Как это говорил ректор, когда выдавал им дипломы: "Отныне вам надлежит хранить престиж учителя…"
"Мне кажется, я не старалась хранить престижа учителя; собственно говоря, я даже не задумывалась над этим. А он все-таки был. Мне кажется, я не хранила престиж, вообще ничего не хранила. И жизнь свою не хранила. Я только служила".
Юдит наконец помирилась с ней. Что и говорить, у них с Юдит много общего, так же как с этим Халлером, и зеленщицей Мучи, с фармацевтом Риглером, со всеми теми, чьих детей она обучает. Пройдут годы. Все постепенно обретет смысл. Видно, Юдит изменилась. Думая о школе, она уже чувствует себя не королем-изгнанником, а скорее паломницей, готовящейся вступить в обетованную землю. Юдит, в сущности, порядочный человек, к тому же она теперь осознала, в чем ее ошибка, и у нее хватает мужества признать это. А когда она, Марта Сабо, будет совсем-совсем старенькой, ее самоотречение будет полным, и она никогда больше не будет сетовать на то, что Жофика – дочь Юдит, а не ее.
Теперь еще телефон зазвонил! Конечно же, это Хидаш. Хидаш умница, ему ничего не нужно объяснять. Он отлично понял все и, вероятно, догадался, что голубой конверт не всегда был пуст. Он знает и то, почему Дора накричала на Халлера, – все-все знает. Приятно слышать его голос. Но что за скорбный тон? «Спокойной ночи, Йошка, я устала, ложись-ка и ты спать. Что ты там несешь? Ах, тебя интересует, кто на мое место? Да никто, остаюсь я. А ты все еще не выкинул из головы эту глупость? Ну с чего ты взял, что я оставляю школу? Не понимаю, что ты говоришь? На что я способна? Алло! Не вешай трубку!»
Повесил. Глупый. Чего это он оплакивать ее вздумал? Она же не уходит из школы. Просто решила до сентября покончить со всеми делами. Нет, нет, конечно, нет, Йошка заблуждается. Теперь еще остается зареветь после его звонка. Что-то она сегодня слишком чувствительна. Видно, сильно переутомилась. "Ты прощаешься с нами, я это чувствую, – вот что он сказал, глупенький. – Ты настолько любишь детей, что способна даже покинуть их".
В окне виднеются залитые лунным светом школьные стены. На площади шумят своими зелеными веерами клены. Все, что дорого ее сердцу, что придает смысл ее жизни, находится в тех стенах. Там ее дети, из которых ей, увы, нм одного не пришлось произвести на свет, там люди, семья, семьи, сотни семей вместо той одной, которой ей не дано. Она не понимает, что с ней сейчас творится, почему она плачет. И как это Йошка раньше ее самой узнал, что она скоро сделается Главным Умником и оставит школу?
Луна медленно плыла по небу. Като варила кофе только для одной себя – Калман отказался пить. Калману ничего не хотелось. Наконец-то этот злополучный портфель дома! А ведь в нем ничего особенного не оказалось, только непромокаемая куртка – и зачем было брать ее в такую жару? Ну что за расточительность! Бросать деньги на ветер! Этому он тоже, конечно, у своей красотки научился. Купил вчера новую бритву, – старую, говорит, выбросил, а она – пожалуйста! – лежит преспокойно в портфеле. Так что теперь он может бриться двумя: одной по будням, другой по праздникам. Лишь бы только деньгами сорить! Что делает теперь Марианна? Она, наверное, и в лагере самая проворная. Если б не эта девочка – она, Като, смело могла бы сказать о себе, что одна на всем свете. Калмана она не может назвать близким человеком. Пожалуй, он никогда не был ей близок. Что это? Уж не плачет ли он? Не может быть! Калман – и слезы? Но из спальни слышатся такие странные звуки, точно кто-то всхлипывает. Он покашливает, верно, курит, а ведь и так уж весь прокопчен, как балык. А все-таки ужасно, что Калман такой лживый! И для чего, спрашивается, нужно было ему натравлять ее на Жофику, когда он сам захлопнул за собой дверь? И с Юдит она теперь в ссоре. Для чего ему все это понадобилось? О Юдит у нее, конечно, свое особое мнение. Очень уж нудный человек, только и знает, что поучать других: "Потому не любит тебя Калман, что узником чувствует себя с тобой. Верным может быть только вольный человек", ишь какая умная нашлась, легко проповедовать!
– А ты давай-ка спи! – сказал старый Пишта Доре.
И чего она все крутится? Дожил старый Понграц: из постели вылезает, чтобы отыскать ей этого несчастного лохматого зайца. Эржи любила спать со своим клоуном, Морицем. Стоило положить его ей в руки, как тут же засыпала. Черномазую ничем не проймешь. Мечется в постели – и все тут. Тоже одна как перст на свете. Так и набрели они друг на друга. У одного всё в облезлом зайце, у другого – в выцветшей соломенной шляпе, что висит на стене. Не хочешь, махонькая, видеть своих! Не хочешь! – думал Понграц. То, что они тебя породили, ничего не значит. Будь ты хоть отец родной, раз отшвырнул от себя дитенка, точно репей, стало быть, всё. Приют тебе, девонька, видно, тоже не улыбается, никаким парком не заманишь, знаю я все, хоть и молчишь. Интересно, чему тебя учила и кого собиралась сделать из тебя тощая? И что за отец у тебя, которому ты не нужна? Стряпать не умеешь, дикая, как волчонок. Может, потому только я и переношу тебя, что ты такая дикая. И имя у тебя чудное, противное имя; слыханное ли дело так называть человеческое отродье! Мне покуда не удалось выговорить его, язык не поворачивается. А тебе и это тоже обидно, хоть ты и не говоришь, дурашка.
– А вы богато жили? – обратился Понграц к Доре.
Дора подняла голову и покачала головой.
– А красивых платьев у тебя, наверное, хоть отбавляй?
– Это Викины.
– А квартира у тебя хорошая?
Дора не ответила. Что она скажет? В той квартире ведь ей никогда не было покоя.
– Ты что, глухая?
Молчит.
– Тебе там худо было?
– Да.
– А по сестре скучаешь небось?
– Она оставила меня, – ответила Дора.
– Ну вот видишь! Ладно, туда ей и дорога. Спи.
Закрыла глаза, отвернулась, натянула на себя одеяло и зайца тоже накрыла, только заячье ухо торчит рядом с ее чернявой макушкой. Давно бы так, не для того ночь, чтобы он тут младенцев укачивал. Глаза так и слипаются. Когда поднимался сегодня утром со своей больной ногой из подвала на второй этаж, в учительскую, думал, сердце выскочит из груди. Казалось, остается только рухнуть да скатиться лицом вниз по ступенькам. Да, постель хорошая вещь, блаженство – вытянуться в ней эдак! Черномазая – девочка деликатная, этого у нее не отнимешь, пикнуть не смеет. Так и надо. Если ребенку взрослые прикажут что-нибудь сделать, он не должен рассуждать. Не шевелится больше, ну и правильно. Как хорошо в тишине!
Понграц проснулся от какого-то треска. Он стал нащупывать выключатель. Что это за шум среди глухой ночи? Сколько же он проспал? Может, скоро рассвет? Включив электричество, он сощурился, потом часто заморгал. Сон как рукой сняло. Так вот какие дела! Забыв о сломанной ноге, Понграц едва не соскочил с постели.
У вешалки, одетая и обутая, стояла Дора. Снимая с крючка рюкзак, она сбила лежавшую на умывальнике мыльницу. Увидев, что Понграц проснулся, Дора опустилась на пол и, обхватив колени, стала ждать, что будет.
Понграц негодовал. Сейчас он прибьет противную девчонку, на этот раз ей так просто не улизнуть. Он тут кормит, холит ее, пустил на постель, где спали раньше его близкие, даже зайца собственноручно поднес, а она, оказывается, такая же бродячая, как и ее сестрица! И куда, спрашивается, собралась? Поди, к тому же Карчи Шерешу? Захотелось, наверное, чтобы он отвез ее туда же, где тощая? Понграц так разозлился, что вспомнил даже, что нашептывала ему Добозиха об этом негодяе Карчи. Кое-как он доковылял до Доры, но ударить не ударил ее. Только выхватил рюкзак и так швырнул его об пол, что две баночки вишен, которые сварила ему Добозиха, подпрыгнули на шкафу.
Дора подняла на него глаза. В них не было ни слезинки.
– Я не хочу в приют! – сказала она.
Опять голова закружилась. Надо поскорее сесть. Стоит немного поволноваться, как тотчас же начинает кружиться. Эта, конечно, не подбежит, как недотепа, хоть он издохни.
– Я поехала тогда вместе с Вики, – снова заговорила Дора. – Мы добрались до Тахи. А потом я вернулась.
Брови Понграца поползли вверх. Да, он впервые слышит об этом. Если она уехала, то для чего было возвращаться?
– Я здесь родилась, – услыхал он ответ на свой невысказанный вопрос. – Я должна была вернуться. Я здесь родилась.
В такое позднее время он никогда еще не курил. Но сейчас придется достать трубку. Это черномазое чудило уже и ночи его превращает в дни.
– Тогда для чего ты опять туда собралась?
– Я не туда, не за границу, я в деревню.
– А кто у тебя там, в деревне?
– Никого нету.
– Так чего ты там хочешь?
– Работать.
Он стащил с нее красную жакетку, а пока Дора расшнуровывала свои ботинки, запер дверь и, продев в ключ шпагат, повесил его на шею. Пусть теперь попробует удрать от него. Пожалуйста! Может, если хочет, вылезти в окно, перемахнуть через гору угля, а там превратиться в паучка и взбежать по глухой стене в четыре этажа, потом на паутинке спуститься на улицу. Неужели же работать лучше, чем сидеть на всем готовеньком в приюте, где – и она тоже это отлично знает – детей не обижают. Каждому школьнику известно, как хорошо живется ребятам в наших приютах.
– Там очень много народу, а мне бы хотелось жить у кого-нибудь одного, – сказала Дора. В ее глазах блеснули слезы, она с трудом глотнула, и выражение ее лица снова стало непокорным. Да-а-а, это тебе не недотепа, эта уж не станет нюни распускать. Скажите пожалуйста, и сорочку свою упаковала, опять доставай ее.
Больше Понграц не уговаривал Дору спать. И зайца больше не давал ей в руки. Они лежали молча, каждый думал о своем. Старый Пишта – о том, что если человек выйдет из здания школы, то видит церковь, почтовое отделение, фонтан со стирающей девицей да аптеку. Вокруг площади стоит шестнадцать домов. Казалось бы, камень да песок, ан нет: ежели такая малышка, как черномазая, захочет покинуть эту площадь, то площадь начнет взывать к ней человечьим голосом, и она возвращается. Мать не окликнула, а площадь окликнула.
"Дядя Пишта, вы умеете декламировать?" – спросила тогда недотепа. "Я здесь родилась… Там очень много народу, мне бы хотелось жить у кого-нибудь одного…" Когда погибла Эржи, Добозиха тут плакала – в то время она была моложе и ее звали не Добозихой, а Эстер Винце – и все увещевала его: "Вокруг вас, дядя Понграц, море детей, найдете вы себе еще утеху, вот увидите". Море детей, подумал он тогда, а мне хватило бы и одного.
Он подошел к Доре. Она лежала на спине. Когда его пальцы коснулись ее лица, оно было теплым и мокрым от слез.
– Дора!
Выговорил! Чтоб ее крестной мамаше было пусто! Не отвечает, хотя, он знает, она вся превратилась в слух. Так слушает, что аж дрожит вся под одеялом.
– Квартира моя, правда, никуда не годится. Ты жила в ней, сама видишь. Она сырая, и солнце никогда в нее не заглядывает, только на уголь и любуешься тут. Слышишь, что я говорю?
Молчит.
– Ты и меня уже знаешь, я противный старик, не умею по-человечески разговаривать. Неотесанный мужик, с грамотой не в ладах – я попробовал эту, как ее там, вечернюю школу, но меня оттуда "отсеяли", потому как к вечеру я устаю и голова моя не соображает, стар уже. Ну чего уставилась?
Приподнялась в постели, сложила на груди руки и смотрит во все глаза.
– Я и дерусь, бывает, я всегда дрался. И Жофи всыпал, и на других не посмотрю. Со мной не ужиться даже ангелу божьему, ежели, паче чаяния, он спустится сюда ко мне. Так ведь?
Ну и бесстыжая. Уже и полезла к нему, прямо в его кровать, и сразу голову на подушку. Еще и шепчет что-то ему в шею, а он ведь терпеть не может такие телячьи нежности.
– Сейчас же вернись в свою постель, не то задам я тебе перцу!
А она и не думает уходить, вцепилась в него, словно клещами, а он, вместо того чтобы вытряхнуть ее из своей постели, еще разговаривает с ней.
– Завтра пойдем в совет, поняла? Там тебя заставят погарцевать, как лошадь на ярмарке, будут предлагать твою милость разным там бездетным, ты на это не обращай внимания, слышишь? Пойдем прямо в отдел опеки, он тут же, на первом этаже. Если мы вовремя выйдем из дому и я хорошенько соберусь с силами, может, как-нибудь доползу, и я там буду с тобой, слышишь ты, козявка?
И Эржи так же засыпала, быстро, как погружается в воду брошенный камень. Сопит да подушку обнимает. Придется ему опять выползти из постели и доковылять до другой кровати, откуда перелезла к нему черномазая, А то уснуть с кем-нибудь в одной постели он не может ни за какие блага.
Но куда они делись?
Жофика схватила корзинку, повесила ее на руку и отправилась на рынок. Секей сердито поглядывал на нее из швейцарской. Ишь ты, какая цаца стала, злился он. Здесь нельзя вручить ей эту писанину. На квартиру, видите ли, велено доставить, притом после полудня. Ишь соплячка. Поговаривают, будто Марта Сабо уходит. Вот хорошо! Пускай теперь другими покомандует. Секей сердито облокотился на стол.
Дядя Секей сегодня не в духе. Тетя Добози метет лестницу. Как она пополнела, на ней едва сходится рабочий халат. На дверях, выходящих на площадку, написано: "Дополнительных занятий сегодня не будет". Что с тетей Мартой? Еще никогда не бывало, чтобы ее с утра не оказалось в школе. Впрочем, нет, она здесь. Не больна, значит. Слышится ее голос. Она кричит с лестницы секретарю, что идет в райсовет. Видно, спешит, так и постукивают ее каблуки. Вот Жофика и догнала ее. Да, она идет на рынок, дядя Пишта велел купить полкурицы, а сам куда-то исчез. "Ничего, он скоро придет", – заметила тетя Марта. Ну, если Жофика идет на рынок, то им до райсовета по пути.
Сейчас не так жарко, как было тогда, когда Жофика в последний раз приходила в райсовет.
Дует ветерок, горы кажутся совсем близкими, похоже, что они высятся тут же, на соседней улице. Тетя Марта ничего не говорит ни о дяде Калмане, ни о Доре. Она держится рукой за щеку и говорит, что ей, видно, не избежать зубного врача.
Нерв, подумала Жофика. А может быть, и нарыв. И то и другое плохо.
На площади перед каменными мужчиной и женщиной теперь никто не сидел. Тетя Марта взглянула на часы под крышей райсовета. Жофика тоже посмотрела на стрелки: было без четверти девять.
– Ну, значит, пока до свидания, – сказала тетя Марта и – у Жофики даже мороз пробежал по спине – протянула ей руку, да, как взрослой, как учительнице. Тетя Марта, правда, подавала иногда руку и ученикам, но лишь в тех случаях, если брала с них какое-нибудь слово, когда они переводились в другую школу или вообще заканчивали учебу.
У Жофики замерло сердце. Уж не выгоняют ли ее из-за дяди Калмана из школы?
– Осенью меня в школе уже не будет, – услыхала она и вдруг отважилась посмотреть тете Марте в лицо. Слова эти показались Жофи чудовищными, неправдоподобными. – Если бы не вчерашний день, мне, право, было бы гораздо труднее расставаться с тобой.
А почему? Почему тете Марте теперь легче расставаться? Корзина, хоть и пустая, вдруг стала оттягивать руку. Кет, хет, сюч, пуфф… Вчера тетя Марта держала руку Жофики, чтобы она не боялась.
– Только вчера я поняла, что ты уже не сирота.
Жофика отступила. Лицо ее выражало горе и боль. Пусть идет себе и не прощается с ней, раз она такая бессердечная, злая. Папа. Папа!
– Может быть, ты этого не знаешь?
Чего? Сердце ее сильно забилось. Вот сейчас она услышит что-то очень важное. Жофика не знала, чего ей больше хочется – чтобы тетя Марта произнесла эти слова или смолчала.
– У тебя есть теперь отец, и не один. Выходит так: если у маленькой девочки умрет отец, то ее отцами станут все, все.
Стеклянная дверь бесшумно закрывается. По мостовой, гудя, мчатся машины. Жофи опускается на ступеньки совета и прячет лицо в коленях. Рядом с ней стоит корзина. В кармане ее передника позвякивают деньги дяди Пишты. Солнце греет затылок. За опущенными веками Жофика видит папу, он долговязый, очкастый. Стоя в своем кабинете, высоко подымает Тобиаша и смеется. "Настоящий кавалер, у него все зубы целы". Вот папа уже не в кабинете, а на лесах, в руке у него кельма, на голове – кулек; он свистит: "Осенью, дружок, спеет черным виноград". А вот папа открывает один из ящиков, роется в карточках, он в расстегнутой на шее бежевой рубашке, нога его по колено в гипсе, он курит трубку и ворчит: «Недотепа, дуреха…»
Над ней склоняется незнакомый человек. "Девочка, тебя кто-нибудь обидел?" Жофи только качает головой, говорить она не может. Недосказанные слова, которые она так долго искала, гудят в ее сердце, как колокол. Веет свежий ветер, перед зданием совета не смолкая шумят деревья.
"Мне кажется, я не старалась хранить престижа учителя; собственно говоря, я даже не задумывалась над этим. А он все-таки был. Мне кажется, я не хранила престиж, вообще ничего не хранила. И жизнь свою не хранила. Я только служила".
Юдит наконец помирилась с ней. Что и говорить, у них с Юдит много общего, так же как с этим Халлером, и зеленщицей Мучи, с фармацевтом Риглером, со всеми теми, чьих детей она обучает. Пройдут годы. Все постепенно обретет смысл. Видно, Юдит изменилась. Думая о школе, она уже чувствует себя не королем-изгнанником, а скорее паломницей, готовящейся вступить в обетованную землю. Юдит, в сущности, порядочный человек, к тому же она теперь осознала, в чем ее ошибка, и у нее хватает мужества признать это. А когда она, Марта Сабо, будет совсем-совсем старенькой, ее самоотречение будет полным, и она никогда больше не будет сетовать на то, что Жофика – дочь Юдит, а не ее.
Теперь еще телефон зазвонил! Конечно же, это Хидаш. Хидаш умница, ему ничего не нужно объяснять. Он отлично понял все и, вероятно, догадался, что голубой конверт не всегда был пуст. Он знает и то, почему Дора накричала на Халлера, – все-все знает. Приятно слышать его голос. Но что за скорбный тон? «Спокойной ночи, Йошка, я устала, ложись-ка и ты спать. Что ты там несешь? Ах, тебя интересует, кто на мое место? Да никто, остаюсь я. А ты все еще не выкинул из головы эту глупость? Ну с чего ты взял, что я оставляю школу? Не понимаю, что ты говоришь? На что я способна? Алло! Не вешай трубку!»
Повесил. Глупый. Чего это он оплакивать ее вздумал? Она же не уходит из школы. Просто решила до сентября покончить со всеми делами. Нет, нет, конечно, нет, Йошка заблуждается. Теперь еще остается зареветь после его звонка. Что-то она сегодня слишком чувствительна. Видно, сильно переутомилась. "Ты прощаешься с нами, я это чувствую, – вот что он сказал, глупенький. – Ты настолько любишь детей, что способна даже покинуть их".
В окне виднеются залитые лунным светом школьные стены. На площади шумят своими зелеными веерами клены. Все, что дорого ее сердцу, что придает смысл ее жизни, находится в тех стенах. Там ее дети, из которых ей, увы, нм одного не пришлось произвести на свет, там люди, семья, семьи, сотни семей вместо той одной, которой ей не дано. Она не понимает, что с ней сейчас творится, почему она плачет. И как это Йошка раньше ее самой узнал, что она скоро сделается Главным Умником и оставит школу?
Луна медленно плыла по небу. Като варила кофе только для одной себя – Калман отказался пить. Калману ничего не хотелось. Наконец-то этот злополучный портфель дома! А ведь в нем ничего особенного не оказалось, только непромокаемая куртка – и зачем было брать ее в такую жару? Ну что за расточительность! Бросать деньги на ветер! Этому он тоже, конечно, у своей красотки научился. Купил вчера новую бритву, – старую, говорит, выбросил, а она – пожалуйста! – лежит преспокойно в портфеле. Так что теперь он может бриться двумя: одной по будням, другой по праздникам. Лишь бы только деньгами сорить! Что делает теперь Марианна? Она, наверное, и в лагере самая проворная. Если б не эта девочка – она, Като, смело могла бы сказать о себе, что одна на всем свете. Калмана она не может назвать близким человеком. Пожалуй, он никогда не был ей близок. Что это? Уж не плачет ли он? Не может быть! Калман – и слезы? Но из спальни слышатся такие странные звуки, точно кто-то всхлипывает. Он покашливает, верно, курит, а ведь и так уж весь прокопчен, как балык. А все-таки ужасно, что Калман такой лживый! И для чего, спрашивается, нужно было ему натравлять ее на Жофику, когда он сам захлопнул за собой дверь? И с Юдит она теперь в ссоре. Для чего ему все это понадобилось? О Юдит у нее, конечно, свое особое мнение. Очень уж нудный человек, только и знает, что поучать других: "Потому не любит тебя Калман, что узником чувствует себя с тобой. Верным может быть только вольный человек", ишь какая умная нашлась, легко проповедовать!
– А ты давай-ка спи! – сказал старый Пишта Доре.
И чего она все крутится? Дожил старый Понграц: из постели вылезает, чтобы отыскать ей этого несчастного лохматого зайца. Эржи любила спать со своим клоуном, Морицем. Стоило положить его ей в руки, как тут же засыпала. Черномазую ничем не проймешь. Мечется в постели – и все тут. Тоже одна как перст на свете. Так и набрели они друг на друга. У одного всё в облезлом зайце, у другого – в выцветшей соломенной шляпе, что висит на стене. Не хочешь, махонькая, видеть своих! Не хочешь! – думал Понграц. То, что они тебя породили, ничего не значит. Будь ты хоть отец родной, раз отшвырнул от себя дитенка, точно репей, стало быть, всё. Приют тебе, девонька, видно, тоже не улыбается, никаким парком не заманишь, знаю я все, хоть и молчишь. Интересно, чему тебя учила и кого собиралась сделать из тебя тощая? И что за отец у тебя, которому ты не нужна? Стряпать не умеешь, дикая, как волчонок. Может, потому только я и переношу тебя, что ты такая дикая. И имя у тебя чудное, противное имя; слыханное ли дело так называть человеческое отродье! Мне покуда не удалось выговорить его, язык не поворачивается. А тебе и это тоже обидно, хоть ты и не говоришь, дурашка.
– А вы богато жили? – обратился Понграц к Доре.
Дора подняла голову и покачала головой.
– А красивых платьев у тебя, наверное, хоть отбавляй?
– Это Викины.
– А квартира у тебя хорошая?
Дора не ответила. Что она скажет? В той квартире ведь ей никогда не было покоя.
– Ты что, глухая?
Молчит.
– Тебе там худо было?
– Да.
– А по сестре скучаешь небось?
– Она оставила меня, – ответила Дора.
– Ну вот видишь! Ладно, туда ей и дорога. Спи.
Закрыла глаза, отвернулась, натянула на себя одеяло и зайца тоже накрыла, только заячье ухо торчит рядом с ее чернявой макушкой. Давно бы так, не для того ночь, чтобы он тут младенцев укачивал. Глаза так и слипаются. Когда поднимался сегодня утром со своей больной ногой из подвала на второй этаж, в учительскую, думал, сердце выскочит из груди. Казалось, остается только рухнуть да скатиться лицом вниз по ступенькам. Да, постель хорошая вещь, блаженство – вытянуться в ней эдак! Черномазая – девочка деликатная, этого у нее не отнимешь, пикнуть не смеет. Так и надо. Если ребенку взрослые прикажут что-нибудь сделать, он не должен рассуждать. Не шевелится больше, ну и правильно. Как хорошо в тишине!
Понграц проснулся от какого-то треска. Он стал нащупывать выключатель. Что это за шум среди глухой ночи? Сколько же он проспал? Может, скоро рассвет? Включив электричество, он сощурился, потом часто заморгал. Сон как рукой сняло. Так вот какие дела! Забыв о сломанной ноге, Понграц едва не соскочил с постели.
У вешалки, одетая и обутая, стояла Дора. Снимая с крючка рюкзак, она сбила лежавшую на умывальнике мыльницу. Увидев, что Понграц проснулся, Дора опустилась на пол и, обхватив колени, стала ждать, что будет.
Понграц негодовал. Сейчас он прибьет противную девчонку, на этот раз ей так просто не улизнуть. Он тут кормит, холит ее, пустил на постель, где спали раньше его близкие, даже зайца собственноручно поднес, а она, оказывается, такая же бродячая, как и ее сестрица! И куда, спрашивается, собралась? Поди, к тому же Карчи Шерешу? Захотелось, наверное, чтобы он отвез ее туда же, где тощая? Понграц так разозлился, что вспомнил даже, что нашептывала ему Добозиха об этом негодяе Карчи. Кое-как он доковылял до Доры, но ударить не ударил ее. Только выхватил рюкзак и так швырнул его об пол, что две баночки вишен, которые сварила ему Добозиха, подпрыгнули на шкафу.
Дора подняла на него глаза. В них не было ни слезинки.
– Я не хочу в приют! – сказала она.
Опять голова закружилась. Надо поскорее сесть. Стоит немного поволноваться, как тотчас же начинает кружиться. Эта, конечно, не подбежит, как недотепа, хоть он издохни.
– Я поехала тогда вместе с Вики, – снова заговорила Дора. – Мы добрались до Тахи. А потом я вернулась.
Брови Понграца поползли вверх. Да, он впервые слышит об этом. Если она уехала, то для чего было возвращаться?
– Я здесь родилась, – услыхал он ответ на свой невысказанный вопрос. – Я должна была вернуться. Я здесь родилась.
В такое позднее время он никогда еще не курил. Но сейчас придется достать трубку. Это черномазое чудило уже и ночи его превращает в дни.
– Тогда для чего ты опять туда собралась?
– Я не туда, не за границу, я в деревню.
– А кто у тебя там, в деревне?
– Никого нету.
– Так чего ты там хочешь?
– Работать.
Он стащил с нее красную жакетку, а пока Дора расшнуровывала свои ботинки, запер дверь и, продев в ключ шпагат, повесил его на шею. Пусть теперь попробует удрать от него. Пожалуйста! Может, если хочет, вылезти в окно, перемахнуть через гору угля, а там превратиться в паучка и взбежать по глухой стене в четыре этажа, потом на паутинке спуститься на улицу. Неужели же работать лучше, чем сидеть на всем готовеньком в приюте, где – и она тоже это отлично знает – детей не обижают. Каждому школьнику известно, как хорошо живется ребятам в наших приютах.
– Там очень много народу, а мне бы хотелось жить у кого-нибудь одного, – сказала Дора. В ее глазах блеснули слезы, она с трудом глотнула, и выражение ее лица снова стало непокорным. Да-а-а, это тебе не недотепа, эта уж не станет нюни распускать. Скажите пожалуйста, и сорочку свою упаковала, опять доставай ее.
Больше Понграц не уговаривал Дору спать. И зайца больше не давал ей в руки. Они лежали молча, каждый думал о своем. Старый Пишта – о том, что если человек выйдет из здания школы, то видит церковь, почтовое отделение, фонтан со стирающей девицей да аптеку. Вокруг площади стоит шестнадцать домов. Казалось бы, камень да песок, ан нет: ежели такая малышка, как черномазая, захочет покинуть эту площадь, то площадь начнет взывать к ней человечьим голосом, и она возвращается. Мать не окликнула, а площадь окликнула.
"Дядя Пишта, вы умеете декламировать?" – спросила тогда недотепа. "Я здесь родилась… Там очень много народу, мне бы хотелось жить у кого-нибудь одного…" Когда погибла Эржи, Добозиха тут плакала – в то время она была моложе и ее звали не Добозихой, а Эстер Винце – и все увещевала его: "Вокруг вас, дядя Понграц, море детей, найдете вы себе еще утеху, вот увидите". Море детей, подумал он тогда, а мне хватило бы и одного.
Он подошел к Доре. Она лежала на спине. Когда его пальцы коснулись ее лица, оно было теплым и мокрым от слез.
– Дора!
Выговорил! Чтоб ее крестной мамаше было пусто! Не отвечает, хотя, он знает, она вся превратилась в слух. Так слушает, что аж дрожит вся под одеялом.
– Квартира моя, правда, никуда не годится. Ты жила в ней, сама видишь. Она сырая, и солнце никогда в нее не заглядывает, только на уголь и любуешься тут. Слышишь, что я говорю?
Молчит.
– Ты и меня уже знаешь, я противный старик, не умею по-человечески разговаривать. Неотесанный мужик, с грамотой не в ладах – я попробовал эту, как ее там, вечернюю школу, но меня оттуда "отсеяли", потому как к вечеру я устаю и голова моя не соображает, стар уже. Ну чего уставилась?
Приподнялась в постели, сложила на груди руки и смотрит во все глаза.
– Я и дерусь, бывает, я всегда дрался. И Жофи всыпал, и на других не посмотрю. Со мной не ужиться даже ангелу божьему, ежели, паче чаяния, он спустится сюда ко мне. Так ведь?
Ну и бесстыжая. Уже и полезла к нему, прямо в его кровать, и сразу голову на подушку. Еще и шепчет что-то ему в шею, а он ведь терпеть не может такие телячьи нежности.
– Сейчас же вернись в свою постель, не то задам я тебе перцу!
А она и не думает уходить, вцепилась в него, словно клещами, а он, вместо того чтобы вытряхнуть ее из своей постели, еще разговаривает с ней.
– Завтра пойдем в совет, поняла? Там тебя заставят погарцевать, как лошадь на ярмарке, будут предлагать твою милость разным там бездетным, ты на это не обращай внимания, слышишь? Пойдем прямо в отдел опеки, он тут же, на первом этаже. Если мы вовремя выйдем из дому и я хорошенько соберусь с силами, может, как-нибудь доползу, и я там буду с тобой, слышишь ты, козявка?
И Эржи так же засыпала, быстро, как погружается в воду брошенный камень. Сопит да подушку обнимает. Придется ему опять выползти из постели и доковылять до другой кровати, откуда перелезла к нему черномазая, А то уснуть с кем-нибудь в одной постели он не может ни за какие блага.
25
Еще не было и половины девятого утра, а Жофи уже мчалась по коридору подвального этажа. Но квартира Понграца оказалась пустой. В дверях торчал ключ, так что она могла войти. У дяди Пишты уже было убрано, только посуду после завтрака не успели помыть: две кружки, блюдечко, ложки и нож лежали, прикрытые, на дне миски. На середине стола Жофика увидела деньги и записку, такую, какую обычно оставляла ей мама. Но эту писал дядя Пишта. Что, сегодня день его рождения? Он просит купить полкурицы? Еще спасибо, что не целую и не живую, а то убивать и потрошить кур она не умеет.Но куда они делись?
Жофика схватила корзинку, повесила ее на руку и отправилась на рынок. Секей сердито поглядывал на нее из швейцарской. Ишь ты, какая цаца стала, злился он. Здесь нельзя вручить ей эту писанину. На квартиру, видите ли, велено доставить, притом после полудня. Ишь соплячка. Поговаривают, будто Марта Сабо уходит. Вот хорошо! Пускай теперь другими покомандует. Секей сердито облокотился на стол.
Дядя Секей сегодня не в духе. Тетя Добози метет лестницу. Как она пополнела, на ней едва сходится рабочий халат. На дверях, выходящих на площадку, написано: "Дополнительных занятий сегодня не будет". Что с тетей Мартой? Еще никогда не бывало, чтобы ее с утра не оказалось в школе. Впрочем, нет, она здесь. Не больна, значит. Слышится ее голос. Она кричит с лестницы секретарю, что идет в райсовет. Видно, спешит, так и постукивают ее каблуки. Вот Жофика и догнала ее. Да, она идет на рынок, дядя Пишта велел купить полкурицы, а сам куда-то исчез. "Ничего, он скоро придет", – заметила тетя Марта. Ну, если Жофика идет на рынок, то им до райсовета по пути.
Сейчас не так жарко, как было тогда, когда Жофика в последний раз приходила в райсовет.
Дует ветерок, горы кажутся совсем близкими, похоже, что они высятся тут же, на соседней улице. Тетя Марта ничего не говорит ни о дяде Калмане, ни о Доре. Она держится рукой за щеку и говорит, что ей, видно, не избежать зубного врача.
Нерв, подумала Жофика. А может быть, и нарыв. И то и другое плохо.
На площади перед каменными мужчиной и женщиной теперь никто не сидел. Тетя Марта взглянула на часы под крышей райсовета. Жофика тоже посмотрела на стрелки: было без четверти девять.
– Ну, значит, пока до свидания, – сказала тетя Марта и – у Жофики даже мороз пробежал по спине – протянула ей руку, да, как взрослой, как учительнице. Тетя Марта, правда, подавала иногда руку и ученикам, но лишь в тех случаях, если брала с них какое-нибудь слово, когда они переводились в другую школу или вообще заканчивали учебу.
У Жофики замерло сердце. Уж не выгоняют ли ее из-за дяди Калмана из школы?
– Осенью меня в школе уже не будет, – услыхала она и вдруг отважилась посмотреть тете Марте в лицо. Слова эти показались Жофи чудовищными, неправдоподобными. – Если бы не вчерашний день, мне, право, было бы гораздо труднее расставаться с тобой.
А почему? Почему тете Марте теперь легче расставаться? Корзина, хоть и пустая, вдруг стала оттягивать руку. Кет, хет, сюч, пуфф… Вчера тетя Марта держала руку Жофики, чтобы она не боялась.
– Только вчера я поняла, что ты уже не сирота.
Жофика отступила. Лицо ее выражало горе и боль. Пусть идет себе и не прощается с ней, раз она такая бессердечная, злая. Папа. Папа!
– Может быть, ты этого не знаешь?
Чего? Сердце ее сильно забилось. Вот сейчас она услышит что-то очень важное. Жофика не знала, чего ей больше хочется – чтобы тетя Марта произнесла эти слова или смолчала.
– У тебя есть теперь отец, и не один. Выходит так: если у маленькой девочки умрет отец, то ее отцами станут все, все.
Стеклянная дверь бесшумно закрывается. По мостовой, гудя, мчатся машины. Жофи опускается на ступеньки совета и прячет лицо в коленях. Рядом с ней стоит корзина. В кармане ее передника позвякивают деньги дяди Пишты. Солнце греет затылок. За опущенными веками Жофика видит папу, он долговязый, очкастый. Стоя в своем кабинете, высоко подымает Тобиаша и смеется. "Настоящий кавалер, у него все зубы целы". Вот папа уже не в кабинете, а на лесах, в руке у него кельма, на голове – кулек; он свистит: "Осенью, дружок, спеет черным виноград". А вот папа открывает один из ящиков, роется в карточках, он в расстегнутой на шее бежевой рубашке, нога его по колено в гипсе, он курит трубку и ворчит: «Недотепа, дуреха…»
Над ней склоняется незнакомый человек. "Девочка, тебя кто-нибудь обидел?" Жофи только качает головой, говорить она не может. Недосказанные слова, которые она так долго искала, гудят в ее сердце, как колокол. Веет свежий ветер, перед зданием совета не смолкая шумят деревья.