Страница:
Давно известна одна бесспорная истина: самые злейшие наши враги – это наши слуги. Всегда ревнивые, всегда завистливые, они словно стремятся облегчить себе бремя подчинения, способствуя нашему грехопадению: оно ставит нас ниже их и тешит их тщеславие, даря хоть на несколько мгновений иллюзию господства, отнятую у них судьбой.
Госпоже де Франваль удалось подкупить одну из девушек Эжени: твердое содержание, обеспечивающее будущее, сознание благого деяния, – все обещанное склонило эту особу, и на следующую ночь она взялась предоставить госпоже де Франваль неопровержимые доказательства.
Настает решающая минута. Несчастную мать приводят в комнату, смежную с покоями, где вероломный супруг ее каждую ночь наносит оскорбления не только священным узам брака, но и самим Небесам. Эжени рядом с ним. Преступлению предстоит свершиться при свечах, горящих по углам комнаты. Алтарь подготовлен, жертва распростерта, жрец склоняется к ней... Для госпожи де Франваль уже не существует ничего – только ее ужас, ее поруганная любовь и безрассудная смелость отчаяния... Не в силах томиться за запертой дверью, она сокрушает эту преграду, врывается в комнату и бросается к ногам гнусного кровосмесителя.
– О вы, проклятье моей жизни! – восклицает она в слезах. – Разве я заслужила такого обращения? Я ведь и сейчас люблю вас всей душою, несмотря на все унижения, которым вы меня подвергаете. Взгляните на мои слезы и не отталкивайте меня! Прошу вас, пощадите эту несчастную! Обманутая собственной слабостью и вашими обольщениями, она надеется обрести счастье среди бесстыдства и преступления! Эжени, Эжени, неужто ты нанесешь смертельный удар той, что дала тебе жизнь? Не оставайся долее сообщницей злодеяния; ведь от тебя утаили всю его гнусность! Вот мои руки, готовые принять тебя! Несчастная мать у ног твоих заклинает тебя не осквернять законы чести, начертанные самой природой! Если же вы оба отвергнете меня, – продолжает эта отчаявшаяся женщина, поднося к сердцу кинжал, – вот средство, что избавит меня от бесчестья, которым вы хотите меня запятнать: я залью вас своей кровью, и лишь над моими останками вы сможете продолжать ваши злодеяния.
Кто уже знаком с Франвалем, без труда поверит, что очерствевшая душа негодяя осталась глуха к подобному зрелищу. Однако оно ничуть не тронуло и Эжени – вот что непостижимо!
– Сударыня, – с безжалостной невозмутимостью произнесла развращенная дочь, – я, признаюсь, не понимаю, на каком основании вы являетесь к вашему супругу и устраиваете эту нелепую сцену? Разве он не хозяин своих поступков? И если он одобряет мои действия, то по какому праву вы их порицаете? Ведь не подсматриваем же мы за вашими проказами с господином де Вальмоном, не омрачаем ваших радостей, не так ли? Так извольте же уважать наши собственные, иначе не удивляйтесь, если я первой потороплю вашего мужа принять меры, которые вас к тому принудят...
В этот миг самообладание покинуло госпожу де Франваль. Весь ее гнев обратился на это недостойное создание, забывшееся настолько, чтобы так разговаривать с матерью. Поднявшись, она в исступлении набросилась на нее... И тут бесчестный, жестокий Франваль, схватив жену за волосы, яростно оттаскивает ее от дочери, с силой вышвыривает из комнаты на лестницу, и она, окровавленная, бесчувственная, падает у порога двери одной из горничных, а та, разбуженная страшным грохотом, поспешно укрывает хозяйку от ее тирана, уже спешившего по лестнице, чтобы прикончить свою злосчастную жертву...
Дверь запирается, горничная хлопочет возле хозяйки, а чудовище, что обошлось с ней с таким бешенством, возвращается к своей презренной подруге и спокойно проводит там остаток ночи, словно это не он только что уподобился дикому зверю, словно не он безжалостно терзал бедную женщину, подвергая ее мерзким, уничижительным для нее издевательствам, столь жутким, что мы краснеем, читатель, рассказывая вам обо всем этом.
Никаких иллюзий не оставалось больше у несчастной госпожи де Франваль. Слишком очевидно – сердце супруга, самое ценное достояние ее жизни – у нее отнято, и кем? Той, что должна была свято почитать ее и что недавно наговорила ей столько оскорбительных дерзостей! Она догадалась также, что заигрывание с ней Вальмона было лишь отвратительной ловушкой, приготовленной, чтобы при удаче заставить ее совершить измену, а в противном случае приписать ей таковую и, установив таким образом равновесие, покрыть и узаконить в тысячу раз более тяжкие проступки, направленные против достойной женщины.
Все обстояло именно так. Франваль, узнав о неудаче Вальмона, обязал сообщника заменить истину ложью и болтливостью и широко разгласить, что тот – любовник госпожи де Франваль. Решили также изготовить гнусные письма, в недвусмысленной манере подтверждающие существование связи, которую отвергла добронравная супруга.
Между тем, отчаявшись душой, страдая и от нанесенных ей многочисленных ран телесных, госпожа де Франваль слегла всерьез. Варвар-муж отказался ее навестить и, не соизволив даже справиться о ее самочувствии, уехал с Эжени в загородное имение под предлогом, что в доме лихорадка и он не желает подвергать дочь опасности.
Вальмон несколько раз являлся с визитом к госпоже де Франваль во время ее болезни, но всякий раз ему отказывали. Закрывшись со своей любящей матушкой и господином де Клервилем, та никого больше не желала видеть. Утешенная дорогими и близкими ей людьми, она их заботами была возвращена к жизни и через сорок дней уже могла являться в свет. К этому времени Франваль уже вернулся с дочерью в Париж. При первой же встрече с Вальмоном они тщательно разработали план и подыскали средство, с помощью которых рассчитывали обезвредить опасные для них попытки госпожи де Франваль и ее друзей.
Как только наш злодей счел, что супруга в состоянии принять его, он не замедлил явиться к ней.
– Сударыня, – холодно сказал он, – вы не должны сомневаться, что я отношусь с участием к вашему состоянию. Не стану скрывать, что именно ему вы обязаны сдержанностью Эжени: она уже решилась подать самые серьезные жалобы на ваше с ней обращение. Как бы убеждена она ни была, что дочери следует быть почтительной с матерью, она все же не может игнорировать, что мать ставит себя в весьма затруднительное положение, набрасываясь на дочь с кинжалом в руке; такого рода резкое поведение, сударыня, доведенное до сведения властей, может неминуемо нанести вред и вашей свободе, и вашей чести.
– Я не ожидала таких упреков, сударь, – ответила госпожа де Франваль. – Итак, моя совращенная вами дочь виновна в инцесте, адюльтере, распутстве и беспримерной неблагодарности по отношению к той, что произвела ее на свет. Да, признаюсь, у меня не хватило воображения, что после подобного клубка гнусностей именно мне придется опасаться жалоб; понадобилась вся ваша изощренность, все ваше жестокосердие, сударь, чтобы, прощая преступление, так смело изобличать невинность.
– Мне известно, сударыня, что поводом для устроенной вами сцены явились грязные подозрения, которые вы осмеливаетесь выдвигать против меня. Однако фантазии не оправдывают преступлений, и то, что вы предполагали, – ложно, то, что вы совершили, – к сожалению, слишком явственно. Вас удивляют попреки, адресованные вам моей дочерью по поводу вашей любовной интрижки. Но, сударыня, она явила вам всю непристойность вашего поведения лишь после того, как о том, как вы поладили с Вальмоном, узнал весь Париж; но, к несчастью, доказательства столь неопровержимы, что те, кто напоминает вам об этом, совершают в крайнем случае неосмотрительность, но никак не клевещут на вас.
– Я, сударь? – воскликнула верная супруга, поднимаясь. – Я поладила с Вальмоном? Небо праведное! И вы об этом говорите! (Она залилась слезами.) – Неблагодарный! Вот награда за мою нежность! Вот воздаяние за то, что я так тебя любила: мало того, что ты безжалостно оскорбил меня и растлил мою дочь, так ты еще пытаешься узаконить свои преступления, приписывая мне то, что для меня страшнее смерти! Вы говорите, сударь, – продолжала госпожа де Франваль, – что располагаете свидетельствами, подтверждающими это обвинение? Предъявите же их. Я требую, чтобы они были преданы огласке. Я заставлю вас представить их по всему свету, если вы откажетесь продемонстрировать их мне.
– Нет, сударыня, я не предъявлю их всему свету. Муж, как правило, не разглашает такого рода вещи: он страдает и изо всех сил старается их скрыть. Но, если вы настаиваете, сударыня, я вам в этом не откажу, – сказал он, извлекая из кармана бумажник. – Присядьте, это должно быть удостоверено в спокойной обстановке. Досада и раздражение лишь испортят дело, ни в чем меня не убедив. Придите же в себя, прошу вас, и обсудим это, сохраняя хладнокровие.
Госпожа де Франваль, прекрасно осознавая свою невинность, не знала, что и думать об этих приготовлениях. Удивление, смешанное с тревогой, не давали ей ни на мгновение перевести дух.
– Начнем, сударыня, – произнес Франваль, выкладывая на стол содержимое одного из отделений бумажника, – с вашей переписки с Вальмоном за последние полгода: не обвиняйте этого молодого человека в неосторожности или нескромности. Он, несомненно, слишком честен, чтобы до такой степени пренебречь вашей репутацией. Но один из его слуг ловко воспользовался его невнимательностью и тайком добыл мне эти драгоценные памятники вашего безупречного поведения и вашей хваленой нравственности, – продолжал Франваль, торопливо перебирая бумаги, раскиданные им по столу. – Полагаю, вы сочтете уместным, что среди всего этого обычного пустословия женщины, увлеченной весьма приятным мужчиной, я отберу одно письмо, показавшееся мне вольней и решительней других... Вот оно, сударыня:
– То, сударь, что я в восхищении, – ответила госпожа де Франваль. – С каждым днем вы заслуживаете все больших похвал. И, кроме необыкновенных достоинств, что я видела в вас до сегодняшнего дня, признаюсь, я еще не знала за вами способностей подделывателя и клеветника.
– А, так вы все отрицаете?
– Отнюдь. Напротив, я жажду быть уличенной. Назначим судей, экспертов. И попросим, если вы этого действительно желаете, самой суровой кары для того из двоих, кто окажется виновным.
– Вот что называется идти до конца. Что ж, это, по крайней мере, лучше, чем скорбь и уныние, однако продолжим. То, что у вас есть смазливый любовник и постылый супруг, сударыня, – проговорил Франваль, вытряхивая другое отделение бумажника, – все это просто и ясно. Но то, что в вашем возрасте вы содержите этого любовника за мой счет, это уж, позвольте заметить вам, не так просто. Тем не менее, вот бумаги на сто с лишним тысяч экю, уплаченные вами и выписанные вашей рукой в пользу Вальмона. Соизвольте взглянуть на них, прошу вас, – добавил злодей, показывая госпоже де Франваль бумаги, не давая, впрочем, ей в руки:
– Та самая буро-гнедая упряжка, что услаждает сегодня Вальмона и вызывает восхищение всего Парижа... Да, сударыня, а вот еще на триста тысяч двести восемьдесят три ливра десять су, из них вы должны еще более трети, остальное вы уже добросовестно оплатили. Ну что, этого достаточно, сударыня?
– Что касается этой подделки, сударь, то она слишком груба, чтобы вызвать у меня хоть малейшее беспокойство. Для разоблачения тех, кто ее придумал, требуется лишь одно: пусть лица, кому я якобы выписала эти счета, явятся и под присягой подтвердят, что я имела с ними дело.
– Они сделают это, сударыня, не сомневайтесь: стали бы они сами предупреждать меня о ваших поступках, если бы не решились отстаивать свои заявления? Один из них, независимо от меня, даже собирался сегодня обратиться в суд.
Горькие слезы хлынули из прекрасных глаз оболганной женщины. Решимость покинула ее, и она рухнула в припадке отчаяния, смешанного с ужасом, к подножию стоящей рядом мраморной статуи, да так, что поранила себе лицо.
– Сударь, – воскликнула она, припав к ногам супруга, – умоляю вас, соблаговолите избавиться от меня не столь медленно действующими и столь безжалостными средствами! Если уж мое существование мешает вашим преступлениям, добейте меня одним разом, не сводите в могилу постепенно ту, которая любила вас и восстала против того, что так бесповоротно отнимало у меня ваше сердце! Ну же! Покарай меня за любовь к тебе, чудовище! Вот этим клинком, – и она протянула руку к эфесу мужниной шпаги, – возьми его и без всякого сожаления пронзи мою грудь. Пусть я умру достойной твоего уважения и унесу его с собой в могилу вместе с единственным утешением – уверенностью, что ты считаешь меня неспособной на мерзости, обвиняя лишь затем, чтобы спрятать свои собственные.
И она упала навзничь у ног де Франваля, силясь своими окровавленными, израненными руками схватиться за обнаженный клинок и вонзить его себе в сердце. Прекрасная грудь приоткрылась, волосы беспорядочно разметались по ней, слезы лились потоком: невозможно представить более волнующего, трогательного и благородного олицетворения горя.
– Нет, сударыня, – отрезал Франваль, отталкивая ее от себя, – я не хочу вашей смерти, я хочу заслуженного наказания. Мне понятно ваше раскаяние, слезы ваши ничуть не удивляют меня: вы буйствуете оттого, что разоблачены. Ваше поведение радует меня, оно позволяет внести некоторые поправки в уготовленную вам участь, и я поспешу позаботиться об этом.
– Остановись, Франваль! – воскликнула повергнутая женщина. – Не разглашай своего позора, не объявляй в обществе, что ты запятнан клятвопреступлением, подлогом, кровосмешением и клеветой! Ты хочешь отделаться от меня – хорошо, я исчезну, найду какое-нибудь пристанище, где даже воспоминание о тебе изгладится из моей памяти! Ты будешь свободен, преступления твои останутся безнаказанными... Да, я забуду тебя, жестокий, если смогу; если же твой мучительный образ не сотрется из моей памяти и станет преследовать в глубинных тайниках моего сердца, о коварный, я не постараюсь стереть его, это будет выше моих сил: нет, я не изгоню его, но накажу себя за ослепление и схороню в мрачном склепе преступную душу свою, слишком превозносившую тебя...
При этих словах – последнем порыве души, подавленной недавней болезнью, – страдалица потеряла сознание. Лицо, некогда цветущее розами, поблекло, истерзанное отчаянием. Холодные тени смерти уже сгущались над ним. Госпожа де Франваль являла собой теперь лишь безжизненное тело, которое, однако, не покинули еще следы красоты, изысканности, кротости и чистоты – всех оттенков добродетели. Чудовище могло гордиться своей победой, и Франваль поспешил покинуть комнаты и отправиться к своей преступной дочери, чтобы вдвоем насладиться триумфом порока, или скорее злодейства, над невинностью и несчастьем.
Подробности этого торжества необыкновенно увлекли мерзкую дочь Франваля: ей хотелось увидеть все своими глазами. Ей не терпелось пойти еще дальше в своих гнусностях: пусть Вальмон все же восторжествует над неприступностью ее матери, пусть Франваль все же застигнет их врасплох! Если это произойдет на самом деле, то какие тогда средства оправдания останутся у их жертвы? Ведь важно похитить у нее всякую возможность защищаться. Такова была Эжени.
Тем временем безутешная супруга де Франваля, не имея никого, кто мог бы посочувствовать ей, поделилась своими новыми печалями с матерью. И тогда госпожа де Фарней подумала, что возраст, положение и личные качества господина де Клервиля могли бы добротворно подействовать на ее зятя: горю свойственна доверчивость. Она постаралась как можно убедительнее изложить почтенному священнослужителю бесчинства де Франваля, доказав то, во что тот ни за что не соглашался верить прежде, убеждала в разговоре с негодяем опираться лишь на убеждение и красноречие, воздействующие на сердце, а не на рассудок. А после разговора с этим злодеем она посоветовала добиться встречи с Эжени, употребить все, что, на его взгляд, способно показать юной заблудшей душе, какая бездна разверзлась под ее ногами, и вернуть ее, если возможно, в лоно материнской любви и добродетели.
Осведомленный о возможном желании Клервиля видеть его и дочь, Франваль успел условиться с нею, после чего они дали знать духовнику госпожи де Фарней, что готовы выслушать его. Наивная Франваль возлагала надежды на красноречие духовного наставника, ведь обездоленный жадно хватается за несбыточные мечты, желая доставить себе удовольствие, в котором отказывает ему действительность, и с большим успехом осуществляет это в своих мечтаниях.
Прибывает Клервиль. Было девять часов утра. Франваль принимает его там, где обычно проводит с дочерью ночи. Приказав украсить покои со всей возможной изысканностью, он все же сохраняет особого рода беспорядок, свидетельствующий об его преступных утехах. Эжени, находившаяся неподалеку, могла все слышать и лучше подготовиться к ожидавшей ее встрече.
– Мне пришлось преодолеть большие опасения, – начал господин де Клервиль, – прежде чем я решился на встречу с вами. Люди моего звания обыкновенно настолько в тягость тем, кто, как и вы, проводит жизнь в мирских наслаждениях, что я готов корить себя, уступив желаниям госпожи де Фарней и попросив вас уделить мне некоторое время для беседы.
– Присаживайтесь, сударь, и, до тех пор пока в ваших речах будет царствовать разум и справедливость, не страшитесь наскучить мне!
– Вы обожаемы молодой супругой, полной прелести и добродетелей, и виновны в том, что сделали ее глубоко несчастной, сударь: не имея на своей стороне ничего, кроме чистоты и кротости, и никого, кроме матери, способной прислушаться к ее жалобам, она всегда боготворила вас, несмотря на ваши проступки, поэтому нетрудно представить весь ужас ее положения!
– Мне хотелось бы перейти к делу, сударь. Поговорим без обиняков. В чем состоит ваша миссия?
– Принести вам счастье, если это возможно.
– Значит, если я ощущаю себя счастливым, как сейчас, вам больше нечего мне сказать?
– Невозможно, сударь, найти счастье в преступлении.
– Я с вами согласен. Однако существуют люди, которые путем углубленных исследований и зрелых размышлений выработали для себя установку не предполагать зла ни в чем и с невозмутимым спокойствием взирать на любые человеческие поступки, оценивая их как необходимые результаты различных потребностей. Какими бы ни были наши потребности – естественными ли, извращенными ли – они всегда настоятельны. Попеременно сменяя друг друга, они побуждают нас одобрить нечто или осудить, но никогда не внушают нам того, что способно помешать их удовлетворению. Так вот, сударь, я отношу себя к тому самому разряду людей, о котором только что рассказал, и потому, ведя себя известным вам образом, ощущаю себя не менее счастливым, нежели чувствуете себя таковым вы на избранном вами поприще. Счастье – идеал, оно лишь плод воображения, лишь побуждение к действию, зависящее исключительно от нашей манеры видеть и чувствовать. Помимо удовлетворения потребностей, не существует ничего, что делало бы всех людей равно счастливыми. Мы наблюдаем, как каждодневно один индивид счастлив тем, что было бы в высшей степени неприятно другому; таким образом, нет бесспорного счастья, для нас существует лишь то, которое мы для себя создаем в соответствии с нашими ощущениями и с нашими принципами.
– Я это знаю, сударь, однако разум порой обманывает нас, совесть же никогда не совратит с пути истинного: она как книга, в которую природа записывает все наши обязанности.
– Разве не покорна всем нашим желаниям эта бутафорская совесть? Мы привыкаем лепить из нее что нам угодно, и она, подобно мягкому воску, принимает по воле наших пальцев любые формы. Будь книга эта столь верной, как вы это утверждаете, для всех людей понятие совести стало бы неизменным и во всех уголках земли все поступки оценивались бы одинаково. Однако так ли это на самом деле? Трепещет ли готтентот от того, что страшно для француза? И не совершает ли этот последний каждый день то, за что был бы наказан в Японии? Нет, сударь, и еще раз нет, в мире не существует ничего, что неизменно заслуживало бы хвалы или хулы, что было бы достойно награды или кары, ничего, что, считаясь наказуемым в данной местности, не оказалось бы законным на расстоянии в пятьсот лье отсюда, – одним словом, не существует понятий подлинного зла и несомненного блага.
– Не верьте этому, сударь. Добродетель вовсе не химера. Не обязательно знать, хорошим или предосудительным слывет данный поступок в нескольких градусах широты отсюда, чтобы определить его как злодейство или добродетель и убедить себя, что нашел счастье вследствие сделанного выбора. Высшее счастье человека состоит лишь в самом безоговорочном соблюдении законов собственной страны. Каждый обязан уважать их, иначе он станет отверженным. Третьего не дано – правонарушение неизбежно ведет к несчастью. Беды, обрушивающиеся на нас за то, что мы предаемся чему-то запретному, исходят, если вам угодно, не из самой природы данного предмета; они происходят оттого, что наши поступки, хороши они или дурны сами по себе, нарушают условности, принятые в той стране, где мы живем. Определенно не содержится никакого зла в предпочтении прогуляться по бульварам, а не по Елисейским полям: но издайте закон, запрещающий гражданам прогуливаться по бульварам, и нарушивший сей закон, возможно, уготовит себе нескончаемую череду невзгод, хотя преступая его, он совершил нечто вполне для него обычное. Кстати, привычка сметать незначительные на первый взгляд преграды вскоре приводит к ломке самых серьезных; и так, совершая одну ошибку за другой, приходят к преступлениям, наказуемым во всех странах мира, внушающим ужас всем разумным существам, в каком бы полушарии они ни жили. Если и нет вселенской человеческой совести, то есть, по меньшей мере, национальное представление о совести, определяемое тем существованием, какое нам даровала природа, своей рукой запечатлевшая на нем наши обязательства, и стирать их весьма небезопасно. Положим, сударь, ваша семья обвиняет вас в инцесте. Несколько софизмов в оправдание этого преступления и в ослабление его отвратительной сущности, сколь своеобразными бы ни были такого рода рассуждения; несколько ссылок на авторитеты, опиравшиеся на примеры из жизни соседних народов, – и останется лишь показать, что это правонарушение, считающееся таковым лишь у некоторых народов, определенно не представляет опасности и там, где оно запрещено законом. Но не менее бесспорно и то, что оно может повлечь за собой самые страшные последствия – преступления, неизбежно вытекающие из первоначального злодейства, заставляющие всех людей на свете содрогнуться от ужаса. Если бы вы женились на вашей дочери на берегу Ганга, где подобные браки разрешены, возможно, нанесенный вами ущерб был бы незначителен. Однако при государственном строе, где такого рода брачные союзы запрещены, предлагая созерцать сию возмутительную для общественного мнения картину обожающей вас жене, которую эта коварная измена сводит в могилу, вы, без сомнения, совершаете ужасный поступок, преступление, нарушающее самые неприкосновенные в природе узы, связывающие дочь вашу с существом, давшим ей жизнь, узы, призванные сделать для нее это существо самым святопочитаемым в мире. Вы вынуждаете дочь презирать столь священную обязанность, заставляете ее ненавидеть ту, что носила ее под сердцем. Сами того не замечая, вы готовите оружие, которое она сможет направить и против вас. Нет ни одной философской системы, преподанной вами, ни одного вами привитого принципа, где не был бы начертан ваш собственный приговор, и если ее руке однажды будет уготовано посягнуть на вашу жизнь, знайте – вы сами отточили кинжал.
– Ваша манера рассуждать, сударь, столь нехарактерная для людей вашего звания, – ответил Франваль, – вызывает мое доверие. Я мог бы отрицать вами выставленные обвинения: откровенное же саморазоблачение, надеюсь, побудит вас поверить в проступки моей супруги – я расскажу вам о них с той же искренностью, с какой признаюсь в моих собственных. Да, сударь, я влюблен в мою дочь, влюблен страстно, она мне любовница, жена, сестра, наперсница, подруга, мое единственное на земле божество; ей принадлежат все звания и все дары моего сердца, и она отвечает мне взаимностью. Чувства эти продлятся, пока я жив. Раз мне не удается отречься от них, мне, очевидно, следует оправдать их.
Госпоже де Франваль удалось подкупить одну из девушек Эжени: твердое содержание, обеспечивающее будущее, сознание благого деяния, – все обещанное склонило эту особу, и на следующую ночь она взялась предоставить госпоже де Франваль неопровержимые доказательства.
Настает решающая минута. Несчастную мать приводят в комнату, смежную с покоями, где вероломный супруг ее каждую ночь наносит оскорбления не только священным узам брака, но и самим Небесам. Эжени рядом с ним. Преступлению предстоит свершиться при свечах, горящих по углам комнаты. Алтарь подготовлен, жертва распростерта, жрец склоняется к ней... Для госпожи де Франваль уже не существует ничего – только ее ужас, ее поруганная любовь и безрассудная смелость отчаяния... Не в силах томиться за запертой дверью, она сокрушает эту преграду, врывается в комнату и бросается к ногам гнусного кровосмесителя.
– О вы, проклятье моей жизни! – восклицает она в слезах. – Разве я заслужила такого обращения? Я ведь и сейчас люблю вас всей душою, несмотря на все унижения, которым вы меня подвергаете. Взгляните на мои слезы и не отталкивайте меня! Прошу вас, пощадите эту несчастную! Обманутая собственной слабостью и вашими обольщениями, она надеется обрести счастье среди бесстыдства и преступления! Эжени, Эжени, неужто ты нанесешь смертельный удар той, что дала тебе жизнь? Не оставайся долее сообщницей злодеяния; ведь от тебя утаили всю его гнусность! Вот мои руки, готовые принять тебя! Несчастная мать у ног твоих заклинает тебя не осквернять законы чести, начертанные самой природой! Если же вы оба отвергнете меня, – продолжает эта отчаявшаяся женщина, поднося к сердцу кинжал, – вот средство, что избавит меня от бесчестья, которым вы хотите меня запятнать: я залью вас своей кровью, и лишь над моими останками вы сможете продолжать ваши злодеяния.
Кто уже знаком с Франвалем, без труда поверит, что очерствевшая душа негодяя осталась глуха к подобному зрелищу. Однако оно ничуть не тронуло и Эжени – вот что непостижимо!
– Сударыня, – с безжалостной невозмутимостью произнесла развращенная дочь, – я, признаюсь, не понимаю, на каком основании вы являетесь к вашему супругу и устраиваете эту нелепую сцену? Разве он не хозяин своих поступков? И если он одобряет мои действия, то по какому праву вы их порицаете? Ведь не подсматриваем же мы за вашими проказами с господином де Вальмоном, не омрачаем ваших радостей, не так ли? Так извольте же уважать наши собственные, иначе не удивляйтесь, если я первой потороплю вашего мужа принять меры, которые вас к тому принудят...
В этот миг самообладание покинуло госпожу де Франваль. Весь ее гнев обратился на это недостойное создание, забывшееся настолько, чтобы так разговаривать с матерью. Поднявшись, она в исступлении набросилась на нее... И тут бесчестный, жестокий Франваль, схватив жену за волосы, яростно оттаскивает ее от дочери, с силой вышвыривает из комнаты на лестницу, и она, окровавленная, бесчувственная, падает у порога двери одной из горничных, а та, разбуженная страшным грохотом, поспешно укрывает хозяйку от ее тирана, уже спешившего по лестнице, чтобы прикончить свою злосчастную жертву...
Дверь запирается, горничная хлопочет возле хозяйки, а чудовище, что обошлось с ней с таким бешенством, возвращается к своей презренной подруге и спокойно проводит там остаток ночи, словно это не он только что уподобился дикому зверю, словно не он безжалостно терзал бедную женщину, подвергая ее мерзким, уничижительным для нее издевательствам, столь жутким, что мы краснеем, читатель, рассказывая вам обо всем этом.
Никаких иллюзий не оставалось больше у несчастной госпожи де Франваль. Слишком очевидно – сердце супруга, самое ценное достояние ее жизни – у нее отнято, и кем? Той, что должна была свято почитать ее и что недавно наговорила ей столько оскорбительных дерзостей! Она догадалась также, что заигрывание с ней Вальмона было лишь отвратительной ловушкой, приготовленной, чтобы при удаче заставить ее совершить измену, а в противном случае приписать ей таковую и, установив таким образом равновесие, покрыть и узаконить в тысячу раз более тяжкие проступки, направленные против достойной женщины.
Все обстояло именно так. Франваль, узнав о неудаче Вальмона, обязал сообщника заменить истину ложью и болтливостью и широко разгласить, что тот – любовник госпожи де Франваль. Решили также изготовить гнусные письма, в недвусмысленной манере подтверждающие существование связи, которую отвергла добронравная супруга.
Между тем, отчаявшись душой, страдая и от нанесенных ей многочисленных ран телесных, госпожа де Франваль слегла всерьез. Варвар-муж отказался ее навестить и, не соизволив даже справиться о ее самочувствии, уехал с Эжени в загородное имение под предлогом, что в доме лихорадка и он не желает подвергать дочь опасности.
Вальмон несколько раз являлся с визитом к госпоже де Франваль во время ее болезни, но всякий раз ему отказывали. Закрывшись со своей любящей матушкой и господином де Клервилем, та никого больше не желала видеть. Утешенная дорогими и близкими ей людьми, она их заботами была возвращена к жизни и через сорок дней уже могла являться в свет. К этому времени Франваль уже вернулся с дочерью в Париж. При первой же встрече с Вальмоном они тщательно разработали план и подыскали средство, с помощью которых рассчитывали обезвредить опасные для них попытки госпожи де Франваль и ее друзей.
Как только наш злодей счел, что супруга в состоянии принять его, он не замедлил явиться к ней.
– Сударыня, – холодно сказал он, – вы не должны сомневаться, что я отношусь с участием к вашему состоянию. Не стану скрывать, что именно ему вы обязаны сдержанностью Эжени: она уже решилась подать самые серьезные жалобы на ваше с ней обращение. Как бы убеждена она ни была, что дочери следует быть почтительной с матерью, она все же не может игнорировать, что мать ставит себя в весьма затруднительное положение, набрасываясь на дочь с кинжалом в руке; такого рода резкое поведение, сударыня, доведенное до сведения властей, может неминуемо нанести вред и вашей свободе, и вашей чести.
– Я не ожидала таких упреков, сударь, – ответила госпожа де Франваль. – Итак, моя совращенная вами дочь виновна в инцесте, адюльтере, распутстве и беспримерной неблагодарности по отношению к той, что произвела ее на свет. Да, признаюсь, у меня не хватило воображения, что после подобного клубка гнусностей именно мне придется опасаться жалоб; понадобилась вся ваша изощренность, все ваше жестокосердие, сударь, чтобы, прощая преступление, так смело изобличать невинность.
– Мне известно, сударыня, что поводом для устроенной вами сцены явились грязные подозрения, которые вы осмеливаетесь выдвигать против меня. Однако фантазии не оправдывают преступлений, и то, что вы предполагали, – ложно, то, что вы совершили, – к сожалению, слишком явственно. Вас удивляют попреки, адресованные вам моей дочерью по поводу вашей любовной интрижки. Но, сударыня, она явила вам всю непристойность вашего поведения лишь после того, как о том, как вы поладили с Вальмоном, узнал весь Париж; но, к несчастью, доказательства столь неопровержимы, что те, кто напоминает вам об этом, совершают в крайнем случае неосмотрительность, но никак не клевещут на вас.
– Я, сударь? – воскликнула верная супруга, поднимаясь. – Я поладила с Вальмоном? Небо праведное! И вы об этом говорите! (Она залилась слезами.) – Неблагодарный! Вот награда за мою нежность! Вот воздаяние за то, что я так тебя любила: мало того, что ты безжалостно оскорбил меня и растлил мою дочь, так ты еще пытаешься узаконить свои преступления, приписывая мне то, что для меня страшнее смерти! Вы говорите, сударь, – продолжала госпожа де Франваль, – что располагаете свидетельствами, подтверждающими это обвинение? Предъявите же их. Я требую, чтобы они были преданы огласке. Я заставлю вас представить их по всему свету, если вы откажетесь продемонстрировать их мне.
– Нет, сударыня, я не предъявлю их всему свету. Муж, как правило, не разглашает такого рода вещи: он страдает и изо всех сил старается их скрыть. Но, если вы настаиваете, сударыня, я вам в этом не откажу, – сказал он, извлекая из кармана бумажник. – Присядьте, это должно быть удостоверено в спокойной обстановке. Досада и раздражение лишь испортят дело, ни в чем меня не убедив. Придите же в себя, прошу вас, и обсудим это, сохраняя хладнокровие.
Госпожа де Франваль, прекрасно осознавая свою невинность, не знала, что и думать об этих приготовлениях. Удивление, смешанное с тревогой, не давали ей ни на мгновение перевести дух.
– Начнем, сударыня, – произнес Франваль, выкладывая на стол содержимое одного из отделений бумажника, – с вашей переписки с Вальмоном за последние полгода: не обвиняйте этого молодого человека в неосторожности или нескромности. Он, несомненно, слишком честен, чтобы до такой степени пренебречь вашей репутацией. Но один из его слуг ловко воспользовался его невнимательностью и тайком добыл мне эти драгоценные памятники вашего безупречного поведения и вашей хваленой нравственности, – продолжал Франваль, торопливо перебирая бумаги, раскиданные им по столу. – Полагаю, вы сочтете уместным, что среди всего этого обычного пустословия женщины, увлеченной весьма приятным мужчиной, я отберу одно письмо, показавшееся мне вольней и решительней других... Вот оно, сударыня:
«Мой постылый супруг сегодня вечером ужинает в своем загородном домике с этой ужасной тварью; невыносимо представить, что я произвела ее на свет! Придите, дорогой мой, утешьте меня в печали, что доставляют мне эти два чудовища... Что я говорю? Разве они сейчас не оказывают мне неоценимую услугу? Ведь их интрижка не позволит моему мужу обнаружить наши отношения. Так что пусть он, сколько его душе угодно, укрепляет свою связь. Но пусть не вздумает пытаться разорвать узы, связывающие меня с единственным в мире мужчиной, которого я по-настоящему обожаю».– Что скажете, сударыня?
– То, сударь, что я в восхищении, – ответила госпожа де Франваль. – С каждым днем вы заслуживаете все больших похвал. И, кроме необыкновенных достоинств, что я видела в вас до сегодняшнего дня, признаюсь, я еще не знала за вами способностей подделывателя и клеветника.
– А, так вы все отрицаете?
– Отнюдь. Напротив, я жажду быть уличенной. Назначим судей, экспертов. И попросим, если вы этого действительно желаете, самой суровой кары для того из двоих, кто окажется виновным.
– Вот что называется идти до конца. Что ж, это, по крайней мере, лучше, чем скорбь и уныние, однако продолжим. То, что у вас есть смазливый любовник и постылый супруг, сударыня, – проговорил Франваль, вытряхивая другое отделение бумажника, – все это просто и ясно. Но то, что в вашем возрасте вы содержите этого любовника за мой счет, это уж, позвольте заметить вам, не так просто. Тем не менее, вот бумаги на сто с лишним тысяч экю, уплаченные вами и выписанные вашей рукой в пользу Вальмона. Соизвольте взглянуть на них, прошу вас, – добавил злодей, показывая госпоже де Франваль бумаги, не давая, впрочем, ей в руки:
«Заиду, ювелиру.Франваль прервал чтение:
Настоящий счет на сумму двадцать две тысячи ливров выписан на господина де Вальмона по доверенности и согласованию с ним.
Фарней де Франваль».
«Жаме, торговцу лошадьми, шесть тысяч ливров...»
– Та самая буро-гнедая упряжка, что услаждает сегодня Вальмона и вызывает восхищение всего Парижа... Да, сударыня, а вот еще на триста тысяч двести восемьдесят три ливра десять су, из них вы должны еще более трети, остальное вы уже добросовестно оплатили. Ну что, этого достаточно, сударыня?
– Что касается этой подделки, сударь, то она слишком груба, чтобы вызвать у меня хоть малейшее беспокойство. Для разоблачения тех, кто ее придумал, требуется лишь одно: пусть лица, кому я якобы выписала эти счета, явятся и под присягой подтвердят, что я имела с ними дело.
– Они сделают это, сударыня, не сомневайтесь: стали бы они сами предупреждать меня о ваших поступках, если бы не решились отстаивать свои заявления? Один из них, независимо от меня, даже собирался сегодня обратиться в суд.
Горькие слезы хлынули из прекрасных глаз оболганной женщины. Решимость покинула ее, и она рухнула в припадке отчаяния, смешанного с ужасом, к подножию стоящей рядом мраморной статуи, да так, что поранила себе лицо.
– Сударь, – воскликнула она, припав к ногам супруга, – умоляю вас, соблаговолите избавиться от меня не столь медленно действующими и столь безжалостными средствами! Если уж мое существование мешает вашим преступлениям, добейте меня одним разом, не сводите в могилу постепенно ту, которая любила вас и восстала против того, что так бесповоротно отнимало у меня ваше сердце! Ну же! Покарай меня за любовь к тебе, чудовище! Вот этим клинком, – и она протянула руку к эфесу мужниной шпаги, – возьми его и без всякого сожаления пронзи мою грудь. Пусть я умру достойной твоего уважения и унесу его с собой в могилу вместе с единственным утешением – уверенностью, что ты считаешь меня неспособной на мерзости, обвиняя лишь затем, чтобы спрятать свои собственные.
И она упала навзничь у ног де Франваля, силясь своими окровавленными, израненными руками схватиться за обнаженный клинок и вонзить его себе в сердце. Прекрасная грудь приоткрылась, волосы беспорядочно разметались по ней, слезы лились потоком: невозможно представить более волнующего, трогательного и благородного олицетворения горя.
– Нет, сударыня, – отрезал Франваль, отталкивая ее от себя, – я не хочу вашей смерти, я хочу заслуженного наказания. Мне понятно ваше раскаяние, слезы ваши ничуть не удивляют меня: вы буйствуете оттого, что разоблачены. Ваше поведение радует меня, оно позволяет внести некоторые поправки в уготовленную вам участь, и я поспешу позаботиться об этом.
– Остановись, Франваль! – воскликнула повергнутая женщина. – Не разглашай своего позора, не объявляй в обществе, что ты запятнан клятвопреступлением, подлогом, кровосмешением и клеветой! Ты хочешь отделаться от меня – хорошо, я исчезну, найду какое-нибудь пристанище, где даже воспоминание о тебе изгладится из моей памяти! Ты будешь свободен, преступления твои останутся безнаказанными... Да, я забуду тебя, жестокий, если смогу; если же твой мучительный образ не сотрется из моей памяти и станет преследовать в глубинных тайниках моего сердца, о коварный, я не постараюсь стереть его, это будет выше моих сил: нет, я не изгоню его, но накажу себя за ослепление и схороню в мрачном склепе преступную душу свою, слишком превозносившую тебя...
При этих словах – последнем порыве души, подавленной недавней болезнью, – страдалица потеряла сознание. Лицо, некогда цветущее розами, поблекло, истерзанное отчаянием. Холодные тени смерти уже сгущались над ним. Госпожа де Франваль являла собой теперь лишь безжизненное тело, которое, однако, не покинули еще следы красоты, изысканности, кротости и чистоты – всех оттенков добродетели. Чудовище могло гордиться своей победой, и Франваль поспешил покинуть комнаты и отправиться к своей преступной дочери, чтобы вдвоем насладиться триумфом порока, или скорее злодейства, над невинностью и несчастьем.
Подробности этого торжества необыкновенно увлекли мерзкую дочь Франваля: ей хотелось увидеть все своими глазами. Ей не терпелось пойти еще дальше в своих гнусностях: пусть Вальмон все же восторжествует над неприступностью ее матери, пусть Франваль все же застигнет их врасплох! Если это произойдет на самом деле, то какие тогда средства оправдания останутся у их жертвы? Ведь важно похитить у нее всякую возможность защищаться. Такова была Эжени.
Тем временем безутешная супруга де Франваля, не имея никого, кто мог бы посочувствовать ей, поделилась своими новыми печалями с матерью. И тогда госпожа де Фарней подумала, что возраст, положение и личные качества господина де Клервиля могли бы добротворно подействовать на ее зятя: горю свойственна доверчивость. Она постаралась как можно убедительнее изложить почтенному священнослужителю бесчинства де Франваля, доказав то, во что тот ни за что не соглашался верить прежде, убеждала в разговоре с негодяем опираться лишь на убеждение и красноречие, воздействующие на сердце, а не на рассудок. А после разговора с этим злодеем она посоветовала добиться встречи с Эжени, употребить все, что, на его взгляд, способно показать юной заблудшей душе, какая бездна разверзлась под ее ногами, и вернуть ее, если возможно, в лоно материнской любви и добродетели.
Осведомленный о возможном желании Клервиля видеть его и дочь, Франваль успел условиться с нею, после чего они дали знать духовнику госпожи де Фарней, что готовы выслушать его. Наивная Франваль возлагала надежды на красноречие духовного наставника, ведь обездоленный жадно хватается за несбыточные мечты, желая доставить себе удовольствие, в котором отказывает ему действительность, и с большим успехом осуществляет это в своих мечтаниях.
Прибывает Клервиль. Было девять часов утра. Франваль принимает его там, где обычно проводит с дочерью ночи. Приказав украсить покои со всей возможной изысканностью, он все же сохраняет особого рода беспорядок, свидетельствующий об его преступных утехах. Эжени, находившаяся неподалеку, могла все слышать и лучше подготовиться к ожидавшей ее встрече.
– Мне пришлось преодолеть большие опасения, – начал господин де Клервиль, – прежде чем я решился на встречу с вами. Люди моего звания обыкновенно настолько в тягость тем, кто, как и вы, проводит жизнь в мирских наслаждениях, что я готов корить себя, уступив желаниям госпожи де Фарней и попросив вас уделить мне некоторое время для беседы.
– Присаживайтесь, сударь, и, до тех пор пока в ваших речах будет царствовать разум и справедливость, не страшитесь наскучить мне!
– Вы обожаемы молодой супругой, полной прелести и добродетелей, и виновны в том, что сделали ее глубоко несчастной, сударь: не имея на своей стороне ничего, кроме чистоты и кротости, и никого, кроме матери, способной прислушаться к ее жалобам, она всегда боготворила вас, несмотря на ваши проступки, поэтому нетрудно представить весь ужас ее положения!
– Мне хотелось бы перейти к делу, сударь. Поговорим без обиняков. В чем состоит ваша миссия?
– Принести вам счастье, если это возможно.
– Значит, если я ощущаю себя счастливым, как сейчас, вам больше нечего мне сказать?
– Невозможно, сударь, найти счастье в преступлении.
– Я с вами согласен. Однако существуют люди, которые путем углубленных исследований и зрелых размышлений выработали для себя установку не предполагать зла ни в чем и с невозмутимым спокойствием взирать на любые человеческие поступки, оценивая их как необходимые результаты различных потребностей. Какими бы ни были наши потребности – естественными ли, извращенными ли – они всегда настоятельны. Попеременно сменяя друг друга, они побуждают нас одобрить нечто или осудить, но никогда не внушают нам того, что способно помешать их удовлетворению. Так вот, сударь, я отношу себя к тому самому разряду людей, о котором только что рассказал, и потому, ведя себя известным вам образом, ощущаю себя не менее счастливым, нежели чувствуете себя таковым вы на избранном вами поприще. Счастье – идеал, оно лишь плод воображения, лишь побуждение к действию, зависящее исключительно от нашей манеры видеть и чувствовать. Помимо удовлетворения потребностей, не существует ничего, что делало бы всех людей равно счастливыми. Мы наблюдаем, как каждодневно один индивид счастлив тем, что было бы в высшей степени неприятно другому; таким образом, нет бесспорного счастья, для нас существует лишь то, которое мы для себя создаем в соответствии с нашими ощущениями и с нашими принципами.
– Я это знаю, сударь, однако разум порой обманывает нас, совесть же никогда не совратит с пути истинного: она как книга, в которую природа записывает все наши обязанности.
– Разве не покорна всем нашим желаниям эта бутафорская совесть? Мы привыкаем лепить из нее что нам угодно, и она, подобно мягкому воску, принимает по воле наших пальцев любые формы. Будь книга эта столь верной, как вы это утверждаете, для всех людей понятие совести стало бы неизменным и во всех уголках земли все поступки оценивались бы одинаково. Однако так ли это на самом деле? Трепещет ли готтентот от того, что страшно для француза? И не совершает ли этот последний каждый день то, за что был бы наказан в Японии? Нет, сударь, и еще раз нет, в мире не существует ничего, что неизменно заслуживало бы хвалы или хулы, что было бы достойно награды или кары, ничего, что, считаясь наказуемым в данной местности, не оказалось бы законным на расстоянии в пятьсот лье отсюда, – одним словом, не существует понятий подлинного зла и несомненного блага.
– Не верьте этому, сударь. Добродетель вовсе не химера. Не обязательно знать, хорошим или предосудительным слывет данный поступок в нескольких градусах широты отсюда, чтобы определить его как злодейство или добродетель и убедить себя, что нашел счастье вследствие сделанного выбора. Высшее счастье человека состоит лишь в самом безоговорочном соблюдении законов собственной страны. Каждый обязан уважать их, иначе он станет отверженным. Третьего не дано – правонарушение неизбежно ведет к несчастью. Беды, обрушивающиеся на нас за то, что мы предаемся чему-то запретному, исходят, если вам угодно, не из самой природы данного предмета; они происходят оттого, что наши поступки, хороши они или дурны сами по себе, нарушают условности, принятые в той стране, где мы живем. Определенно не содержится никакого зла в предпочтении прогуляться по бульварам, а не по Елисейским полям: но издайте закон, запрещающий гражданам прогуливаться по бульварам, и нарушивший сей закон, возможно, уготовит себе нескончаемую череду невзгод, хотя преступая его, он совершил нечто вполне для него обычное. Кстати, привычка сметать незначительные на первый взгляд преграды вскоре приводит к ломке самых серьезных; и так, совершая одну ошибку за другой, приходят к преступлениям, наказуемым во всех странах мира, внушающим ужас всем разумным существам, в каком бы полушарии они ни жили. Если и нет вселенской человеческой совести, то есть, по меньшей мере, национальное представление о совести, определяемое тем существованием, какое нам даровала природа, своей рукой запечатлевшая на нем наши обязательства, и стирать их весьма небезопасно. Положим, сударь, ваша семья обвиняет вас в инцесте. Несколько софизмов в оправдание этого преступления и в ослабление его отвратительной сущности, сколь своеобразными бы ни были такого рода рассуждения; несколько ссылок на авторитеты, опиравшиеся на примеры из жизни соседних народов, – и останется лишь показать, что это правонарушение, считающееся таковым лишь у некоторых народов, определенно не представляет опасности и там, где оно запрещено законом. Но не менее бесспорно и то, что оно может повлечь за собой самые страшные последствия – преступления, неизбежно вытекающие из первоначального злодейства, заставляющие всех людей на свете содрогнуться от ужаса. Если бы вы женились на вашей дочери на берегу Ганга, где подобные браки разрешены, возможно, нанесенный вами ущерб был бы незначителен. Однако при государственном строе, где такого рода брачные союзы запрещены, предлагая созерцать сию возмутительную для общественного мнения картину обожающей вас жене, которую эта коварная измена сводит в могилу, вы, без сомнения, совершаете ужасный поступок, преступление, нарушающее самые неприкосновенные в природе узы, связывающие дочь вашу с существом, давшим ей жизнь, узы, призванные сделать для нее это существо самым святопочитаемым в мире. Вы вынуждаете дочь презирать столь священную обязанность, заставляете ее ненавидеть ту, что носила ее под сердцем. Сами того не замечая, вы готовите оружие, которое она сможет направить и против вас. Нет ни одной философской системы, преподанной вами, ни одного вами привитого принципа, где не был бы начертан ваш собственный приговор, и если ее руке однажды будет уготовано посягнуть на вашу жизнь, знайте – вы сами отточили кинжал.
– Ваша манера рассуждать, сударь, столь нехарактерная для людей вашего звания, – ответил Франваль, – вызывает мое доверие. Я мог бы отрицать вами выставленные обвинения: откровенное же саморазоблачение, надеюсь, побудит вас поверить в проступки моей супруги – я расскажу вам о них с той же искренностью, с какой признаюсь в моих собственных. Да, сударь, я влюблен в мою дочь, влюблен страстно, она мне любовница, жена, сестра, наперсница, подруга, мое единственное на земле божество; ей принадлежат все звания и все дары моего сердца, и она отвечает мне взаимностью. Чувства эти продлятся, пока я жив. Раз мне не удается отречься от них, мне, очевидно, следует оправдать их.