Первым заметил Климунду дог… Замер, присев на передние лапы, и неожиданно прыгнул к лестнице, но в то же мгновение Спиридон успел выхватить пистолет.
   Он выстрелил не задумываясь, ещё не сообразив, что делает, в оскаленную пасть дога. Толкнул ногой собаку в грудь — большое чёрное тело сползло по лестнице…
   Климунда опустил пистолет и уставился на сухонького седобородого человека, застывшего у входа в гостиную с собачьим поводком в руке. Очевидно, профессор ещё ничего не понял, потому что стоял и обескураженно смотрел на молодого человека с рюкзаком на лестнице.
   Климунда видел его полные ужаса глаза — они сверлили и притягивали Спиридона, он боялся и ненавидел их. Знал, что сейчас что-то случится, знал даже, что именно. Ведь ему надо немедленно уйти отсюда, а эта маленькая, жалкая фигура загораживает дорогу…
   Климунде осталось преодолеть две или три ступеньки. Он остановился, чтобы перешагнуть через труп дога, и тут профессор бросился ему наперехват. Он гневно поднял руку с кожаным поводком и закричал тонким голосом:
   — Назад, мерзавец!
   Климунда поднял пистолет, ещё секунда — и выстрелил бы, но в этот момент маленький человечек больно хлестнул его поводком по руке. Спиридон опустил руку и неожиданно для самого себя бросился по лестнице вверх. Только очутившись на втором этаже, понял, что тут спасения нет.
   Профессор сейчас поднимет шум, позвонит в милицию… Климунда поднял пистолет, но тут же снова опустил его — наверно, подумал, что вторично стрелять опасно. Хорошо, что первый выстрел не привлёк ничьего внимания. Он на секунду заколебался, только на секунду, перепрыгнул через ступеньки и ударил профессора, преградившего ему дорогу, рукояткой пистолета в висок. Увидел, как тот пошатнулся, схватился руками за грудь и упал прямо на пса.
   Климунда хотел бежать, однако ноги у него снова подломились, и он опять сел на ступеньки, опершись рюкзаком на перила. Положил пистолет на колени и уставился на два тела, неподвижно лежавшие у его ног. Внезапно ощутил на себе десятки взглядов, словно во всех углах гостиной притаились маленькие седые человечки.
   Сняв перчатки, Климунда нащупал в кармане папиросу, жадно затянулся несколько раз, обжигая пальцы, потушил папиросу и эта боль заставила его опомниться. Спрятал пистолет в наружный карман пиджака, подобрал окурок и, перешагнув через трупы, вышел на залитую солнцем асфальтированную дорожку.
   Калитка теперь не была заперта. Спиридон выглянул, подождал, пока скрылись из виду какие-то двое прохожих, и направился к улице, где стоял «Москвич».
   Иваницкий завёл мотор, ещё издали увидев Климунду. Спиридон плюхнулся на заднее сиденье, и Омельян, ни о чем не расспрашивая, рванул машину.
   Иваницкий все время смотрел в зеркальце, не преследует ли кто-нибудь. Но улица была пуста. Только далеко позади вынырнула из-за поворота грузовая машина.
   Омельян круто взял вправо, обогнал троллейбус и выскочил по проспекту на мост.
   Только переехав его, Иваницкий нарушил молчание:
   — Я вижу, у тебя порядок..
   Климунда вцепился в спинку переднего сиденья, жарко выдохнул в ухо Иваницкому:
   — Убил я его! Понимаешь убил…
   Омельян крутанул руль, чуть не попав под колёса тяжёлого грузовика. Выровняв машину, прижался к тротуару и остановился. Обернулся к Климунде.
   — Ты что, спятил? Кого убил?
   — Обоих… профессора и пса…
   Увидел, как побледнели щеки у Иваницкого, и это почему-то успокоило его, придало уверенности. Продолжал, будто речь шла о чем-то будничном, не стоящем особого внимания:
   — Он вернулся не вовремя, профессор… Дог бросился на меня… Я стрелял… а потом ударил рукояткой профессора по голове.
   — Ну, влипли… — растерянно проговорил Иваницкий. — Что же теперь будет?
   — Ничего не будет. Ты всегда преувеличиваешь.
   — Дай боже! Убийство профессора не шутка — поднимется вся милиция!
   — Ищи ветра в поле!
   Иваницкий пристально посмотрел Спиридону в глаза.
   — Ты не наследил там?
   Климунда ощупал карманы. Переложил пистолет во внутренний, достал перчатки, зачем-то натянул на левую руку.
   — Сожги, — приказал Омельян, — перчатки сожги, а пистолет выкинь в реку. Сегодня же, — немного подумал и добавил: — встречаться не будем. Немедленно бери отпуск и катай на Чёрное море. Иконы сложи в чемодан и возьми с собой. Сдашь в камеру хранения — так надёжнее.
   — Какие ещё будут указания? — В тоне Климунды чувствовалось пренебрежение. Он уже немного оправился от страха и считал, что имеет право на первую роль. — Никуда мне не хочется ехать.
   Сказал так, лишь бы только возразить Иваницкому, потому что и самому хотелось как можно скорее сесть в самолёт, чтобы быть подальше от коттеджа, оплетённого текомой, от этих двух тел, от милиции, которая сегодня же начнёт расследование.
   Омельян не обратил внимания на его возражение.
   — Напишешь мне в Пицунду до востребования. Я буду там через неделю. Сообщишь, где сможем встретиться.
   Климунда похлопал по рюкзаку.
   — Скорее бы сплавить этот хлам.
   — Это уж моя забота. Ты понял?
   Климунда в ответ пробурчал что-то неопределённое. Иваницкий остановил машину.
   — Держи, — подал Спиридону руку. — И я тебя прошу: не швыряйся деньгами на курорте. Милиция всегда принюхивается к таким.
   — Угу… — Климунда и сам знал это. — Ты куда сейчас?
   — Поставлю машину в гараж… — Иваницкому почему-то не хотелось говорить, что уже пятый день, как он находится в командировке в Москве — прилетел утренним самолётом и возвращается через два часа. На всякий случай — железное алиби, билет в оба конца взял для него один московский приятель, и фамилия Иваницкого не будет значиться в списках пассажиров. Вот только бы незаметно поставить машину в гараж…
   «Москвич» тронулся, Климунда посмотрел ему вслед, закинул рюкзак за плечи и направился домой.
 
   Вечером того же дня, когда убили профессора Стаха, следователю по особо важным делам Роману Панасовичу Козюренко сообщили: экспертиза установила, что убийца стрелял из пистолета, принадлежавшего когда-то сержанту Омельченко. А ещё через несколько минут майор Шульга доложил Козюренко о результатах своих поисков.
   Козюренко хмурился. Шульга не мог сказать ничего утешительного, Розыски его фактически зашли в тупик. А первый выстрел прозвучал! Да ещё и как.
   — Плохо, майор, — констатировал Козюренко и, увидев, как смутился Шульга, несколько подсластил пилюлю: — Но в случае с ограблением таксиста вы действовали находчиво. Я включил вас в состав своей группы, — закончил он неожиданно.
   Шульга приготовился к разносу, ждал даже административных взысканий, и вдруг такое… Но ничем не выдав своей радости, сдержанно сказал:
   — Благодарю, хотя я не проявил…
   Роман Панасович остановил его скупым жестом.
   — Не будем разводить церемоний, майор, дело не терпит проволочек — пистолет может выстрелить вторично. Хотя я лично придерживаюсь иного взгляда. Ибо преступление незаурядное, и грабители рассчитывают на большие деньги. — Счёл нужным объяснить: — Из коллекции профессора Стаха украдены ценнейшие иконы — преступник или был хорошо информирован о расположении икон, или сам занимается искусством.
   — У человека, чуть не убившего сержанта Омельченко, — воспользовался паузой Шульга, — твёрдая рука. Думаю, профессиональный преступник.
   — Все может быть, — неопределённо ответил Козюренко. — Это нам и надо выяснить, и начнём мы, майор, с изучения круга людей, вхожих в дом профессора. Мы должны также установить лиц, случайно побывавших там в последнее время.
   Козюренко принялся излагать Шульге план, как это лучше сделать. Но его прервал телефонный звонок. Положив трубку, пояснил:
   — Капитан Запорожцева — у неё неотложное дело.
   В кабинет вошла красивая женщина, внешне ничем не похожая на капитана милиции. Русые волосы, широко поставленные зеленые глаза и свежие губы. Молодёжная блуза с клетчатым галстуком и широкий ремень с блестящей пряжкой, которым она туго затягивалась, ещё больше подчёркивали её девичью фигуру.
   Козюренко вышел из-за своего большого полированного стола и придвинул Запорожцевой стул. Сел и сам.
   — Какое же у вас неотложное дело, уважаемая Людмила Константиновна? — спросил, внимательно глядя не неё.
   — Я сделала анализ пепла, оставленного преступником на лестнице в доме профессора Стаха…
   — Ну… ну… — даже заёрзал на стуле заинтересовавшийся Козюренко.
   Запорожцева положила перед ним бумажку.
   — Хочу обратить ваше внимание, Роман Панасович. Около месяца назад, точнее четырнадцатого июня, на экспертизу принесли окурок папиросы «Любительская», найденный в квартире некоего Недбайло. Вульгарная квартирная кража, — уточнила она. — В доме Стаха преступник также курил «Любительскую».
   Козюренко помолчал несколько секунд, оценивая услышанное. Повернулся к Шульге:
   — Что скажете, Яков Павлович?
   — Я слышал об этой краже. Дело вёл инспектор районного уголовного розыска.
   — Спасибо, — обратился Козюренко к Запорожцевой, — за ваше очень важное сообщение. Да, думаю, очень важное. А вас, Яков Павлович, немедленно прошу найти дело об этой краже. Как вы сказали — Недбайло?
   Дело о краже в квартире Недбайло было уже передано в прокуратуру. Шульге пришлось разыскать помощника районного прокурора, и через час папка лежала на столе Козюренко. Следователь нетерпеливо перелистывал подшитые в ней бумаги.
   — Просто, — недовольно сказал он, — элементарно просто. Никаких тебе хлопот. Милиция составляет опись украденных вещей и список рассылает по назначению. Через неделю в Городянке предлагают одной женщине дёшево купить каракулевую шубу. Она покупает, конечно, показывает приятельницам… Короче, об этом узнают в милиции, а там в списке вещей Недбайло фигурирует каракулевая шуба. Дальше ещё проще: что у кого купил, обыск на квартире хорошо известного милиции вора-рецидивиста Алексея Балабана, неопровержимые доказательства содеянного, признание Балабана — и точка. Дело сдают в прокуратуру и ставят галочку — ещё одно преступление раскрыто. Следователя отмечают в приказе за хорошую работу. А я бы ему, сукиному сыну, — похлопал он ладонью по папке, — выговор с предупреждением. Во-первых, часть вещей не нашли. Почему? Балабан уверяет, что продал на толкучке. Но ведь лжёт, не мог этого сделать. Толкучка для него — смерть. А следователь верит ему… Верит, ибо так легче — не надо усложнять себе поиск… К тому же Балабан мог совершить преступление не один, а с кем-то. Они могли поделить вещи. Возможно, ещё один прохвост гуляет на свободе, а другой нарочно не выдаёт его — то ли из солидарности, то ли из страха, потому что за групповую кражу дают больший срок…
   — Правильно ли я понимаю вас? — перебил Шульга. — Утром допросим Балабана?
   — Да, конечно. Надо взяться за этого «домушника».
 
   …Лёха с любопытством смотрел на этих двух новых начальников в штатском. Несомненно, начальников: сюда, в тюрьму, неначальников не пускают, а это начальство, и небось достаточно высокое, потому что один уже пожилой и держится властно, а другой — сухощавый, глазами так и сверлит, будто в самую душу к тебе заглядывает. Что ж, гляди на здоровье, а увидишь ли что?
   Балабан сел на предложенный ему табурет. Под ложечкой засосало: что им надо? Дело его в прокуратуре довели до конца, скоро суд, а потом — знакомая жизнь в колонии, нельзя сказать, чтоб роскошная, но там своя «братия», и можно как-нибудь перекантоваться…
   Балабан испытующе посмотрел на этих двух.
   Старший, чуть лысоватый, закурил и придвинул Балабану две пачки — сигареты с фильтром и папиросы «Любительские». Балабан вытащил длинную сигарету высшего сорта, прикурил и пустил дым под потолок — таких сигарет давно не курил, даже у прокурора, не говоря уже о районном милицейском начальстве, угощали только «Памиром». Что ж, большее начальство — и сигареты получше.
   — Хорошие сигареты? — спросил его следователь.
   Балабан утвердительно кивнул и искоса посмотрел на пачку. Это не прошло мимо внимания Козюренко.
   — Возьмите ещё, — предложил он. — Или вам больше по вкусу эти? — пододвинул «Любительские».
   Балабан пренебрежительно отодвинул папиросы.
   — Если уж нет ничего другого, — пояснил он. — Не накуриваюсь я ими, и дым не тот. Кислый.
   — А я иногда курю, — возразил Козюренко, — для разнообразия.
   Лёха посмотрел подозрительно: не издеваются ли над ним?
   — Итак, — уточнил Козюренко, — вы утверждаете, что последнее время, по крайней мере перед арестом, не курили папирос «Любительские».
   — Нет.
   — А среди ваших знакомых были такие, что курили «Любительские»?
   Какая-то искорка мелькнула в глазах Балабана: вспомнил Семена и узкую красноватую пачку у него в руках. Но ответил твёрдо:
   — Не припоминаю.
   — Подумайте.
   Балабан на мгновение задумался и снова покачал головой:
   — Нет, не знаю.
   — Нехорошо, Балабан, получается, — наклонился к нему через стол Козюренко. — Вы утверждаете, что во время кражи на квартире Недбайло разбили вазу, и что в этой квартире были один. Как же вы можете объяснить тот факт, что на тумбочке, где стояла ваза, найден потушенный о неё окурок папиросы «Любительская»?
   Балабан пожал плечами.
   — А может, кто-нибудь приходил после меня? Я двери не запер…
   — Зашёл, посидел, спокойно покурил, ничего не взял и ушёл себе… Не делайте из нас дурачков, Балабан!
   — Зачем бы я это делал… Такие большие начальники.
   — Не паясничайте! — сурово перебил его Козюренко. — Экспертизой установлено, что папиросу «Любительская» в обокраденной квартире курили не вы. Курил человек с совсем другой группой крови. И вы знаете этого человека.
   Балабан прижал руки к сердцу.
   — Я был один, — произнёс как можно убедительнее. Подумал, что какая-то там группа крови — это ещё не доказательство. Ты выложи на стол козыри, тогда поговорим, а так… Он ничего не скажет, пока есть малейшая возможность отбрехаться, потому что, если выйдут на Семена, докопаются до пистолета, а это уже…
   У Балабана мороз прошёл по телу.
   — Да, гражданин начальник, я взял квартиру один, и вы мне больше ничего не пришьёте.
   — Допустим, Балабан, что я вам поверил, — согласился Козюренко. — Теперь скажите мне, где вы ночевали, когда оставались в городе.
   Глаза у Лёхи забегали: неужели выйдут на сестру? Он закопал у неё в погребе металлическую коробку из-под леденцов, а в ней — его доля, пять тысяч рублей. Теперь он будет жить одной надеждой, которая скрасит его тяжёлую и однообразную жизнь в колонии, — пороскошествовать на эти пять тысяч, когда выйдет на свободу.
   Ответил, преданно и честно глядя прямо в глаза Козюренко:
   — А на вокзале… Иногда в Гидропарке… — Не соврал, потому что именно там провёл одну ночь. — В парке молодёжь на ночь палатки ставит, костёр разжигает. Возьмёшь бутылку, прибьёшься к компании. И тепло, и весело.
   — Итак, знакомых и родных, у которых вы могли бы остановиться, в городе нет?
   — Нет, — покачал головой Балабан.
   Козюренко вызвал конвоира. Балабана увели.
   — Что скажете, Яков Павлович? — спросил Шульгу.
   — Надо начинать с Городянки. Крутит Балабан, и что-то за этим кроется.
   — Ладно, вероятно, вы правы, майор. Вызывайте машину — и в Городянку. А я попробую показать Балабана сержанту Омельченко. Стрелял, правда, в Стаха не Балабан. И все же беспокоят меня эти «Любительские». Может быть, совпадение обстоятельств, но чем черт не шутит…
   …Пятерых, приблизительно одного возраста, мужчин посадили на длинной скамье у стены. Вторым слева сидел Балабан. Знал — неспроста все это, но бодрился, даже деланно улыбался, а руки его мелко дрожали, и он спрятал их между коленями.
   В дверях появился Козюренко с понятыми. Он даже не взглянул на Балабана, стал, словно подчёркивая свою непредвзятость… Но Балабан почувствовал такую ненависть к этому спокойному и уверенному в себе человеку, что едва сдержал желание броситься на него.
   Вошёл сержант Омельченко. Козюренко что-то говорил — это была обычная в таких случаях процедура. Но Балабан не слышал ни слова. Он сразу узнал сержанта и не мог отвести от него взгляда, хотя понимал, что этим может выдать себя. Однако ничего не мог поделать, это было свыше его сил: захотелось встать и сознаться во всем, покаяться, упасть на пол, биться об него головой, чтобы заглушить в себе жар, почему-то поднимавшийся к сердцу и звучавший гулкими ударами в висках.
   Козюренко предложил Омельченко внимательно посмотреть на пятерых у стены, нет ли среди них человека, напавшего на него. Эти слова как бы подали Балабану сигнал опасности, и он сумел наконец преодолеть себя, ощутил, как отхлынула кровь от сердца, и как оно опустело. Лицо его посерело, он сразу осунулся: смотрел вроде бы на сержанта, но ничего не видел, взгляд его не задерживался ни на чем — удивительное состояние человека, когда он чувствует себя почти несуществующим, потусторонним, когда ничего не страшно и все кажется суетою суёт, ничтожным…
   Сначала Омельченко растерялся: все пятеро были вроде бы на одно лицо. Но он заставил себя сосредоточиться, взгляд его стал твёрдым. Представил себе лицо того, кто вышел тогда из темноты. Оно ожило перед ним — и не похоже было ни на одно из тех, на которые смотрел сейчас.
   — Нет… — проговорил нерешительно, — нет… Тут его нет…
   Вдруг его взгляд скрестился со взглядом второго слева. Что-то заставило сержанта всмотреться в лицо молодого парня. Нет, оно мало чем походило на то, что снилось ему в больнице, что время от времени представало в воображении, но теперь Омельченко знал: раньше он ошибался, а сейчас — нет. Вон тот, второй слева, позвал его тогда в кусты, а потом ударил ножом в спину.
   Омельченко на мгновенье снова ощутил боль, как и тогда. Он сделал шаг к тому, кто его так предательски обманул. Поднял руку, ткнул в Балабана и уверенно сказал:
   — Он!
   Произнёс это категоричное слово и сразу испугался, ибо знал, что ждёт человека, ударившего ножом, пытаясь убить, и только чудом не убившего.
   Подумал: а может, это заговорило в нем чувство мести. Он всегда считал себя порядочным и справедливым человеком. Да и минуту назад он представлял себе преступника совсем другим, — сержант отступил, вздохнул и виновато взглянул на Козюренко.
   — А может, и не он…
   Следователь смотрел равнодушно.
   — Подумайте, Омельченко, — холодно сказал он. — Мы не торопим вас. Посмотрите внимательно ещё раз: нет так нет.
   Сержант на секунду закрыл глаза. Теперь он начал с крайнего справа.
   Короткоухий, веснушчатый, и выражение лица безнадёжно мрачное, даже подавленное.
   Нет, не он.
   Второй — чёрный, с большими карими глазами.
   И это не он.
   Третий — крепкий парень, курносый, с волнистым чубом и мягкими, по-женски припухлыми губами.
   Точно не он.
   Четвёртый…
   — Он! — сержант снова ткнул пальцем в Балабана. — Да, это он!
   Сперва Балабан никак не отреагировал на утверждение Омельченко. Может, оно и не дошло до его сознания, потому что он пребывал в состоянии прострации: стоял бы сейчас под дулом винтовки — все равно не боялся бы. Но когда сержант отступил и заколебался, обрадовался так, что на щеках выступил румянец.
   Но вот следователь что-то сказал сержанту, и тот снова повернулся к ним, их взгляды ещё раз скрестились. Теперь Балабан понял: его опознали, и это — конец…
   И вдруг с облегчением подумал: он же не убил этого милиционера — таким образом, «вышку» не дадут… Он будет жить, а там поглядим. Может, попадёт под амнистию или сбежит.
   Когда их выводили, оглянулся и ещё раз перехватил взгляд сержанта. Опустил глаза, не было к нему злобы: такая уж у них служба…
   Конвоир приказал Балабану остаться в узком тёмном коридоре. Тот опёрся о холодную стену, почесался об неё — душевное равновесие вернулось. В конце концов, то, что его узнал милиционер, не имеет решающего значения. Ведь у него железное алиби, которое может подтвердить участковый инспектор лейтенант Хохлома.
   Эта мысль утешила его. Гордый начальник останется с носом, хотя, должно быть, думает, что уже подцепил на крючок Лёху Балабана. Не на того нарвался.
   Когда Балабана снова привели к Козюренко, следователь сразу обратил внимание на то, как уверенно он держится. Это несколько удивило его, но он и вида не подал, спокойно сказал:
   — Итак, Балабан, отпираться тщетно. Вас опознали — вы совершили нападение на сержанта Омельченко, чтобы завладеть оружием, и тяжело ранили его.
   — Гражданин начальник! — Балабан прижал ладони к сердцу. — Ошибся ваш милиционер, поверьте, ошибся. Впервые вижу его…
   — Ну что ж, тогда выясним все по порядку.
   Балабан с собачьей преданностью в глазах уставился на следователя.
   — Вы можете вспомнить, где были вечером десятого мая от десяти до двенадцати?
   Балабан задумался, делая вид, что вспоминает. Сейчас он огорошит этого самоуверенного следователя.
   — Не помню… — сокрушённо покачал головой. Знал, что ни один порядочный игрок не выкладывает сразу все свои козыри. — Разве ж можно все в голове держать? Сколько времени прошло…
   — И все же вспомните, — с нажимом сказал Козюренко. — Вечером десятого мая?
   Балабан поднял глаза к потолку, как бы силясь что-то припомнить.
   — Десятого? — повторил он. — Что же было десятого? Нет, не помню.
   Козюренко пристально смотрел на него. Балабан покачал головой, сморщил лоб и вдруг оживился.
   — Десятого? — начал он нерешительно. — Так это же было… Постойте! — даже просветлел лицом. — Вспомнил, это же на следующий день ко мне заходил участковый, лейтенант Хохлома. Теперь точно вспомнил — болел я десятого, несколько дней подряд болел. Это же после Дня Победы было — лежал в постели. Лейтенант Хохлома может подтвердить! А что, — наклонился он к Козюренко, — что десятого случилось? Что-нибудь с этим милиционером?
   Козюренко улыбнулся: этот негодяй, оказывается, ещё и нахален.
   — Мы проверим ваши показания, Балабан. Но предупреждаю, все равно установим истину, а искреннее раскаяние всегда учитывается судом. Если же будете лгать и запутывать следствие, это только отяготит вашу вину.
   «Раньше докажите что-нибудь, потом должен каяться! — подумал Балабан. — А так — дураков нет. Лейтенант Хохлома не отступится — знаем его, упрямый черт, как и бабка Соня».
   Дом на окраине города, снаружи неброский — давно не крашенный, ободранный, окна покривились, — внутри поражал достатком и уютом.
   Чисто покрашенный пол в двух больших комнатах, тиснёные обои, ковры, импортная мебель, хрусталь. Но на всем лежала печать безвкусицы: полированный журнальный столик украшала старомодная плюшевая салфетка, а в серванте гордо выстроились семь слоников.
   Анна сидела на мягком стуле и не спускала глаз с работников милиции, только что начавших обыск.
   Майор Шульга не зря ездил в Городянку. Узнал он там много интересного. Соседка Балабанов, бабка Соня, рассказала ему о всей их семье, помянув недобрым словом почти всех, в том числе и Лешину двоюродную сестру Анну Кириллову. Спекулянтка, мол, живёт в областном центре, а скупает в Городянке и в окрестных сёлах раннюю клубнику и фрукты, корзинками и ящиками возит в Москву и продаёт. Говорят, денег у неё — что мусору. И для чего человеку столько денег, одна с дочкой живёт, а дочка придурковатая, никто даже замуж не берет…
   Установить адрес Анны Кирилловой было нетрудно. На следующий день Козюренко получил постановление на обыск и поручил сделать его Шульге. Кириллова не испугалась, увидев работников милиции. Майор, которому не впервые приходилось принимать участие в таких операциях и который по поведению хозяев уже научился почти безошибочно определять, не прячут ли они что-нибудь, наблюдал за Кирилловой, чем дальше, тем больше убеждаясь, что обыск ничего на даст.
   Кириллова смотрела, как работники милиции роются в шкафу, и презрительно кривилась. Если бы нагрянули неделю назад, имели бы поживу. Она тогда не успела ещё реализовать вещи из чемодана, оставленного ей Лёхой, да и сам чемодан мог стать неопровержимым доказательством. Но позавчера у неё купили последнюю ценную вещь — пальто с бобровым воротником. Она отдала его за три сотни и весь день казнилась, что продешевила. А оно оказалось, что напрасно казнилась — есть-таки на свете бог, он справедлив, все видит и всегда помогает обиженному… А в том, что сейчас её обижают, у Анны Кирилловой не было никаких сомнений. Ну, зачем врываться в порядочный дом, если там ничего нет, зачем перебрасывать вещи в шкафу? Сказано, ничего нет, деньги и сберкнижка — вот, на виду. Все заработано честным трудом.
   Но почему перешёптывается этот майор с милиционером, роющимся в комоде?
   Анна нервно сжала пальцы. И как она могла забыть об этом? Так грубо ошибиться!
   Когда Лёха приплёлся однажды вечером пьяный в стельку, она обыскала его карманы и вытащила красивые золотые часики на цепочке. Такие часы только недавно вошли в моду, их носили на шее вместо медальонов. Вещица так понравилась Анне, что она решила оставить её себе. Черт попутал. Все равно не носила бы сама и не дала бы дочке.
   А впрочем, чего она волнуется? Это же брат подарил ей часы. Разве брат не может подарить ценную вещь сестре? Она краденая? Что ж, Кириллова, конечно, знает, что её двоюродный брат отсидел за кражу. Но ведь в колонии его перевоспитали, и она даже не могла представить себе, что это вещь — краденая.