Страница:
Янычары, хотя и потерпели уже значительный урон, усеяв равнину грудами трупов, с непоколебимой твердостью продолжали путь к намеченной цели, мгновенно смыкая свои ряда над выбывшими из строя. Ценой многочисленных жертв достигнув полусокрушенных уже откосов бастиона св. Марка, они мужественно лезли вверх под огнем мушкетеров, между тем как албанцы, нерегулярные отряды малоазиатов и диких сынов Аравии подступали к остальным укреплениям, которые турки решили взять одновременно с главным пунктом фамагустских твердынь.
Фанатики бросались на приступ с бешенством голодных тигров, взбираясь наверх с цепкостью кошек, умело пользуясь каждой, даже самой малейшей выбоиной, держа в руках кривую саблю, а в зубах — ятаган и прикрываясь стальными щитами, украшенными серебряными полумесяцами и конскими хвостами. И чем больше вырывалось из их рядов жертв христианскими пулями, ядрами и другими смертоносными орудиями, тем яростнее наседали на стены остальные, без милосердия топча своих раненых товарищей и своим ревом покрывая грохот и треск стрельбы.
Христиане стойко держались против устремлявшихся на них свирепых полчищ и давали им самый энергичный отпор, ободряемые присутствием начальника крепости, звучный голос которого отчетливо слышался даже сквозь страшный рев неприятеля, гул канонады и треск ружейного огня. Тесно сплотившись на платформе бастиона, они образовали железную стену, которую нелегко было разрушить штурмующим, несмотря на все их упорство. Одни из осажденных саблями и мечами отрубали головы и руки наползавшим, подобно муравьям, янычарам, другие разбивали их щиты и шишаки тяжелыми дубинами, третьи кололи их пиками и алебардами, четвертые осыпали их дождем мушкетных пуль, в то время как снаряды колубрин продолжали сеять смерть в задних рядах неприятельских орд, еще находившихся в зоне обстрела.
Эта была титаническая борьба, одинаково страшная для осажденных и для осаждающих. На других бастионах, башнях и стенах происходило то же самое, что на бастионе св. Марка. Албанцы и малоазиаты, раздраженные упорным сопротивлением христиан, наносивших им такие чувствительные потери, также яростно лезли на приступ по горам обломков, образовавшихся от минных взрывов, по грудам трупов своих уже легших в борьбе товарищей.
В некоторых пунктах шла такая ужасная битва, что кровь широкими потоками лилась вниз со стен, словно наверху происходила бойня сразу целого стада быков. Турки валились целыми отрядами, поражаемые прикладами мушкетов, саблями, мечами, пиками, дубинами и другим первобытным оружием, но ни на шаг не подавались назад, все с тем же слепым, стихийным упрямством продолжали лезть на приступ, стараясь, главным образом, овладеть башнями, откуда не переставали греметь колубрины, от действия которых осаждавшие и несли наибольшие потери. Наружная часть башен во многих местах была разрушена, но самое ядро этих мощных сооружений, возведенных по плану и под присмотром знаменитых венецианских строителей, оставалось нетронутым, представляя почти несокрушимые твердыни.
Однако, если было трудно разбить эти твердыни, их можно было взять штурмом, если не жалеть для этого людей. Турки так и действовали. Что же касается христиан, то, видя, что им не удастся на этот раз отбросить врага, подступавшего несметными полчищами, они решили лучше умереть с оружием в руках, но не сдаваться живыми, не признавать себя побежденными и бороться до последней минуты. За неимением другого оружия они разбирали парапеты и зубцы башен, за которыми укрывались, и забрасывали их обломками штурмующих, нанося и этим им чувствительный урон.
Когда Эль-Кадур, благополучно избежав неприятельских ядер, сыпавшихся на Фамагусту и, подобно болидам, оставлявшим за собой по изборожденному ими небу огненные следы, достиг главного бастиона, борьба приняла ужасающие размеры. Незначительная, сравнительно с числом турок, горсть христиан, со всех сторон теснимая неприятелем, численность которого словно все увеличивалась, несмотря на производимые в их рядах тяжелыми снарядами колубрин страшные опустошения, начала медленно отступать от края стен. Тела убитых образовали перед ними новый оплот, за которым они и укрылись. Большая часть платформы бастиона была покрыта умирающими, которых добивали ворвавшиеся туда янычары, перерезая им горло ятаганами. Немало, однако, погибло там и самих янычар, павших под ударами отчаянно защищавшихся христиан. Вокруг тел убитых и раненых и вперемежку с ними громоздилось всякого рода оружие, шлемы, шишаки, щиты и чалмы, — все полуизрубленное и залитое кровью.
Начальник крепости, бледный, как привидение, с открытой головой, с кольчугой, во многих местах прорванной турецким оружием, окруженный оставшимися еще в живых капитанами и горстью воинов, продолжал ободрять их к дальнейшему сопротивлению, с горечью уже предвидя быстро приближающийся роковой конец.
Рядом с бастионом св. Марка находилась обширная ротонда с двумя небольшими выступами по бокам, на этой ротонде иногда происходили упражнения воинов. Теперь она была пуста, почему турки и оставляли ее без внимания. Сознавая, что бастион можно считать погибшим, Асторре Бальоне приказал перенести все уцелевшие колубрины на ротонду, откуда они могли еще обстреливать штурмующих.
— Будем сопротивляться до последней возможности, друзья! — говорил доблестный командир. — Сдаться мы всегда успеем, но сделаем это только тогда, когда более ничего другого нам не останется.
Много еще пало доблестных защитников несчастного города от снарядов вражеской артиллерии в то время пока они перетаскивали с бастиона на ротонду тяжелые орудия, зато, благодаря этому перемещению, было хоть ненадолго отдалено окончательное торжество штурмующих, и им пришлось поплатиться еще большим количеством лишних жертв.
Эль-Кадур вернулся на место главной битвы как раз в ту минуту, когда начали перетаскивать колубрины. Увидев синьора Перпиньяно, бывшего теперь, вместо капитана Темпеста, во главе далматов, которых оставалось уже меньше половины, араб протискивался к нему сквозь образовавшийся на бастионе хаос живых и мертвых тел и спросил его:
— Все пропало? Сдаете бастион?
Синьор Перпиньяно сделал утвердительный жест вооруженной саблей рукой, вздохнул и, в свою очередь, спросил:
— Где капитан? Что с ним?
— В безопасном месте , но сильно ранен.
— Я видел, как ты понес его. Куда?
— Я перенес его в такое место, где туркам ни за что не найти его, когда они возьмут Фамагусту.
— Где это место? — — В подземелье башни Брагола, служившего гарнизонным складом, наружный вход в него завален таким множеством обломков от взрыва, что, кроме меня, никому и не найти его. Я вас проведу туда, если Бог сохранит вашу жизнь в этом аду.
— Хорошо.. Но берегись сам, Эль-Кадур, не подставляйся зря! Ты должен жить для спасения жизни капитана Темпеста.
Теснимые овладевавшими бастионом турками, смущенные и растерянные воины, еще повинуясь команде главного начальника, поспешно отступали к ротонде и уносили с собой часть своих раненых.
— Режьте, истребляйте гяуров, правоверные, во имя Аллаха и его пророка! — ревели турки, уже беспрепятственно занимая платформу бастиона, сплошь теперь покрытую трупами.
При свете пожаров и отблесках пушечных выстрелов были ясно видны зверские лица и горящие свирепой радостью глаза наступавших победителей.
— Артиллерия, не дремать! — громовым голосом, покрывавшим царивший вокруг адский шум, скомандовал Бальоне.
Вслед за этой командой снова загремели перемещенные на новое место колубрины и осыпали штурмующих новым градом снарядов. Передние ряды наступающих валились под этим железным каменным градом, как трава, скошенная косой, но, пока успевали зарядить вновь пушки, задние волны разъяренного человеческого моря с грозным шумом уже заливали собой стены.
С каждой минутой все более и более таявшая горсточка храбрых венецианцев и далматов все еще не сдавалась, продолжая биться, напрягая последние силы. Не уступали ей в храбрости и мирные обитатели города, принявшие ценой своей жизни участие в его защите.
Но никакие усилия уже не могли спасти то, что было обречено на погибель свыше. Направленная против Фамагусты турецкая сила была так велика, что она могла сломить и не такого малочисленного противника. Это было ясно всем и каждому, но тем не менее христиане все еще не поддавались робости, не бросали малодушно оружия, а умирали с ним в руках, призывая св. Марка, покровительству которого поручали свои души.
Агония Фамагусты началась, последние ее судороги сопровождались такими неслыханными зверствами со стороны поклонников полумесяца, что при одном слухе об этих зверствах христианские народы старой Европы должны будут содрогнуться от негодования и ужаса.
Восток побивал Запад, свирепые азиатские орды глумились над истекавшим кровью христианством, и это глумление сопровождалось победоносным шелестом зеленого знамени пророка.
Но вот настал и тот момент, когда защитники св. Марка, наконец, дрогнули. В разгаре страшной схватки с турками они перестали слушаться голоса своих начальников и начали беспорядочными толпами покидать прилегавшие к бастиону редуты, тоже уже захваченные янычарами.
Груды мертвых тел всюду увеличивались, и не было ни одного места на стенах, которое бы не было залито кровью…
Пороховой дым, смешанный с дымом горящих зданий города, окутывал Фамагусту траурным покрывалом. Колокольный звон умолк, и голоса плачущих и молившихся женщин, стариков и детей тонули в хаосе этой последней битвы.
Охваченные паническим ужасом, венецианцы, далматы и участвовавшие в защите родного города фамагустстцы, тесня и давя друг друга, покидали укрепления, которых не в силах были более отстаивать своей грудью, и бросались в город, стараясь укрыться в развалинах домов и других зданий, в уцелевших еще, но брошенных своими прежними обитателями жилищах, в церквах и казематах. .
— Спасайся кто может!.. Турки! Турки! — кричали обезумевшие от охватившего их внезапно стихийного ужаса люди, забывая, что для них не может уже быть никакого спасения от этих диких зверей, когда город очутится в их власти.
Однако там и сям, на площадях и на углах улиц, среди развалин и пожарищ, группы венецианцев еще готовились дать отпор преследовавшим их туркам, чтобы воспрепятствовать им, хотя временно, проникнуть в собор, где укрывшиеся женщины с детьми и дряхлыми стариками с покорностью ожидали ужасного конца под ударами свирепых победителей.
К несчастью для этих храбрецов, в город ворвалась и турецкая кавалерия, пройдя через громадную брешь, образовавшуюся от взрыва в нижней части св. Марка, и бешеным ураганом понеслась по улицам, с воем торжества сметая по пути все препятствия. Там, где пролетали на своих арабских конях эти люди-звери, не оставалось ничего, кроме смерти и разрушений. Даже более многочисленное и отборное войско не могло бы противостоять стихийному напору этих сынов пустыни.
Около четырех часов утра, когда начинало уже рассветать и пороховой дым стал понемногу рассеиваться, янычары, с помощью кавалерии уже овладевшие всем городом, беспощадно истребляя все живое, попадавшееся им на пути, приблизились, наконец, к древнему собору св. Марка.
На верхней ступени паперти собора, окруженный несколькими десятками воинов, стоял доблестный губернатор Фамагусты Асторре Бальоне, бледный, покрытый ранами, он все еще держал в руках свой окровавленный меч. Стальная кольчуга героя, сплошь покрытая запекшейся кровью, висела клочьями, на непокрытой голове его вздулись огромные шишки от ударявших в нее осколков. Но, несмотря на все это, руки храброго венецианского военачальника не дрожали, голос оставался по-прежнему твердым, лицо спокойным и глаза были ясны.
Видно было, что этого верного сына прекрасной Венеции могла сломить одна лишь смерть.
Увидев его величавую фигуру, янычары вдруг остановились, и на их губах замерли крики торжествующей свирепости и кровожадности.
Один паша, в сверкающем шлеме с тремя длинными зелеными перьями и с широким мечом в руках, горя нетерпением покончить с этой жалкой по количеству группой гяуров, конем своим проложил себе дорогу сквозь толпу пеших янычаров и с заносчивым видом, гордо подбоченившись, насмешливо крикнул:
— Подставляйте же свои глупые головы, христиане, под сабли правоверных! — Вам не на что уже надеяться! Лев вашего святого Марка побежден полумесяцем!
По гордым устам венецианского военачальника промелькнула презрительная улыбка, и большие темные глаза его сверкнули молнией.
— Режьте и наши головы! — ответил он твердым голосом, бросив свой меч. — Но помните, что лев святого Марка еще жив в Венеции, и настанет день, когда его грозное рычание раздастся в стенах самой Византии!
Затем, простерши правую руку к открытым церковным дверям, добавил:
— Вот там, у святого алтаря, находятся слабые старцы, женщины и дети. Режьте и их, если вам не стыдно, они вам не могут сопротивляться. Позорьте, если желаете, славу восточных воинов. Судить вас будет беспристрастная история.
Турок молчал: слова венецианского военачальника ударили его прямо в сердце, и он не находил, что на них возразить.
В этот момент загудели турецкие трубы и затрещали барабаны. Янычары мгновенно расступились, чтобы очистить путь великому визирю, ехавшему в сопровождении своей свиты и албанских телохранителей.
Главнокомандующий турецкой армией ехал с открытым забралом и с обнаженной саблей в руке. Лоб его был грозно нахмурен, а глаза горели огнем кровожадности. Великолепный конь его, красовавшийся в уборе, роскоши которого мог бы позавидовать сам повелитель правоверных, беспокойно озирался по сторонам, поводил маленькими ушами и беспрестанно фыркал, глядя на множество трупов, через которые ему то и дело приходилось переступать, очевидно, благородное животное еще не было приучено к такой резне и не одобряло ее.
Указывая саблей на кучку венецианцев, покорно ожидавших теперь своей грустной участи, он громко крикнул:
— Что же вы смотрите на этих нечестивцев? Прикончить сейчас же и их!
Пока янычары поспешно набрасывались на не оказывавшие уже сопротивления жертвы, великий визирь заставил своего коня взобраться по ступеням паперти, въехал в ярко освещенный первыми лучами солнца собор и, высокомерно подбоченившись, остановился посреди него.
При виде этого страшного всадника жавшиеся вокруг алтаря женщины с грудными младенцами на руках и со множеством судорожно цеплявшихся за них детей старших возрастов испустили раздирающий душу вопль ужаса. Дряхлый священник, единственный изо всего духовенства в Фамагусте оставшийся в живых, дрожащими руками поднял над ними крест, чтобы этим символом христианства смягчить сердце кровожадного последователя Ислама.
Момент был торжественный и ужасный. Недоставало только одного слова или просто знака со стороны визиря, чтобы янычары, уже покончившие с последними венецианцами и хлынувшие вслед за ним в собор, набросились и на эти злополучные, беззащитные существа и перерезали их, как стадо овец.
Великий визирь несколько времени неподвижно и молча смотрел ha крест, колебавшийся в слабых руках священника. Женщины и старцы воссылали последние молитвы к небу, дети пронзительно плакали, между тем как янычары глухо шумели, выражая свое нетерпение скорее покончить с последними жертвами.
Вдруг все эти матери, точно на них нашло вдохновение свыше, одновременно простерли к великому визирю своих невинных младенцев и завопили в один голос:
— Пощади хоть наших детей, ведь они ни в чем неповинны! Смилуйся хоть над ними! Именем Всевышнего умоляем тебя об этом!
Главнокомандующий войсками султан Селим опустил саблю, которой хотел было подать знак к новой резне, и, обернувшись к янычарам, повелительно крикнул:
— Все здесь находящиеся принадлежат падишаху! Горе тому, кто тронет хоть один волос на их головах!
Этими словами всем находившимся в соборе была дарована жизнь.
VIII
Фанатики бросались на приступ с бешенством голодных тигров, взбираясь наверх с цепкостью кошек, умело пользуясь каждой, даже самой малейшей выбоиной, держа в руках кривую саблю, а в зубах — ятаган и прикрываясь стальными щитами, украшенными серебряными полумесяцами и конскими хвостами. И чем больше вырывалось из их рядов жертв христианскими пулями, ядрами и другими смертоносными орудиями, тем яростнее наседали на стены остальные, без милосердия топча своих раненых товарищей и своим ревом покрывая грохот и треск стрельбы.
Христиане стойко держались против устремлявшихся на них свирепых полчищ и давали им самый энергичный отпор, ободряемые присутствием начальника крепости, звучный голос которого отчетливо слышался даже сквозь страшный рев неприятеля, гул канонады и треск ружейного огня. Тесно сплотившись на платформе бастиона, они образовали железную стену, которую нелегко было разрушить штурмующим, несмотря на все их упорство. Одни из осажденных саблями и мечами отрубали головы и руки наползавшим, подобно муравьям, янычарам, другие разбивали их щиты и шишаки тяжелыми дубинами, третьи кололи их пиками и алебардами, четвертые осыпали их дождем мушкетных пуль, в то время как снаряды колубрин продолжали сеять смерть в задних рядах неприятельских орд, еще находившихся в зоне обстрела.
Эта была титаническая борьба, одинаково страшная для осажденных и для осаждающих. На других бастионах, башнях и стенах происходило то же самое, что на бастионе св. Марка. Албанцы и малоазиаты, раздраженные упорным сопротивлением христиан, наносивших им такие чувствительные потери, также яростно лезли на приступ по горам обломков, образовавшихся от минных взрывов, по грудам трупов своих уже легших в борьбе товарищей.
В некоторых пунктах шла такая ужасная битва, что кровь широкими потоками лилась вниз со стен, словно наверху происходила бойня сразу целого стада быков. Турки валились целыми отрядами, поражаемые прикладами мушкетов, саблями, мечами, пиками, дубинами и другим первобытным оружием, но ни на шаг не подавались назад, все с тем же слепым, стихийным упрямством продолжали лезть на приступ, стараясь, главным образом, овладеть башнями, откуда не переставали греметь колубрины, от действия которых осаждавшие и несли наибольшие потери. Наружная часть башен во многих местах была разрушена, но самое ядро этих мощных сооружений, возведенных по плану и под присмотром знаменитых венецианских строителей, оставалось нетронутым, представляя почти несокрушимые твердыни.
Однако, если было трудно разбить эти твердыни, их можно было взять штурмом, если не жалеть для этого людей. Турки так и действовали. Что же касается христиан, то, видя, что им не удастся на этот раз отбросить врага, подступавшего несметными полчищами, они решили лучше умереть с оружием в руках, но не сдаваться живыми, не признавать себя побежденными и бороться до последней минуты. За неимением другого оружия они разбирали парапеты и зубцы башен, за которыми укрывались, и забрасывали их обломками штурмующих, нанося и этим им чувствительный урон.
Когда Эль-Кадур, благополучно избежав неприятельских ядер, сыпавшихся на Фамагусту и, подобно болидам, оставлявшим за собой по изборожденному ими небу огненные следы, достиг главного бастиона, борьба приняла ужасающие размеры. Незначительная, сравнительно с числом турок, горсть христиан, со всех сторон теснимая неприятелем, численность которого словно все увеличивалась, несмотря на производимые в их рядах тяжелыми снарядами колубрин страшные опустошения, начала медленно отступать от края стен. Тела убитых образовали перед ними новый оплот, за которым они и укрылись. Большая часть платформы бастиона была покрыта умирающими, которых добивали ворвавшиеся туда янычары, перерезая им горло ятаганами. Немало, однако, погибло там и самих янычар, павших под ударами отчаянно защищавшихся христиан. Вокруг тел убитых и раненых и вперемежку с ними громоздилось всякого рода оружие, шлемы, шишаки, щиты и чалмы, — все полуизрубленное и залитое кровью.
Начальник крепости, бледный, как привидение, с открытой головой, с кольчугой, во многих местах прорванной турецким оружием, окруженный оставшимися еще в живых капитанами и горстью воинов, продолжал ободрять их к дальнейшему сопротивлению, с горечью уже предвидя быстро приближающийся роковой конец.
Рядом с бастионом св. Марка находилась обширная ротонда с двумя небольшими выступами по бокам, на этой ротонде иногда происходили упражнения воинов. Теперь она была пуста, почему турки и оставляли ее без внимания. Сознавая, что бастион можно считать погибшим, Асторре Бальоне приказал перенести все уцелевшие колубрины на ротонду, откуда они могли еще обстреливать штурмующих.
— Будем сопротивляться до последней возможности, друзья! — говорил доблестный командир. — Сдаться мы всегда успеем, но сделаем это только тогда, когда более ничего другого нам не останется.
Много еще пало доблестных защитников несчастного города от снарядов вражеской артиллерии в то время пока они перетаскивали с бастиона на ротонду тяжелые орудия, зато, благодаря этому перемещению, было хоть ненадолго отдалено окончательное торжество штурмующих, и им пришлось поплатиться еще большим количеством лишних жертв.
Эль-Кадур вернулся на место главной битвы как раз в ту минуту, когда начали перетаскивать колубрины. Увидев синьора Перпиньяно, бывшего теперь, вместо капитана Темпеста, во главе далматов, которых оставалось уже меньше половины, араб протискивался к нему сквозь образовавшийся на бастионе хаос живых и мертвых тел и спросил его:
— Все пропало? Сдаете бастион?
Синьор Перпиньяно сделал утвердительный жест вооруженной саблей рукой, вздохнул и, в свою очередь, спросил:
— Где капитан? Что с ним?
— В безопасном месте , но сильно ранен.
— Я видел, как ты понес его. Куда?
— Я перенес его в такое место, где туркам ни за что не найти его, когда они возьмут Фамагусту.
— Где это место? — — В подземелье башни Брагола, служившего гарнизонным складом, наружный вход в него завален таким множеством обломков от взрыва, что, кроме меня, никому и не найти его. Я вас проведу туда, если Бог сохранит вашу жизнь в этом аду.
— Хорошо.. Но берегись сам, Эль-Кадур, не подставляйся зря! Ты должен жить для спасения жизни капитана Темпеста.
Теснимые овладевавшими бастионом турками, смущенные и растерянные воины, еще повинуясь команде главного начальника, поспешно отступали к ротонде и уносили с собой часть своих раненых.
— Режьте, истребляйте гяуров, правоверные, во имя Аллаха и его пророка! — ревели турки, уже беспрепятственно занимая платформу бастиона, сплошь теперь покрытую трупами.
При свете пожаров и отблесках пушечных выстрелов были ясно видны зверские лица и горящие свирепой радостью глаза наступавших победителей.
— Артиллерия, не дремать! — громовым голосом, покрывавшим царивший вокруг адский шум, скомандовал Бальоне.
Вслед за этой командой снова загремели перемещенные на новое место колубрины и осыпали штурмующих новым градом снарядов. Передние ряды наступающих валились под этим железным каменным градом, как трава, скошенная косой, но, пока успевали зарядить вновь пушки, задние волны разъяренного человеческого моря с грозным шумом уже заливали собой стены.
С каждой минутой все более и более таявшая горсточка храбрых венецианцев и далматов все еще не сдавалась, продолжая биться, напрягая последние силы. Не уступали ей в храбрости и мирные обитатели города, принявшие ценой своей жизни участие в его защите.
Но никакие усилия уже не могли спасти то, что было обречено на погибель свыше. Направленная против Фамагусты турецкая сила была так велика, что она могла сломить и не такого малочисленного противника. Это было ясно всем и каждому, но тем не менее христиане все еще не поддавались робости, не бросали малодушно оружия, а умирали с ним в руках, призывая св. Марка, покровительству которого поручали свои души.
Агония Фамагусты началась, последние ее судороги сопровождались такими неслыханными зверствами со стороны поклонников полумесяца, что при одном слухе об этих зверствах христианские народы старой Европы должны будут содрогнуться от негодования и ужаса.
Восток побивал Запад, свирепые азиатские орды глумились над истекавшим кровью христианством, и это глумление сопровождалось победоносным шелестом зеленого знамени пророка.
Но вот настал и тот момент, когда защитники св. Марка, наконец, дрогнули. В разгаре страшной схватки с турками они перестали слушаться голоса своих начальников и начали беспорядочными толпами покидать прилегавшие к бастиону редуты, тоже уже захваченные янычарами.
Груды мертвых тел всюду увеличивались, и не было ни одного места на стенах, которое бы не было залито кровью…
Пороховой дым, смешанный с дымом горящих зданий города, окутывал Фамагусту траурным покрывалом. Колокольный звон умолк, и голоса плачущих и молившихся женщин, стариков и детей тонули в хаосе этой последней битвы.
Охваченные паническим ужасом, венецианцы, далматы и участвовавшие в защите родного города фамагустстцы, тесня и давя друг друга, покидали укрепления, которых не в силах были более отстаивать своей грудью, и бросались в город, стараясь укрыться в развалинах домов и других зданий, в уцелевших еще, но брошенных своими прежними обитателями жилищах, в церквах и казематах. .
— Спасайся кто может!.. Турки! Турки! — кричали обезумевшие от охватившего их внезапно стихийного ужаса люди, забывая, что для них не может уже быть никакого спасения от этих диких зверей, когда город очутится в их власти.
Однако там и сям, на площадях и на углах улиц, среди развалин и пожарищ, группы венецианцев еще готовились дать отпор преследовавшим их туркам, чтобы воспрепятствовать им, хотя временно, проникнуть в собор, где укрывшиеся женщины с детьми и дряхлыми стариками с покорностью ожидали ужасного конца под ударами свирепых победителей.
К несчастью для этих храбрецов, в город ворвалась и турецкая кавалерия, пройдя через громадную брешь, образовавшуюся от взрыва в нижней части св. Марка, и бешеным ураганом понеслась по улицам, с воем торжества сметая по пути все препятствия. Там, где пролетали на своих арабских конях эти люди-звери, не оставалось ничего, кроме смерти и разрушений. Даже более многочисленное и отборное войско не могло бы противостоять стихийному напору этих сынов пустыни.
Около четырех часов утра, когда начинало уже рассветать и пороховой дым стал понемногу рассеиваться, янычары, с помощью кавалерии уже овладевшие всем городом, беспощадно истребляя все живое, попадавшееся им на пути, приблизились, наконец, к древнему собору св. Марка.
На верхней ступени паперти собора, окруженный несколькими десятками воинов, стоял доблестный губернатор Фамагусты Асторре Бальоне, бледный, покрытый ранами, он все еще держал в руках свой окровавленный меч. Стальная кольчуга героя, сплошь покрытая запекшейся кровью, висела клочьями, на непокрытой голове его вздулись огромные шишки от ударявших в нее осколков. Но, несмотря на все это, руки храброго венецианского военачальника не дрожали, голос оставался по-прежнему твердым, лицо спокойным и глаза были ясны.
Видно было, что этого верного сына прекрасной Венеции могла сломить одна лишь смерть.
Увидев его величавую фигуру, янычары вдруг остановились, и на их губах замерли крики торжествующей свирепости и кровожадности.
Один паша, в сверкающем шлеме с тремя длинными зелеными перьями и с широким мечом в руках, горя нетерпением покончить с этой жалкой по количеству группой гяуров, конем своим проложил себе дорогу сквозь толпу пеших янычаров и с заносчивым видом, гордо подбоченившись, насмешливо крикнул:
— Подставляйте же свои глупые головы, христиане, под сабли правоверных! — Вам не на что уже надеяться! Лев вашего святого Марка побежден полумесяцем!
По гордым устам венецианского военачальника промелькнула презрительная улыбка, и большие темные глаза его сверкнули молнией.
— Режьте и наши головы! — ответил он твердым голосом, бросив свой меч. — Но помните, что лев святого Марка еще жив в Венеции, и настанет день, когда его грозное рычание раздастся в стенах самой Византии!
Затем, простерши правую руку к открытым церковным дверям, добавил:
— Вот там, у святого алтаря, находятся слабые старцы, женщины и дети. Режьте и их, если вам не стыдно, они вам не могут сопротивляться. Позорьте, если желаете, славу восточных воинов. Судить вас будет беспристрастная история.
Турок молчал: слова венецианского военачальника ударили его прямо в сердце, и он не находил, что на них возразить.
В этот момент загудели турецкие трубы и затрещали барабаны. Янычары мгновенно расступились, чтобы очистить путь великому визирю, ехавшему в сопровождении своей свиты и албанских телохранителей.
Главнокомандующий турецкой армией ехал с открытым забралом и с обнаженной саблей в руке. Лоб его был грозно нахмурен, а глаза горели огнем кровожадности. Великолепный конь его, красовавшийся в уборе, роскоши которого мог бы позавидовать сам повелитель правоверных, беспокойно озирался по сторонам, поводил маленькими ушами и беспрестанно фыркал, глядя на множество трупов, через которые ему то и дело приходилось переступать, очевидно, благородное животное еще не было приучено к такой резне и не одобряло ее.
Указывая саблей на кучку венецианцев, покорно ожидавших теперь своей грустной участи, он громко крикнул:
— Что же вы смотрите на этих нечестивцев? Прикончить сейчас же и их!
Пока янычары поспешно набрасывались на не оказывавшие уже сопротивления жертвы, великий визирь заставил своего коня взобраться по ступеням паперти, въехал в ярко освещенный первыми лучами солнца собор и, высокомерно подбоченившись, остановился посреди него.
При виде этого страшного всадника жавшиеся вокруг алтаря женщины с грудными младенцами на руках и со множеством судорожно цеплявшихся за них детей старших возрастов испустили раздирающий душу вопль ужаса. Дряхлый священник, единственный изо всего духовенства в Фамагусте оставшийся в живых, дрожащими руками поднял над ними крест, чтобы этим символом христианства смягчить сердце кровожадного последователя Ислама.
Момент был торжественный и ужасный. Недоставало только одного слова или просто знака со стороны визиря, чтобы янычары, уже покончившие с последними венецианцами и хлынувшие вслед за ним в собор, набросились и на эти злополучные, беззащитные существа и перерезали их, как стадо овец.
Великий визирь несколько времени неподвижно и молча смотрел ha крест, колебавшийся в слабых руках священника. Женщины и старцы воссылали последние молитвы к небу, дети пронзительно плакали, между тем как янычары глухо шумели, выражая свое нетерпение скорее покончить с последними жертвами.
Вдруг все эти матери, точно на них нашло вдохновение свыше, одновременно простерли к великому визирю своих невинных младенцев и завопили в один голос:
— Пощади хоть наших детей, ведь они ни в чем неповинны! Смилуйся хоть над ними! Именем Всевышнего умоляем тебя об этом!
Главнокомандующий войсками султан Селим опустил саблю, которой хотел было подать знак к новой резне, и, обернувшись к янычарам, повелительно крикнул:
— Все здесь находящиеся принадлежат падишаху! Горе тому, кто тронет хоть один волос на их головах!
Этими словами всем находившимся в соборе была дарована жизнь.
VIII
В подземелье.
Когда Эль-Кадур понял, что падение Фамагусты совершилось и не было уже никакой возможности спасти ее, он окольными путями поспешил назад в подземелье башни Брагола, где находилась его госпожа.
Молодая герцогиня, лежа на прежнем месте, была, по-видимому, в сильной лихорадке и бредила. Должно быть, она видела себя еще лицом к лицу с врагом, потому что делала такие движения рукой, точно размахивает шпагой, и бормотала глухим отрывистым голосом:
— Вот там… турки… аравийские тигры… те же… что были в Никосии… О, сколько трупов… крови… А, Мустафа! Метьтесь скорее в него… Ах, что-то тяжелое… ударило меня в голову!… Ле-Гюсьер… его ведет Дамасский Лев… Защищайтесь! Вот они… вот!…
Прекрасное лицо больной исказилось выражением ужаса. Она вдруг приподнялась на своем ложе, продолжая размахивать руками и широко раскрытыми, полными ужаса глазами глядела куда-то, ничего, очевидно, не видя в действительности. Потом она снова опрокинулась навзничь и затихла. После острого припадка наступило успокоение. Она перестала метаться и бормотать, лицо ее прояснилось, а на губах даже мелькнула улыбка.
Сидя на ящике возле ложа больной, рядом с факелом, бросавшим красноватые отблески на черный и сырой пол подземелья, араб внимательно наблюдал за своей госпожой, облокотившись на колени и обхватив голову руками. Временами из его широкой груди вырывались глубокие вздохи, а устремленные на больную глаза глядели так, словно видели не ее, а что-то далекое и от нее самой и от всей Фамагусты,
Лоб его, на котором время не успело еще провести своих борозд, был омрачен тяжелой думой, по бронзовым щекам
. тихо катились крупные слезы.
— Да, — с глубоким стоном прошептал он, — годы протекли, яркие безоблачные небеса, безбрежные песчаные степи, шатры того коварного племени, которое отняло меня ребенком у матери, высокие стройные пальмы со своими плодами, скачущие по вольному простору пустыни мехари, — все это стало уже изглаживаться их моей памяти, но в своей золотой неволе я все еще вижу перед собой свою нежную Лаглану. Бедная моя малютка! Была похищена злодеями и ты, и неизвестно, где теперь ты находишься, да и жива ли еще?… У тебя были такие же черные глаза, как у моей падроны, такое же прекрасное лицо и такие же красивые губы. Я был счастлив, я забывал о жестоких побоях моего прежнего господина, когда ты играла на миримбе. Я помню, как ты потихоньку приносила свежую воду несчастному избитому до полусмерти невольнику и облегчала этим его страдания. Давно уже мы расстались, и, быть может, ты давно успокоилась вечным сном на берегу Красного моря, которое своими рокочущими волнами омывает нашу пустыню, а в мое сердце прокралась любовь к другой женщине, еще более роковая и жгучая… Да, у нее такие же черные глаза, как у тебя, но ты была такая же невольница, как и я, хотя и любимая своей госпожой, от этого тебе легче и жилось, чем мне, а эта — знатная, свободная госпожа, и я ее раб… Но разве и я не человек? Разве я тоже не был рожден от свободных родителей? Разве мой отец не был вождем амарзуков?
Он порывисто вскочил и сбросил с себя бурнус, точно он давил его своей тяжестью, но тут же снова сел, или, вернее упал на свое седалище, словно расслабленный и разбитый.
Закрыв лицо обеими руками, он горько заплакал, бормоча сквозь всхлипывания:
— Нет, я раб, бедный раб… верный пес моей госпожи, и лишь в одной смерти могу я найти успокоение и счастье… О, лучше бы мне погибнуть от пули или от сабли моих прежних единоверцев! Тогда окончились бы все мучения и страдания бедного Эль-Кадура…
Он снова вскочил и, подойдя к бреши, с решительным видом начал разбирать камни. Казалось, он задумал сделать над собой что-то недоброе.
— Да, да, — продолжал он шептать дрожащими губами, пойду, отыщу Мустафу и скажу ему, что я, хоть и темнокожий араб, но исповедую веру креста, отрекшись от полумесяца, и много раз предавал тайны турок. Он прикажет снять с меня мою беспокойную голову.
Легкий стон, сорвавшийся с губ раненой, заставил его вздрогнуть и прийти в себя. Он провел рукой по своему горячему лбу и повернул назад. Факел начал потухать, и прелестное бледное лицо молодой девушки освещалось лишь дождем красноватых искр. Подземелье, не имевшее сообщение с внешним миром, тонуло в глубоком мраке. Араб содрогнулся в этом мраке и снова вслух сказал сам себе:
— Какое страшное преступление собирался я совершить в поисках собственного покоя: задумал бросить одну, без помощи, свою раненую госпожу!… О, какой я безумец и негодяй!
Он подошел к ложу раненой и при слабом свете догоравшего факела взглянул на нее. Больная, по-видимому, крепко спала. Черные локоны рассыпались по ее белому, как мрамор, лицу, а руки были сжаты, точно она все еще держала в них доблестную шпагу капитана Темпеста.
Грудь раненой дышала ровно, но, вероятно, ее мучили во сне тяжелые видения, потому что брови ее страдальчески сдвигались и губы судорожно сжимались. Вдруг она заметалась и с видимым испугом воскликнула:
— Эль-Кадур… мой верный друг… спаси меня!
Луч невыразимой радости загорелся в темных, глубоких глазах сына аравийских пустынь.
— Меня видит во сне! — с блаженной улыбкой прошептал он. — Меня зовет спасти ее!… А я хотел бросить ее, оставить одну без всякой помощи! О, моя дорогая госпожа, твой раб умрет, но не раньше, как избавив тебя от всех опасностей!
Отыскав с помощью огнива новый факел, он зажег его, поставил на место сгоревшего, а сам снова, в прежней позе, уселся у ложа герцогини.
Казалось, он не слышал ни воплей последних жертв страшной бойни, умиравших под саблями жестокого победителя, ни диких криков торжества ворвавшихся наконец в Фамагусту варваров. Какое ему было дело до Фамагусты и до всего остального мира, лишь бы находилась в безопасности его "госпожа!
Опустив голову на руки, он неподвижно смотрел прямо перед собой, погруженный в новые размышления. Быть может, он снова переживал дни юности, когда будучи еще свободным, несся рядом с отцом на быстроногом мехари по необъятным, залитыми жгучими лучами солнца, пустыням родной Аравии. Воскресла в его памяти, вероятно, и та ужасная ночь, когда враждебное племя внезапно напало на шатры его отца. Перерезав всех их воинов и перебив всю семью, напавшие схватили его, тогда совсем еще юного, и увезли с собой на своих кровных скакунах, чтобы превратить его, свободнорожденного сына могущественного вождя, в жалкого невольника.
Часы проходили, а Эль-Кадур все еще сидел на прежнем месте. Молодая девушка, лихорадка которой, по-видимому, уменьшилась, спала уже спокойно. Снаружи было теперь почти тихо. Пушки более не гремели, и шум битвы прекратился. Лишь изредка слышался треск мушкетных огней, сопровождаемый взрывом бешеных криков: "Смерть гяурам! Хватай их, режь во славу Аллаха и его пророка! " Эти гяуры были последние обитатели несчастной Фамагусты или немногие из уцелевших венецианских солдат, старавшиеся укрыться в разрушенных домах. Попадаясь на глаза турецким ордам, они беспощадно уничтожались, как бешеные собаки, хотя, казалось бы, что победители уж и так по самое горло тонули в христианской крови.
Тихий стон раненой вдруг вывел араба из его задумчивости. Он с живостью вскочил и нагнулся над герцогиней, которая с беспокойством озиралась и пыталась подняться.
— Это ты, мой верный Эль-Кадур? — произнесла она слабым голосом, вглядевшись в него.
— Я, падрона. Вот уже несколько часов, как я оберегаю тебя, — отвечал араб. — Лежи спокойно. В тебе нет больше нужды там, а сама ты здесь в полной безопасности… Как ты себя чувствуешь?
— Я очень слаба, Эль-Кадур, — со вздохом промолвила молодая герцогиня, снова опуская голову на изголовье. — Неизвестно, когда я снова буду в силах владеть оружием.
— Говорю тебе, падрона, что в этом больше уже нет надобности, успокойся.
— Следовательно, все уже кончено? — с тоскою на лице и в голосе спросила раненая.
— Все! — беззвучно отвечал Эль-Кадур.
— А обитатели Фамагусты?
— Перерезаны так же, как жители Никосии. Мустафа беспощаден к тем, кто долго ему сопротивляется. Это не воин, а кровожадный тигр, которому все мало жертв.
— А что сталось со всеми моими храбрыми товарищами? Неужели Мустафа никого не пощадил? Что он сделал с Бальоне, Брагадино, Тьеполо, Спилотто и другими? Неужели и они все погибли?
— Думаю, что так, падрона.
— А не можешь ли ты узнать это наверное? Ведь благодаря твоему арабскому лицу и одежде ты можешь безопасно проходить между этими зверями. Они не тронут тебя, приняв за своего.
— Нет, синьора, теперь уже светлый день, потому что я уже давно сижу здесь с тобой. Днем же я ни за что не оставлю тебя одну. Кто-нибудь может увидеть меня, когда я буду выходить отсюда, и ворвется вслед за мной. Подумает, что у нас тут спрятаны сокровища. Дождемся вечера, тогда я и сделаю попытку. Там, где хозяйничают турки, надо быть как можно осторожнее.
— И о моем лейтенанте ты тоже ничего не знаешь, Эль-Кадур? Может быть ты видел его убитым на бастионе?
— Когда я возвращался на бастион, он был еще жив и даже успел спросить меня о тебе. Я, конечно, ничего не скрыл от него.
Молодая герцогиня, лежа на прежнем месте, была, по-видимому, в сильной лихорадке и бредила. Должно быть, она видела себя еще лицом к лицу с врагом, потому что делала такие движения рукой, точно размахивает шпагой, и бормотала глухим отрывистым голосом:
— Вот там… турки… аравийские тигры… те же… что были в Никосии… О, сколько трупов… крови… А, Мустафа! Метьтесь скорее в него… Ах, что-то тяжелое… ударило меня в голову!… Ле-Гюсьер… его ведет Дамасский Лев… Защищайтесь! Вот они… вот!…
Прекрасное лицо больной исказилось выражением ужаса. Она вдруг приподнялась на своем ложе, продолжая размахивать руками и широко раскрытыми, полными ужаса глазами глядела куда-то, ничего, очевидно, не видя в действительности. Потом она снова опрокинулась навзничь и затихла. После острого припадка наступило успокоение. Она перестала метаться и бормотать, лицо ее прояснилось, а на губах даже мелькнула улыбка.
Сидя на ящике возле ложа больной, рядом с факелом, бросавшим красноватые отблески на черный и сырой пол подземелья, араб внимательно наблюдал за своей госпожой, облокотившись на колени и обхватив голову руками. Временами из его широкой груди вырывались глубокие вздохи, а устремленные на больную глаза глядели так, словно видели не ее, а что-то далекое и от нее самой и от всей Фамагусты,
Лоб его, на котором время не успело еще провести своих борозд, был омрачен тяжелой думой, по бронзовым щекам
. тихо катились крупные слезы.
— Да, — с глубоким стоном прошептал он, — годы протекли, яркие безоблачные небеса, безбрежные песчаные степи, шатры того коварного племени, которое отняло меня ребенком у матери, высокие стройные пальмы со своими плодами, скачущие по вольному простору пустыни мехари, — все это стало уже изглаживаться их моей памяти, но в своей золотой неволе я все еще вижу перед собой свою нежную Лаглану. Бедная моя малютка! Была похищена злодеями и ты, и неизвестно, где теперь ты находишься, да и жива ли еще?… У тебя были такие же черные глаза, как у моей падроны, такое же прекрасное лицо и такие же красивые губы. Я был счастлив, я забывал о жестоких побоях моего прежнего господина, когда ты играла на миримбе. Я помню, как ты потихоньку приносила свежую воду несчастному избитому до полусмерти невольнику и облегчала этим его страдания. Давно уже мы расстались, и, быть может, ты давно успокоилась вечным сном на берегу Красного моря, которое своими рокочущими волнами омывает нашу пустыню, а в мое сердце прокралась любовь к другой женщине, еще более роковая и жгучая… Да, у нее такие же черные глаза, как у тебя, но ты была такая же невольница, как и я, хотя и любимая своей госпожой, от этого тебе легче и жилось, чем мне, а эта — знатная, свободная госпожа, и я ее раб… Но разве и я не человек? Разве я тоже не был рожден от свободных родителей? Разве мой отец не был вождем амарзуков?
Он порывисто вскочил и сбросил с себя бурнус, точно он давил его своей тяжестью, но тут же снова сел, или, вернее упал на свое седалище, словно расслабленный и разбитый.
Закрыв лицо обеими руками, он горько заплакал, бормоча сквозь всхлипывания:
— Нет, я раб, бедный раб… верный пес моей госпожи, и лишь в одной смерти могу я найти успокоение и счастье… О, лучше бы мне погибнуть от пули или от сабли моих прежних единоверцев! Тогда окончились бы все мучения и страдания бедного Эль-Кадура…
Он снова вскочил и, подойдя к бреши, с решительным видом начал разбирать камни. Казалось, он задумал сделать над собой что-то недоброе.
— Да, да, — продолжал он шептать дрожащими губами, пойду, отыщу Мустафу и скажу ему, что я, хоть и темнокожий араб, но исповедую веру креста, отрекшись от полумесяца, и много раз предавал тайны турок. Он прикажет снять с меня мою беспокойную голову.
Легкий стон, сорвавшийся с губ раненой, заставил его вздрогнуть и прийти в себя. Он провел рукой по своему горячему лбу и повернул назад. Факел начал потухать, и прелестное бледное лицо молодой девушки освещалось лишь дождем красноватых искр. Подземелье, не имевшее сообщение с внешним миром, тонуло в глубоком мраке. Араб содрогнулся в этом мраке и снова вслух сказал сам себе:
— Какое страшное преступление собирался я совершить в поисках собственного покоя: задумал бросить одну, без помощи, свою раненую госпожу!… О, какой я безумец и негодяй!
Он подошел к ложу раненой и при слабом свете догоравшего факела взглянул на нее. Больная, по-видимому, крепко спала. Черные локоны рассыпались по ее белому, как мрамор, лицу, а руки были сжаты, точно она все еще держала в них доблестную шпагу капитана Темпеста.
Грудь раненой дышала ровно, но, вероятно, ее мучили во сне тяжелые видения, потому что брови ее страдальчески сдвигались и губы судорожно сжимались. Вдруг она заметалась и с видимым испугом воскликнула:
— Эль-Кадур… мой верный друг… спаси меня!
Луч невыразимой радости загорелся в темных, глубоких глазах сына аравийских пустынь.
— Меня видит во сне! — с блаженной улыбкой прошептал он. — Меня зовет спасти ее!… А я хотел бросить ее, оставить одну без всякой помощи! О, моя дорогая госпожа, твой раб умрет, но не раньше, как избавив тебя от всех опасностей!
Отыскав с помощью огнива новый факел, он зажег его, поставил на место сгоревшего, а сам снова, в прежней позе, уселся у ложа герцогини.
Казалось, он не слышал ни воплей последних жертв страшной бойни, умиравших под саблями жестокого победителя, ни диких криков торжества ворвавшихся наконец в Фамагусту варваров. Какое ему было дело до Фамагусты и до всего остального мира, лишь бы находилась в безопасности его "госпожа!
Опустив голову на руки, он неподвижно смотрел прямо перед собой, погруженный в новые размышления. Быть может, он снова переживал дни юности, когда будучи еще свободным, несся рядом с отцом на быстроногом мехари по необъятным, залитыми жгучими лучами солнца, пустыням родной Аравии. Воскресла в его памяти, вероятно, и та ужасная ночь, когда враждебное племя внезапно напало на шатры его отца. Перерезав всех их воинов и перебив всю семью, напавшие схватили его, тогда совсем еще юного, и увезли с собой на своих кровных скакунах, чтобы превратить его, свободнорожденного сына могущественного вождя, в жалкого невольника.
Часы проходили, а Эль-Кадур все еще сидел на прежнем месте. Молодая девушка, лихорадка которой, по-видимому, уменьшилась, спала уже спокойно. Снаружи было теперь почти тихо. Пушки более не гремели, и шум битвы прекратился. Лишь изредка слышался треск мушкетных огней, сопровождаемый взрывом бешеных криков: "Смерть гяурам! Хватай их, режь во славу Аллаха и его пророка! " Эти гяуры были последние обитатели несчастной Фамагусты или немногие из уцелевших венецианских солдат, старавшиеся укрыться в разрушенных домах. Попадаясь на глаза турецким ордам, они беспощадно уничтожались, как бешеные собаки, хотя, казалось бы, что победители уж и так по самое горло тонули в христианской крови.
Тихий стон раненой вдруг вывел араба из его задумчивости. Он с живостью вскочил и нагнулся над герцогиней, которая с беспокойством озиралась и пыталась подняться.
— Это ты, мой верный Эль-Кадур? — произнесла она слабым голосом, вглядевшись в него.
— Я, падрона. Вот уже несколько часов, как я оберегаю тебя, — отвечал араб. — Лежи спокойно. В тебе нет больше нужды там, а сама ты здесь в полной безопасности… Как ты себя чувствуешь?
— Я очень слаба, Эль-Кадур, — со вздохом промолвила молодая герцогиня, снова опуская голову на изголовье. — Неизвестно, когда я снова буду в силах владеть оружием.
— Говорю тебе, падрона, что в этом больше уже нет надобности, успокойся.
— Следовательно, все уже кончено? — с тоскою на лице и в голосе спросила раненая.
— Все! — беззвучно отвечал Эль-Кадур.
— А обитатели Фамагусты?
— Перерезаны так же, как жители Никосии. Мустафа беспощаден к тем, кто долго ему сопротивляется. Это не воин, а кровожадный тигр, которому все мало жертв.
— А что сталось со всеми моими храбрыми товарищами? Неужели Мустафа никого не пощадил? Что он сделал с Бальоне, Брагадино, Тьеполо, Спилотто и другими? Неужели и они все погибли?
— Думаю, что так, падрона.
— А не можешь ли ты узнать это наверное? Ведь благодаря твоему арабскому лицу и одежде ты можешь безопасно проходить между этими зверями. Они не тронут тебя, приняв за своего.
— Нет, синьора, теперь уже светлый день, потому что я уже давно сижу здесь с тобой. Днем же я ни за что не оставлю тебя одну. Кто-нибудь может увидеть меня, когда я буду выходить отсюда, и ворвется вслед за мной. Подумает, что у нас тут спрятаны сокровища. Дождемся вечера, тогда я и сделаю попытку. Там, где хозяйничают турки, надо быть как можно осторожнее.
— И о моем лейтенанте ты тоже ничего не знаешь, Эль-Кадур? Может быть ты видел его убитым на бастионе?
— Когда я возвращался на бастион, он был еще жив и даже успел спросить меня о тебе. Я, конечно, ничего не скрыл от него.