-- Я думала, вы в Европе, -- рассеянно ответила я.
Лицо старухи сразу же сделалось злым, но она промолчала. Егор покраснел и злобно ответил:
-- Она не доехала до Европы. Она остановилась в Ласточкином Гнезде!
Злоба у них была разной. Старуха злилась на какого-то неизвестного врага, повинного в ее несчастье, а Егор злился на себя за то, что стыдился Софии точно так же, как учительницы танцев из школьного спортзала.
-- Они всегда были строги со мной, -- сказала София, поднимаясь с дивана. -- Строги до жестокости! Сейчас, сейчас все расскажу... -- часто закивала она, -- вот только чай поставлю и что-нибудь для вас приготовлю.
И она выпрямилась во весь рост. У нее оказалось легонькое тело старушонки, обмотанное черными тряпками, похожими на платье. Она ушла на кухню, а Егор сразу же отвернулся к окну и засвистел простенькую мелодию, подхваченную на палубе катера. Сидел и смотрел в окно, чтобы не встречаться со мной глазами.
Утром я проснулась рядом с этим мальчиком, уткнулась лицом в его детское плечо и, разжав губы, случайно сказала: "Роман" -- и тут же почувствовала, как вытянулось и напряглось его тело. Он лежал, закрыв глаза, но я знала, что под сжатыми веками его глаза не спят. Он как будто бы затаился и ждал, что же я скажу дальше, потому что моя оговорка означала, что я никогда не впущу его в свою жизнь. И он открывался мне, заведомо зная, что не нужен, открывался потому, что больше некому было открыться, точно так же как некому было сказать: "Я тебя люблю".
На кухне послышался грохот, и дом вздрогнул. Через некоторое время в комнату вошла София. Она была очень весела. На щеке чернела сажа, но она ее не замечала. В одной руке София держала миску с подгорелыми оладьями. В другой -- банку темного варенья.
-- Вы бы могли не услышать мой рассказ, -- сказала она и кротко улыбнулась. -- Я неправильно включила газ. Плитка чуть не взорвалась.
-- Кто был с вами строг, -- засмеялась я, -- строг до жестокости?
И Егор снова злобно посмотрел на нас: может быть, не надо рассказывать?
София молча села за стол и разлила чай по чашкам.
Егор усмехнулся, прошептал: "Роман", и тут же его лицо сделалось равнодушным. Он кивнул старухе, чтобы она начинала.
-- Моя сестра и ее муж Виктор никогда не любили меня, -- спокойно начала София, и вдруг в ее неподвижном лице появилось оживление: -- Один только дед любил меня, но он умер, когда мне было шесть лет. Потом, после него, меня любила маленькая Ниночка, но тогда я уже перестала быть ребенком. Мне исполнилось шестнадцать. Как сейчас помню: Ниночка сидит на качельках, и я ее раскачиваю. А сестра выйдет, снимет Ниночку с качелей и молча унесет в дом.
Егор торопливо пил чай и смотрел в чашку, показывая, что ничто на свете так не занимает его, как этот горячий чай с душицей.
-- А я играла с маленькой Нино и вспоминала, как сама была девочкой, и так мне становилось печально, когда ее уносила сестра, что я смотрела на пустые качельки, как они раскачиваются одни, и плакала...
-- Что говорил Ладо? -- с запалом выкрикнул Егор, отрываясь от чашки.
Когда старуха начинала мяться и подбирать слова, Егор торопливо заканчивал за нее предложение или подавал новую мысль. Так он чувствовал себя свободнее.
-- Ладо -- это мой дед, -- уточнила София. -- Он сажал меня к себе на колени и говорил, что я еду на коне. Он любил рассказывать, как в Тифлисе увидел однажды великую актрису. Он не запомнил название пьесы, он только запомнил, что она встала на край сцены, протянула к нему руки и спросила: "Зачем ты заставил меня уйти в монастырь?" В зале было много мужчин, и каждый из них думал, что это к нему она протягивает руки.
Мне хотелось порадовать деда, и однажды утром я надела туфли на высоких каблуках. Это были туфли сестры, они были мне очень велики, и я с трудом в них ходила. Я встала на край беседки и спросила: "Ладо, зачем ты послал меня в монастырь?" Я ждала, что дед рассмеется, но он посмотрел на меня, отгоняя какое-то воспоминание, заплакал и сказал: "Больше никогда так не делай!" А сестра вдруг сделалась очень строгой, сказала: "Это мои туфли!" -- и разула меня...
Когда София вернулась из кухни, то пятно сажи на щеке показалось мне смешным, но сейчас оно делало ее неприятно-жалкой, как будто бы она бежала за кем-то в дождь и постыдно умоляла о чем-то, а потом поскользнулась и лицом упала в грязь; и я понимала Егора, который избегал смотреть на нее.
-- С этого дня я дала себе слово, что стану актрисой, -- продолжала София. -- Когда я пошла в школу, то первым делом записалась в кружок самодеятельности. Ладо к тому времени уже умер, а Ниночка еще не родилась. Сестра ругала меня, но я не бросала кружок, я занималась тайно целых семь лет. А потом, через семь лет, мы стали играть в городе, и скрываться уже не было никакой возможности. Сестра приходила на все мои спектакли, а Виктор не приходил никогда.
Я посмотрела на фотографию на стене и подумала, с какой страстью к жизни легкая тоненькая София читала со сцены. И ее молодость, и взволнованный голос настолько завораживали зал, что старуха, сидящая в первом ряду, почувствовала жгучую зависть, и этой зависти оказалось достаточно, чтобы переиначить и погубить чужую жизнь. Вот за что корила себя старуха. Она много раз представляла, кем могла стать и кем не стала София, и ее представление через много лет слилось для нее с действительностью; поэтому когда она говорила о сестре, то всегда говорила только так, как будто жизнь Софии удалась, и тем самым заглушала свою вину.
-- А что французский трагик? -- спросила я, глядя точно так же, как Егор, в чашку с чаем.
-- Это был русский трагик, -- просто и печально ответила София. -- Так, актерик из Симферополя. Он подошел ко мне после спектакля и сказал: "Тебе надо в театральное училище". "Что вы, -- ответила я, -- моя сестра никогда меня не отпустит!" Тогда он предложил мне уехать с ним, и я согласилась. Когда я уезжала, Виктор даже не вышел со мной проститься, у него началась гангрена на ногах. А сестра с трудом улыбнулась мне и сказала: "И все-таки я за тебя рада. Ты победила!" Хотя победила она. Мне давали маленькие роли в симферопольском театре, но потом актер уехал на гастроли в Париж и бросил меня одну. Но я уже никак не могла вернуться в Ялту, потому что вся Ялта знала, что я в Париже... Они считают, что я в Париже, -- засмеялась София. -- Ниночка до сих пор уверена... Правда, однажды на катере, по дороге в Гурзуф, я встретила мою бывшую учительницу. Мы сразу же узнали друг друга. Я спросила: "Вы помните меня?", но она отвернулась...
Когда мы уходили, София сказала:
-- Сестра ездила ко мне по воскресеньям, а потом перестала. А ведь я ее давно простила, а она не знает. И нет сил доехать, сказать. И сама она уже, наверное, никогда не приедет!
Софии не нравилось, что мы уезжаем.
Она вышла за нами на крыльцо, но в сад спускаться не стала. Она стояла на высоких ступенях и протягивала вперед руки. Мы миновали сад и вышли за калитку, а она по-прежнему стояла в оцепенении с черным пятном сажи на щеке.
Егор боялся, чтобы я не засмеялась, и поэтому засмеялся сам. Мы молча шли, и вдруг он бросил меня на полдороге и побежал назад к дому. Он крикнул:
-- Бабушка! -- и крепко обнял Софию. -- Я осенью уезжаю. Я поступил в университет.
-- Слышала! -- счастливо кивнула София. -- Хвалю тебя за это, хвалю! -И заплакала.
Егор разозлился на себя, что его чувства вырвались при мне, но потом забыл, и его лицо просияло торжеством и предчувствием будущей жизни.
Мы ждали катера на Ялту.
С причала доносилась навязчивая, щемящая мелодия, и я никак не могла разобрать слов. Эта мелодия и голосок, который ее напевал, гнусавый, жалобный голосок приморского подростка, мгновенно запоминались, раздражали и выворачивали душу.
Я подошла поближе и прислушалась. Поющий оказался вовсе не подростком, а белесым испитым мужичонкой лет сорока. Одним из тех, которые в тридцать лет по-прежнему выглядят на пятнадцать, а потом внезапно сморщиваются, догоняют и перегоняют свой возраст.
-- Давай зайдем на этот белый катерок, -- пел он равнодушным звенящим голосом. У его ног лежала пустая кепка для денег. И рядом в колясочке сидел младенец в стареньких грязных ползунках и смотрел перед собой круглыми голубыми глазами.
-- Я завтра уезжаю, -- вспомнила я.
-- Так быстро, -- только и сказал Егор.
Наутро старуха бранила Егора по-грузински и тут же переводила для Нино. Нино переспрашивала. Тогда старуха махнула рукой и заговорила по-русски.
-- Я провожу тебя, -- подошел ко мне Егор.
И старуха снова принялась его ругать и уговаривать, чтобы он не шел со мной на автобус.
-- Пусть идет, -- сказала Нино, -- у нее такой тяжелый чемодан, разве ты не видишь?
Они говорили так, словно были только втроем: старуха, Нино и Егор. Я отчетливо слышала каждое слово, и все их слова вы
страивались в фразы, но в тот момент я никак не могла понять их смысл. Казалось, Нино и старуха говорили между собой на каком-то иностранном языке, а я знала его очень плохо и внимательно вслушивалась в разговор, отыскивая знакомые слова.
-- Что мы ей сделали? -- спросила старуха.
Нино что-то сказала, даже не взглянув на меня. Я вспомнила трефового короля из ее колоды, альбом с фотографиями и ветки черешни, бьющиеся в окно.
-- Что она говорит? -- переспросила я у Егора.
-- Она говорит, чтобы я тебя берег, -- ответил он, поднял мой чемодан, и мы вышли за ворота.
За сорок минут в метро я вспомнила лето. И когда я пришла домой, то первым делом лениво сказала Роману:
-- Ты помнишь того мальчишку из Ялты, в позапрошлом году мы снимали комнату у его бабки? Они еще очень дешево просили.
-- Помню, -- равнодушно ответил Роман.
-- Его звали Егор, а они еще очень смешно его называли. Кажется, Гоги. Ты помнишь?
-- Помню, -- усмехнулся Роман, вспомнив про фотографию.
-- Так вот, -- все так же лениво продолжала я, -- я написала в Ялту раза два или три, но он ни разу не ответил. И только после третьего письма пришла коротенькая записка от его матери. Он всех обманул. Он не поступил в университет, но действительно в сентябре уехал в Симферополь. Он проболтался там целый месяц, а потом его забрали в армию, и он пропал без вести...
Роман молча посмотрел на меня.
-- Пропал без вести, понимаешь? -- повторила я.
Апрель--август 1996 г. Москва
Лицо старухи сразу же сделалось злым, но она промолчала. Егор покраснел и злобно ответил:
-- Она не доехала до Европы. Она остановилась в Ласточкином Гнезде!
Злоба у них была разной. Старуха злилась на какого-то неизвестного врага, повинного в ее несчастье, а Егор злился на себя за то, что стыдился Софии точно так же, как учительницы танцев из школьного спортзала.
-- Они всегда были строги со мной, -- сказала София, поднимаясь с дивана. -- Строги до жестокости! Сейчас, сейчас все расскажу... -- часто закивала она, -- вот только чай поставлю и что-нибудь для вас приготовлю.
И она выпрямилась во весь рост. У нее оказалось легонькое тело старушонки, обмотанное черными тряпками, похожими на платье. Она ушла на кухню, а Егор сразу же отвернулся к окну и засвистел простенькую мелодию, подхваченную на палубе катера. Сидел и смотрел в окно, чтобы не встречаться со мной глазами.
Утром я проснулась рядом с этим мальчиком, уткнулась лицом в его детское плечо и, разжав губы, случайно сказала: "Роман" -- и тут же почувствовала, как вытянулось и напряглось его тело. Он лежал, закрыв глаза, но я знала, что под сжатыми веками его глаза не спят. Он как будто бы затаился и ждал, что же я скажу дальше, потому что моя оговорка означала, что я никогда не впущу его в свою жизнь. И он открывался мне, заведомо зная, что не нужен, открывался потому, что больше некому было открыться, точно так же как некому было сказать: "Я тебя люблю".
На кухне послышался грохот, и дом вздрогнул. Через некоторое время в комнату вошла София. Она была очень весела. На щеке чернела сажа, но она ее не замечала. В одной руке София держала миску с подгорелыми оладьями. В другой -- банку темного варенья.
-- Вы бы могли не услышать мой рассказ, -- сказала она и кротко улыбнулась. -- Я неправильно включила газ. Плитка чуть не взорвалась.
-- Кто был с вами строг, -- засмеялась я, -- строг до жестокости?
И Егор снова злобно посмотрел на нас: может быть, не надо рассказывать?
София молча села за стол и разлила чай по чашкам.
Егор усмехнулся, прошептал: "Роман", и тут же его лицо сделалось равнодушным. Он кивнул старухе, чтобы она начинала.
-- Моя сестра и ее муж Виктор никогда не любили меня, -- спокойно начала София, и вдруг в ее неподвижном лице появилось оживление: -- Один только дед любил меня, но он умер, когда мне было шесть лет. Потом, после него, меня любила маленькая Ниночка, но тогда я уже перестала быть ребенком. Мне исполнилось шестнадцать. Как сейчас помню: Ниночка сидит на качельках, и я ее раскачиваю. А сестра выйдет, снимет Ниночку с качелей и молча унесет в дом.
Егор торопливо пил чай и смотрел в чашку, показывая, что ничто на свете так не занимает его, как этот горячий чай с душицей.
-- А я играла с маленькой Нино и вспоминала, как сама была девочкой, и так мне становилось печально, когда ее уносила сестра, что я смотрела на пустые качельки, как они раскачиваются одни, и плакала...
-- Что говорил Ладо? -- с запалом выкрикнул Егор, отрываясь от чашки.
Когда старуха начинала мяться и подбирать слова, Егор торопливо заканчивал за нее предложение или подавал новую мысль. Так он чувствовал себя свободнее.
-- Ладо -- это мой дед, -- уточнила София. -- Он сажал меня к себе на колени и говорил, что я еду на коне. Он любил рассказывать, как в Тифлисе увидел однажды великую актрису. Он не запомнил название пьесы, он только запомнил, что она встала на край сцены, протянула к нему руки и спросила: "Зачем ты заставил меня уйти в монастырь?" В зале было много мужчин, и каждый из них думал, что это к нему она протягивает руки.
Мне хотелось порадовать деда, и однажды утром я надела туфли на высоких каблуках. Это были туфли сестры, они были мне очень велики, и я с трудом в них ходила. Я встала на край беседки и спросила: "Ладо, зачем ты послал меня в монастырь?" Я ждала, что дед рассмеется, но он посмотрел на меня, отгоняя какое-то воспоминание, заплакал и сказал: "Больше никогда так не делай!" А сестра вдруг сделалась очень строгой, сказала: "Это мои туфли!" -- и разула меня...
Когда София вернулась из кухни, то пятно сажи на щеке показалось мне смешным, но сейчас оно делало ее неприятно-жалкой, как будто бы она бежала за кем-то в дождь и постыдно умоляла о чем-то, а потом поскользнулась и лицом упала в грязь; и я понимала Егора, который избегал смотреть на нее.
-- С этого дня я дала себе слово, что стану актрисой, -- продолжала София. -- Когда я пошла в школу, то первым делом записалась в кружок самодеятельности. Ладо к тому времени уже умер, а Ниночка еще не родилась. Сестра ругала меня, но я не бросала кружок, я занималась тайно целых семь лет. А потом, через семь лет, мы стали играть в городе, и скрываться уже не было никакой возможности. Сестра приходила на все мои спектакли, а Виктор не приходил никогда.
Я посмотрела на фотографию на стене и подумала, с какой страстью к жизни легкая тоненькая София читала со сцены. И ее молодость, и взволнованный голос настолько завораживали зал, что старуха, сидящая в первом ряду, почувствовала жгучую зависть, и этой зависти оказалось достаточно, чтобы переиначить и погубить чужую жизнь. Вот за что корила себя старуха. Она много раз представляла, кем могла стать и кем не стала София, и ее представление через много лет слилось для нее с действительностью; поэтому когда она говорила о сестре, то всегда говорила только так, как будто жизнь Софии удалась, и тем самым заглушала свою вину.
-- А что французский трагик? -- спросила я, глядя точно так же, как Егор, в чашку с чаем.
-- Это был русский трагик, -- просто и печально ответила София. -- Так, актерик из Симферополя. Он подошел ко мне после спектакля и сказал: "Тебе надо в театральное училище". "Что вы, -- ответила я, -- моя сестра никогда меня не отпустит!" Тогда он предложил мне уехать с ним, и я согласилась. Когда я уезжала, Виктор даже не вышел со мной проститься, у него началась гангрена на ногах. А сестра с трудом улыбнулась мне и сказала: "И все-таки я за тебя рада. Ты победила!" Хотя победила она. Мне давали маленькие роли в симферопольском театре, но потом актер уехал на гастроли в Париж и бросил меня одну. Но я уже никак не могла вернуться в Ялту, потому что вся Ялта знала, что я в Париже... Они считают, что я в Париже, -- засмеялась София. -- Ниночка до сих пор уверена... Правда, однажды на катере, по дороге в Гурзуф, я встретила мою бывшую учительницу. Мы сразу же узнали друг друга. Я спросила: "Вы помните меня?", но она отвернулась...
Когда мы уходили, София сказала:
-- Сестра ездила ко мне по воскресеньям, а потом перестала. А ведь я ее давно простила, а она не знает. И нет сил доехать, сказать. И сама она уже, наверное, никогда не приедет!
Софии не нравилось, что мы уезжаем.
Она вышла за нами на крыльцо, но в сад спускаться не стала. Она стояла на высоких ступенях и протягивала вперед руки. Мы миновали сад и вышли за калитку, а она по-прежнему стояла в оцепенении с черным пятном сажи на щеке.
Егор боялся, чтобы я не засмеялась, и поэтому засмеялся сам. Мы молча шли, и вдруг он бросил меня на полдороге и побежал назад к дому. Он крикнул:
-- Бабушка! -- и крепко обнял Софию. -- Я осенью уезжаю. Я поступил в университет.
-- Слышала! -- счастливо кивнула София. -- Хвалю тебя за это, хвалю! -И заплакала.
Егор разозлился на себя, что его чувства вырвались при мне, но потом забыл, и его лицо просияло торжеством и предчувствием будущей жизни.
Мы ждали катера на Ялту.
С причала доносилась навязчивая, щемящая мелодия, и я никак не могла разобрать слов. Эта мелодия и голосок, который ее напевал, гнусавый, жалобный голосок приморского подростка, мгновенно запоминались, раздражали и выворачивали душу.
Я подошла поближе и прислушалась. Поющий оказался вовсе не подростком, а белесым испитым мужичонкой лет сорока. Одним из тех, которые в тридцать лет по-прежнему выглядят на пятнадцать, а потом внезапно сморщиваются, догоняют и перегоняют свой возраст.
-- Давай зайдем на этот белый катерок, -- пел он равнодушным звенящим голосом. У его ног лежала пустая кепка для денег. И рядом в колясочке сидел младенец в стареньких грязных ползунках и смотрел перед собой круглыми голубыми глазами.
-- Я завтра уезжаю, -- вспомнила я.
-- Так быстро, -- только и сказал Егор.
Наутро старуха бранила Егора по-грузински и тут же переводила для Нино. Нино переспрашивала. Тогда старуха махнула рукой и заговорила по-русски.
-- Я провожу тебя, -- подошел ко мне Егор.
И старуха снова принялась его ругать и уговаривать, чтобы он не шел со мной на автобус.
-- Пусть идет, -- сказала Нино, -- у нее такой тяжелый чемодан, разве ты не видишь?
Они говорили так, словно были только втроем: старуха, Нино и Егор. Я отчетливо слышала каждое слово, и все их слова вы
страивались в фразы, но в тот момент я никак не могла понять их смысл. Казалось, Нино и старуха говорили между собой на каком-то иностранном языке, а я знала его очень плохо и внимательно вслушивалась в разговор, отыскивая знакомые слова.
-- Что мы ей сделали? -- спросила старуха.
Нино что-то сказала, даже не взглянув на меня. Я вспомнила трефового короля из ее колоды, альбом с фотографиями и ветки черешни, бьющиеся в окно.
-- Что она говорит? -- переспросила я у Егора.
-- Она говорит, чтобы я тебя берег, -- ответил он, поднял мой чемодан, и мы вышли за ворота.
За сорок минут в метро я вспомнила лето. И когда я пришла домой, то первым делом лениво сказала Роману:
-- Ты помнишь того мальчишку из Ялты, в позапрошлом году мы снимали комнату у его бабки? Они еще очень дешево просили.
-- Помню, -- равнодушно ответил Роман.
-- Его звали Егор, а они еще очень смешно его называли. Кажется, Гоги. Ты помнишь?
-- Помню, -- усмехнулся Роман, вспомнив про фотографию.
-- Так вот, -- все так же лениво продолжала я, -- я написала в Ялту раза два или три, но он ни разу не ответил. И только после третьего письма пришла коротенькая записка от его матери. Он всех обманул. Он не поступил в университет, но действительно в сентябре уехал в Симферополь. Он проболтался там целый месяц, а потом его забрали в армию, и он пропал без вести...
Роман молча посмотрел на меня.
-- Пропал без вести, понимаешь? -- повторила я.
Апрель--август 1996 г. Москва