Предводитель пыхтит и отдувается. Выборы положительно живого его обжигают. «Вы, батюшка, то сообразите, – жалеючи объясняет мелкопоместный Сила Терентьич, – что у него каждый день, по крайности, сотни полторы человек перебывает – ну, хоть по две рюмки на каждого: сколько одного этого винища вылакают!» И точно, в предводительском доме с самого утра, что называется, труба нетолченая. Туда всякий идет, как в трактир, и всякий не только ест и пьет, но требует, чтобы его обласкали. Каждый день предводитель устраивает у себя обеды на сорок – пятьдесят персон и угощает «влиятельных»; но этого мало: он не смеет забыть и про так называемую мелюзгу. Он шутит с ними, называет их Иванычами; он пожимает им руки и влиятельнейшим из них посылает даже бламанже («Татьяна Михайловна кланяться приказали и велели доложить, что сами на тарелку накладывать изволили»). Одна мысль денно и нощно преследует его: а ну, как прокатят на вороных!
   Супруга Платона Иваныча очень усердно ему содействует. Она устраивает спектакли и лотереи в пользу детей бедных мелкопоместных, хлопочет о стипендиях в местной гимназии и в то же время успевает бросать обворожающие взгляды на молодых семиозерских аристократов и не прочь пококетничать с старым графом Козельским, который уже три трехлетия сряду безуспешно добивается чести быть представителем «интересов земства» и, как достоверно известно, не отказывается от этого домогательства и теперь.
   Митенька забыт и заброшен; его не приглашают даже распоряжаться на репетициях, чтобы не дать ни малейшего повода подумать, что между «земством» и «бюрократией» существует какая-нибудь связь. Тем не менее, несмотря на все усилия предводителя достигнуть единодушия, общество видимо разделилось на партии. Главных партий, по обыкновению, две: партия «консерваторов» и партия «красных». В первой господствуют старцы и те молодые люди, о которых говорят, что они с старыми стары, а с молодыми молоды; во второй бушует молодежь, к которой пристало несколько живчиков из стариков. «Консерваторы» говорят: шествуй вперед, но по временам мужайся и отдыхай! «Красные» возражают: отдыхай, но по временам мужайся и шествуй вперед! Разногласие, очевидно, не весьма глубокое, и дело, конечно, разъяснилось бы само собой, если б не мешали те внутренние разветвления, на которые подразделялась каждая партия в особенности и которые значительно затемняли вопрос о шествовании вперед.
   Таких разветвлений было очень много. «Консерваторы» насчитывали их три.
   Была, прежде всего, партия «маркизов», во главе которой стоял граф Козельский и которая утверждала, что главное достоинство предводителя должно состоять в том, чтобы он обладал «грасами». Сам граф был ветхий старикашка, почти совершенно выживший из ума, но, с помощью парика, вставных зубов и корсета, казался еще молодцом; он очень мило сюсюкал, называл семиозерских красавиц «belle dame» и любил играть маркизов на домашних спектаклях. Партия эта была малочисленна, и сколько ни старался граф попасть в предводители, но успеха не имел, и вместо предводительства всякий раз был избираем в попечители губернской гимназии. Другая партия (партия «крепкоголовых»), во главе которой стоял Платон Иваныч, утверждала, что для предводителя нужно только одно: чтоб он шел неуклонно.
   Сторонники ее были многочисленны и славились дикою непреклонностью убеждений, вместимостью желудков, исполинскими размерами затылков, необычайною громадностью кулаков и способностью производить всякого рода шумные манифестации, то есть подносить шары на блюде, кричать «ура!» и зыком наводить трепет на противников. Самые отважные люди других партий приходили в смущение перед свирепыми взглядами этих допотопных мастодонтов, и в собраниях они всегда без труда овладевали всяким делом.
   Платон Иваныч знал это и потому ревниво следил, чтоб никто другой, кроме его, не присвоил права прикармливать этих новых эфиопов. Наконец, третья партия называлась партией «диких» и также была довольно многочисленна.
   Члены ее были люди без всяких убеждений, приезжали на выборы с тем, чтобы попить и поесть на чужой счет, целые дни шатались по трактирам и удивляли половых силою клапштосов и уменьем с треском всадить желтого в среднюю лузу. Многие из них были женаты и обладали многочисленными семействами, но все сплошь смотрели холостыми, дома почти не жили, никогда путным образом не обедали, а все словно перехватывали на скорую руку. К общественным делам они были холодны и шары всегда и всем клали направо. Что касается до партии «красных», то и она разделялась на три отдела: на так называемых «стригунов», на так называемых «скворцов» и на так называемых «плакс или канюк». К «стригунам» принадлежали сливки семиозерской молодежи, люди с самоновейшими убеждениями и наилучшим образом одетые. «Стригуны» мечтали о возрождении и в этих видах очень много толковали о principes (принципах).
   На Россию они взирали с сострадательным сожалением и знания свои по части русской литературы ограничивали двумя одинаково знаменитыми именами:
   Nicolas de Bezobrazoff и Michel de Longuinoff, которого они, по невежеству своему, считали за псевдоним Michel de Katkoff. В крестьянской реформе они, подобно г. Н.Безобразову, видели «попытку... прекрасную!», но в то же время утверждали, что если б от них зависело, то, конечно, дело устроилось бы гораздо прочнее. «Скворцы» собственных убеждений не имели, но удачно передразнивали «стригунов», около которых преимущественно и терлись. Это были веселые и совершенно пустые малые, которые выходили из себя только тогда, когда их называли «скворушками». Они сразу полюбили Козелкова, и Козелков тоже полюбил их сразу, и, конечно, между ними непременно установилось бы entente cordiale (сердечное согласие), если б политические теории «стригунов» о самоуправлении, о прерогативах земства и бюрократическом невмешательстве не держали «скворцов» в постоянном страхе.
   «Это бюрократ!» – говорили «скворушки», с некоторым смущением указывая на Митеньку... Что же касается до «плакс или канюк», то партия эта была не многочисленна и почти исключительно состояла из мировых посредников.
   Таковы были эти «великие партии», лицом к лицу с которыми очутился Дмитрий Павлыч Козелков. Мудрено ли, что, с непривычки, он почувствовал себя в этом обществе и маленьким и слабеньким.
   Тем не менее он все-таки решился попытать счастья и с этою целью отправился вечером в клуб.
   В клубе преимущественно собирались консерваторы и лишь те немногие из «скворцов», которым уж решительно некуда было деваться. «Маркизы» собирались в так называемой «уборной», беседовали о «грасах», рассказывали скоромные анекдоты и играли в лото. «Крепкоголовые» занимали центр, играли в карты, шевелили усами и прерывали угрюмое молчание для того только, чтобы царапнуть водки. «Дикие» толпились в бильярдной; «скворцы» порхали во всех комнатах понемножку, но всего более в «уборной», ибо не только чувствовали естественное влечение к «маркизам», но даже наверное знали, что сами со временем ими сделаются.
   Козелков вошел в уборную. «Скворцы», будучи вне надзора «стригунов», так со всех сторон и облепили его («однако ж я любим!» – с чувством подумал Митенька). «Маркизы» толковали о какой-то Марье Петровне, о каком-то родимом пятнышке, толковали, вздыхали и хихикали.
   – А! вашество! – приветствовал его граф. – А я сейчас рассказывал a ces messieurs про нашу бывшую предводительшу! Представьте себе...
   Козелков сочувственно хихикнул в ответ. Маркизы и скворцы облизнулись.
   – Le bon vieux temps! (Доброе старое время!) – вздохнул граф, – тогда, вашество, старших уважали! – внезапно прибавил он, многозначительно и строго посмотрев на «скворцов» и даже на самого Дмитрия Павлыча.
   Козелков несколько застыдился; ему и самому словно совестно сделалось, что-он каким-то чудом попал в «сановники». Он уже хотел и с своей стороны сказать несколько острых слов насчет непочтительности и опрометчивости нынешнего молодого поколения, хотел даже молвить, что это «от их, именно от их болтовни все и дело пошло», но убоялся «скворцов», которые так и кружились, так и лепетали около него. Поэтому он вознамерился благоразумно пройти посредочке.
   – Я полагаю, граф, что это только недоразумение, – сказал он, – и я, конечно... употреблю зависящие от меня меры...
   Он не кончил и, по привычке, сам разинул рот, услышавши свое собственное изречение. «Маркизы» тоже выпучили на него глаза, как бы спрашивая, что он вознамерился над ними учинить.
   – Но каков у вас посредник, граф? – спросил Козелков, чтобы прекратить общее изумление.
   Графа даже передернуло всего.
   – Позвольте мне, вашество, не отвечать на этот вопрос, – сказал он, величественно выправляясь и строго озирая Митеньку.
   – Но отчего же, граф?
   – А оттого-с, что есть вещи, об которых в обществе благовоспитанных людей говорить нельзя-с, – продолжал граф, и потом, к великому изумлению Козелкова, прибавил:
   – Я, вашество, маркиза в «Le jeu du hasard et de l'amour»[55] играл!
   – Я сам, граф, играл некогда в «Le secretaire et le cuisinier»[56], – с гордостью ответил Митенька.
   – Да, Скриб тоже имеет свои достоинства, но все это не Мариво!
   Заметьте, вашество, что в нас эта грация почти врожденная была! А как я лакея представлял! Покойница Лизавета Степановна (она «маркизу» играла) просто в себя прийти не могла!
   Граф поник головой на минуту и потом, махнув рукою, прибавил:
   – А теперь у нас даже в предводители каких-то жокрисов (глупцов, простофиль от (фр. jocrisses)) выбирают!..
   – Бог даст, любезный граф, дворянство откроет глаза, и твои достоинства будут оценены! – прошамкал один из «маркизов».
   – Не верю!
   – Но не может же быть, чтоб передовое сословие...
   – Не верю!
   – Я, граф, с своей стороны, готов... – шепнул было Митенька, но тотчас же и умолк, потому что граф окинул его величественным взором с ног до головы.
   – Мы, вашество, не понимаем друг друга; я о содействии не прошу! – холодно сказал он и уселся за лото.
   Козелкову оставалось только покраснеть и удалиться.
   – Бюрократ! – прошипел ему вслед один из «маркизов».
   Через минуту стук кресел, шарканье ног и смешанный гул голосов известили «маркизов», что Козелкова приветствуют «крепкоголовые».
   Между «крепкоголовыми» самыми заметными личностями были Созонт Потапыч Праведный и Яков Филиппыч Гремикин. Праведный происходил из приказных; это был мозглявый старичишка, весь словно изъеденный желчью, весь сведенный непрерывною судорогой, которая, как молния в грозных облаках, так и вилась во всем его бренном теле. Но репутацию этот человек имел ужаснейшую.
   Говорили, что, во время процветания крепостного права, у него был целый гарем, но какой-то гарем особенный, так что соседи шутя называли его Дон Жуаном наоборот; говорили, что он на своем веку не менее двадцати человек засек или иным образом лишил жизни; говорили, что он по ночам ходил к своим крестьянам с обыском и что ни один мужик не мог укрыть ничего ценного от зоркого его глаза. Весь околоток трепетал его; крестьяне, не только его собственные, но и чужие, бледнели при одном его имени; даже помещики – и те пожимались, когда заходила об нем речь. Пять губернаторов сряду порывались «упечь» его, и ни один ничего не мог сделать, потому что Праведного защищала целая неприступная стена, состоявшая из тех самых людей, которые, будучи в своем кругу, гадливо пожимались при его имени.
   Зато, как только пронеслась в воздухе весть о скорой кончине крепостного права, Праведный, не мешкая много, заколотил свой господский дом, распустил гарем и уехал навсегда из деревни в город. Здесь он занялся в обширных размерах ростовщичеством, ежедневно посещал клуб, но в карты не играл, а поджидал, не угостит ли его кто-нибудь из должников чаем. В партии «крепкоголовых» он представлял начало письменности и ехидства; говорил плавно, мягко, словно змей полз; голос имел детский; когда злился, то злобу свою обнаруживал чем-то вроде хныканья, от которого вчуже мороз подирал по коже. Словом сказать, это был человек мысли. Напротив того, Гремикин был человек дела. Здоровенный, высокий, широкий в кости и одаренный пространным и жирным затылком, он рыком своим поражал, как Юпитер громом. Он был не речист и даже угрюм; враги даже говорили, что он, в то же время, был глуп и зол, но, разумеется, говорили это по секрету и шепотом, потому что Гремикин шутить не любил. Употреблялся он преимущественно для производства скандалов и в особенности был прелестен, когда, заложив одну руку за жилет, а другою слегка подбоченившись, молча становился перед каким-нибудь крикливым господином и взорами своих оловянных глаз как бы приглашал его продолжать разговор. «Крепкоголовые» хихикали и надрывали животики, видя, как крикливый господин (особливо если он был из новичков) вдруг прикусывал язычок и превращался из гордого петуха в мокрую курицу. «Стригуны», «скворцы» и «плаксы» ненавидели и боялись его; Козелков тоже провидел в нем что-то таинственное и потому всячески его избегал. И его тоже трепетали мужики, и свои, и чужие, но он и не подумал бежать из деревни, когда крепостное право было уничтожено, а, напротив, очень спокойно и в кратких словах объявил, что «другие как хотят, а у меня будет по-прежнему». И до него тоже добиралось пять губернаторов, но тоже ничего не доспели, потому что Гремикин сразу отучил полицию ездить в свое имение. «Нет тебе ко мне въезду», – сказал он исправнику, и исправник понял, что въезду действительно нет и не может быть. Два раза он был присужден на покаяние в монастырь за нечаянное смертоубийство, но оба раза приговор остался неисполненным, потому что полиция даже не пыталась, а просто наизусть доносила, что «отставной корнет Яков Филиппов Гремикин находится в тягчайшей болезни». Когда он играл в преферанс, то никто ему вистовать не отваживался, какую бы сумасшедшую игру он ни объявил. Понятно, что для «крепкоголовых» такой человек был сущий клад и что они ревниво окружали его всевозможными предупредительностями.
   Козелков очень любезно поздоровался с Праведным и боязливо взглянул на Гремикина, который, в свою очередь, бросил на него исподлобья воспаленный взор. Он угрюмо объявил десять без козырей.
   – Ну-с, как дела в собрании (в Дворянском собрании), почтеннейший Созонт Потапыч? – любезно вопросил Козелков.
   – Посредников, вашество, экзаменуем, – отвечал Праведный своим детским голоском и так веселенько хихикнул, что Дмитрий Павлыч ощутил, как будто наступил на что-то очень противное и ослизлое.
   – Десять без козырей, – снова объявил Гремикин.
   – Однако мой приход, кажется, счастье вам принес, Яков Филиппыч? – подольстился Козелков.
   – Я иногда... всегда!.. – отвечал колосс, даже не поворачивая головы, – скорее таким манером ремизы списываются...
   – С Яковом Филиппычем это, вашество, бывает-с, – вступился один из партнеров, очевидно, смущенный, – а ну-те, я повистую!
   – Не советую! – мрачно цыркнул колосс и тут же смешал карты.
   Игра продолжалась, но, очевидно, для одной проформы, потому что Гремикин без церемоний объявил несколько раз сряду десять без козырей и живо стер свои и чужие ремизы. Партнеры его только вздыхали, но возражать не осмелились.
   – Подьячего под хреном и рюмку водки – да живо! – по окончании игры цыркнул Гремикин клубному лакею.
   Дмитрий Павлыч сконфузился и принял это на свой счет.
   – Так вы говорите, Созонт Потапыч, что у вас посредники... – обратился Козелков к Праведному, чтоб рассеять овладевавшее им смущение.
   – Из поджигателей-с![57] – кротко молвил Праведный и хныкнул.
   – Скажите, однако!
   – Всех на одну осину! – сквозь зубы произнес Гремикин.
   – Проэкзаменуем-с, – еще кротче продолжал Праведный.
   – На осину – и баста! и экзаменовать нечего!
   – Нет-с, зачем же-с! По форме, Яков Филиппыч, по форме-с все сделаем-с... Позовем, этак, к столу-с, и каждый свою лепту-с...
   – Но скажите, пожалуйста... может быть, я... Если б вам угодно было сообщить мне ваши соображения... я мог бы...
   – Нет-с, вашество, этак-то лучше-с... Вот мы их ужо позовем-с, кротким манером побеседуем-с, а потом и попросим-с...
   – Но ежели они не согласятся?
   Праведный опять хныкнул.
   – Ну уж, об этом спросите, вашество, у Якова Филиппыча! – молвил он как-то особенно мягко.
   Козелков взглянул на Гремикина и увидел, что тот уже смотрит на него во всю ширину своих воспаленных глаз.
   – Мы, вашество, «доходить» не любим! – продолжал между тем Праведный, – потому что судиться, вашество, – еще не всякий дарование это имеет!
   Пожалуй, вашество, еще доказательств потребуете, а какие же тут доказательства представить можно-с?
   – Поверьте, почтеннейший Созонт Потапыч, что я всегда готов! – горячо вступился Козелков, – я просто по одному слову благородного человека...
   – Знаем, вашество! и видим это! Это точно, что у вашества чувства самые благородные...
   – Следовательно, отчего ж вам не обратиться ко мне? обратитесь с полною откровенностью, доверьтесь мне... откройтесь, наконец, передо мной! – затолковал Дмитрий Павлыч и в самом деле ощутил, что в груди его делается как будто прилив родительских чувств.
   – Дожидайся! – прошипел Гремикин, но так ясно, что шип его проникнул во все углы комнаты.
   – Нет-с уж, вашество, зачем вам беспокоиться! мы это сами-с... сперва один к нему подойдет, потом другой подойдет, потом третий-с... и все, знаете, в лицо-с!..
   – «Поджаривать» это по-нашему называется, – отозвался из угла чей-то голос.
   – Это так-с, это точно-с. Потому, он тут, вашество, словно вьюн живой на сковороде: и на один бок прыгнет, и на другой бок перевернется – и везде жарко-с!
   Праведный вздохнул и умолк; прочие присутствующие тоже молчали.
   Гремикин смотрел на Козелкова так пристально, что последнему сделалось совсем неловко.
   – А нельзя ли, голубчик, стаканчик чайку мне? – обратился Праведный к лакею, – да жиденького мне, миленький, жиденького!
   Митенька вздрогнул при звуках этого голоса; ему серьезно померещилось, что кто-то словно высасывает из него кровь. Снова водворилось молчание; только карты хляскали по столам, да по временам раздавались восклицания игроков: «пас»; «а ну, где наше не пропадало!» и т.д. или краткие разговоры вроде следующих:
   – Опять-таки ты, Семен Иваныч, характера не выдержал! ведь тебе говорено было, что сдавать тебе не позволим!
   – Клянусь...
   – Нечего «клянусь»! Сам своими глазами видел! Король-то бубен кому следовал? мне следовал? А к кому он попал? к кому он попал?
   – Да что с ним толковать! Сдавайте за него, Терентий Петрович, – да и все тут!
   – Нет, брат! играть с тобой еще можно, но позволять тебе карты сдавать – ни-ни! и не проси вперед.
   Или:
   – Уж я, брат, ему рожу-то салил, салил, так он даже обалдел под конец!
   – Неужто?
   – Право! глядит, это, во все глаза и не понимает, ни где он, ни что с ним... только перевертывается!
   – Ха-ха-ха!
   Козелков потихоньку встал с своего места и направил шаги в бильярдную.
   – Бюрократ! – пустил ему вслед Гремикин.
   «Отчего они меня так называют! отчего они не хотят мне довериться!» – мучительно подумал Козелков, услышав долетевшее до него восклицание.
   Но в бильярдной происходила целая история.
   – Кто смеет Олимпиаду Фавстовну здесь упоминать? – гремел чей-то голос.
   – Да уж это так! была бы здесь Олимпиада Фавстовна, она бы не позволила тебе рыло-то мочить! – отвечал другой, не менее решительный голос.
   – Как ты смел самое имя жены моей в этом кабаке произносить? – настаивал первый голос.
   – Да уж это так! часто уж очень, брат, к водке прикладываешься!
   Митенька не решился проникать далее и полегоньку начал отступать к дверям. Ему даже показалось, что кто-то задушенным голосом крикнул «караул», но он решился игнорировать это обстоятельство и только спросил у швейцара, суетившегося около него с шинелью:
   – Каждый день у вас так бывает?
   – Кажный, вашество, день!
   Как-то легко и хорошо почувствовал себя Дмитрий Павлыч, когда очутился на улице и его со всех сторон охватило свежим морозным воздухом. Кругом было пустынно и тихо, только кучера дремали на козлах у подъездов, да изредка бойко пробегал по тротуарам какой-нибудь казачок, поспешая в погребок за вином. Козелков хотел вывести какое-нибудь заключение из того, что он видел в тот вечер, но не мог ничего сообразить. С одной стороны, он понимал, что не выполнил ни одной йоты из программы, начертанной правителем канцелярии; с другой стороны, ему казалось, что программа эта должна выполниться сама собой, без всякого его содействия.
   «С божьею помощью...» – подумал он и в это самое время поравнялся с квартирою Коли Собачкина.
   Квартира Собачкина была великолепно освещена и полна народу.
   По-видимому, тут было настоящее сходбище, потому что все «стригуны» и даже большая часть «скворцов» состояли налицо. Митеньку так и тянуло туда, даже сердце его расширялось. Он живо вообразил себе, как бы он сел там на канапе и начал бы речь о principes; кругом внимали бы ему «стригуны» и лепетали бы беспечные «скворцы», а он все бы говорил, все бы говорил...
   – Итак, messieurs! если на предстоящее нам дело взглянуть с точки зрения вечной идеи права... – заговорил было Козелков вслух, но оглянулся и увидел себя одного среди пустынной улицы.
* * *
   А у Коли Собачкина было действительно целое сходбище. Тут присутствовал именно весь цвет семиозерской молодежи: был и Фуксенок, и Сережа Свайхин, и маленький виконтик де Сакрекокен[58], и длинный барон фон Цанарцт, был и князек «Соломенные Ножки». Из «не-наших» допущен был один Родивон Петров Храмолобов, но и тот преимущественно в видах увеселения. Тут же забрался и Фавори, но говорил мало, а все больше слушал.
   Собрались; уселись в кружок против камелька и начали говорить о principes.
   Юные семиозерцы были в большом затруднении, ибо очень хорошо сознавали, что если не придумают себе каких-нибудь principes, то им в самом непродолжительном времени носу нельзя будет никуда показать.
   – Позвольте, messieurs, – сказал наконец Коля Собачкин, – по моему мнению, вы излишне затрудняетесь! Я нахожу, что principes можно из всего сделать... даже из регулярного хождения в баню!
   Присутствующие несколько изумились.
   – Во всяком случае, это не будут крестовые походы! – скромно заметил Фуксенок.
   – Не прерывай, Фуксенок! и вы, господа, не изумляйтесь, потому что тут совсем нет никакого парадокса. Что такое principe? – спрашиваю я вас.
   Principe – это вообще такая суть вещи, которая принадлежит или отдельному лицу, или целой корпорации в исключительную собственность; это, если можно так выразиться, девиз, клеймо, которое имеет право носить Иван и не имеет права носить Петр. Следовательно, если вы приобретете себе исключительное право ходить в баню, то ясно, что этим самым приобретете и исключительное право опрятности; ясно, что на вас будут указывать и говорить: «Вот люди, которые имеют право ходить в баню, тогда как прочие их соотечественники вынуждены соскабливать с себя грязь ножом или стеклом!» Ясно, что у вас будет принцип! Ясно?
   «Стригуны» молчали; они понимали, что слова Собачкина очень последовательны и что со стороны логики под них нельзя иголки подточить; но в то же время чувствовали, что в них есть что-то такое неловкое, как будто похожее на парадокс. Это всегда так бывает, когда дело идет о великих principes, и, напротив того, никогда не бывает, когда идет речь о предметах низких и обыкновенных. Так, например, когда я вижу стол, то никак не могу сказать, чтобы тут скрывался какой-нибудь парадокс; когда же вижу перед собой нечто невесомое, как, например: геройство, расторопность, самоотверженность, либеральные стремления и проч., то в сердце мое всегда заползает червь сомнения и формулируется в виде вопроса: «Ведь это кому как!» Для чего это так устроено – я хорошенько объяснить не могу, но думаю, что для того, чтобы порядочные люди всегда имели такие sujets de conversation (темы для беседы), по поводу которых одни могли бы ораторствовать утвердительно, а другие – ораторствовать отрицательно, а в результате... du choc des opinions jaillit la verite! (из столкновения мнений возникает истина!) Так точно было и в настоящем случае. «Стригуны» сознавали, что Собачкин прав, но в то же время ехидные слова Фуксенка: «А все-таки крестовых походов из этого не выйдет!» – невольно отдавались в ушах. Собачкин угадал молчание, последовавшее за его словами.
   – Я понимаю, – сказал он, – вас сбивают с толку крестовые походы...
   Mais entendons-nous, messieurs! (Но сговоримся, господа!) Я совсем не из тех, которые отрицают важность такого исторического precedent (прецедента), однако позвольте вам заметить, что ведь в крестовых походах участвовали целые толпы, но разве все участвовавшие получили право ссылаться на них? Нет, это право получили только les preux chevaliers! (благородные рыцари) Вы слышите... вы чувствуете, что и здесь сила совсем не в факте участия, а в праве ссылаться на него... Ясно?