Но масса тем не менее считает "хищников" счастливыми людьми и завидует им! Завидует, потому что это тот сорт людей, который, в настоящую минуту, пользуется наибольшею суммой внешних признаков благополучия. Благополучие это выражается в известной роскоши обстановки, в обладании более или менее значительными суммами денег, в легкости удовлетворения прихотям, в кутежах, в разврате... Массы видят это и сгорают завистью. Но стоит только пристальнее вглядеться в эти так называемые "удовольствия" хищников, чтоб убедиться, что они лишены всякого увлечения, всякой искренности. Это тяжелые и мрачные оргии, в которых распутство служит временным, заглушающим противовесом той грызущей тоске, той гнетущей пустоте, которая необходимо окрашивает жизнь, не видящую ни оправдания, ни конца для своих тревог.
   За хищником смиренно выступает чистенький, весь поддернутый "пенкосниматель". Это тоже "хищник", но в более скромных размерах. Это почтительный пролаз, в котором "сладкая привычка жить" заслонила все прочие мотивы существования. Это тихо курлыкающий панегирист хищничества, признающий в нем единственную законную форму жизни и трепетно простирающий руку для получения подачки. Это бессовестный человек, не потому, чтобы он сознательно совершал бессовестные дела, а потому, что не имеет ясного понятия о человеческой совести.
   "Хищник" проводит принцип хищничества в жизни; пенкосниматель возводит его в догмат и сочиняет правила на предмет наилучшего производства хищничества.
   "Хищник", оставаясь ограниченным относительно понимания общих интересов, очень часто является грандиозным, когда идет речь о его личных интересах. Пенкосниматель даже и в этом смысле представляет лишь карикатуру "хищника": он не любит "отнять", но любит "выпросить" и "выждать".
   "Хищник" почти всегда действует в одиночку; пенкосниматель, напротив того, всегда устраивает скоп, шайку, которая, по временам, принимает размеры разбойнической.
   "Хищник", свежуя своего ближнего, делает это потому, что уж такая ему вышла линия; но он все-таки знает, что ближнему его больно. Пенкосниматель свежует своего ближнего и не задается даже мыслью, больно ли ему или не больно.
   "Хищник" рискует; пенкосниматель идет наверное.
   "Хищник" не дорожит приобретенными благами; пенкосниматель - любит спрятать и капитализировать.
   "Хищник" говорит коротко, отрывисто: он чувствует себя настолько сильным, чтоб пренебречь пустыми разговорами; пенкосниматель не говорит, а излагает; он любит угнести своего слушателя и в многоглаголании надеется стяжать свою душу!
   "Хищник" мстителен и зол, но в проявлении этих качеств не опирается ни на какие законы; пенкосниматель мстителен и зол, но при этом всегда оговаривается, что имеет право быть мстительным на основании такой-то статьи и злым - на основании такого-то параграфа.
   Наконец, "хищник", несмотря на весь разгул деятельности, скучает; пенкосниматель - никогда не скучает, но зато сам представляет олицетворение скуки и тошноты.
   Итак, скучает старый ветхий человек, скучает и новый ветхий человек. Что делает другой - "новый человек", - пока неизвестно, да не он и дает тон жизни.
   А тон этот - или уныние, или мираж, вследствие которого мнимые интересы поневоле принимаются за интересы действительные...
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Вводные статьи к "Господам ташкентцам" и "Дневнику провинциала в Петербурге" - А. М. Туркова
   Подготовка текста, а также текстологические разделы статей и примечаний
   В. Н. Баскакова - "Господа ташкентцы", "Ташкентцы приготовительного класса (параллель пятая и последняя)", Д. М. Климовой - "Дневник провинциала в Петербурге", "В больнице для умалишенных".
   Комментарии - Л. Р. Ланского
   УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ, ПРИНЯТЫЕ В СПРАВОЧНО-БИБЛИОГРАФИЧЕСКОМ АППАРАТЕ ТОМА
   БВ - газета "Биржевые ведомости".
   ВЕ - журнал "Вестник Европы".
   Герцен - А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах, Изд-во АН СССР, 1954-1966.
   ГМ - журнал "Голос минувшего".
   ИВ - журнал "Исторический вестник".
   Изд. 1873 - "Господа ташкентцы". Картины нравов. Сочинение М. Салтыкова (Щедрина)"; СПб. 1873; "Дневник провинциала в Петербурге". Сочинение М. Салтыкова (Щедрина), СПб. 1873.
   Изд. 1881, 1885 -то же, издание второе, третье, СПб. 1881 и 1885.
   Изд. 1933-1941 - Н. Щедрин (M. E. Салтыков). Собр. соч. в 20-ти томах. Гос. изд-во художественной литературы, М. 1933-1941.
   ИРЛИ - Институт русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР.
   ЛH - непериодические сборники АН СССР "Литературное наследство".
   MB - газета "Московские ведомости".
   Некрасов - Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. и писем в 12-ти томах, Гослитиздат, 1948-1952.
   ОЗ - журнал "Отечественные записки".
   ПГ - "Петербургская газета".
   Р. вед. - газета "Русские ведомости".
   PB - журнал "Русский вестник".
   РМ - газета "Русский мир".
   PC - журнал "Русская старина".
   "Салтыков в воспоминаниях..." - сборник "M. E. Салтыков в воспоминаниях современников". Предисловие, подготовка текста и комментарий С. А. Макашина, Гослитиздат, М. 1957.
   СПб. вед. - газета "Санкт-Петербургские ведомости".
   ЦГИАЛ - Центральный государственный исторический архив СССР в Ленинграде.
   ДНЕВНИК ПРОВИНЦИАЛА В ПЕТЕРБУРГЕ
   В декабре 1871 года Салтыков напечатал в "Отечественных записках" рецензию на книгу С. Максимова "Лесная глушь". В это время он уже начал писать "Дневник провинциала в Петербурге", и замысел произведения "или что-то похожее на творческую заявку", отчетливо зафиксирован в названной рецензии {Е. Покусаев. Революционная сатира Салтыкова-Щедрина, Гослитиздат, М. 1963, стр. 218.}.
   Однако подспудное созревание подобного замысла, в той мере, в какой это можно проследить и по другим, более ранним суждениям и высказываниям писателя, началось несколько ранее, с конца 60-х годов. Так, например, в статье о романе П. Боборыкина "Жертва вечерняя" (1868) Салтыков, отмечая ничтожество выведенных там героев, упрекал автора в том, что он "взглянул на хлам совсем не так, как на признак известного общественного строя, а просто как на хлам..." (т. 9, стр. 38). Почти одновременно в рецензии ,на сборник стихов Д. Минаева "В сумерках" писатель "порицает" современную русскую сатиру за то, что она, "прилепившись к Петербургу, ищет в нем совсем не того, что искать надлежит, а того, до чего никому нет никакого дела" (т. 9, стр. 243).
   Не "водевильно-беспутная жизнь" Петербурга сама по себе (то есть не просто "хлам"), а "мероизлиятельное значение" его как "складочного магазина тех шишек, от которых, по пословице, тошно приходится бедному Макару", таков, по мнению, Салтыкова, единственно плодотворный для сатиры угол зрения.
   И хотя многое из фантасмагорической картины, развертывающейся в "Дневнике", на первый взгляд, не откосится к народной жизни, но на самом деле и железнодорожные спекуляции, и зловещие проекты "уничтожения всего" (то есть даже тех половинчатых реформ, которые были осуществлены в начале 60-х годов), и даже гонение на "отвлеченное знание" - все это, когда прямо, когда более опосредованно, сказывалось - и сказывалось тяжело - на судьбе трудовых масс.
   "Я в Петербурге" - такими словами начинается "Дневник". Кто же это "я", "провинциал"? Лишь на первый взгляд он может показаться персонажем, чья роль сводится к сюжетному объединению разнообразных тематических линий: железнодорожной горячки, разгула консервативного прожектерства, измельчания либерального лагеря, уголовного процесса, мошеннической аферы, кроющейся сначала под видом международного статистического конгресса, а потом политического следствия. О характере рассказчика в этом и многих других произведениях Салтыкова долго шел спор.
   Рассказчик у него - фигура далеко не однозначная, не поддающаяся педантической расшифровке. Произведения Салтыкова часто напоминают своеобразную по форме пьесу, где среди актеров действует сам автор, с поразительной непринужденностью переходящий от глубоко личного монолога к сатирическому "показу". Обычно предметом такого шаржированного изображения является выцветающий либерал, "играя" которого писатель одновременно как бы саркастически осмеивает своего героя.
   "Изменчивость" образа рассказчика, провинциала, на которую давно обратили внимание исследователи, находится также в тесной связи с шаткостью позиции дворянского либерализма известной части так называемых "людей сороковых годов", обнаружившейся в эту пору.
   Герой более раннего очерка Салтыкова "Они же" из книги "Господа ташкентцы" в прошлом тоже исповедовал весьма либеральную по тем временам веру в "добро, истину, красоту" и считал себя другом Грановского.
   Столкнувшись с демократами-разночинцами, он быстро растерял свое либеральное словесное "оперение" и открыто перешел в ряды консерваторов-охранителей, став одним из "множества монстров... неумолимых гонителей всякого живого развития", подобно Каткову или Лонгинову.
   Однако это самая крайняя точка, предел политического падения бывших (зачастую - мнимых) единомышленников Белинского и Грановского.
   В целом же поколение "людей сороковых годов" представляло собою к тому времени картину пеструю и противоречивую. Не в силах отрешиться от своих взглядов, возникших в рамках дворянско-помещичьего общества, они враждебно относились к подымавшемуся освободительному движению и идеалам революционных демократов 60-70-х годов, они поддавались влиянию консерваторов, чтобы потом в ужасе отшатнуться от "крайностей" реакции и вздыхать по идеалам, которые сами же только что торопливо предавали забвению.
   Дневники современников запечатлели поразительную картину подобных переходов от панического поддакивания реакции к трезвым высказываниям и либеральным оценкам, и наоборот.
   Временами там можно найти самые горькие автохарактеристики, после которых самобичевания провинциала уже не должны казаться неестественными и неправдоподобными.
   Метания, упования, разочарования, страхи, саморазоблачения провинциала своеобразно воспроизводят настроения дворянских либералов, не могущих преодолеть своих "родственных" - классовых - связей с крепостным прошлым и его защитниками.
   Не случайно герой книги не может избавиться от компании откровенного ретрограда - помещика Прокопах его прямолинейно-алчным и циничным складом характера. Провинциал и впрямь неотделим от него: бессильные и несколько мстительные упования на сказочное возвращение былой мощи, мечтания о чуде, которое поможет ему спастись от грозящего разорения, посещают и провинциала. "Все сдается, что вот-вот свершится какое-то чудо и спасет меня, - думается ему. - Например: у других ничего не уродится, а у меня всего уродится вдесятеро, и я буду продавать свои произведения по десятерной цене".
   Есть в фигуре провинциала и другие, более современные готовности (говоря позднейшим слогом Салтыкова) - сознание возможности заковать "освобожденный" народ "вместо цепей крепостных" в "иные цепи", по словам Некрасова.
   Функции сатирической пары провинциал - Прокоп многообразны. Порой их разговоры и споры служат прямому выражению авторских раздумий, его живой, горькой, едкой, бьющейся в противоречиях и ищущей из них выхода мысли. С другой стороны, дружба провинциала и Прокопа оказывается прообразом того парадоксального единомыслия, которое, как доказывает автор "Дневника", существует на деле между консерваторами и либералами.
   Одним из характерных проявлений реакционности правительства была политика, которую проводил министр народного просвещения граф Д. А. Толстой.
   Стремление предельно сузить число образованных выходцев из народа, ущемление профессорских прав, предпочтение, оказываемое чиновникам-карьеристам перед цветом русской интеллигенции, кабальное слушание лекций заведомых бездарностей, уродливая "классическая" реформа среднего образования, проведенная в 1871 году, - все это катастрофически затрудняло развитие страны. Недаром современники метко сравнивали эту "просветительную" политику с избиением вифлеемских младенцев новым Иродом, опасающимся, что из рядов образованной молодежи выйдет "собирательный антихрист".
   Уже в публицистике конца 60-х годов Салтыков определил эту правительственную политику как "заговор против знания вообще" и не упускал ни малейшего повода, чтобы высмеять мракобесов от просвещения (см., например, оценку картины Мясоедова в статье "Первая русская передвижная художественная выставка", т. 9).
   Показательно в этом смысле и письмо писателю А. М. Жемчужникову одному из создателей знаменитого Козьмы Пруткова - от 22 июня 1870 года:
   "Братец Ваш, Владимир, слился с гр. Бобринским и, кажется, в совокупности с ним и графом Алексеем Толстым намеревается издать трактат о пользе классического образования, как умеряющего вред, производимый знанием вообще, и взамен оного доставляющего якобы знание".
   "Соль" этой шутки усугубляется тем, что еще в 1863 году в "Современнике" был опубликован "проект" Козьмы Пруткова о введении единомыслия: в России. К концу 60-х годов атмосфера тем более благоприятствовала подобному, реакционному прожектерству. И в "Дневнике провинциала" брошенное в частном письме зерно творческого замысла дало обильные всходы в изображении проектов, "нагноившихся" в головах озлобленных реформой помещиков, проворовавшихся чиновников и т. д. и т. п.
   Суть разнообразных записок, с которыми вынужден знакомиться провинциал, сводится, говоря слогом Прокопа, к тому, "чтобы, значит, везде, по всему лицу земли... по зубам чтоб бить свободно было". Он же определяет эти проекты как "уничтожение всего", то есть даже того, что было достигнуто куцыми реформами, предпринятыми в начале царствования Александра II.
   Откровенная кровожадность проекта "о всеобщем расстрелянии" соседствует с более "гуманной" формой проекта "переформирования де сиянс академии". Касаясь внешним образом лишь Академии наук (президентом которой, кстати, спустя десятилетие стал все тот же граф Д. А. Толстей), проект этот, по сути дела, предлагал превратить всю страну в некий грандиозный полицейский участок.
   И даже самые невинные - на таком фоне - проекты, с которыми знакомится провинциал, - клонятся к тому, чтобы вместо беспокойного поколения нигилистов и "мальчишек" воспитать "поколение дремотствующее, но бодрое" (проект "О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств").
   Казалось бы, русская либеральная печать занимала по этим вопросам совсем иную, чем эти мракобесы, позицию. Более того, она нередко негодовала на "Отечественные записки" за их, так сказать, недостаточную активность в тех или иных конкретных вопросах.
   "Журнал этот, по мнению весьма многих российских литераторов, есть не что иное, как некоторый сфинкс, - иронически формулировал эти претензии журнал "Сияние". - ...Место в ряду либеральных журналов отводится ему со скрежетом зубов. Причины следующие: об учебной реформе не сказал почти ничего; над прогрессистами ехидно смеется, говоря, что их посторженность не всегда находится в пределах опрятности; к сыроварению непочтителен" (1871, Э 23, стр. 386).
   Создав в "Дневнике" сатирический образ пенкоснимательства, наиболее ярко олицетворенного в Менандре Прелестнове, редакторе газеты "Старейшая -Всероссийская Пенкоснимательница", и его сотрудниках, Салтыков обнажил типичнейшие тенденции либерального мышления и поступков. С предельной остротой это сделано в "Уставе Вольного Союза Пенкоснимателей" с его двумя главнейшими положениями: "не расплываться" и "снимать пенки", то есть всячески ограничивать, суживать круг и значение обсуждаемых явлений.
   По сути дела, устав либеральных пенкоснимателей не так уж далеко отстоит от требований консервативных прожектеров. Это, можно сказать, всего лишь грамотная редакция их косноязычных помышлений. И вечер, проведенный провинциалом среди сотрудников пенкоснимательского органа, з-аполиен такой же трескучей болтовней, какую он слышал, внимая ораторам "аристократического" салона.
   - И чего церемонятся с этою паскудною литературой! - негодуют у князя Оболдуя-Тараканова.
   - Я, со своей стороны, полагаю, что нам следует молчать, молчать и молчать! - с готовностью отзывается послушливый пенкосниматель.
   Оценить всю убийственность этой щедринской характеристики помогает свидетельство современницы - Е. А. Штакеншнендер:
   "Существует особая комиссия, созванная для того, чтобы снова рассмотреть законы о печатном деле, - записывает она в дневнике 1 декабря 1869 года, - и потому находят, что литература лучше всего сделает, если будет себя держать как можно тише и как можно меньше внушать поводов к новым стеснительным законам" {Е. А. Штакеншнейдер. Дневник, "Academia", 1934, стр. 41.}.
   Однако "молчать" в устах пенкоснимателей совсем не значит буквально безмолвствовать. Напротив, с их перьев низвергаются целые водопады слов, фраз и статей, но все они начисто лишены сколько-нибудь значительного содержания. Чем мельче предмет разговора, тем более горячится пенкосниматель.
   "Наступившая весна, испортив петербургские мостовые до крайних пределов безобразия, на этот раз, сильнее чем когда-нибудь, напомнила тем. кому о том ведать надлежит, что вора наконец подумать о скорейшем разрешении вопроса об единообразном, своевременном, усовершенствованном и сосредоточенном в одном управлении мощении города" - это не щедринская пародия, а вполне серьезное рассуждение, почерпнутое из "С.-Петербургских ведомостей" (1872, Э 109, 22 апреля).
   В данном случае нельзя не согласиться с той оценкой русской журналистики, которую дала, подводя итоги 1872 года, газета "Русский мир": "...предметом газетных и журнальных суждений являлись по преимуществу вопросы второстепенного и частного значения, причем нельзя было не заметить, что большинство газет даже и об этих вопросах высказывалось весьма уклончиво и поверхностно, как бы опасаясь углубиться до той почвы, на которой суждение о частном явлении действительности переходит в спор о принципе" (1873, Э 5, 6 января).
   Щедринские пенкосниматели - Неуважай-Корыто и Болиголова, досконально исследующие, "макали ли русские цари в соль пальцами, или доставали оную посредством ножа", публицисты Нескладин и Размазов - все они хором издают какое-то непрерывное монотонное жужжанье убаюкивающего свойства и превосходно выполняют пожелание автора упомянутого консервативного прожекта "О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств": "Необходимо, чтобы дремотное состояние было не токмо вынужденное, но имело характер деятельный и искренний".
   Ядовитое разоблачение пенкоснимательства сделано Салтыковым в той части "Дневника", где провинциал, думающий, будто он находится под арестом по политическому обвинению, решает скрасить свой досуг сочинением статей для газеты Менандра.
   Кстати, в способности писать на любую тему (об оспопрививании, о совмещении огородничества с разведением козлов, о геморрое, о Тибулловой Делии, и т. д.) есть нечто от ташкентской готовности "устремиться куда глаза глядят" и повсюду чувствовать себя специалистом.
   Но дело даже не в этом. "Я, - рассказывает провинциал, - упивался моей новой деятельностью, и до того всерьез предался ей, что даже _забыл и о своем заключении_..." (Курсив мой. - А. Т.)
   Так пенкосниматель приходит к полнейшему согласию с действительностью, которая нисколько не препятствует разработке излюбленных им тем и сюжетов. Он создает как раз ту "литературу", о которой метко выразился в своем дневнике А. В. Никитенко: "Хотеть иметь литературу, какую нам хочется, то есть Управлению по делам печати, значит не иметь никакой" {А. В. Никитенко. Дневник в 3-х томах. т. 3. Гослитиздат, M., 1956, стр. 293.}.
   Однако щедринское пенкоснимательство не сводится к фотографически точному отображению тогдашнего российского либерализма (при всем разительном сходстве многих их проявлений) и, разумеется, не претендует на историческое осмысление всего этого направления в русской общественной мысли и движении.
   Тридцать лет спустя В. И. Ленин призывал "поддерживать всякую оппозицию гнету самодержавия, по какому бы поводу и в каком бы общественном слое она ни проявлялась... Сумеют либералы сорганизоваться в нелегальную партию, тем лучше, мы будем приветствовать рост политического самосознания в имущих классах, мы будем поддерживать их требования, мы постараемся, чтобы деятельность либералов и социал-демократов взаимно пополняла друг друга. Не сумеют - мы и в этом (более вероятном) случае не "махнем рукой" на либералов, мы постараемся укрепить связи с отдельными личностями, познакомить их с нашим движением, поддержать их посредством разоблачения в рабочей прессе всех и всяких гадостей правительства и проделок местных властей, привлечь их к поддержке революционеров" {В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 5, стр. 71.}.
   Сатирический образ "пенкоснимателей" выявил наиболее вредные тенденции русского либерализма, его "готовности", послужил предупреждением о том, что они приведут его к откровенному прислужничеству "хищникам".
   С этих пор особенно усиливается та ветвь щедринского творчества, которая посвящена прослеживанию эволюции либерализма.
   Конечно, Салтыков больше, чем кто иной, знал тяжесть положения подцензурного русского публициста "с длинными, запутанными фразами, с мыслями, сделавшимися сбивчивыми и темными, вследствие усилий высказать их как можно яснее". Поэтому, еще раз возвращаясь к судьбе Менандра, он высказал догадку, что "это индивидуумы подневольные, сносящие иго пенкоснимательства лишь потому, что чувствуют себя в каменном мешке".
   Извиняющийся голос этого "индивидуума" слышится нам и теперь, когда мы перечитываем некоторые строки либеральной прессы того времени. Вот характерное место из передовой "С.-Петербургских ведомостей" (1872, Э 109, 22 апреля).
   "Общественная жизнь, подобно морю, имеет свои приливы и отливы... Факт тот, что начался период отлива; море... далеко отошло от берега, и, гуляя на этом берегу, мы можем только любоваться на то, что выброшено великой стихией, на все эти раковины, морские растения, креветки и бочком двигающихся раков.
   Удел публицистики в период отлива, преимущественно, исследовать все эти frutti di mare {дары моря.}. Рыболовами, забирающими в свои сети то, что выбрасывается русским житейским морем, пришлось быть преимущественно органам нового нашего суда".
   Положение Салтыкова было не лучше. Напротив, значительно труднее. Изображение многих драматических событий русской действительности было для него, подцензурного писателя революционно-демократического лагеря, недоступно, хотя и общественный темперамент и совесть диктовали необходимость выступления по этим животрепещущим вопросам.
   Однако та "принципиальная почва", которую он никогда не покидал, давала ему возможность, обращаясь даже к "легальным" явлениям, так сопоставлять и творчески преображать их, чтобы из россыпи разрозненных фактов возникла трезвая картина жизни, содержащая в себе бескомпромиссный приговор самодержавному строю.
   Так, скандальное "мясниковское дело", фигурировавшее во всех газетах, послужило сюжетной основой для "сна" провинциала.
   Но Салтыков глубоко обобщил все происшедшее на процессе. Он не видел в этом деле "невинно пострадавшихх". Ни откупщик Беляев, ни Караганов, ни Мясниковы не являлись для писателя каким-либо исключением: в них просто наиболее резким образом выявились черты беспринципной погони за наживой, и оправдание преступников выглядело в его глазах как солидарность хищников между собой.
   Салтыков остроумно воспользовался прозвучавшей в речи прокурора апелляцией к "суду общественной совести" в противовес "суду общественного мнения". Он увидел в этом возможность показать истинное лицо тогдашнего общества, освобожденное от лицемерно соблюдаемых приличий. "Странные вопросы", которые предлагаются в сновидении провинциала на разрешение присяжных - "согласно ли с обстоятельствами дела" поступил Прокоп и не поступили бы точно так же истцы, родственники покойного, предельно обнажают ту точку зрения, с которой взирает общество "хищников" и "ташкентцев" на происшедшее.
   Перенос "дела Мясниковых" для нового рассмотрения в Московский окружной суд и очередное оправдание обвиняемых оборачиваются в книге Салтыкова фантастическим решением кассационного суда слушать дело Прокопа во всех городах России. Таким образом, происходит как бы своеобразный референдум, обнаруживающий аморальность общественных верхов.