Ни спать, ни читать не представлялось никакой возможности...
   – Сахарная! – вскричал он в каком-то диком исступлении и тотчас же собрался бежать.
   Было раннее утро; заря едва занялась; город спал; пустынные улицы смотрели мертво. Ни единого звука, кроме нерешительного чириканья кое-где просыпающихся воробьев; ни единого живого существа, кроме боязливо озирающихся котов, возвращающихся по домам после ночных похождений (как он завидовал им!), Даже собаки – и те спали у ворот, свернувшись калачиком и вздрагивая под влиянием утреннего холода. Над городом вился туман; тротуары были влажны; деревья в садах заснули, словно повитые волшебной дремой.
   Он шел и чувствовал, что он помпадур. Это чувство ласкало, нежило, манило его. Ни письмоводителя, ни квартального, ни приставов – ничего не существовало для него в эту минуту. Несмотря на утренний полусумрак, воздух казался проникнутым лучами; несмотря на глубокое безмолвие, природа казалась изнемогающею под бременем какого-то кипучегои нетерпеливо-просящегося наружу ликования. Он знал, что он помпадур, и знал, куда и зачем он идет. Грудь его саднило, блаженство катилось по всем его жилам.
   И вдруг его обожгло. Из-за первого же угла, словно из-под земли, вырос квартальный и, гордый сознанием исполненного долга, делал рукою под козырек. В испуге он взглянул вперед: там в перспективе виднелся целый лес квартальных, которые, казалось, только и ждали момента, чтоб вытянуться и сделать под козырек. Он понял, что и на сей раз его назначение, как помпадура, не будет выполнено.
   На другой день он собрал квартальных и сказал им:
   – Я желаю, господа, чтоб вы не беспокоили себя по ночам.
   Но квартальные не поняли и гаркали, что им не в тягость, а в сласть и т.п.
   – Я желаю, господа, чтоб вы не беспокоили себя по ночам! – все еще кротко, но уже вразумительнее повторил он.
   Но квартальные продолжали гаркать. Тогда он понял, что тут существует недоразумение, и твердым голосом произнес:
   – Русским языком вам, прохвосты, говорю: не сметь меня подстерегать по ночам!
   Квартальные поняли.
   Благодаря этой мере «они» свиделись. Озираясь и крадучись, пробрался он на заре в Разъезжую слободку, где стоял ее домик. Квартальные притворились спящими. Будочники, завидев его приближение, исчезали в подворотни соседних домов. Она стояла у открытого окна... она! Широкая, дородная, белая, вся сахарная! Она ждала.
   – Вы-с? – спросил он полудерзновенным, полуиспуганным голосом.
   Стыдясь, она закрыла лицо рукавом, но слышно было, как уста ее шептали:
   «Ах! великие наши согрешения!»
   – Желаете ли вы, сударыня, жить со мною вне оного, но все равно как бы в оном? – спросил он ее твердым голосом.
   Она слегка дрогнула, но все еще перемогала себя.
   – Слушай-ко, – сказала она, не то кокетничая, не то маскируя свое смущение, – я вам лучше загадку загану. Взгляну я в окошко, стоит репы лукошко – что, по-вашему, будет?
   – Репа-с! – отвечал он и даже хихикнул от переполнявшего его умиления.
   – Ан звезды!
   – Звезды-с? – изумился он.
   Последовала минута молчания; оба тяжело и порывисто дышали, а он даже чуть-чуть сопел. Она первая прервала томительное безмолвие.
   – Ведь ты поди для лакомства? – сказала она чуть слышно.
   Он замычал.
   – Ежели для одного лакомства будешь любить, – продолжала она, – и в том я вам запрещаю! Извольте без труда оставить!
   Он замычал вторично.
   – И что ты во мне, в бабе, лестного для себя нашел! – вдруг вскрикнула она, простирая руки.
* * *
   Она сама не знала, за что он ее полюбил.
   – За что ты меня любишь! – говорила она ему, – что ты во мне, бабе, лестного для себя нашел? Ни я по-французскому, ни я принять, ни поговорить! Вот разве тело у меня белое...
   – За тело-с и за простоту-с, – отвечал он, спеша успокоить ее сомнения.
   И точно: простоты она была необыкновенной. Даже квартальным – и тем жаловалась:
   – За что он меня полюбил! Жила я, баба заугольная, в сору да в навозе копалась – ан нет! и тут он до меня проник! и тут меня, простую бабу, сыскал!
   Квартальные почтительно вздрагивали и отвечали:
   – За простоту-с. Сами они уж оченно просты. Так просты! так просты!
   Настал какой-то волшебный рай, в котором царствовало безмерное и беспримесное блаженство. Прежде он нередко бывал подвержен приливам крови к голове, но теперь и эту болезнь как рукой сняло. Вся фигура его приняла бодрый и деятельный вид, совершенно, впрочем, лишенный характера суетливости, а выражавший одно внутреннее довольство. Когда он шел по улице, приветливый взгляд его, казалось, каждому говорил: живи! И каждый жил, ибо знал, что начальством ему воистину жить дозволено.
   День проходил так быстро, что иногда он роптал, зачем сутки заключают в себе только двадцать четыре часа. Утром, вставши рано, он отправлялся в Разъезжую слободку и уже дорогой начинал млеть. Домик, служивший целью его посещений, принял веселый и чистенький вид. Кабака не осталось и следов; стены были обиты тесом и выкрашены светло-серою краскою; на окнах висели белые занавески и стояли горшки с незатейливыми растениями. Внутри все было тоже выскоблено, вычищено и вымыто. Ни мухи, ни таракана; прохлада и тишина. Только с другой половины, из стряпущей, доносился стук ножей и звякание ухватов и сковород, но это даже усугубляло очарование. Запах мяты и липового цвета был господствующим; к нему, по временам, когда отворялась дверь, примешивался запах жареных пирогов, но и он не омрачал картины блаженства, но прибавлял ей еще больше цены. Даже куры, которые кудахтали на дворе, и те, казалось, неспроста кудахтали, а во свидетельство исполнения желаний.
   Вся раскрасневшаяся от стряпни, она выбегала к нему навстречу, и он не находил ни в этой красноте, ни в каплях пота, выступавших на лице ее, ничего противного законам изящного. Он знал, что она обливалась потом и выбивалась из сил единственно ради него. По приходе его она прежде всего начинала допытываться, за что он ее, бабу, любит; он же, с своей стороны, кротко и обстоятельно объяснял ей причину, и в этом несложном разговоре мгновения летели за мгновениями; затем она начинала обнаруживать беспокойство и каким-то просительным голосом спрашивала:
   – Пирожка хочешь?
   – А с чем у вас нынче пироги? – в свою очередь, спрашивал он, делая вид, как будто не всякая начинка, приготовленная ее руками, может быть ему по вкусу.
   – С легким нынче; капустки искали, да не нашли...
   – Что ж, и с легким хорошо... можно!
   Появлялась целая сковорода шипящих пирогов, которые исчезали один за другим, а мгновения летели себе да летели. Потом она принималась опять допытываться, за что он ее, бабу, любит, и опять летели мгновения. Иногда к беседе присоединялся старик, отец ее, но от него большой пользы не было, потому что, как только закрыли его кабак, он тотчас же от горести ослеп и оглох.
   Тем не менее «слепенький батюшка» все еще жаждал деятельности и, пользуясь ее официозным положением, беспрерывно к ней приставал. Однажды она даже попробовала завести об этом предмете разговор с ним.
   – Хоть бы ты в базарные смотрители его произвел, – сказала она, – а то он совсем от еды отбился – все пьет!
   – Не просите-с, – сказал он твердо, – ибо я для того собственно с вами и знакомство свел, дабы казенный интерес соблюсти! Какой он смотритель-с!
   Он сейчас же первым делом всю провизию с базара к себе притащит-с!
   Последствием же сего явятся недоимщики-с. Станут говорить: оттого мы податей не платим, что помпадуршин отец имение наше грабит. В каком я тогда положении буду? Недоимщиков сечь – не правильно-с; родителя вашего казнить – приятно ли для вас будет?
   – Голубчик! да ведь он слепенький! куда ему за провизией гнаться! ему бы хоть жалованье-то получать!
   – Это ничего, что слепенький: услышит, чем пахнет – прозрит-с! А хоть бы и насчет жалованья – вы думаете, жалованье-то с неба падает?
   – Ну его!
   – Нет-с, оно не с неба-с, а все с тех же сходит, которые вот поросятами да индейками нас кормят-с! Я это, в кадетском корпусе обучаясь, очень твердо узнал-с!
   Но размолвки подобного рода происходили редко и тотчас же прекращались, ибо как он только начинал обнаруживать величие души, она переменяла разговор и начинала допытываться, за что он ее, бабу, любит. Тогда вновь начиналось подробное рассмотрение этого вопроса, и все недоумения прекращались сами собою.
   Среди отдохновений он нередко вступал с нею и в административные разговоры, всегда в полной уверенности, что воззрения ее вполне соответствуют его собственным воззрениям.
   – Вчера ко мне вора привели, – говорил он, – да я его отпустил-с.
   – И Христос с ним! – отвечала она.
   – Я так на этот счет рассуждаю, что все это они делают с голоду-с!
   – А то с чего же! Без нужды да воровать! Тут стыда не оберешься! Я вот давно уж хочу тебя спросить: отчего между благородными меньше этого воровства, нежели, например, между нашим братом, простым народом?
   – Оттого, что у благородного более благородных чувств. Стыдится-с. А тоже и между благородными бывает воровство, только, по обширности своей, не имеет презрительного вида. Все больше, по благородству, крупными кушами-с.
   – Ах, грехи наши тяжкие! – вздыхала она.
   – Да-с; я насчет этого еще в кадетском корпусе такую мысль получил: кто хочет по совести жить, тот должен так это дело устроить, чтоб не было совсем надобности воровать! И тогда все будет в порядке: и квартальным будет легко, и сечь не за что, и обыватели почувствуют себя в безопасности-с!
   – Голубчик ты мой! – говорила она, смотря с умилением ему в глаза.
   – Да-с, я давно уж так думаю и надеюсь, что усилия мои не останутся бесплодными. Главное в этом деле – иметь в виду, что вор есть человек. Я сам однажды таким манером в кадетском корпусе булку у товарища уворовал... что же-с!
   – И за что ты меня, простую бабу, полюбил!
   Этим восклицанием окончательно заключалось утреннее отдохновение. Он припоминал, что его ждут «дела», и с облегченным сердцем выходил на улицу.
   Деятельность обывателей, управлявшихся около домов своих, веселила его.
   Всякое выражение лица казалось ему дозволенным и законным. Когда он встречался с человеком, имеющим угрюмый вид, он не наскакивал на него с восклицанием: «Что волком-то смотришь!» – но думал про себя: «Вот человек, у которого, должно быть, на сердце горе лежит!» Когда слышал, что обыватель предается звонкому и раскатистому смеху, то также не обращался к нему с вопросом: «Чего, каналья, пасть-то разинул?» – но думал: «Вот милый человек, с которым и я охотно бы посмеялся, если бы не был помпадуром!»
   Результатом такого образа действий было то, что обыватели начали смеяться и плакать по своему усмотрению, отнюдь не опасаясь, чтобы в том или другом случае было усмотрено что-либо похожее на непризнание властей.
   Он любил, чтобы квартальные были деятельны, но требовал, чтоб деятельность эта доказывала только отсутствие бездеятельности. Когда он видел, что квартальный вдруг куда-то поспешно побежит, потом остановится, понюхает и, ничего не предприняв, тотчас же опять побежит назад – сердце его наполнялось радостью. Но и за всем тем не проходило минуты, чтоб он не кричал им вслед:
   – Тише! тише! не заезжать!
   Сначала квартальным было трудно воздерживаться от заезжаний, ибо они были убеждены, что заезжание представляет своего рода упрощение форм и обрядов делопроизводства; но так как они были легковерны (исключительно, впрочем, в сношениях с начальством), то ему не стоило почти никакого труда уверить их, что «незаезжание» составляет форму делопроизводства еще более упрощенную, нежели даже «заезжание».
   – История, господа, никогда не останавливается, но непрерывно идет вперед, – сказал он им. – Сначала люди жили в дикости и не имели никакого твердого делопроизводства, а потому каждый заезжал каждому, по мере возможности. Потом это бросили, ибо история проследовала вперед-с. Явились подьячие, стрикулисты, кляузники, которые, отменив заезжания, стали язвить посредством проторей и убытков. Но для многих и это было неудобно, ибо время проходило в волоките, а притом же и история вновь проследовала вперед-с. Тогда опять прибегли к «заезжанию», как к форме, оставляющей для заезжаемых наиболее досуга, и так как общество постепенно разрасталось, то представилась необходимость разделить его членов на заезжателей и заезжаемых. Так ли я, господа, говорю?
   – Так точно-с! истинная правда-с! – кричали в ответ квартальные, причем некоторые, однако ж, вздыхали.
   – Ну-с, а теперь я вам объясню, почему и эта последняя форма делопроизводства оказывается ныне уже неудовлетворительною. Когда вы заезжали, милостивые государи, вам казалось, что вы совершали суд скорый, – это так. Но все же вы тратили на это немало времени и, кроме того, испытывали неудовольствие при виде побитых носов. Затем вы горячились, выходили из себя и мало-помалу истощали свое здоровье. Я знал многих курьеров, которые буквально усеяли дороги ямщичьими зубами, но каких всходов они от этого посева ожидали – это до сих пор не открыто.
   Попробуйте теперича не заезжать совсем, и вы увидите, что свободного времени останется у вас больше, жалованье вы будете получать все то же, обыватель же немедленно приобретет сытый вид и, следовательно, также получит средство уделять по силе возможности. И вы, и обыватели – все будут в выгоде-с!
   И действительно, предсказание это исполнилось с буквальною точностью: не только обыватели, но сами квартальные приобрели сытый вид и впоследствии даже удивлялись, как им не приходила в голову столь простая и ясная мысль, что лучший способ для приобретения сытого вида заключается именно в воздержании от заезжании. Как только это средство пущено во внутреннюю политику, как руководящее, то жир сам собою нагуливается, покуда не сформируется совершенно лоснящийся от сытости человек.
   Среди этих хлопот не забывал он и своего письмоводителя, особливо ежели последний чересчур уж приставал к нему с заготовленными проектами донесений и отношений.
   – Доселе я подписывал из десяти бумаг одну, – говорил он ему, – теперь же решился так: не подписывать ни одной! Пускай все об нашем городе позабудут-с – только тогда мы благополучно почивать будем-с!
   И, видя выражение уныния на лице письмоводителя, прибавлял:
   – А жалованье вы будете получать по-прежнему-с!
   Таким образом наступало время обеда, когда он обыкновенно возвращался домой. К обеду приглашался письмоводитель и тот из квартальных, который, на основании достоверных фактов, мог доказать, что он в течение всего предшествующего дня подлинно никого не обидел и никому не заезжал. Пища подавалась жирная и сдобная, и он ел охотно, но вина остерегался и пил только квас.
   – Вино такая вещь, господа, – говорил он, – что мало выпить его невозможно, а много выпьешь – еще больше захочется. А выпивши – особливо если кто в помпадурском звании состоит – непременно кого-нибудь обидишь. А потому я не пью, хотя другим препятствовать не желаю: пусть кушают на здоровье!
   После обеда, по кратком отдохновении, он отправлялся в рощу и слушал щебечущих снегирей. Он не только не боялся их, но всячески старался приручить. И точно: как только он появлялся в роще, они стаями слетались к нему, садились на плечи и на голову и клевали из рук моченый белый хлеб.
   – Ах вы, бунтовщики мои! – говорил он как-то жалостливо, – между собой-то вы, милые, мирно ли живете?
   Затем опять возвращался в город, повторяя по пути квартальным:
   – Тише! тише! не заезжайте!
   Наступал вечер; на землю спускались сумерки; в домах зажигались огни.
   Выслушав перечень добрых дел, совершенных в течение дня квартальными надзирателями, он отправлялся в клуб, где приглашал предводителя идти с ним вместе по стезе добродетели. Предводитель подавался туго, но так как поставленные ему на вид выгоды были до того ясны, что могли убедить даже малого ребенка, то и он, наконец, уступил.
   – Вы возьмите, какая это приятность! – говорил он, – ежели вы теперича мужичку рубль простите, он, наверное, вам на три рубля сработает, да, кроме того, свою любовь задаром вам подарит!
   – Это что говорить! – колебался предводитель, – благодарности в них пропасть – это верно!
   – А там, смотришь, индюшечка-с, курочка-с, яичек десяточек: сам не съест – все вам-с!
   – Это так! – повторял предводитель уже утвердительно и тотчас же шел на базар и давал мужику рубль. Но так как он был даже простодушнее самого помпадура, то тут же прибавлял:
   – Ты смотри! я тебе рубль подарил, а ты мне на три сработай, да сверх того люби!
   Одним словом, не только между купцами и мещанами, но даже в клубе сумел он поселить мир и любовь, и притом без всяких мер строгости, с помощию одного неизреченного своего простодушия.
   Позднее, когда город уже стихал совершенно, он вновь отправлялся в Разъезжую слободку; но так как квартальные спали воистину, то никто не слышал, как из открытого окна веселенького Домика вылетало восклицание:
   – И за что ты меня, бабу, любишь?..
* * *
   Дни проходили за днями; город был забыт. Начальство, не получая ни жалоб, ни рапортов, ни вопросов, сначала заключило, что в городе все обстоит благополучно, но потом мало-помалу совершенно выпустило его из вида, так что даже не поместило в список населенных мест, доставляемый в Академию наук для календаря.
   Помпадур торжествовал, помпадурша сделалась поперек себя шире, но все еще не утратила пленительности. В течение десяти лет не случилось ни одного воровства, ни одного восстания; снегири постепенно старелись и плодили других снегирей, но и эти, подобно родителям, порхали лишь с ветки на ветку, услаждая обывательский слух своим щебетанием и отнюдь не думая о революциях; обыватели отъелись, квартальные отъелись, предводитель просто задыхался от жира. Одно было у всех на уме; заживо поставить помпадуру монумент.
   И вдруг все это блаженство рушилось в одну минуту, благодаря ничтожнейшему обстоятельству.
   Помпадур совершил не все. Он позабыл отвести от города пролегавший через него проезжий тракт.
   В одно прекрасное утро на стогнах города показался легкомысленного вида человек, который, со стеклышком в глазу, гулял по городу, заходил в лавки, нюхал, приценивался, расспрашивал. Хотя основательные купцы на все его вопросы давали один ответ: «проваливай!», но так как он и затем не унимался, то сочтено было за нужное предупредить об этом странном обстоятельстве квартальных. Квартальные, в свою очередь, бросились к градоначальнику.
   – Открыли-с! нас открыли! – кричали они впопыхах.
   Он побледнел, однако же не потерял надежды спасти дело рук своих.
   Поспешно надел он на себя мундир, прицепил шпагу и отправился на базар отыскивать напугавшего всех незнакомца.
   – Кто вы таковы-с? и не угодно ли пожаловать мне ваш вид? – спросил он дрожащим от волнения голосом.
   Незнакомец молча подал свою подорожную. В подорожной значилось: «NN, эксперт от наук, отправляется по России для исследования богатств, скрывающихся в недрах земли».
   – Странно, что вашего города даже на географических картах не значится!
   – заметил эксперт от наук, пока он рассматривал подорожную.
   – Ничего странного нет-с! Сей город, до настоящей минуты, был сам по себе столь благополучен, что не было надобности ему об себе объявлять-с! – отвечал он с горечью и затем, не входя в дальнейшие объяснения, повернул назад и пошел по направлению к Разъезжей слободе.
   Происшествие это в свое время наделало очень много шуму, ибо в наш просвещенный век утерять из виду целый город с самостоятельною цивилизацией и с громадными богатствами в недрах земли – дело не шуточное.
   Прислана была следственная комиссия, которая горячо принялась за дело и прежде всего изумилась крайнему изобилию совершенно сытых и, притом, ручных снегирей. Долго она старалась проникнуть в тайну этого изобилия, но не добилась никакого другого результата, кроме того, который заранее был формулирован самим помпадуром, а именно, что снегирь есть птица скромная и к учению склонная.
   Другие результаты, обнаруженные исследованием, были еще поразительнее.
   Оказалось:
   1) что в городе, в течение десяти лет, не произошло ни одной революции, тогда как до того времени не проходило ни одного года без возмущения;
   2) что в продолжение того же времени не было ни одного случая воровства;
   3) что квартальные надзиратели сыты;
   4) что обыватели сыты;
   5) что в течение последних лет обыватели обнаружили склонность к сооружению монументов;
   6) что слух о богатствах, скрывающихся якобы в недрах земли, есть не более как выдумка, пущенная экспертом от наук в видах легчайшего получения из казны прогонных денег; в городе же никто из жителей никаким укрывательством никогда не занимался;
   7) что всем сим город обязан своему градоначальнику, Помпадуру 4-му.
   Рассмотревши дело и убедившись в справедливости всего вышеизложенного, начальство не только не отрешило доброго помпадура от должности, но даже опубликовало его поступки и поставило их в пример прочим. «Да ведомо будет всем и каждому, – сказано было в изданном по сему случаю документе, – что лучше одного помпадура доброго, нежели семь тысяч злых иметь, на основании того общепризнанного правила, что даже малый каменный дом все-таки лучше, нежели большая, каменная болезнь».
   Что же касается собственно до города, то ему немедленно прислан был от казенной палаты окладной лист.

Мнения знатных иностранцев о помпадурах

   Заканчивая свои рассказы о «помпадурах», – рассказы, к сожалению, не исчерпывающие и сотой доли помпадурской деятельности, – я считаю, что будет уместно познакомить читателей с теми впечатлениями, которые производили мои герои на некоторых знатных иностранцев, в разное время посещавших Россию.
   Подобного рода свидетельств у меня под руками очень много; но я приведу здесь только четыре отрывка, наиболее подходящие к нашим литературным условиям. Между прочим, я имею очень редкую книгу, под названием «Путеводитель по русским съезжим домам», соч. австрийского серба Глупчича-Ядрилича, приезжавшего вместе с прочими братьями-славянами, в 1870 году, в Россию[149], но не попавшего ни в Петербург, ни в Москву, потому что Соломенный помпадур, под личною своею ответственностью, посадил его на все время торжеств на съезжую. Сочинение это проливает яркий свет не только на внутреннюю, но и на внешнюю политику помпадуров, и перевод его послужил бы немалым украшением для нашей небогатой литературы, но, к величайшему сожалению, я не мог привести из него даже самомалейшего отрывка, потому что книга эта безусловно запрещена цензурой... Этого примера, я полагаю, совершенно достаточно для читателя, чтобы понять, почему я был так умерен в моих выдержках.
   Затем, обращаясь к издаваемым ныне отрывкам, я считаю долгом сказать об них несколько слов.
   Как и во всех сочинениях иностранцев о России, нас прежде всего поражает в них какое-то неисправимое легковерие. Так, например, князь де ля Кассонад[150] очень серьезно рассказывает, что некоторые помпадуры смешивали императора Сулука с королевою Помаре, а другой путешественник, Шенапан, уверяет, будто в России преподается особенная наука, под названием: «Zwon popeta razdawaiss» («Гром победы раздавайся»). Ясно, что оба эти лица были жертвою мистификации со стороны своих амфитрионов-помпадуров, которые, по прискорбному русскому обычаю, нашли для себя забавным рассказывать иностранцам разные небылицы о своем отечестве.
   Сверх того, по обыкновению всех иностранцев, цитируемые мною авторы очень часто впадают в преувеличения и выказывают при этом колоссальнейшее невежество...
   Я не счел, однако ж, нужным останавливаться на этих недостатках, ибо для нас, русских, самые преувеличения иностранцев очень поучительны. Читая рассказываемые про нас небылицы, мы, во-первых, выносим убеждение, что иностранцы – народ легкомысленный и что, следовательно, в случае столкновения, с ними очень нетрудно будет справиться. Во-вторых, мы получаем уверенность, что перьями их руководит дурное чувство зависти, не прощающее России той глубокой тишины[151], среди которой происходит ее постепенное обновление.