Страница:
И Прокоп все шагал и шагал, как будто усиливаясь прогнать ехидную мысль.
- И кто же бы на моем месте не сделал этого! - бормотал он, - кто бы свое упустил! Хоть бы эта самая Машка или Дашка - ну, разве они не воспользовались бы? А ведь они, по настоящему-то, даже и сказать не могут, зачем им деньги нужны! Вот мне, например... ну, я... что бы, например... ну, пятьдесят бы стипендий пожертвовал... Театр там "Буфф", что ли... тьфу! А им на что? Так, жадность одна!
Но ехидная мысль: или самоубийство, или..., раз забравшись в голову, наступает все больше и больше. Напрасно он хочет освободиться от нее при помощи рассуждений о том, какое можно бы сделать полезное употребление из украденного капитала: она тут, она жжет и преследует его.
- Позвать Андрея! - наконец кричит он в переднюю.
Андрей - старый дядька Прокопа, в настоящее время исправляющий у него должность мажордома. Это старик добрейший, неспособный муху обидеть, но за всем тем Прокоп очень хорошо знает, что ради его и его интересов Андрей готов даже на злодеяние.
- Надо нам от этого Гаврюшки освободиться! - обращается Прокоп к старому дядьке.
- И что за причина такая! - вздыхает на это Андрей.
- Ну, брат, причина там или не причина, а надо нам от него освободиться!
- В шею бы его, сударь!
- Кабы можно было в шею, разве стал бы я с тобой, дураком, разговаривать!
Наступает несколько минут молчания. Прокоп ходит по кабинету и постепенно все больше и больше волнуется. Андрей вздыхает.
- Надо его вот так! - наконец произносит Прокоп, делая правою рукой жест, как будто прищелкивает большим пальцем блоху.
- Да ведь и то, сударь, с утра до вечера винище трескает, а все лопнуть не может! - объясняет Андрей и, по обыкновению своему, прибавляет: - И что за причина такая - понять нельзя!
Опять молчание.
- Дурману бы... - произносит Прокоп, и какими-то такими бесстрастными глазами смотрит на Андрея, что мне становится страшно.
Я вижу, что преступление, совершенное в минуту моей смерти, не должно остаться бесследным. Теперь уже идет дело о другом, более тяжелом преступлении, и кто знает, быть может, невдолге этот самый Андрей... Не потребуется ли устранить и его, как свидетеля и участника совершенных злодеяний? А там Кузьму, Ивана, Петра? Душа моя с негодованием отвращается от этого зрелища и спешит оставить кабинет Прокопа, чтобы направить полет свой в людскую.
Там идет говор и гомон. Дворовые хлебают щи; Гаврюшка, совсем уже пьяный, сидит между ними и безобразничает.
- Мне бы, по-настоящему, совсем не с вами, свиньями, сидеть надо! говорит он.
- Что говорить! И то тебя барин ужо за стол с собой посадит! поддразнивает его кто-то из дворовых.
- А то не посадит! Посадит, коли прикажу! Барин! велик твой барин! Он барин, а я против него слово имею - вот что!
- Какое же такое слово, Гаврилушка? И что такое ты против барина можешь, коли он тебя сию минуту и всячески наказать, и даже в Сибирь сослать может?
- А такое слово... вор!!
Речь эта несколько озадачивает дворовых, но так как крепостное право уж уничтожено, то смущение, произведенное словом "вор", проходит довольно быстро. К Гаврюшке начинают приставать, требовать объяснений. Дальше, дальше...
И вот, в тот самый вечер, камердинер Семен, получивши от Прокопа затрещину за то, что, снимая с него на ночь сапоги, нечаянно тронул баринову мозоль, не только не стерпел, по обыкновению, нанесенного ему оскорбления, но прямо так-таки и выпалил Прокопу в лицо:
- От вора да еще плюхи получать - это уж не порядки! При такой неожиданной апострофе Прокоп до того растерялся, что даже не нашелся сказать слова в ответ.
Вся его жизнь прошла перед ним в эту ночь. Вспомнилось и детство, и служба в гусарском полку, и сватовство, и рождение первого ребенка... Но все это проходило перед его умственным взором как-то смутно, как бы для того только, чтобы составить горький контраст тому безвыходному положению, ужас которого он в настоящую минуту испытывал на себе. Одна только мысль была совершенно ясна: зачем я это сделал? но и она была до того очевидно бесплодна, что останавливаться на ней значило только бесполезно мучить себя. Но бывают в жизни минуты, когда только такие мысли и преследуют, которые имеют привилегию вгонять человека в пот. Другая мысль, составлявшая неизбежное продолжение первой: вот сейчас... сейчас, сию минуту... вот! была до того мучительна, что Прокоп стремительно вскакивал с постели и начинал бродить взад и вперед по спальной.
- Всех! - бормотал он, - всех!
Однако ж нелепость этой угрозы была до того очевидна, что он едва успевал вымолвить ее, как тут же начинал скрипеть зубами и с каким-то бессильным отчаянием сучить руками.
- Всем! - продолжал он, вдруг изменяя направление своих мыслей, - всем с завтрашнего же дня двойное жалованье положу! А уж Гаврюшку-подлеца изведу! Изведу я тебя, мерзкий ты, неблагодарный ты человек!
Прокоп шагал и скрипел зубами. Он злобствовал тем более, что его же собственная мысль доказывала ему всю непрактичность его предположений. "Разве Гаврюшка один! - подсказывала эта мысль. - Нет, он был один только до тех пор, пока немотствовали его уста. Теперь, куда ни оглянись, - везде Гаврюшки! Сегодня их двадцать; завтра - будет сто, тысяча. Да опять и то: за что им платить? за что? Разве они что-нибудь заслужили? Разве они видели, помогли, скрыли? Ну, Гаврюшка... это так! Он видел, и все такое... Он был вправе требовать, чтоб ему платили! А то, на-тко сбоку припеку, нашлась целая орава охотников - и всем плати!"
- Да будь я анафема проклят, если хоть копейку вы от меня увидите... м-м-мерзавцы! - задыхается Прокоп.
И он шагает, шагает без сна до тех пор, пока розоперстая аврора не освещает спальни лучами своими.
Утром он узнает, что Гаврюшка исчез неизвестно куда...
А сестрица Марья Ивановна уж успела тем временем кой-что пронюхать, и вот, в одно прекрасное утро, Прокопу докладывают, что из города приехал к нему в усадьбу адвокат.
Адвокат - молодой человек самой изящной наружности. Он одет в щегольскую коротенькую визитку; волосы аккуратно расчесаны a la Jesus; {как у Христа.} лицо чистое, белое, слегка лоснящееся; от каждой части тела пахнет особыми, той части присвоенными, духами. Улыбка очаровательная; жест мягкий, изысканный; произношение такое, что вот так и слышится: а хочешь, сейчас по-французски заговорю! Прокоп в первую минуту думает, что это жених, приехавший свататься к старшей его дочери.
- Я приехал к вам, - начинает адвокат, - по одному делу, которое для меня самого крайне прискорбно. Но... vous savez... {вы знаете...} вы знаете... наше ремесло... впрочем, au fond {в сущности.}, что же в этом ремесле постыдного?
Сердце Прокопа болезненно сжимается, но он перемогает себя и прерывает речь своего собеседника вопросом:
- Позвольте... в чем дело-с!
- Итак, приступим к делу. В сущности, это безделица - une misere! И ежели вы будете настолько любезны, чтоб пойти на некоторые уступочки, то безделица эта уладится сама собой... et ma foi! il n'en sera plus question! {и, право же, об этом не будет больше речи!} Итак, приступим. Несколько времени назад, в chambres garnies, содержимых некоторою ревельскою гражданкою Либкнехт, умер один господин, которого молва называла миллионером. Я вам сознаюсь по совести: существование этих миллионов еще не доказано, но в то же время, entre nous soit dit {между нами говоря.}, оно может быть доказано, и доказано без труда. Итак, в видах упрощения наших переговоров, допустим, что это уж дело доказанное, что миллионы были, что, во всяком случае, они могли быть, что, наконец...
- Позвольте-с... умер... миллионы... Не понимаю, при чем лее тут я? все еще храбрится Прокоп.
- Я понимаю, что вам понять не легко, но, в то же время, надеюсь, что если вы будете так добры подарить мне несколько минут внимания, то дело, о котором идет речь, для вас самих будет ясно, как день. Итак, продолжаю. В нумерах некоей Либкнехт умер некоторый миллионер, при котором, в минуту смерти, не было ни родных, ни знакомых - словом, никого из тех близких и дорогих сердцу людей, присутствие которых облегчает человеку переход в лучшую жизнь. Здесь был только один человек, и этот-то один человек, который называл себя другом умиравшего, и закрыл ему глаза...
- Прекрасно-с! это прекрасно-с! Называл себя другом! закрыл глаза! Скажите, какое важное преступление! - все еще бодрил себя Прокоп.
- Покуда преступления, действительно, еще нет. Закрыть глаза другу это даже похвально. Да и вообще я должен предупредить вас, что я и в дальнейших действиях этого друга не вижу ничего такого... одним словом, непохвального. Я не ригорист, Dieu merci {благодарение богу,}. Я понимаю, что только богу приличествует судить тайные побуждения человеческого сердца, сам же лично смотрю на человеческие действия лишь с точки зрения наносимых ими потерь и ущербов. Конечно, быть может, на суде, когда наступит приличная обстоятельствам минута - я от всего сердца желаю, чтобы эта минута не наступила никогда! - я тоже буду вынужден квалифицировать известные действия известного "друга" присвоенным им в законе именем; но теперь, когда мы говорим с вами, как порядочный человек с порядочным человеком, когда мы находимся в такой обстановке, в которой ничто не говорит о преступлении, когда, наконец, надежда на соглашение еще не покинула меня...
- Ну да! это значит, что вам хочется что-нибудь с меня стянуть - так, что ли?
- "Стянуть" - ce n'est pas le vrai mot {это не то слово.}, но сознаюсь откровенно, что если бы вы пошли на соглашение, я услышал бы об этом с большим, с величайшим, можно сказать, удовольствием!
- С кем же на соглашение? с Машкой? с Дашкой?
- В настоящую минуту я еще не нахожу удобным открыть вам, кто в этом деле истец. Вообще, с потерпевшею стороной... Я полагаю, что покамест это и для вас совершенно безразлично.
- Однако, брат, ты фификус! - вдруг произносит Прокоп с какою-то горькою иронией.
Но видно, что краткое введение молодого адвоката уже привело его в то раздраженное состояние, когда человеку, как говорится, ни усидеть, ни устоять нельзя. С судорожным подергиванием во всем организме, с рычанием в груди вскакивает он со стула и начинает обычное маятное движение взад и вперед по комнате. По временам из уст его вылетают легкие ругательства. А молодой человек между тем так ясно, так безмятежно смотрит на него, как будто хочет сказать: а согласись, однако, что в настоящую минуту нет ни одного сустава в целом твоем организме, который бы не болел!
- А знаете ли вы, сударь, русскую пословицу: "С сильным не борись, с богатым не тянись"? - вопрошает наконец Прокоп, останавливаясь перед молодым человеком.
- Помилуйте! я затем и адвокат, чтобы знать все прекраснейшие наши пословицы!
- Ну-с, и что же!
- И за всем тем намерений своих изменить не могу-с. Я отнюдь не скрываю от себя трудностей предстоящей мне задачи; я знаю, что мне придется упорно бороться и многое преодолевать; но - ma foi! {клянусь!} - я надеюсь! И поверите ли, прежде всего, я надеюсь на вас! Вы сами придете мне на помощь, вы сами снимете с меня часть того бремени, которое я так неохотно взял на себя нести!
- Ну, уж это, кажется... дудки!
- Нет-с, это совсем не так странно, как может показаться с первого взгляда. Во-первых, вам предстоит публичный и - не могу скрыть - очень и очень скандальный процесс. При открытых дверях-с. Во-вторых, вы, конечно, без труда согласитесь понять, что пожертвовать десятками тысяч для вас все-таки выгоднее, нежели рисковать сотнями, а быть может - кто будет так смел, чтобы прозреть в будущее! - и потерей всего вашего состояния!
- "Десятками тысяч!" однако это штука! Ни дай, ни вынеси за что - плати десятки тысяч!
- Позвольте, мы, кажется, продолжаем не понимать друг друга. Вы изволите говорить, что платить тут не за что, а я напротив того, придерживаюсь об этом предмете совершенно противоположного мнения. Поэтому я постараюсь вновь разъяснить вам обстоятельства настоящего дела. Итак, приступим. Несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies, содержимых ревельской гражданкою Либкнехт...
- Да ты видел, что ли, как я украл?
- Pardon!.. Я констатирую, что выражение "украл" никогда не было мною употреблено. Конечно, быть может, в суде... печальная обязанность... но здесь, в этой комнате, я сказал только: несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies...
Любопытно было видеть, с какою милою непринужденностью этот молодой и, по-видимому, даже тщедушный мышонок играл с таким старым и матерым котом, как Прокоп, и заставлял его жаться и дрожать от боли. Наконец Прокоп не выдержал.
- Стой! - зарычал он в неистовстве, - срыву? сколько надобно?
- Помилуйте... срыву! разве я дал повод предполагать?
- Да ты не мямли; сказывай, сколько?
- Ежели так, то, конечно, я буду откровенен. Прежде всего, я охотно допускаю, что исход процесса неизвестен и что, следовательно, надежды на обратное получение миллиона не могут быть названы вполне верными. Поэтому потерпевшая сторона _может_ и даже _должна_ удовлетвориться возмещением лишь части понесенного ею ущерба. В этих видах, а равно и в видах округления цифр, я полагал бы справедливым и достаточным... ограничить наши требования суммой в сто тысяч рублей.
- На-тко! выкуси!
Прокоп сделал при этом такой малоупотребительный жест, что даже молодой человек, несмотря на врожденную ему готовность, утратил на минуту ясность души и стал готовиться к отъезду.
- Стой! пять тысяч на бедность! Довольно? Молодой человек обиделся.
- Я решительно замечаю, - сказал он, - что мы не понимаем друг друга. Я допускаю, конечно, что вы можете желать сбавки пяти... ну, десяти процентов с рубля... Но предлагать вознаграждение до того ничтожное, и притом в такой странной форме...
- Ну, сядем... будем разговаривать. За что же я, по-вашему, вознаграждение-то должен дать?
- Я полагаю, что этот предмет нами уже исчерпан и что насчет его не может быть даже недоразумений. Дело идет вовсе не о праве на вознаграждение - это право вне всякого спора, - а лишь о размере его. Я надеюсь, что это наконец ясно.
- Ну, хорошо. Положим. Поддели вы меня - это так. Ходите вы, шатуны, по улицам и примечаете, не сблудил ли кто, - это уж хлеб такой нынче у вас завелся. Я вот тебя в глаза никогда не видал, а ты мной здесь орудуешь. Так дери же, братец, ты с меня по-божески, а не так, как разбойники на больших дорогах грабят! Не все же по семи шкур драть, а ты пожалей! Ну, согласен на десяти тысячах помириться? Сказывай! сейчас и деньги на стол выложу!
Молодого человека слегка передергивает. С минуту он колеблется, но колебание это длится именно не больше одной минуты, и твердость духа окончательно торжествует.
- Извольте, - говорит он, - для вас девяносто тысяч. Менее - ей-богу не в состоянии!
- Да ты говори по совести! Ведь десять тысяч - это какие деньги! Сколько делов на десять тысяч сделать можно? Ведь и Дашке твоей, и Машке обеим им вместе красная цена грош! Им десяти-то тысяч и не прожить! Куда им! пойми ты меня, ради Христа!
- Я все очень хорошо понимаю-с, но позвольте вам доложить: тут дело идет совсем не о каких-то неизвестных мне Машках или Дашках, а о восстановлении нарушенного права! Вот на что я хотел бы обратить ваше внимание!
- Ну да, и восстановления и упразднения - все это мы знаем! Слыхали. Сами прожекты об упразднениях писывали!
Я не стану описывать дальнейшего разговора. Это был уж не разговор, а какой-то ни с чем не сообразный сумбур, в котором ничего невозможно было разобрать, кроме: "пойми же ты!", да "слыхано ли?", да "держи карман, нашел дурака!" Я должен, впрочем, сознаться, что требования адвоката были довольно умеренны и что под конец он даже уменьшил их до восьмидесяти тысяч. Но Прокоп, как говорится, осатанел: не идет далее десяти тысяч - и баста. И при этом так неосторожно выражается, что так-таки напрямки и говорит:
- Миллион просужу, а тебе, прохвосту, копейки не дам! С тем адвокат и ушел.
Дальнейшие подробности этого замечательного сновидения представляются мне довольно смутно. Помню, что было следствие и был суд. Помню, что Прокоп то и дело таскал из копилки деньги. Помню, что сестрица Машенька и сестрица Дашенька, внимая рассказам о безумных затратах Прокопа, вздыхали и облизывались. Наконец, помню и залу суда.
Речи, то пламенные, то язвительные, неслись потоком; присяжные заседатели обливались потом; с Прокоповой женой случилась истерика; Гаврюшка, против всякого чаяния, коснеющим языком показывал:
- Ничего этого не было, и никому я этого не говорил. Я человек пьяный, слабый, а что жил я у их благородия в обер-мажордомах - это конечно, и отказу мне в вине не было - это завсегда могу сказать!
Наконец, формулированы и вопросы для присяжных...
Но какие это были странные вопросы! Именно только во сне могло представиться что-нибудь подобное!
Вопрос первый. Согласно ли с обстоятельствами дела поступил Прокоп, воспользовавшись единоличным своим присутствием при смертных минутах такого-то (имярек), дабы устранить из первоначального помещения принадлежавшие последнему ценности на сумму, приблизительно, в миллион рублей серебром?
Вопрос второй. Не поступили ли бы точно таким же образом родственницы покойного, являющиеся в настоящем деле в качестве истиц, если бы были в таких же обстоятельствах, то есть единолично присутствовали при смертных минутах миллионовладельца и имели легкую возможность секретно устранить из первоначального помещения принадлежавший ему миллион?
Душа моя так и ахнула.
Через минуту ответы уж были готовы (до такой степени присяжные заседатели были тверды в вере!).
На _первый вопрос_: да; строго согласно с обстоятельствами дела.
На _второй вопрос_: да, поступили бы, и притом не оставя даже двух акций Рыбинско-Бологовской железной дороги.
Один из заседателей простер свое усердие до того, что, не удовольствовавшись сим кратким исповеданием своих убеждений, зычным голосом воскликнул:
- Свое - да упускать! этак и по миру скоро пойдешь! Прокоп сиял; со всех сторон его обнимали, нюхали и осыпали поцелуями.
Один молодой адвокат глядел как-то томно и был как бы обескуражен; хотя же я и слышал, как он сквозь зубы процедил:
- Ну, нет, messieurs, еще роббер не весь сыгран! О, нет! сыграна еще только первая партия!
Но внутренне он, конечно, скорбел, что не примирился с Прокопом на десяти тысячах.
----
Я проснулся с отяжелевшею, почти разбитою головой. Тем не менее хитросплетения недавнего сна представлялись мне с такою ясностью, как будто это была самая яркая, самая несомненная действительность. Я даже бросился искать мой миллион и, нашедши в шкатулке последнее мое выкупное свидетельство, обрадовался ему, как родному отцу.
- Однако-таки оставил! - вырвалось у меня из груди.
Но через минуту я опять вспомнил о миллионе и, продолжая бредить, так сказать, наяву, предался размышлениям самого горького свойства.
"Как жить? - думалось мне, - как оградить свою собственность? как обеспечить права присных и кровных? "Согласно с обстоятельствами дела"! шутка сказать! Разве можно украсть не согласно с обстоятельствами дела? Нет, надо бежать! Непременно, куда-нибудь скрыться, затеряться, забыть! Не денег жалко - нет! Деньги - дело наживное! Вот выйду из номера, стану играть оставшимися двумя акциями Рыбинско-Бологовской железной дороги - и доиграюсь опять до миллиона! Не денег - нет! - жаль этого дорогого принципа собственности, этого, так сказать, палладиума... Но куда бежать? в провинцию? Но там Петр Иваныч Дракин, Сергей Васильич Хлобыстовский... Ведь они уже притаились... они уже стерегут! Я вижу отсюда, как они стерегут!!"
И я готов был окончательно расчувствоваться, как в комнату мою, словно буря, влетел Прокоп.
- Обложили! - кричал он неистово, - обложили!
- Кого? когда? каким образом?
- Сами себя! на этих днях! кругом... Ну, то есть, просто вплотную!
Но об этом в следующей главе.
----
V
Очевидно, речь шла или о подоходном налоге, или о всесословной рекрутской повинности. А может быть, и о том и о другом разом.
Прокоп был вне себя; он, как говорится, и рвал и метал. Я всегда знал, что он ругатель по природе, но и за всем тем был изумлен. Таких ругательств, какие в эту минуту расточали уста его, я, признаюсь, даже в соединенном рязанско-тамбовско-саратовско-воронежском клубе не слыхивал.
- Успокойся, душа моя! - умолял я его, - в чем дело?
- Да ты, с маймистами-то пьянствуя, видно, не слыхал, что на свете делается! Сами себя, любезный друг, обкладываем! Сами в петлю лезем! Солдатчину на детей своих накликаем! Новые налоги выдумываем! Нет, ты мне скажи - глупость-то какая!
- Напротив того, я вижу тут прекраснейший порыв чувств!
- Фофан ты - вот что! Везде-то у вас порыв чувств, все-то вы свысока невежничаете, а коли поближе на вас посмотреть - именно только глупость одна! Ну, где же это видано, чтобы человек тосковал о том, что с него денег не берут или в солдаты его не отдают!
- Однако, согласись, что нельзя же допускать такую неравномерность! ведь берут же деньги с _других!_ отдают же _других_ в солдаты!
- Да ведь _других_-то и порют! Порют ведь, милый ты человек! Так отчего же у тебя не явится порыва чувств попросить, чтобы и тебя заодно пороли?!
Признаюсь откровенно, вопрос этот был для меня не нов; но я как-то всегда уклонялся от его разрешения. И деньги, покуда их еще не требуют, я готов отдать с удовольствием, и в солдаты, покуда еще не зовут на службу, идти готов; но как только зайдет вопрос о всесословных поронцах (хотя бы даже только в теории), инстинктивно как-то стараешься замять его. Не лежит сердце к этому вопросу - да и полно! "Ну, там как-нибудь", или: "Будем надеяться, что дальнейшие успехи цивилизации" - вот фразы, которые обыкновенно произносят уста мои в подобных случаях, и хотя я очень хорошо понимаю, что фразы эти ничего не разъясняют, но, может быть, именно потому-то и говорю их, что действительное разъяснение этого предмета только завело бы меня в безвыходный лабиринт.
Эта боязнь взглянуть вопросу прямо в лицо всегда угнетала меня. И я тем более не могу простить ее себе, что в душе и даже на бумаге я один из самых горячих поклонников равенства. Уж если драть, так драть всех поголовно и неупустительно - нельзя сказать, чтоб я не понимал этого. Но я не имею настолько твердости в характере, чтоб быть совершенно последовательным, то есть просит! и даже требовать для самого себя права быть поротым. Иногда я иду даже далее идеи простого равенства перед драньем и формулирую свою мысль так: уж если не драть одного, то не будет ли еще подходящее не драть никого? Кажется, что может быть радикальнее! Но и тут опять овладевает мною малодушие... Да как это никого не драть? Да ведь эдак, пожалуй, мы и бога-то позабудем! И кончается дело тем, что я порешаю с моими сомнениями при помощи заранее проштудированных фраз: ну, там какнибудь... будем надеяться, что дальнейшие успехи цивилизации... с одной стороны, оно, конечно, и т. д. Так точно поступил я и теперь.
- Послушай, душа моя, - сказал я Прокопу, - какая у тебя, однако ж, странная манера! Ты всегда поставишь вопрос на такую почву, на которой просто всякий обмен мыслей делается невозможным! Ведь это нельзя!
И, говоря таким образом, я постепенно так разгорячился, что даже возвысил голос и несколько раз сряду в упор Прокопу повторил:
- Это нельзя! нет, это нельзя!
- Что нельзя-то? Ты не грозись на меня, а сказывай прямо: отчего ты не просишь, чтобы тебя, по примеру "других", пороли? Ну, говори! не виляй!
- Послушай, если я еще в сороковых годах написал "Маланью", то, мне кажется, этого достаточно... Наконец, я безвозмездно отдал крестьянам четыре десятины очень хорошей земли... Понимаешь ли - _безвозмездно!!_
- Ну, а я "Маланьи" не писал и никакой земли безвозмездно не отдавал, а потому, как оно там - не знаю. И поронцы похулить не хочу, потому что без этого тоже нельзя. Сечь - как не сечь; сечь нужно! Да сам-то я, друг ты мой любезный, поротым быть не желаю!
- Но я не понимаю, какое же может быть отношение между поронцами, как ты их называешь, и, например, всесословною рекрутскою повинностью?
- Где тебе понять! У тебя ведь порыв чувств! А вот как у меня два сына растут, так я понимаю!
Прокоп был в таком волнении, в каком я никогда не видал его. Он был бледен и, по-видимому, совершенно искренно расстроен.
- Я это дело так понимаю, - продолжал он, - вот как! Я сам, брат, два года взводом командовал - меня порывами-то не удивишь! Бывало, подойдешь к солдатику: ты что, такой-сякой, рот-то разинул!.. Это сыну-то моему! А! хорош сюрприз!
- Но позволь... ведь успехи цивилизации...
- Какие тут успехи цивилизации, тут убивства будут - вот что! "Что ты рот-то разинул!" - ах, черт подери! Ты понимаешь ли, как в наше время на это благородные люди отвечали!
Действительно, я вспомнил, что когда я еще был в школе, то какой-то генерал обозвал меня "щенком" за то только, что я зазевался, идя по улице, и не вытянулся перед ним во фронт. И должен сознаться, что при одном воспоминании об этом эпизоде моей жизни мне сделалось крайне неловко.
- И кто же бы на моем месте не сделал этого! - бормотал он, - кто бы свое упустил! Хоть бы эта самая Машка или Дашка - ну, разве они не воспользовались бы? А ведь они, по настоящему-то, даже и сказать не могут, зачем им деньги нужны! Вот мне, например... ну, я... что бы, например... ну, пятьдесят бы стипендий пожертвовал... Театр там "Буфф", что ли... тьфу! А им на что? Так, жадность одна!
Но ехидная мысль: или самоубийство, или..., раз забравшись в голову, наступает все больше и больше. Напрасно он хочет освободиться от нее при помощи рассуждений о том, какое можно бы сделать полезное употребление из украденного капитала: она тут, она жжет и преследует его.
- Позвать Андрея! - наконец кричит он в переднюю.
Андрей - старый дядька Прокопа, в настоящее время исправляющий у него должность мажордома. Это старик добрейший, неспособный муху обидеть, но за всем тем Прокоп очень хорошо знает, что ради его и его интересов Андрей готов даже на злодеяние.
- Надо нам от этого Гаврюшки освободиться! - обращается Прокоп к старому дядьке.
- И что за причина такая! - вздыхает на это Андрей.
- Ну, брат, причина там или не причина, а надо нам от него освободиться!
- В шею бы его, сударь!
- Кабы можно было в шею, разве стал бы я с тобой, дураком, разговаривать!
Наступает несколько минут молчания. Прокоп ходит по кабинету и постепенно все больше и больше волнуется. Андрей вздыхает.
- Надо его вот так! - наконец произносит Прокоп, делая правою рукой жест, как будто прищелкивает большим пальцем блоху.
- Да ведь и то, сударь, с утра до вечера винище трескает, а все лопнуть не может! - объясняет Андрей и, по обыкновению своему, прибавляет: - И что за причина такая - понять нельзя!
Опять молчание.
- Дурману бы... - произносит Прокоп, и какими-то такими бесстрастными глазами смотрит на Андрея, что мне становится страшно.
Я вижу, что преступление, совершенное в минуту моей смерти, не должно остаться бесследным. Теперь уже идет дело о другом, более тяжелом преступлении, и кто знает, быть может, невдолге этот самый Андрей... Не потребуется ли устранить и его, как свидетеля и участника совершенных злодеяний? А там Кузьму, Ивана, Петра? Душа моя с негодованием отвращается от этого зрелища и спешит оставить кабинет Прокопа, чтобы направить полет свой в людскую.
Там идет говор и гомон. Дворовые хлебают щи; Гаврюшка, совсем уже пьяный, сидит между ними и безобразничает.
- Мне бы, по-настоящему, совсем не с вами, свиньями, сидеть надо! говорит он.
- Что говорить! И то тебя барин ужо за стол с собой посадит! поддразнивает его кто-то из дворовых.
- А то не посадит! Посадит, коли прикажу! Барин! велик твой барин! Он барин, а я против него слово имею - вот что!
- Какое же такое слово, Гаврилушка? И что такое ты против барина можешь, коли он тебя сию минуту и всячески наказать, и даже в Сибирь сослать может?
- А такое слово... вор!!
Речь эта несколько озадачивает дворовых, но так как крепостное право уж уничтожено, то смущение, произведенное словом "вор", проходит довольно быстро. К Гаврюшке начинают приставать, требовать объяснений. Дальше, дальше...
И вот, в тот самый вечер, камердинер Семен, получивши от Прокопа затрещину за то, что, снимая с него на ночь сапоги, нечаянно тронул баринову мозоль, не только не стерпел, по обыкновению, нанесенного ему оскорбления, но прямо так-таки и выпалил Прокопу в лицо:
- От вора да еще плюхи получать - это уж не порядки! При такой неожиданной апострофе Прокоп до того растерялся, что даже не нашелся сказать слова в ответ.
Вся его жизнь прошла перед ним в эту ночь. Вспомнилось и детство, и служба в гусарском полку, и сватовство, и рождение первого ребенка... Но все это проходило перед его умственным взором как-то смутно, как бы для того только, чтобы составить горький контраст тому безвыходному положению, ужас которого он в настоящую минуту испытывал на себе. Одна только мысль была совершенно ясна: зачем я это сделал? но и она была до того очевидно бесплодна, что останавливаться на ней значило только бесполезно мучить себя. Но бывают в жизни минуты, когда только такие мысли и преследуют, которые имеют привилегию вгонять человека в пот. Другая мысль, составлявшая неизбежное продолжение первой: вот сейчас... сейчас, сию минуту... вот! была до того мучительна, что Прокоп стремительно вскакивал с постели и начинал бродить взад и вперед по спальной.
- Всех! - бормотал он, - всех!
Однако ж нелепость этой угрозы была до того очевидна, что он едва успевал вымолвить ее, как тут же начинал скрипеть зубами и с каким-то бессильным отчаянием сучить руками.
- Всем! - продолжал он, вдруг изменяя направление своих мыслей, - всем с завтрашнего же дня двойное жалованье положу! А уж Гаврюшку-подлеца изведу! Изведу я тебя, мерзкий ты, неблагодарный ты человек!
Прокоп шагал и скрипел зубами. Он злобствовал тем более, что его же собственная мысль доказывала ему всю непрактичность его предположений. "Разве Гаврюшка один! - подсказывала эта мысль. - Нет, он был один только до тех пор, пока немотствовали его уста. Теперь, куда ни оглянись, - везде Гаврюшки! Сегодня их двадцать; завтра - будет сто, тысяча. Да опять и то: за что им платить? за что? Разве они что-нибудь заслужили? Разве они видели, помогли, скрыли? Ну, Гаврюшка... это так! Он видел, и все такое... Он был вправе требовать, чтоб ему платили! А то, на-тко сбоку припеку, нашлась целая орава охотников - и всем плати!"
- Да будь я анафема проклят, если хоть копейку вы от меня увидите... м-м-мерзавцы! - задыхается Прокоп.
И он шагает, шагает без сна до тех пор, пока розоперстая аврора не освещает спальни лучами своими.
Утром он узнает, что Гаврюшка исчез неизвестно куда...
А сестрица Марья Ивановна уж успела тем временем кой-что пронюхать, и вот, в одно прекрасное утро, Прокопу докладывают, что из города приехал к нему в усадьбу адвокат.
Адвокат - молодой человек самой изящной наружности. Он одет в щегольскую коротенькую визитку; волосы аккуратно расчесаны a la Jesus; {как у Христа.} лицо чистое, белое, слегка лоснящееся; от каждой части тела пахнет особыми, той части присвоенными, духами. Улыбка очаровательная; жест мягкий, изысканный; произношение такое, что вот так и слышится: а хочешь, сейчас по-французски заговорю! Прокоп в первую минуту думает, что это жених, приехавший свататься к старшей его дочери.
- Я приехал к вам, - начинает адвокат, - по одному делу, которое для меня самого крайне прискорбно. Но... vous savez... {вы знаете...} вы знаете... наше ремесло... впрочем, au fond {в сущности.}, что же в этом ремесле постыдного?
Сердце Прокопа болезненно сжимается, но он перемогает себя и прерывает речь своего собеседника вопросом:
- Позвольте... в чем дело-с!
- Итак, приступим к делу. В сущности, это безделица - une misere! И ежели вы будете настолько любезны, чтоб пойти на некоторые уступочки, то безделица эта уладится сама собой... et ma foi! il n'en sera plus question! {и, право же, об этом не будет больше речи!} Итак, приступим. Несколько времени назад, в chambres garnies, содержимых некоторою ревельскою гражданкою Либкнехт, умер один господин, которого молва называла миллионером. Я вам сознаюсь по совести: существование этих миллионов еще не доказано, но в то же время, entre nous soit dit {между нами говоря.}, оно может быть доказано, и доказано без труда. Итак, в видах упрощения наших переговоров, допустим, что это уж дело доказанное, что миллионы были, что, во всяком случае, они могли быть, что, наконец...
- Позвольте-с... умер... миллионы... Не понимаю, при чем лее тут я? все еще храбрится Прокоп.
- Я понимаю, что вам понять не легко, но, в то же время, надеюсь, что если вы будете так добры подарить мне несколько минут внимания, то дело, о котором идет речь, для вас самих будет ясно, как день. Итак, продолжаю. В нумерах некоей Либкнехт умер некоторый миллионер, при котором, в минуту смерти, не было ни родных, ни знакомых - словом, никого из тех близких и дорогих сердцу людей, присутствие которых облегчает человеку переход в лучшую жизнь. Здесь был только один человек, и этот-то один человек, который называл себя другом умиравшего, и закрыл ему глаза...
- Прекрасно-с! это прекрасно-с! Называл себя другом! закрыл глаза! Скажите, какое важное преступление! - все еще бодрил себя Прокоп.
- Покуда преступления, действительно, еще нет. Закрыть глаза другу это даже похвально. Да и вообще я должен предупредить вас, что я и в дальнейших действиях этого друга не вижу ничего такого... одним словом, непохвального. Я не ригорист, Dieu merci {благодарение богу,}. Я понимаю, что только богу приличествует судить тайные побуждения человеческого сердца, сам же лично смотрю на человеческие действия лишь с точки зрения наносимых ими потерь и ущербов. Конечно, быть может, на суде, когда наступит приличная обстоятельствам минута - я от всего сердца желаю, чтобы эта минута не наступила никогда! - я тоже буду вынужден квалифицировать известные действия известного "друга" присвоенным им в законе именем; но теперь, когда мы говорим с вами, как порядочный человек с порядочным человеком, когда мы находимся в такой обстановке, в которой ничто не говорит о преступлении, когда, наконец, надежда на соглашение еще не покинула меня...
- Ну да! это значит, что вам хочется что-нибудь с меня стянуть - так, что ли?
- "Стянуть" - ce n'est pas le vrai mot {это не то слово.}, но сознаюсь откровенно, что если бы вы пошли на соглашение, я услышал бы об этом с большим, с величайшим, можно сказать, удовольствием!
- С кем же на соглашение? с Машкой? с Дашкой?
- В настоящую минуту я еще не нахожу удобным открыть вам, кто в этом деле истец. Вообще, с потерпевшею стороной... Я полагаю, что покамест это и для вас совершенно безразлично.
- Однако, брат, ты фификус! - вдруг произносит Прокоп с какою-то горькою иронией.
Но видно, что краткое введение молодого адвоката уже привело его в то раздраженное состояние, когда человеку, как говорится, ни усидеть, ни устоять нельзя. С судорожным подергиванием во всем организме, с рычанием в груди вскакивает он со стула и начинает обычное маятное движение взад и вперед по комнате. По временам из уст его вылетают легкие ругательства. А молодой человек между тем так ясно, так безмятежно смотрит на него, как будто хочет сказать: а согласись, однако, что в настоящую минуту нет ни одного сустава в целом твоем организме, который бы не болел!
- А знаете ли вы, сударь, русскую пословицу: "С сильным не борись, с богатым не тянись"? - вопрошает наконец Прокоп, останавливаясь перед молодым человеком.
- Помилуйте! я затем и адвокат, чтобы знать все прекраснейшие наши пословицы!
- Ну-с, и что же!
- И за всем тем намерений своих изменить не могу-с. Я отнюдь не скрываю от себя трудностей предстоящей мне задачи; я знаю, что мне придется упорно бороться и многое преодолевать; но - ma foi! {клянусь!} - я надеюсь! И поверите ли, прежде всего, я надеюсь на вас! Вы сами придете мне на помощь, вы сами снимете с меня часть того бремени, которое я так неохотно взял на себя нести!
- Ну, уж это, кажется... дудки!
- Нет-с, это совсем не так странно, как может показаться с первого взгляда. Во-первых, вам предстоит публичный и - не могу скрыть - очень и очень скандальный процесс. При открытых дверях-с. Во-вторых, вы, конечно, без труда согласитесь понять, что пожертвовать десятками тысяч для вас все-таки выгоднее, нежели рисковать сотнями, а быть может - кто будет так смел, чтобы прозреть в будущее! - и потерей всего вашего состояния!
- "Десятками тысяч!" однако это штука! Ни дай, ни вынеси за что - плати десятки тысяч!
- Позвольте, мы, кажется, продолжаем не понимать друг друга. Вы изволите говорить, что платить тут не за что, а я напротив того, придерживаюсь об этом предмете совершенно противоположного мнения. Поэтому я постараюсь вновь разъяснить вам обстоятельства настоящего дела. Итак, приступим. Несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies, содержимых ревельской гражданкою Либкнехт...
- Да ты видел, что ли, как я украл?
- Pardon!.. Я констатирую, что выражение "украл" никогда не было мною употреблено. Конечно, быть может, в суде... печальная обязанность... но здесь, в этой комнате, я сказал только: несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies...
Любопытно было видеть, с какою милою непринужденностью этот молодой и, по-видимому, даже тщедушный мышонок играл с таким старым и матерым котом, как Прокоп, и заставлял его жаться и дрожать от боли. Наконец Прокоп не выдержал.
- Стой! - зарычал он в неистовстве, - срыву? сколько надобно?
- Помилуйте... срыву! разве я дал повод предполагать?
- Да ты не мямли; сказывай, сколько?
- Ежели так, то, конечно, я буду откровенен. Прежде всего, я охотно допускаю, что исход процесса неизвестен и что, следовательно, надежды на обратное получение миллиона не могут быть названы вполне верными. Поэтому потерпевшая сторона _может_ и даже _должна_ удовлетвориться возмещением лишь части понесенного ею ущерба. В этих видах, а равно и в видах округления цифр, я полагал бы справедливым и достаточным... ограничить наши требования суммой в сто тысяч рублей.
- На-тко! выкуси!
Прокоп сделал при этом такой малоупотребительный жест, что даже молодой человек, несмотря на врожденную ему готовность, утратил на минуту ясность души и стал готовиться к отъезду.
- Стой! пять тысяч на бедность! Довольно? Молодой человек обиделся.
- Я решительно замечаю, - сказал он, - что мы не понимаем друг друга. Я допускаю, конечно, что вы можете желать сбавки пяти... ну, десяти процентов с рубля... Но предлагать вознаграждение до того ничтожное, и притом в такой странной форме...
- Ну, сядем... будем разговаривать. За что же я, по-вашему, вознаграждение-то должен дать?
- Я полагаю, что этот предмет нами уже исчерпан и что насчет его не может быть даже недоразумений. Дело идет вовсе не о праве на вознаграждение - это право вне всякого спора, - а лишь о размере его. Я надеюсь, что это наконец ясно.
- Ну, хорошо. Положим. Поддели вы меня - это так. Ходите вы, шатуны, по улицам и примечаете, не сблудил ли кто, - это уж хлеб такой нынче у вас завелся. Я вот тебя в глаза никогда не видал, а ты мной здесь орудуешь. Так дери же, братец, ты с меня по-божески, а не так, как разбойники на больших дорогах грабят! Не все же по семи шкур драть, а ты пожалей! Ну, согласен на десяти тысячах помириться? Сказывай! сейчас и деньги на стол выложу!
Молодого человека слегка передергивает. С минуту он колеблется, но колебание это длится именно не больше одной минуты, и твердость духа окончательно торжествует.
- Извольте, - говорит он, - для вас девяносто тысяч. Менее - ей-богу не в состоянии!
- Да ты говори по совести! Ведь десять тысяч - это какие деньги! Сколько делов на десять тысяч сделать можно? Ведь и Дашке твоей, и Машке обеим им вместе красная цена грош! Им десяти-то тысяч и не прожить! Куда им! пойми ты меня, ради Христа!
- Я все очень хорошо понимаю-с, но позвольте вам доложить: тут дело идет совсем не о каких-то неизвестных мне Машках или Дашках, а о восстановлении нарушенного права! Вот на что я хотел бы обратить ваше внимание!
- Ну да, и восстановления и упразднения - все это мы знаем! Слыхали. Сами прожекты об упразднениях писывали!
Я не стану описывать дальнейшего разговора. Это был уж не разговор, а какой-то ни с чем не сообразный сумбур, в котором ничего невозможно было разобрать, кроме: "пойми же ты!", да "слыхано ли?", да "держи карман, нашел дурака!" Я должен, впрочем, сознаться, что требования адвоката были довольно умеренны и что под конец он даже уменьшил их до восьмидесяти тысяч. Но Прокоп, как говорится, осатанел: не идет далее десяти тысяч - и баста. И при этом так неосторожно выражается, что так-таки напрямки и говорит:
- Миллион просужу, а тебе, прохвосту, копейки не дам! С тем адвокат и ушел.
Дальнейшие подробности этого замечательного сновидения представляются мне довольно смутно. Помню, что было следствие и был суд. Помню, что Прокоп то и дело таскал из копилки деньги. Помню, что сестрица Машенька и сестрица Дашенька, внимая рассказам о безумных затратах Прокопа, вздыхали и облизывались. Наконец, помню и залу суда.
Речи, то пламенные, то язвительные, неслись потоком; присяжные заседатели обливались потом; с Прокоповой женой случилась истерика; Гаврюшка, против всякого чаяния, коснеющим языком показывал:
- Ничего этого не было, и никому я этого не говорил. Я человек пьяный, слабый, а что жил я у их благородия в обер-мажордомах - это конечно, и отказу мне в вине не было - это завсегда могу сказать!
Наконец, формулированы и вопросы для присяжных...
Но какие это были странные вопросы! Именно только во сне могло представиться что-нибудь подобное!
Вопрос первый. Согласно ли с обстоятельствами дела поступил Прокоп, воспользовавшись единоличным своим присутствием при смертных минутах такого-то (имярек), дабы устранить из первоначального помещения принадлежавшие последнему ценности на сумму, приблизительно, в миллион рублей серебром?
Вопрос второй. Не поступили ли бы точно таким же образом родственницы покойного, являющиеся в настоящем деле в качестве истиц, если бы были в таких же обстоятельствах, то есть единолично присутствовали при смертных минутах миллионовладельца и имели легкую возможность секретно устранить из первоначального помещения принадлежавший ему миллион?
Душа моя так и ахнула.
Через минуту ответы уж были готовы (до такой степени присяжные заседатели были тверды в вере!).
На _первый вопрос_: да; строго согласно с обстоятельствами дела.
На _второй вопрос_: да, поступили бы, и притом не оставя даже двух акций Рыбинско-Бологовской железной дороги.
Один из заседателей простер свое усердие до того, что, не удовольствовавшись сим кратким исповеданием своих убеждений, зычным голосом воскликнул:
- Свое - да упускать! этак и по миру скоро пойдешь! Прокоп сиял; со всех сторон его обнимали, нюхали и осыпали поцелуями.
Один молодой адвокат глядел как-то томно и был как бы обескуражен; хотя же я и слышал, как он сквозь зубы процедил:
- Ну, нет, messieurs, еще роббер не весь сыгран! О, нет! сыграна еще только первая партия!
Но внутренне он, конечно, скорбел, что не примирился с Прокопом на десяти тысячах.
----
Я проснулся с отяжелевшею, почти разбитою головой. Тем не менее хитросплетения недавнего сна представлялись мне с такою ясностью, как будто это была самая яркая, самая несомненная действительность. Я даже бросился искать мой миллион и, нашедши в шкатулке последнее мое выкупное свидетельство, обрадовался ему, как родному отцу.
- Однако-таки оставил! - вырвалось у меня из груди.
Но через минуту я опять вспомнил о миллионе и, продолжая бредить, так сказать, наяву, предался размышлениям самого горького свойства.
"Как жить? - думалось мне, - как оградить свою собственность? как обеспечить права присных и кровных? "Согласно с обстоятельствами дела"! шутка сказать! Разве можно украсть не согласно с обстоятельствами дела? Нет, надо бежать! Непременно, куда-нибудь скрыться, затеряться, забыть! Не денег жалко - нет! Деньги - дело наживное! Вот выйду из номера, стану играть оставшимися двумя акциями Рыбинско-Бологовской железной дороги - и доиграюсь опять до миллиона! Не денег - нет! - жаль этого дорогого принципа собственности, этого, так сказать, палладиума... Но куда бежать? в провинцию? Но там Петр Иваныч Дракин, Сергей Васильич Хлобыстовский... Ведь они уже притаились... они уже стерегут! Я вижу отсюда, как они стерегут!!"
И я готов был окончательно расчувствоваться, как в комнату мою, словно буря, влетел Прокоп.
- Обложили! - кричал он неистово, - обложили!
- Кого? когда? каким образом?
- Сами себя! на этих днях! кругом... Ну, то есть, просто вплотную!
Но об этом в следующей главе.
----
V
Очевидно, речь шла или о подоходном налоге, или о всесословной рекрутской повинности. А может быть, и о том и о другом разом.
Прокоп был вне себя; он, как говорится, и рвал и метал. Я всегда знал, что он ругатель по природе, но и за всем тем был изумлен. Таких ругательств, какие в эту минуту расточали уста его, я, признаюсь, даже в соединенном рязанско-тамбовско-саратовско-воронежском клубе не слыхивал.
- Успокойся, душа моя! - умолял я его, - в чем дело?
- Да ты, с маймистами-то пьянствуя, видно, не слыхал, что на свете делается! Сами себя, любезный друг, обкладываем! Сами в петлю лезем! Солдатчину на детей своих накликаем! Новые налоги выдумываем! Нет, ты мне скажи - глупость-то какая!
- Напротив того, я вижу тут прекраснейший порыв чувств!
- Фофан ты - вот что! Везде-то у вас порыв чувств, все-то вы свысока невежничаете, а коли поближе на вас посмотреть - именно только глупость одна! Ну, где же это видано, чтобы человек тосковал о том, что с него денег не берут или в солдаты его не отдают!
- Однако, согласись, что нельзя же допускать такую неравномерность! ведь берут же деньги с _других!_ отдают же _других_ в солдаты!
- Да ведь _других_-то и порют! Порют ведь, милый ты человек! Так отчего же у тебя не явится порыва чувств попросить, чтобы и тебя заодно пороли?!
Признаюсь откровенно, вопрос этот был для меня не нов; но я как-то всегда уклонялся от его разрешения. И деньги, покуда их еще не требуют, я готов отдать с удовольствием, и в солдаты, покуда еще не зовут на службу, идти готов; но как только зайдет вопрос о всесословных поронцах (хотя бы даже только в теории), инстинктивно как-то стараешься замять его. Не лежит сердце к этому вопросу - да и полно! "Ну, там как-нибудь", или: "Будем надеяться, что дальнейшие успехи цивилизации" - вот фразы, которые обыкновенно произносят уста мои в подобных случаях, и хотя я очень хорошо понимаю, что фразы эти ничего не разъясняют, но, может быть, именно потому-то и говорю их, что действительное разъяснение этого предмета только завело бы меня в безвыходный лабиринт.
Эта боязнь взглянуть вопросу прямо в лицо всегда угнетала меня. И я тем более не могу простить ее себе, что в душе и даже на бумаге я один из самых горячих поклонников равенства. Уж если драть, так драть всех поголовно и неупустительно - нельзя сказать, чтоб я не понимал этого. Но я не имею настолько твердости в характере, чтоб быть совершенно последовательным, то есть просит! и даже требовать для самого себя права быть поротым. Иногда я иду даже далее идеи простого равенства перед драньем и формулирую свою мысль так: уж если не драть одного, то не будет ли еще подходящее не драть никого? Кажется, что может быть радикальнее! Но и тут опять овладевает мною малодушие... Да как это никого не драть? Да ведь эдак, пожалуй, мы и бога-то позабудем! И кончается дело тем, что я порешаю с моими сомнениями при помощи заранее проштудированных фраз: ну, там какнибудь... будем надеяться, что дальнейшие успехи цивилизации... с одной стороны, оно, конечно, и т. д. Так точно поступил я и теперь.
- Послушай, душа моя, - сказал я Прокопу, - какая у тебя, однако ж, странная манера! Ты всегда поставишь вопрос на такую почву, на которой просто всякий обмен мыслей делается невозможным! Ведь это нельзя!
И, говоря таким образом, я постепенно так разгорячился, что даже возвысил голос и несколько раз сряду в упор Прокопу повторил:
- Это нельзя! нет, это нельзя!
- Что нельзя-то? Ты не грозись на меня, а сказывай прямо: отчего ты не просишь, чтобы тебя, по примеру "других", пороли? Ну, говори! не виляй!
- Послушай, если я еще в сороковых годах написал "Маланью", то, мне кажется, этого достаточно... Наконец, я безвозмездно отдал крестьянам четыре десятины очень хорошей земли... Понимаешь ли - _безвозмездно!!_
- Ну, а я "Маланьи" не писал и никакой земли безвозмездно не отдавал, а потому, как оно там - не знаю. И поронцы похулить не хочу, потому что без этого тоже нельзя. Сечь - как не сечь; сечь нужно! Да сам-то я, друг ты мой любезный, поротым быть не желаю!
- Но я не понимаю, какое же может быть отношение между поронцами, как ты их называешь, и, например, всесословною рекрутскою повинностью?
- Где тебе понять! У тебя ведь порыв чувств! А вот как у меня два сына растут, так я понимаю!
Прокоп был в таком волнении, в каком я никогда не видал его. Он был бледен и, по-видимому, совершенно искренно расстроен.
- Я это дело так понимаю, - продолжал он, - вот как! Я сам, брат, два года взводом командовал - меня порывами-то не удивишь! Бывало, подойдешь к солдатику: ты что, такой-сякой, рот-то разинул!.. Это сыну-то моему! А! хорош сюрприз!
- Но позволь... ведь успехи цивилизации...
- Какие тут успехи цивилизации, тут убивства будут - вот что! "Что ты рот-то разинул!" - ах, черт подери! Ты понимаешь ли, как в наше время на это благородные люди отвечали!
Действительно, я вспомнил, что когда я еще был в школе, то какой-то генерал обозвал меня "щенком" за то только, что я зазевался, идя по улице, и не вытянулся перед ним во фронт. И должен сознаться, что при одном воспоминании об этом эпизоде моей жизни мне сделалось крайне неловко.