Садур Екатерина
Зеленая бездна

   Екатерина Садур
   Зеленая бездна
   I - ЗЕЛЕНАЯ БЕЗДНА
   -- Рябина да водка, вот тебе и вся настойка рябиновая, -- сказала старуха. -- Прямо в бутылку рябины насыпают и отставляют в темное место. А клюква с водкой -- настойка клюквенная.
   -- А на черемухе бывает?
   -- Бывает, -- кивнула старуха. -- Бывает на фруктах, на ягодах -одинаково хорошо...
   Водка да рябина. Закусывали мы в подъезде рябиной. Сначала горечью водки наполняли рот, простудной, сиплоголосой горечью, а потом -- рябиной. Рябиновая горечь смягченная, бархатистая.
   Поздняя осень стояла на "Пражской" за подъездным окном, но заморозков не было. Осень стояла, покачиваясь на ветру, срывая последние листья с мерзнущих веток. Листья сохли и корчились. Те, у которых приподнимались края, напоминали лодочки или грецкие скорлупки; у немногих края приподнимались так, что лист закручивался в свиток, остальные лежали распластанные. Сохли, если было сухо, гнили, если было мокро.
   Старухи уже не выходили от холода, сидели у окон на кухне, высматривали на улице красный платок почтальонши, разносившей пенсии по девятым числам.
   -- Опять нет надбавки?
   -- В следующем месяце обещают, -- привычно отвечала поч
   тальонша.
   -- Сама давно на пенсии, а все по квартирам ходишь.
   -- Хожу, пока ноги носят. Сейчас на пенсию не проживешь.
   -- Жизнь дорогая, -- вздыхала старуха.
   -- Смерть дешевая, -- отвечала почтальонша.
   -- Не посылает Бог смерти.
   -- Не посылает...
   И обе замолкали. Почтальонша уходила в тоске, старуха оставалась тосковать.
   Старухи тоскуют оттого, что им близко умирать. В юности они думали, какая будет жизнь, в старости -- не сколько осталось жить, а сколько осталось до смерти дней, ночей, недель, в которые слились длинные дни и ночи. Старухи не знают юности, они забыли, что она у них была.
   У стариков должна быть общая одежда, но не одна на всех -- ты поносил, а теперь моя очередь (старики любят донашивать), -- а специальная одежда без признаков пола. Наряди старика в юбку и вытянутую кофту, а старуху наряди в помятые брюки, в несвежую майку в желтых пятнах табачных плевков и в пиджак такого пошива, который скроет ее впалую грудь, -- и все решат: вот идут старик и старуха, и никто не подумает, что ранним утром, трясясь и кашляя, они перепутали одежду.
   Вот о чем я думала, пока выписывала осень. Осенью я еще помнила лето, но постепенно память о нем засыпала, а если вдруг пробуждалась, то резко и неожиданно от случайного звука или запаха. От свиста электрички на станции Покровское я вспоминала поезд "Москва--Симферополь" с душными остановками по дороге в Крым, когда весь городок выстраивается вдоль перрона продавать кефир и минеральную воду в проносящиеся поезда, а ближе к югу -- ведрами предлагать алычу и абрикосы. Но остановки настолько коротки, что только и успеваешь спросить: "Почем?", как поезд трогается, не дослушав ответа. До конца перрона тянется желтая полоса старушечьих ног в стоптанных тапках, и ситцевые подолы, спрятав колени, нависают над ведрами фруктов.
   А нашим старухам некуда выйти с кефиром, в Москве кефира не надо, поэтому с утра они садятся по переходам метро просить надбавку к пенсии, а к вечеру возвращаются в маленькую квартиру на "Пражской".
   Запах после дождя, особенно вечером, в теплую погоду, говорил о том, что вот-вот начнется море, а близость сада и железной дороги и даже иногда случайный плеск воды еще раз подтверждали предчувствие. Но море все никак не начиналось, один только машинист в пустой электричке объявлял: "Станция Красный Строитель".
   На "Пражской" в соседнем подъезде жила старуха Раиса Ивановна. По теплым дням внучек Ромочка выносил ей табуретку на улицу. Она сидела среди других старух и рассказывала, как стала старая, как ноют ноги и что без боли она уже и шагу ступить не может, а ей хочется на пруд или на рынок у метро -- купить букетик астр и поставить на кухне. У нее был сын, он напивался от тоски, тоскуя, бил мать и спрашивал:
   -- Где настойка на рябине?
   -- Ты вчера докончил, -- отвечала старуха, прикрывая лицо.
   -- А смородиновая где?
   -- В шкафу на полке...
   Сын доставал смородиновую, но тоска не проходила, и ему снова хотелось бить старуху, но уже не из-за смородиновой, а просто от пустоты.
   Девятого числа каждого месяца старуха шла в магазин "Продукты" и покупала два пакетика карамели "Сюрприз", один для сына, другой для Ромочки.
   Мне было одиннадцать лет, и моя бабка посылала меня в магазин за хлебом и кефиром и заставляла покупать кефир для старухи.
   -- Раис Иван-на! -- торопливо кричала я, подходя к окну.
   Она бралась руками за решетку, вытягивалась вперед, вжимаясь лицом в железные прутья, и благодарила за кефир. Руки у нее были бы красивыми, если бы не старость. Пальцы казались тонкими и легкими, но вспухшие вены и желтая морщинистая кожа делали их страшными.
   -- Может, зайдешь на минутку? -- каждый раз просила старуха. -- Я же на первом этаже живу. Невысоко.
   И мне приходилось заходить. Мы сидели молча. Иногда старуха говорила:
   -- Топят еле-еле. А погода, видишь, как скачет? Тяжело для здоровья, милая, ох как тяжело! Ну что, много вам в школе задают?
   Часто в магазине "Продукты" я встречала Ромку. Он покупал для отца портвейн и сигареты. Я никогда не думала о нем, даже не замечала, какой он, и только однажды случайно разглядела.
   Был конец февраля. Снег уже местами стаял, показав свалявшуюся прошлогоднюю траву. Ромка бежал вдоль пруда с Митей Козликом и еще какими-то дворовыми, которых я не знала по именам. Их лица были угрюмыми, скучными, и только Ромкиного лица я никак не могла увидеть. Он смотрел на Козлика. Они бежали позади всех.
   -- Прилагательное -- это то, что прилагается к существительному, -объяснял Козлик на бегу, -- и отвечает на вопрос "какой?". Понимаешь?
   -- Ты только не смейся, Митя, над тем, что у меня случилось, -- сказал Ромка и вдруг остановился. Он снял сапог и следом стащил носок с дыркой на пальце. Он был одет в теплую куртку, школьные штаны, зимние сапоги. Вернее сказать, он остался в одном сапоге, а другой держал в руках. Он был весь закрыт от меня одеждой, и только его лицо, кисти рук и ступня, с розовой потертостью на мизинце, остались открытыми. Зимой у всех видны только лица и ладони, а если вдруг где-нибудь в метро среди зимы случайно приподнимется рукав, открывая бледное запястье, и дальше поползет к локтю, то уже невольно все взгляды вагона обовьются вокруг этого запястья и вдоль прожилок потекут за рукав. Поезд трясется под землей, и чья-то слабая рука ухватилась за поручни, спасаясь от тряски, и серолицые, унылые не сводят с нее глаз. А тут над осевшим снегом он держал голую ногу, и из распахнутого ворота куртки торчала тонкая шея.
   -- Больно? -- участливо спросил Козлик.
   -- Что, не видишь, шкура лопнула?
   -- Вон уставилась, -- показал Козлик на меня.
   Ромка тут же обернулся, он думал, что я буду смеяться. А я думала, что вот белый снег острого холода и над ним -- его ступня теплой белизны.
   -- Иди давай! -- крикнул Ромка.
   Но я не пошевелилась.
   -- Что встала? -- подтянул Козлик. И даже дворовые где-то далеко впереди остановились и смотрели на меня.
   -- Влюбилась? -- кривенько усмехнулся Козлик. -- Эй, Ромыч, она влюбилась!
   И тогда я засмеялась:
   -- Назаров, у тебя нога как простокваша!
   -- Что-что она говорит? -- переспросил он Митьку.
   -- Что ты разул свою простоквашу? -- крикнула я. -- Простокваша ты разутая!
   Он хотел побежать за мной, но наступил голой ногой на снег и обжегся холодом. Я отбежала в сторону и стала притопывать и приплясывать на месте, показывая, как ходит Ромка по снегу в одном сапоге.
   -- Сейчас получишь! -- крикнул Козлик, оскалив тонкое личико. -- Ох как ты сейчас получишь!
   Тогда я совсем развеселилась. Я стала приседать и кричать:
   "Ме-е-е, Козлятина, ме-е-е!", изображая Козлика, и Козлик за мной побежал. Он бегал очень быстро, и я думаю, что он бы с легкостью нагнал меня, если бы по пути мне не встретился подъезд старухи Раисы. Я вбежала к ней в квартиру, даже не позвонив, потому что она забыла закрыть дверь, и следом за мной влетели Митька и Ромка.
   -- Это мой дом! Мой! -- кричал Ромка.
   -- Пошла отсюда! Пошла! -- привизгивал Козлик.
   А старуха Раиса сидела на кухне у батареи. Она включила газ для тепла, все четыре конфорки, и поставила чайник. Чайник давно кипел, и пар оседал на оконных стеклах. Она крошила хлеб в коробку кефира, неряшливо ела и плакала.
   -- Спасите! -- крикнула я, протискиваясь между ее табуреткой и батареей. -- Помогите! Они преследуют меня ни за что ни про что! -- Но по пути успела выключить чайник.
   От неожиданности Ромка с Митькой замерли в дверях.
   -- Вон! -- сказала старуха мальчишкам и тонким пальцем указала на дверь.
   -- Да она... -- начал было Ромка.
   -- Пойдем, Ромыч, -- подтолкнул Козлик и незаметно, из-под полы куртки показал мне кулак.
   Мы остались со старухой вдвоем. Она доела хлеб, разбухший от кефира, и выпила жидкие остатки со дна коробки. По подбородку белой полоской потек кефир, но она не заметила.
   -- Вкусно! -- улыбнулась она и посмотрела на меня в упор серыми свинцовыми глазами. Мы замерли.
   Я думала: она видит меня насквозь. Она знает, что я ее обманула. Сейчас она спросит у меня, почему я убежала от Козлика и от ее любимого внука, и что я ей отвечу?
   Старуха не сводила с меня круглых выпуклых глаз. Она следила за каждым моим движением и вдруг вытащила пластмассовую челюсть изо рта и подала мне.
   -- Вот, полоши в штакан, -- прошамкала старуха. Размокшие кусочки хлеба прилипли к коричневым зубам. Я оглядывалась в поисках стакана, но старуха неожиданно передумала.
   -- Дафай-ка луше погофорим, -- вставила челюсть обратно и опять пронзительно уставилась на меня. Мы молчали.
   -- А ведь и я молодая была, -- сказала она наконец.
   -- Когда? -- услужливо спросила я, думая, что бы мне рассказать про Ромку и Козлика так, чтобы походило на правду.
   -- Шестьдесят лет назад, -- ответила старуха -- Я была хорошенькая, только росту не очень высокого. Такая хорошенькая, что меня называли Куколка. Лицо круглое, на щеках ямочки, глаза -- на пол-лица и мелкие кудряшки! Не то что сейчас! -- Она вытянула клок седых волос, намотала на палец и строго спросила: -- Не веришь, что я была красивой?
   -- Не верю, -- машинально ответила я.
   -- Это ничего, -- засмеялась старуха. -- Вот станешь такой, как я, тогда поймешь. Меня называли Куколкой, а я, глупая, обижалась. Ку-кол-ка. Повтори!
   Я послушно повторила.
   -- Вон дождик пошел, -- вздохнула старуха. -- Самый первый в этом году. Совсем мелкий. Едва моросит... Грустно мне, грустно... Сейчас все старики грустят. Жизни-то совсем не осталось, уж скорей бы конец!
   Я давно перестала ее бояться, и даже ее руки больше меня не пугали. Точно так же я перестала ее жалеть.
   -- Ну как Раис Иван-на? -- спросила бабка, когда я вернулась домой.
   -- Хорошо, -- ответила я. -- Хочет умереть.
   Иногда она снилась мне во сне. Как будто я иду к ней с подарком: каждое воскресенье моя бабка посылала ей селедку; она отламывала голову, а оставшуюся часть проворно выедала до хвоста.
   Мне снилось, как она сидит над селедкой, трясет головой и укоряет меня:
   -- Не жалко тебе меня, не жалко! -- И тяжелые прозрачные слезы бегут по ее лицу, наполняют до дна каждую морщинку, переливаются через край и стекают с подбородка. -- Старая я стала, никому совсем не нужна. Что же ты совсем не приходишь ко мне, не говоришь? Ты геометрию сделала?
   Однажды в мае нас повели в бассейн. И параллельный класс, где учились Роман и Митька, тоже повели. Нас всех выстроили парами, мы держали в руках целлофановые мешочки с купальниками, полотенцами и резиновыми шапочками.
   У нас в классе училась второгодница Женя Дичко. Она была из детдома. В десять лет ее взяли на воспитание дальние родственники. Она говорила "че?" вместо "что?", и когда к ней обращались даже по пустяку, она всегда недоверчиво отвечала: "Тебе чего? Чего надо? А, понятно!" Хотя ничего ей было не понятно. Когда она пришла к нам в класс, маленькая Галя сказала:
   -- В детдоме всех детей бьют воспитатели.
   -- У нас был очень хороший детдом, -- горячо ответила Женя. -- У нас почти не били, а если били, то только за дело!
   -- А это что? -- спросила Галя. -- Откуда у тебя этот синяк?
   -- Это меня мамка моя, тетя Маруся, поколотила, -- тут же объяснила Женя. -- За дело, конечно. Я кефир на коврик в коридоре пролила.
   У нее были толстые вывороченные губы и широкие плечи. И сейчас, когда я вспоминаю эту Женю Дичко, я даже точно не могу припомнить ее лицо -- просто дрожащие губы и косая сажень в плечах. И эти дрожащие губы выговаривали в тоске: "Мои родители не любят меня! Они мной тяготятся!" Я привыкла слышать от нее только: "Ну че! Ты смотри у меня!", а тут вдруг это "тяготятся", сорвавшееся с языка и на всю жизнь надорвавшее мне сердце.
   В душевой перед бассейном Женя Дичко стояла под струями воды -широкая, в крупных родинках, и ее уже почти совсем по-взрослому развитая грудь подпрыгивала после каждого шага. Взрослое и детское все еще боролись в ее широком теле, и эта борьба из ребенка превращала ее в подростка. Превращение казалось мне уродливым, и я все слышала, как с ее толстых губ срывается: "Они тяготятся... тяготятся..." -- и передергивалась.
   Женя Дичко надела купальник, белый в черную клеточку, с пластмассовыми чашечками, вшитыми на месте груди, разбежалась по кафельному полу, прыгнула в бассейн и поплыла баттерфляем. По дороге она нагнала Митьку Козлика и отвесила ему крепкий подзатыльник. Митька нырнул с головой и хлебнул воды. Женя захохотала.
   После бассейна Женя Дичко подошла к двери в раздевалке, я всегда думала, что там стенной шкаф для забытых вещей; но она молча припала к замочной скважине.
   -- Ну ты того, -- сказала она мне. -- Иди, посмотри!
   Я нагнулась и увидела соседнюю душевую и пар от горячей воды. У окна стоял Ромка-Простокваша совершенно голый, с длинным полотенцем на голове. Рядом прыгал Митька, засовывая ногу в штанину школьных брюк. Оба они были бледные, худые, и точно так же детство в их телах боролось с юностью, и юность побеждала -- с хрустом раздвигала в стороны плечи и вытягивала ноги. Все. Их плечи были уже не детскими и совсем не такими, как у девчонок.
   -- Ну и что? -- сказала я.
   -- Ты че, не понимаешь, что ли? -- засмеялась Женя Дичко. -- Хочешь, с улицы подойдем к окну, спрячемся в кустах. Там их душевая как на ладони.
   Но мне стало стыдно Жени Дичко, мне не хотелось толкаться с ней под окнами. Я представила, как Ромка перед маленьким зеркальцем расковыривает прыщик на своем красивом лице, а Женя Дичко смотрит из кустов, отодвинув зеленую веточку.
   -- Ну, Зоя, ну пойдем, -- тянула Женя, через каждое "ну" все настойчивее и настойчивее предлагая мне свою дружбу. -- Пойдем, Зоя, а то я так боюся одна!
   Назавтра я сама подошла к Ромке.
   -- Знаешь что, Простокваша, -- и вытянула руку. На запястье у меня висели синие стеклянные бусы. -- Это тебе. Носи на здоровье.
   Надо сказать, что эти бусы в детстве мне отдала бабка. Я сидела в ее комнате, и она раскладывала на столе свои украшения из полиэтиленового мешочка, который она прятала в старых штопаных чулках. У нее было несколько золотых колец, одно даже с маленьким бриллиантом, но мне они не нравились. Они казались мне плоскими и мутными, такими же, как серьги в бархатных коробочках.
   Мне нравились бусы. Яркие стеклянные бусы в несколько рядов -- красный, синий, фиолетовый. Я плакала. Я умоляла бабку отдать мне эти бусы. Обещала хорошо учиться. Но бабка была неумолима.
   -- Куда ты в них сейчас? Отдам, когда вырастешь!
   Но был еще один мешочек с порванным ожерельем. Синие стеклянные бусинки раскатились по дну и светились даже сквозь мутный полиэтилен. Бабка отдала мне этот мешочек.
   -- Нанижи на нитку и носи на здоровье!
   Но я не стала низать их на нитку, я просто любовалась на них, не развязывая мешочка, а потом потеряла среди игрушек. И нашла через несколько лет, в мае, вернувшись из бассейна.
   -- Пусть все, что я захочу, сбудется в жизни, -- загадала я и продела нитку в самую большую бусинку. И дальше нашептывала на оставшиеся маленькие:
   -- Будет со мной, будет моим. Будет со мной, будет моим!
   -- Но ведь я же не девка, чтобы безделушки носить, -- удивился Ромка, снимая ожерелье с моей руки.
   -- Все равно возьми, -- сказала я. -- Пусть у тебя лежит.
   Ночью мне приснилась старуха Раиса Ивановна. Она манила меня тонким длинным пальцем, но я не шла. Тогда она стала им грозить. "Смотри у меня, -говорила она, -- смотри! Я теперь поняла, зачем ты приходишь ко мне каждый день с хлебом и кефиром! Так ты не для меня стараешься, да? Ты зачем моему внучеку подарила заговоренные бусы? О, я теперь поняла твою доброту ко мне! Теперь-то я наконец раскусила, зачем ты приходишь и зачем ты подглядываешь за ним!"
   Наутро в воскресенье я должна была нести ей кефир и селедку, но я боялась.
   -- Милая моя, -- сказала старуха и заплакала, когда я все же протянула ей пакет с кефиром сквозь прутья оконной решетки. -- Только ты обо мне и заботишься! Я им не нужна, не нужна, ни сыну, ни внучеку...
   Но мне слышалось совсем другое.
   -- Я все знаю, все, -- казалось мне, шепчет старуха. -- Ты заговорила бусы, заговорила... Ты страшная, темная ты! Ты только хочешь казаться добренькой. Я тебя разгадала...
   -- Ты сделала уроки? -- привычно спросила старуха.
   И я, радуясь вопросу, ответила:
   -- Нет, даже не садилась.
   И тут же попросилась домой, но старуха не пустила.
   -- Я хочу умереть, -- сказала она мне через решетку.
   -- И я тоже хочу, -- ответила я, но она не заметила.
   -- Тошно мне, тошно. Старая я стала, глаза не видят совсем, ноги не ходят. Знаешь как без глаз плохо? А без ног?
   -- Я хочу умереть, -- снова повторила я.
   -- Да что ты, милая, да что ты! -- замахала на меня старуха. И я пожалела о сказанном. Я не хотела ее пугать. С раннего детства во мне что-то ныло, не переставая, иногда я забывала об этом, но с годами ощущение усиливалось настолько, что порой я не знала, куда от него деться. Я думала, что старуха расскажет мне о смерти. Но она ничего не знала.
   Знала только Галя. Я встретила ее сразу же, как вышла от старухи. Старуха выплакалась досуха, до дна. Ее глаза покраснели и остро поблескивали на маленьком круглом лице. Губы подпрыгивали и шепотом выговаривали наши имена. Старуха не
   отрывно, пронзительно смотрела на нас.
   -- Побегаем? -- предложила Галя и побежала, не дожидаясь ответа. Я побежала за ней. Галя была маленькая, ниже меня на голову, и я думала, что вот-вот нагоню ее, но, когда я протягивала руку, чтобы схватить ее за розовый шарфик в коричневую клеточку, она резко отскакивала в сторону и удивленно оглядывалась на меня. Она смотрела так, как будто бы мы вовсе не договаривались бегать и она удивлялась, почему это я ее преследую.
   -- Ты что, Галя? -- спросила я и остановилась.
   Тогда она тоже остановилась и снова предложила:
   -- Побегаем?
   И мы снова помчались, заглатывая на бегу пыль Варшавского шоссе. И вдруг мне показалось, что она куда-то ведет меня. Мы бежали к Чертановским прудам. Когда я выдыхалась и мне становилось тяжело, она останавливалась поодаль, поджидая меня, но, как только я приближалась, она сразу же бросалась бежать и снова удивленно улыбалась из-за плеча. У нее было маленькое кукольное личико, но не хорошенькое личико немецких кукол из магазина, а неподвижное лицо пластмассового пупса с круглыми серыми глазами, круглым ртом и желтыми кудряшками, падающими на глаза. И вдруг я поняла, что мы с ней как-то связаны, и бежать за ней стало не весело, а жутко.
   Галя скрылась в подъезде высотного дома. Сразу же, как я вбежала за ней, на лестнице погас свет.
   -- Поймай меня, -- позвала Галя с верхней площадки.
   Я медленно поднялась по ступеням, остановилась на той площадке, откуда доносился ее голос, и прислушалась. Из угла раздалось сдавленное хихиканье и сверкнули два круглых глаза. Я тут же вытянула руку, но поймала пустой воздух.
   -- Обманула! -- засмеялась Галя сверху.
   -- Ах ты дрянь! -- разозлилась я и побежала по ступенькам.
   Но следующий этаж снова был пуст.
   Я пробегала этаж за этажом и все никак не могла ее догнать, а когда звала ее, она не откликалась. Иногда я останавливалась передохнуть, в доме было двадцать четыре этажа; и я бы просто не смогла пробежать их разом. Во время остановок я думала, что Галя давным-давно спустилась вниз, незаметно прошла мимо меня в темноте и выбежала на улицу. Но тут же откуда-то из угла раздавалось придушенное хихиканье, и я поднималась все выше и выше.
   -- Ты что, видишь в темноте? -- наконец не выдержала я.
   -- А ты, что ли, видишь? -- ответила она откуда-то сверху.
   -- Я не вижу.
   -- И я не вижу.
   Больше она не откликалась.
   Наконец я увидела узенькую полоску света. Она лилась из приоткрытой чердачной двери, и я обрадовалась ей, как избавлению. Я открыла дверь и через окно вылезла на крышу.
   Крыша была пуста. Одни только трубы и провода, натянутые между телевизионными антеннами. Я думала: дойду до самого края и посмотрю вниз. Дул ветер, и мне приходилось нагибаться вперед, почти ложиться на его холодный пронзительный поток, потому что так было легче ему сопротивляться. И вдруг я увидела Галю. Она стояла ко мне спиной, но потом оглянулась, подняла свое зыбкое лицо и сказала:
   -- Ох и долго же я тебя жду!
   Но я ничего не ответила, я бросилась к ней. Но она тут же отбежала на край крыши и сделала "ласточку".
   -- Поймай меня! -- крикнула она, заглушая ветер.
   Она смотрела вниз, ее мелкие кудряшки свесились с лица и потянулись к земле. А я боялась подойти.
   -- Вернись назад, -- попросила я. -- Я тебя простила.
   Тогда она удивленно посмотрела на меня:
   -- Но ведь я же перед тобой ни в чем не виновата.
   -- Не виновата, -- повторила я. -- Ты разобьешься насмерть!
   Галя раскачивалась на самом краю крыши. От ветра ее платье взлетело вверх и закрыло лицо.
   -- А смерти нет! -- крикнула она.
   -- Как это нет? -- поразилась я, приближаясь к краю. -- Старуха в четвертом подъезде умерла, а за ней старик. Ты помнишь их гробы? Такие красные с крестами на крышке. Их увезли на кладбище и зарыли в землю.
   -- Ну и что? -- засмеялась Галя, убегая от меня по краю крыши. -- А ты знаешь, что они там делают под землей?
   -- Они гниют.
   -- Ну и что?
   И дальше я не успела ее расспросить, потому что она нагнулась и крикнула вниз:
   -- Ромка! Простокваша!
   И тогда я подбежала к краю -- посмотреть, но тут же отпрянула. Я никого не увидела: одна только зеленая бездна ахнула мне навстречу, взглянула глазами-листочками из палисада. Два синих пруда, как огромные ученические очки, лежали на дне в черной каемке песка. И еще что-то темное, свистящее мелькнуло на миг и тут же спряталось в тень от деревьев. Это темное выглянуло из другого мира, о котором я смутно догадывалась. И вот сейчас, когда все мои догадки и предчувствия уже готовы были открыться, я испугалась.
   -- Простокваша! -- снова крикнула Галя, нависая над бездной.
   Но ее пронзительный голос так и не достал до дна. Дул сильный ветер, и ее крик отнесло на соседние крыши. Высоко над крышами пронесся ее крик, а внизу, со дна бездны, синеглазо следили пруды. Смотрели за полетом.
   -- А сынок-то мой как будто бы не один, -- рассказывала мне старуха и мяла клубнику столовой ложкой в тарелке с молоком. И я сразу подумала, что у него завелась тайная любовь, которую он скрывает. Но старуха сказала: -- Мне кажется, что в нем притаились два человека. Он когда трезвый, то такой добрый, ласковый, даже шутит со мной. А как напьется, то сразу же как зверь. И откуда в нем такое берется? Я настойки всю жизнь делала. Настойки и наливки. Я не знала, что они его погубят. Он еще мальчишкой таскал их с кухни. Так и пристрастился. Два человека в нем, два... -- Старуха заплакала. -- Но сейчас я вижу, что второй, злобный, прокрался в него трезвого... Он глядит на меня трезвый, и я вижу -- хочет ударить. Руку заносит, но не бьет, а чешет затылок...
   Я верила ей, каждому ее слову. Она точно так же двоилась в моем сознании, и точно так же в ней явной проскальзывала старуха из снов.
   -- Ты зачем внучека Простоквашей зовешь? Ему это обидно, -- говорила она с укором, а мне казалось, что с угрозой.
   Я клялась, что больше не буду, но каждый раз, когда встречала его, не могла удержаться и кричала вслед: "Простокваша!", а потом забывала о нем, и он забывал обо мне, зато старуха снилась мне почти каждую ночь.
   -- Милая моя, -- сказала она мне во сне. -- Я умру через три года! -Она сложила пальцы точно так же, как дети, которые показывают возраст, и повторила: -- Через три... -- И мне тут же стало ее жалко. -- А ты, ты умрешь нескоро... -- И она засмеялась, снова испугав меня.
   Через три года Ромка стал носить мои бусики, но в мою сторону даже не смотрел. Он, наверное, забыл, что это я их ему подарила. В нем по-прежнему боролось юное и детское. Детство ненавидело юность, ревновало и наперекор выступало прыщичками на лице, а юность в ответ превращалась в пух над верхней губой. Митька Козлик стал сутулым и сиплоголосым, и на него я даже не смотрела.
   У метро "Пражская" бродили подросшие Женя Дичко и Галя Бабич. Они ходили от рынка к пивным ларькам, а от ларьков спускались к прудам. Я видела, что они тоже тоскуют, как и все жители станции "Пражская", короткопалая, с бугристыми ладонями Женя Дичко и тоненькая Галя в сапогах-ботфортах с красными отворотами выше колен. С годами неподвижность Галиного лица прошла, и осталось усталое личико в тонких кудряшках. Женя Дичко иногда поколачивала слабенькую Галю, а Галя в ответ огрызалась.
   Летом они сидели на прудах и боязливо высматривали мальчиков. Иногда купались и уплывали дальше всех -- к середине пруда, мимо домика с лебедями. Потом шли в коммерческий магазин "Собина" смотреть на платья. А если магазин не работал, то Женя Дичко открыто курила перед витриной. Галя курила тайно. Они не понимали, что с ними происходит.