Страница:
оправы к которым делались на заказ по его собственным рисункам. Он сам
надевал их нам на руки и на шею и любовался тем, как эти драгоценности на
нас сверкают. Камни эти предназначались, вообще говоря, для продажи.
Нередко мы слышали, как некоторые завистницы шептались, восторгаясь их
блеском, и отпускали на наш счет злые шутки. Но мать мирилась с этим,
говоря, что самые знатные дамы носят то, что им остается от нас, и это
была сущая правда. На следующий день к отцу поступали заказы на
драгоценности, подобные тем, что мы надевали накануне. Через некоторое
время он отсылал клиентам именно наши; и нас это не огорчало: мы
расставались с ними лишь для того, чтобы получить еще более красивые.
Я росла, ведя подобный образ жизни, не задумываясь ни о настоящем, ни о
будущем и не делая никаких внутренних усилий, чтобы выработать себе
характер и укрепить его. От природы я была мягкой, доверчивой, как и моя
мать, я, как и она, безотчетно отдавалась на волю судьбы. И все же, по
сравнению с нею, я была не такая веселая; меня меньше привлекали
удовольствия и тщеславие; мне словно недоставало даже той небольшой доли
энергии, которой обладала она, ее желания и умения развлекаться. Я как-то
свыклась с той беспечной жизнью, что выпала мне на долю, не ценила ее и не
сравнивала ни с чьей другой. О страстях я не имела ни малейшего
представления. Меня воспитали так, будто мне вообще никогда не суждено их
узнать; мать получила точно такое же воспитание и чувствовала себя
превосходно, за неспособностью испытывать какие бы то ни было страсти, и
поэтому ей ни разу не приходилось с ними бороться. Мой ум приучили к таким
занятиям, где сердцу делать было нечего. Я блестяще играла на фортепьяно и
чудесно танцевала, я рисовала акварелью, отличаясь поразительной точностью
рисунка и свежестью красок, но в душе моей не было ни малейшей искры того
божественного огня, который только один и создает жизнь и позволяет понять
ее смысл. Я обожала моих родителей ко не знала, что значит любить больше
или меньше. Я могла превосходно сочинить письмо к какой-нибудь юной
подружке, но не знала цены ни словам, ни чувствам. Подруг я любила по
привычке, была добра с ними по долгу и по мягкости натуры, но характер их
меня совершенно не интересовал: я вообще ни над чем не задумывалась. Я не
делала никакого существенного различия между ними, и больше всего мне по
душе бывала та, которая чаще всего ко мне приходила".
"Такой вот я и была. Мне шел семнадцатый год, когда в Брюссель приехал
Леони. В первый раз я увидела его в театре. Я сидела с матерью в ложе,
неподалеку от балкона, где он находился в обществе самых элегантных и
состоятельных молодых люди. Моя мать первая указала мне на него. Она
постоянно высматривала мне мужа, стараясь отыскать его среди таких мужчин,
которые были особенно блестяще одеты и стройны; большего для нее и не
требовалось. Знатность и состояние привлекали ее лишь как нечто такое, что
дополняло более существенные данные - осанку и манеры. Человек выдающийся,
но скромно одетый мог бы внушить ей одно презрение. Для ее будущего зятя
требовалось, чтобы у него были особые манжеты, безукоризненный галстук,
изящная фигура, красивое лицо, платье из Парижа и чтобы он умел
поддерживать ту непринужденную, пустую болтовню, которая делает мужчину
обаятельным в глазах общества.
Что до меня, я решительно не сравнивала одних мужчин с другими. Слепо
доверяясь выбору моих родителей, я и не стремилась к замужеству и не
противилась ему.
Мать нашла Леони очаровательным. Правда, лицо его поразительно красиво,
и он, денди по костюму и манерам, обладает непостижимым умением держаться
непринужденно, мило и весело. Я, однако, не испытывала никаких
романических чувств, которые заставляют пылкие натуры предугадывать их
грядущую судьбу. Я взглянула на него мельком, повинуясь лишь желанию
матери, и никогда не посмотрела бы на него вторично, если бы она не
принудила меня к этому своими непрестанными восклицаниями по его адресу и
тем любопытством, которое она проявляла, желая узнать его имя. Один из
знакомых нам молодых людей, которого она подозвала и расспросила, ответил
ей, что это знатный венецианец, приятель одного из видных коммерсантов
нашего города, что, по слухам, он обладает несметным состоянием и что
зовут его Леоне Леони.
Моя мать пришла в восхищение от этого ответа. Коммерсант, приятель
Леони, устраивал как раз на следующий день праздник, на который мы были
приглашены. Матушке, беспечной и легковерной, оказалось вполне достаточно
поверхностных сведений о том, что Леони богат и знатен, чтобы тотчас же
заприметить его. Она заговорила о нем со мною в тот же вечер и
посоветовала мне быть красивой назавтра. Я улыбнулась, заснула ровно в тот
же час, что и в другие вечера, и мысль о Леони ни на одну секунду не
заставила мое сердце биться сильнее. Меня приучили выслушивать подобные
планы без всякого волнения. Мать утверждала, что я настолько
рассудительна, что со мною уже не надобно обращаться как с ребенком.
Бедная матушка и не замечала, что сама она куда больше ребенок, чем я.
Она одела меня так обдуманно и так изысканно, что я была признана
царицей бала; но поначалу все оказалось впустую; Леони не появлялся, и
мать подумала, что он уже уехал из Брюсселя. Не в силах побороть свое
нетерпение, она спросила у хозяина дома, что сталось с его
другом-венецианцем.
- А! - воскликнул господин Дельпек. - Вы уже заметили моего венецианца?
- Он бросил беглый взгляд на мой туалет и все понял. - Это красивый малый,
- добавил он, - весьма знатного происхождения и пользуется большим успехом
в Париже и в Лондоне. Но должен вам признаться, что он отчаянный игрок, и
коль скоро вы его не видите здесь, то это потому, что он предпочитает
карты самым красивым женщинам.
- Игрок! - воскликнула моя мать. - Это очень гадко!
- О! - отозвался господин Дельпек. - Это как сказать. Когда у вас есть
к тому возможность!
- Да и в самом деле! - сказала моя мать, ограничиваясь этим замечанием.
Она уже никогда больше не интересовалась страстью Леони к игре.
Через несколько минут после этого короткого разговора Леони вошел в
залу, где мы танцевали. Я увидела, как господин Дельпек, посматривая на
меня, шепнул ему что-то на ухо. Леони обвел рассеянным взглядом танцующих;
прислушиваясь к словам своего приятеля, он наконец отыскал меня в толпе и
даже подошел, чтобы лучше рассмотреть. В эту минуту я поняла, что моя роль
барышни на выданье несколько смешна, ибо в его любовании мною было нечто
ироническое; я, быть может, первый раз в жизни покраснела и почувствовала
стыд.
Этот стыд превратился почти что в страдание, когда я заметила, что
через несколько минут Леоне вернулся в игорную залу. Мне почудилось, что
меня высмеяли и с презрением отвергли, и я рассердилась на мать. Прежде
этого со мною никогда не случалось, и она подивилась моему скверному
настроению.
- Полно, - сказала она мне, в свою очередь, несколько раздраженно. - Не
знаю, что с тобою, но ты заметно подурнела. Едем домой!
Она уже поднялась с места, когда Леони, быстро пройдя через всю залу,
пригласил ее на тур вальса. Этот непредвиденный случай вернул матушке все
ее оживление; она, смеясь, бросила мне свой веер и исчезла в вихре танца.
Так как она страстно любила танцевать, то на бал нас постоянно
сопровождала старая тетушка, старшая сестра отца, которая опекала меня,
когда я не получала приглашения на танец одновременно с матерью.
Мадемуазель Агата - так звали мою тетушку - была старая дева с ровным,
невозмутимым характером. Она отличалась большим здравым смыслом, чем
остальные мои домашние. Однако ей была присуща некоторая склонность к
тщеславию - камню преткновения всех тех, кто проник в общество из низов.
Хотя на балу она играла довольно жалкую роль, она ни разу не жаловалась на
то, что ей приходится нас сопровождать: для нее это было поводом показать
на старости лет нарядные платья, которые она не могла завести себе в
молодости. Она, разумеется, высоко ценила деньги, но другие соблазны
большого света привлекали ее значительно меньше. Она питала давнишнюю
ненависть к представителям знати и не упускала случая посмеяться над ними
и позлословить на их счет, делая это довольно остроумно.
Женщина тонкая и наблюдательная, привыкшая не столько действовать,
сколько наблюдать за поступками других, она быстро разгадала причину
внезапной перемены моего настроения. Оживленная болтовня моей матери
раскрыла тетушке ее намерения относительно Леони, а физиономия венецианца,
одновременно любезная, надменная и насмешливая, пояснила ей многое такое,
чего ее невестка не понимала.
- Погляди, Жюльетта, - сказала она, наклонясь ко мне, - этот знатный
синьор смеется над нами.
Больно задетая ее замечанием, я невольно вздрогнула. Слова тетушки
совпадали с моими предчувствиями. Я впервые прочла на лице мужчины
презрение к нашему мещанству. Меня приучили потешаться над тем
пренебрежением, которое нам почти открыто выказывали женщины, и считать
его проявлением зависти; но наша красота избавляла нас до сих пор от
презрения мужчин, и я решила, что Леони самый большой нахал, которого
когда-либо видел свет. Он внушил мне отвращение; поэтому, когда, проводив
до кресла мою мать, он пригласил меня на следующую кадриль, я немедленно
отказалась. Лицо его выразило такое сильное недоумение, что я тотчас же
поняла, до какой степени он рассчитывал на мое доброе согласие. Моя
гордость восторжествовала, и, усевшись подле матери, я сказала ей, что
очень устала. Леони отошел от нас, отвесив глубокий, по итальянскому
обычаю, поклон и бросив на меня пристальный взгляд, в котором сквозила
свойственная ему насмешливость.
Матушка, удивленная моим поведением, стала опасаться, что во мне может
пробудиться какая-то воля. Она заговорила со мною осторожно, надеясь, что
я еще потанцую и что Леони снова пригласит меня; но я упорно не вставала с
места. Примерно через час, сквозь смутный гул бальной суеты, мы расслышали
имя Леони, названное несколько раз подряд; кто-то, проходя поблизости
сказал, что Леони проиграл шестьсот луидоров.
- Отлично, - сухо заметила тетушка. - Теперь-то ему впору поискать
красавицу невесту с хорошим приданым.
- О, ему это не требуется, - откликнулся кто-то другой, - он так богат!
- Взгляните, - добавил третий, - он танцует и, как видно, не слишком-то
озабочен.
И правда, Леони танцевал с самым невозмутимым видом. Затем он подошел к
нам, отпустил несколько банальных комплиментов моей матери с
непринужденностью великосветского человека и попытался было вызвать меня
на разговор, задав несколько вопросов, обращенных как бы косвенно ко мне.
Но я упорно хранила молчание, и он удалился, делая вид, что ему это
совершенно безразлично. Мать, в полном отчаянии, увезла меня домой.
Первый раз в жизни она меня выбранила, а я на нее надулась. Тетушка
вступилась за меня, заявив, что Леони - нахал и шалопай. Мать, которая
никогда не встречала такого противодействия, расплакалась, а вслед за нею
и я.
Все эти небольшие неприятности, связанные с появлением Леони и с той
трагической судьбою, которую ему суждено было мне принести, нарушили мой
дотоле ничем не возмутимый душевный мир. Я не стану вам подробно
рассказывать о том, что случилось в последующие дни. Да я отчетливо всего
и не помню, и зарождение безудержной страсти к этому человеку до сих пор
представляется мне каким-то диковинным сном, в котором рассудок мой никак
не может разобраться. Несомненно, однако, что холодность моя задела Леони
за живое, изумив и даже ошеломив его. Он сразу же стал относиться ко мне
почтительно, что удовлетворило мою уязвленную гордость. Я видела его
каждый день на балах и на прогулке, и моя неприязнь к нему быстро таяла
перед необычайной заботливостью и скромной предупредительностью, которую
он мне настойчиво выказывал. Тщетно моя тетушка пыталась предостеречь меня
от Леони, обвиняя его в высокомерии; я уже не чувствовала себя
оскорбленной ни его поведением, ни его словами; даже черты его утратили
выражение того затаенного сарказма, который больно задел меня в начале
нашего знакомства. Во взгляде его день ото дня все явственнее светилась
какая-то непостижимая мягкость и нежность. Казалось, он занят только мною;
жертвуя своей страстью к картам, он танцевал теперь ночи напролет,
приглашая то матушку, то меня, или непринужденно болтал с нами. Вскоре
Леони пригласили к нам. Я несколько побаивалась его посещения; тетушка
предсказывала мне, что он найдет у нас в доме тысячу поводов для насмешек,
делая вид, будто ничего такого и не заметил; на самом же деле этот визит
даст ему возможность потешаться над нами в обществе своих приятелей. Итак,
Леони пришел к нам, и, в довершение несчастья, отец, стоявший в это время
на пороге своей лавки, именно через нее и ввел его в дом. Дом этот,
который нам принадлежал, был очень хорош, и мать убрала его с изысканным
вкусом. Но отец, которому по душе была лишь его коммерция, не пожелал
перенести под другую крышу выставленные им для продажи жемчуга и
бриллианты. Эти сплошные ряды искрометных камней за ограждавшими их
большими зеркальными стеклами являли поистине великолепное зрелище, и отец
справедливо говорил, что более роскошного убранства для нижнего этажа и не
сыщешь. Мать, у которой до той поры бывали иногда лишь вспышки честолюбия,
побуждавшего ее искать сближения со знатью, никогда не смущало то, что ее
фамилия, выгравированная крупными буквами из стразов, красуется под
балконом ее спальни. Но, увидев с этого балкона, что Леони переступает
порог злополучной лавки, она сочла нас погибшими и тревожно взглянула на
меня".
"За те несколько дней, которые предшествовали визиту Леони, я
почувствовала, что в душе моей пробуждается какая-то неведомая мне дотоле
гордость. Я отчетливо ее испытала и, движимая неодолимым стремлением,
захотела взглянуть, с каким видом Леони разговаривает за конторкой с моим
отцом. Он медлил подниматься в гостиную, и я резонно предположила, что
отец удержал его у себя, чтобы, со свойственным ему простодушием, показать
чудесные образцы своей работы. Я смело спустилась в нижний этаж и вошла в
лавку, притворившись несколько удивленной тем, что встретила там Леони.
Входить в эту лавку мать мне всегда строго запрещала, опасаясь, как бы
меня не приняли за приказчицу. Но я туда нет-нет да убегала, чтобы обнять
моего милого отца, у которого не было большей отрады, чем принимать меня у
себя внизу Лишь только он меня завидел, у него вырвалось радостное
восклицание, и он сказал, обращаясь к Леони:
- Послушайте, господин барон, все, что я вам показывал, - это пустяки.
Вот мой самый прекрасный алмаз. - На лице Леони невольно отразилось
восторженное изумление; он ласково улыбнулся моему отцу и страстно
взглянул на меня. Никогда еще не доводилось мне видеть такого взгляда. Я
вся зарделась. Когда же отец поцеловал меня в лоб, то от неясного чувства
радости и нежности на глаза мои навернулись слезы.
С минуту мы все молчали. Затем Леони, вернувшись к прерванной беседе,
сумел высказать моему отцу все, что только могло польстить самолюбию
художника и коммерсанта. Ему, казалось, доставляло необычайное
удовольствие, когда отец объяснял, какой тонкой обработкой можно получить
из нешлифованного камня драгоценный бриллиант, придав ему игру и
прозрачность. Он сам рассказал по этому поводу много интересного и,
обратившись ко мне, добавил кое-какие подробности из области минералогии,
доступные моему пониманию. Меня поразило, с каким умом и изяществом он
возвеличивает и облагораживает наше общественное положение в наших
собственных глазах. Он говорил о ювелирных изделиях, которые ему
доводилось видеть за годы странствий по свету, и особенно расхваливал
мастерство своего соотечественника Челлини, которого он ставил наряду с
Микеланджело. Наконец он приписал такие достоинства профессии отца и столь
высоко оценил его талант, что я готова была задать себе вопрос, чья я,
собственно, дочь: трудолюбивого ремесленника или гениального мастера?
Отец склонился ко второму предположению и, восхищенный обхождением
венецианца, провел его в комнаты матери. В течение своего визита Леони
проявил такой ум и говорил обо всем так тонко, что, слушая его, я была
буквально зачарована. Раньше я и представить себе не могла, что существуют
подобные мужчины. Те, на которых мне указывали как на самых приятных, были
столь незначительны, столь ничтожны по сравнению с Леони, что мне
почудилось, будто я вижу сон. Я была слишком необразованна, чтобы оценить
знания и красноречие нашего гостя, но я понимала его как-то по наитию. Я
чувствовала себя во власти его взгляда, меня увлекали его рассказы, и при
каждом проявлении им каких-то новых познаний я испытывала изумление и
восторг.
Леони, несомненно, наделен недюжинными способностями. За короткое время
ему удалось взбудоражить весь город. Он, надо вам сказать, обладает
всевозможными талантами, умеет обольстить решительно всех. Если он, после
некоторых уговоров, участвовал в каком-нибудь концерте, то пел ли он или
играл на любом инструменте, он выказывал явное превосходство над опытными
музыкантами. Если он соглашался провести вечер в тесном дружеском кругу,
он делал чудесные зарисовки в дамские альбомы. Он мгновенно набрасывал
карандашом изящные портреты и остроумные карикатуры; он импровизировал и
читал наизусть стихи на многих языках; он знал все характерные танцы
Европы и танцевал их поразительно грациозно; он все видел, все помнил,
имел обо всем свое суждение; он все понимал и все знал; вселенная,
казалось, была для него раскрытой книгой. Он великолепно исполнял как
трагические, так и комические роли, организовывал любительские труппы,
бывал подчас и дирижером, и главным действующим лицом, и декоратором, и
художником, и механиком. Он был душой любой компании, любого праздника.
Поистине можно было сказать, что развлечения шли за ним по пятам и что
все, к чему бы он ни прикасался, тотчас же меняло свой облик и полностью
преображалось. Его слушали с каким-то восторгом, ему слепо повиновались, в
него верили как в пророка; и обещай он вернуть весну в разгар зимы, все бы
сочли, что для него это возможно. Через какой-нибудь месяц пребывания его
в Брюсселе характер жителей совершенно изменился. Увеселения объединяли
все классы общества, устраняли любую щепетильность, продиктованную
высокомерием, уравнивали все сословия. Что ни день, устраивались
кавалькады, фейерверки, спектакли, концерты, маскарады. Леони был щедр и
великодушен; рабочие пошли бы ради него на бунт. Он рассыпал благодеяния
полными пригоршнями, на все у него находились и деньги и время. Его
причуды тотчас же перенимались всеми. Все женщины в него влюблялись, а
мужчины были настолько им покорены, что и не помышляли о ревности.
Могла ли я, видя это всеобщее увлечение, остаться равнодушной и не
гордиться тем, что меня избрал человек, который всполошил население целой
провинции? Леони был с нами крайне внимателен и почтителен. Мать и я стали
пользоваться наибольшим успехом среди всех светских женщин города. Мы
всегда сопутствовали Леони, играя первую роль во всех устраиваемых им
увеселениях; он способствовал тому, что мы не останавливались перед самой
безудержной роскошью; он делал рисунки наших туалетов и придумывал для нас
характерные костюмы, во всем он знал толк и, в случае необходимости, мог
бы сам смастерить нам и платья и тюрбаны. Вот этим-то он и снискал себе
расположение нашего семейства. Труднее всего было покорить мою тетушку.
Она долго упорствовала и огорчала нас своими грустными наблюдениями.
- Леони, - твердила она, - это человек недостойного поведения, заядлый
игрок; он выигрывает и проигрывает за один вечер состояние двадцати семей;
он промотает и наше за какую-нибудь ночь.
Леони решил смягчить несговорчивость тетушки и преуспел в своем
намерении, воздействовав на самолюбие - рычаг, к которому он приложил все
свои усилия, но так незаметно, будто почти и не касался его. Вскоре все
препятствия были устранены. Ему пообещали мою руку и полмиллиона
приданого; моя тетушка заметила все же, что надобно поточнее узнать о
состоянии и происхождении этого иностранца. Леони улыбнулся и обещал
представить свои дворянские грамоты и бумаги об имущественном положении не
позже, чем через двадцать дней. Он крайне легкомысленно отнесся к
содержанию брачного контракта, составленного с большой щедростью и с
полным доверием к нему. Казалось, он почти не знает о том, какое приданое
я ему приношу. Господин Дельпек, а с его слов и все новые приятели Леони,
утверждали, что состояние их друга вчетверо больше нашего и что женится он
на мне по любви. Убедить меня в этом было довольно легко. Меня дотоле еще
никто не обманывал. Обманщиков и жуликов я представляла себе не иначе, как
в жалком рубище, в позорном обличье..."
Мучительное чувство сдавило Жюльетте грудь. Она запнулась и взглянула
на меня помутившимися глазами.
- Бедная девочка, - воскликнул я, - и как только тебе господь не помог!
- Ах! - возразила она, слегка нахмурив иссиня-черные брови - У меня
вырвались ужасные слова, да простит мне их бог! В сердце моем нет места
ненависти, и я отнюдь не обвиняю Леони в злодействе. Нет, нет, я не желаю
краснеть за то, что любила его Это несчастный, которого следует пожалеть.
Если б ты только знал... Но я тебе расскажу все.
- Продолжай, - сказал я. - Леони и без того достаточно виновен: ведь ты
не собираешься обвинять его больше, чем он того заслуживает.
Жюльетта вернулась к своему рассказу.
"Суть в том, что он меня любил, любил ради меня самой; все дальнейшее
это подтвердило. Не качай головой, Бустаменте: у Леони могучее тело и
огромная душа; он вместилище всех добродетелей и всех пороков, в нем могут
одновременно уживаться самые низменные и самые высокие страсти. Никто
никогда не судил о нем беспристрастно, он справедливо это утверждал. Одна
я знала его и могла воздать ему должное.
Язык, которым он говорил со мною, был совершенно непривычен для моего
слуха и опьянял меня. Быть может, полное неведение, в котором я обреталась
относительно всего, что касается чувств, делало для меня этот язык более
сладостным и необычайным, чем то могло бы показаться какой-нибудь девушке
поопытнее Но я уверена (да и другие женщины уверены точно так же), что ни
один мужчина на свете не ощущал и не выказывал любовь так, как Леони.
Превосходя всех остальных как в дурном, так и в хорошем, он говорил на
совершенно ином языке, у него был иной взгляд, да и совсем иное сердце. Я
как-то слышала от одной итальянской дамы, что букет в руках Леони
благоухал сильнее, чем в руках другого кавалера, и так было во всем. Он
придавал блеск самому простому и освежал самое обветшалое. Он имел
огромное влияние на всех окружающих; я не могла, да и не хотела
противиться этому влиянию. Я полюбила Леони всем сердцем.
Я почувствовала тогда, как вырастаю в собственных глазах. Было ли то
делом божественного промысла, заслугой Леони или следствием любви, но в
моем слабом теле пробудилась и расцвела большая и сильная душа. С каждым
днем мне все больше и больше открывался целый мир каких-то новых понятий.
Какое-нибудь одно слово Леони пробуждало во мне больше чувств, нежели вся
легковесная болтовня, которой я наслушалась за свою жизнь. Замечая во мне
этот духовный рост, он радовался и гордился. Он пожелал ускорить мое
развитие и принес мне несколько книг. Моя мать взглянула на их
позолоченные переплеты, на веленевые страницы, на гравюры. Она мельком
прочла заглавия сочинений, которым суждено было вскружить мне голову и
взволновать сердце. Все это были прекрасные, целомудренные книги - повести
о женщинах, написанные, в большинстве своем, тоже женщинами: "Валери",
"Эжен де Ротелен", "Мадемуазель де Клермон", "Дельфина". Эти трогательные,
полные страсти рассказы, картины некоего идеального для меня мира
возвысили мою душу, но и погубили ее. У меня появилось романическое
воображение, самое пагубное для любой женщины".
"Трех месяцев оказалось достаточно для завершения этой перемены. Я
вот-вот должна была обвенчаться с Леони. Из всех документов, которые он
обещал представить, пришли только его метрическое свидетельство и
дворянские грамоты. Что же до бумаг, подтверждающих его состояние, он
запросил их через другого стряпчего, и они все еще не поступали. Это
промедление, отдалявшее день нашей свадьбы, крайне печалило и раздражало
Леони. Однажды утром он пришел к нам донельзя удрученный. Он показал нам
письмо без почтового штемпеля, только что полученное им, по его словам, с
особой оказией. В этом письме сообщалось, что его поверенный в делах умер,
что преемник покойного, найдя бумаги в беспорядке, вынужден проделать
огромную работу для признания их законности и что он просит еще одну-две
недели, чтобы представить его милости затребованные сведения. Леони был
взбешен этой помехой; он твердил, что умрет от нетерпения и горя еще до
конца этого ужасного двухнедельного срока. Он упал в кресло и разрыдался.
Нет, то было непритворное горе, не улыбайтесь, дон Алео. Желая утешить
надевал их нам на руки и на шею и любовался тем, как эти драгоценности на
нас сверкают. Камни эти предназначались, вообще говоря, для продажи.
Нередко мы слышали, как некоторые завистницы шептались, восторгаясь их
блеском, и отпускали на наш счет злые шутки. Но мать мирилась с этим,
говоря, что самые знатные дамы носят то, что им остается от нас, и это
была сущая правда. На следующий день к отцу поступали заказы на
драгоценности, подобные тем, что мы надевали накануне. Через некоторое
время он отсылал клиентам именно наши; и нас это не огорчало: мы
расставались с ними лишь для того, чтобы получить еще более красивые.
Я росла, ведя подобный образ жизни, не задумываясь ни о настоящем, ни о
будущем и не делая никаких внутренних усилий, чтобы выработать себе
характер и укрепить его. От природы я была мягкой, доверчивой, как и моя
мать, я, как и она, безотчетно отдавалась на волю судьбы. И все же, по
сравнению с нею, я была не такая веселая; меня меньше привлекали
удовольствия и тщеславие; мне словно недоставало даже той небольшой доли
энергии, которой обладала она, ее желания и умения развлекаться. Я как-то
свыклась с той беспечной жизнью, что выпала мне на долю, не ценила ее и не
сравнивала ни с чьей другой. О страстях я не имела ни малейшего
представления. Меня воспитали так, будто мне вообще никогда не суждено их
узнать; мать получила точно такое же воспитание и чувствовала себя
превосходно, за неспособностью испытывать какие бы то ни было страсти, и
поэтому ей ни разу не приходилось с ними бороться. Мой ум приучили к таким
занятиям, где сердцу делать было нечего. Я блестяще играла на фортепьяно и
чудесно танцевала, я рисовала акварелью, отличаясь поразительной точностью
рисунка и свежестью красок, но в душе моей не было ни малейшей искры того
божественного огня, который только один и создает жизнь и позволяет понять
ее смысл. Я обожала моих родителей ко не знала, что значит любить больше
или меньше. Я могла превосходно сочинить письмо к какой-нибудь юной
подружке, но не знала цены ни словам, ни чувствам. Подруг я любила по
привычке, была добра с ними по долгу и по мягкости натуры, но характер их
меня совершенно не интересовал: я вообще ни над чем не задумывалась. Я не
делала никакого существенного различия между ними, и больше всего мне по
душе бывала та, которая чаще всего ко мне приходила".
"Такой вот я и была. Мне шел семнадцатый год, когда в Брюссель приехал
Леони. В первый раз я увидела его в театре. Я сидела с матерью в ложе,
неподалеку от балкона, где он находился в обществе самых элегантных и
состоятельных молодых люди. Моя мать первая указала мне на него. Она
постоянно высматривала мне мужа, стараясь отыскать его среди таких мужчин,
которые были особенно блестяще одеты и стройны; большего для нее и не
требовалось. Знатность и состояние привлекали ее лишь как нечто такое, что
дополняло более существенные данные - осанку и манеры. Человек выдающийся,
но скромно одетый мог бы внушить ей одно презрение. Для ее будущего зятя
требовалось, чтобы у него были особые манжеты, безукоризненный галстук,
изящная фигура, красивое лицо, платье из Парижа и чтобы он умел
поддерживать ту непринужденную, пустую болтовню, которая делает мужчину
обаятельным в глазах общества.
Что до меня, я решительно не сравнивала одних мужчин с другими. Слепо
доверяясь выбору моих родителей, я и не стремилась к замужеству и не
противилась ему.
Мать нашла Леони очаровательным. Правда, лицо его поразительно красиво,
и он, денди по костюму и манерам, обладает непостижимым умением держаться
непринужденно, мило и весело. Я, однако, не испытывала никаких
романических чувств, которые заставляют пылкие натуры предугадывать их
грядущую судьбу. Я взглянула на него мельком, повинуясь лишь желанию
матери, и никогда не посмотрела бы на него вторично, если бы она не
принудила меня к этому своими непрестанными восклицаниями по его адресу и
тем любопытством, которое она проявляла, желая узнать его имя. Один из
знакомых нам молодых людей, которого она подозвала и расспросила, ответил
ей, что это знатный венецианец, приятель одного из видных коммерсантов
нашего города, что, по слухам, он обладает несметным состоянием и что
зовут его Леоне Леони.
Моя мать пришла в восхищение от этого ответа. Коммерсант, приятель
Леони, устраивал как раз на следующий день праздник, на который мы были
приглашены. Матушке, беспечной и легковерной, оказалось вполне достаточно
поверхностных сведений о том, что Леони богат и знатен, чтобы тотчас же
заприметить его. Она заговорила о нем со мною в тот же вечер и
посоветовала мне быть красивой назавтра. Я улыбнулась, заснула ровно в тот
же час, что и в другие вечера, и мысль о Леони ни на одну секунду не
заставила мое сердце биться сильнее. Меня приучили выслушивать подобные
планы без всякого волнения. Мать утверждала, что я настолько
рассудительна, что со мною уже не надобно обращаться как с ребенком.
Бедная матушка и не замечала, что сама она куда больше ребенок, чем я.
Она одела меня так обдуманно и так изысканно, что я была признана
царицей бала; но поначалу все оказалось впустую; Леони не появлялся, и
мать подумала, что он уже уехал из Брюсселя. Не в силах побороть свое
нетерпение, она спросила у хозяина дома, что сталось с его
другом-венецианцем.
- А! - воскликнул господин Дельпек. - Вы уже заметили моего венецианца?
- Он бросил беглый взгляд на мой туалет и все понял. - Это красивый малый,
- добавил он, - весьма знатного происхождения и пользуется большим успехом
в Париже и в Лондоне. Но должен вам признаться, что он отчаянный игрок, и
коль скоро вы его не видите здесь, то это потому, что он предпочитает
карты самым красивым женщинам.
- Игрок! - воскликнула моя мать. - Это очень гадко!
- О! - отозвался господин Дельпек. - Это как сказать. Когда у вас есть
к тому возможность!
- Да и в самом деле! - сказала моя мать, ограничиваясь этим замечанием.
Она уже никогда больше не интересовалась страстью Леони к игре.
Через несколько минут после этого короткого разговора Леони вошел в
залу, где мы танцевали. Я увидела, как господин Дельпек, посматривая на
меня, шепнул ему что-то на ухо. Леони обвел рассеянным взглядом танцующих;
прислушиваясь к словам своего приятеля, он наконец отыскал меня в толпе и
даже подошел, чтобы лучше рассмотреть. В эту минуту я поняла, что моя роль
барышни на выданье несколько смешна, ибо в его любовании мною было нечто
ироническое; я, быть может, первый раз в жизни покраснела и почувствовала
стыд.
Этот стыд превратился почти что в страдание, когда я заметила, что
через несколько минут Леоне вернулся в игорную залу. Мне почудилось, что
меня высмеяли и с презрением отвергли, и я рассердилась на мать. Прежде
этого со мною никогда не случалось, и она подивилась моему скверному
настроению.
- Полно, - сказала она мне, в свою очередь, несколько раздраженно. - Не
знаю, что с тобою, но ты заметно подурнела. Едем домой!
Она уже поднялась с места, когда Леони, быстро пройдя через всю залу,
пригласил ее на тур вальса. Этот непредвиденный случай вернул матушке все
ее оживление; она, смеясь, бросила мне свой веер и исчезла в вихре танца.
Так как она страстно любила танцевать, то на бал нас постоянно
сопровождала старая тетушка, старшая сестра отца, которая опекала меня,
когда я не получала приглашения на танец одновременно с матерью.
Мадемуазель Агата - так звали мою тетушку - была старая дева с ровным,
невозмутимым характером. Она отличалась большим здравым смыслом, чем
остальные мои домашние. Однако ей была присуща некоторая склонность к
тщеславию - камню преткновения всех тех, кто проник в общество из низов.
Хотя на балу она играла довольно жалкую роль, она ни разу не жаловалась на
то, что ей приходится нас сопровождать: для нее это было поводом показать
на старости лет нарядные платья, которые она не могла завести себе в
молодости. Она, разумеется, высоко ценила деньги, но другие соблазны
большого света привлекали ее значительно меньше. Она питала давнишнюю
ненависть к представителям знати и не упускала случая посмеяться над ними
и позлословить на их счет, делая это довольно остроумно.
Женщина тонкая и наблюдательная, привыкшая не столько действовать,
сколько наблюдать за поступками других, она быстро разгадала причину
внезапной перемены моего настроения. Оживленная болтовня моей матери
раскрыла тетушке ее намерения относительно Леони, а физиономия венецианца,
одновременно любезная, надменная и насмешливая, пояснила ей многое такое,
чего ее невестка не понимала.
- Погляди, Жюльетта, - сказала она, наклонясь ко мне, - этот знатный
синьор смеется над нами.
Больно задетая ее замечанием, я невольно вздрогнула. Слова тетушки
совпадали с моими предчувствиями. Я впервые прочла на лице мужчины
презрение к нашему мещанству. Меня приучили потешаться над тем
пренебрежением, которое нам почти открыто выказывали женщины, и считать
его проявлением зависти; но наша красота избавляла нас до сих пор от
презрения мужчин, и я решила, что Леони самый большой нахал, которого
когда-либо видел свет. Он внушил мне отвращение; поэтому, когда, проводив
до кресла мою мать, он пригласил меня на следующую кадриль, я немедленно
отказалась. Лицо его выразило такое сильное недоумение, что я тотчас же
поняла, до какой степени он рассчитывал на мое доброе согласие. Моя
гордость восторжествовала, и, усевшись подле матери, я сказала ей, что
очень устала. Леони отошел от нас, отвесив глубокий, по итальянскому
обычаю, поклон и бросив на меня пристальный взгляд, в котором сквозила
свойственная ему насмешливость.
Матушка, удивленная моим поведением, стала опасаться, что во мне может
пробудиться какая-то воля. Она заговорила со мною осторожно, надеясь, что
я еще потанцую и что Леони снова пригласит меня; но я упорно не вставала с
места. Примерно через час, сквозь смутный гул бальной суеты, мы расслышали
имя Леони, названное несколько раз подряд; кто-то, проходя поблизости
сказал, что Леони проиграл шестьсот луидоров.
- Отлично, - сухо заметила тетушка. - Теперь-то ему впору поискать
красавицу невесту с хорошим приданым.
- О, ему это не требуется, - откликнулся кто-то другой, - он так богат!
- Взгляните, - добавил третий, - он танцует и, как видно, не слишком-то
озабочен.
И правда, Леони танцевал с самым невозмутимым видом. Затем он подошел к
нам, отпустил несколько банальных комплиментов моей матери с
непринужденностью великосветского человека и попытался было вызвать меня
на разговор, задав несколько вопросов, обращенных как бы косвенно ко мне.
Но я упорно хранила молчание, и он удалился, делая вид, что ему это
совершенно безразлично. Мать, в полном отчаянии, увезла меня домой.
Первый раз в жизни она меня выбранила, а я на нее надулась. Тетушка
вступилась за меня, заявив, что Леони - нахал и шалопай. Мать, которая
никогда не встречала такого противодействия, расплакалась, а вслед за нею
и я.
Все эти небольшие неприятности, связанные с появлением Леони и с той
трагической судьбою, которую ему суждено было мне принести, нарушили мой
дотоле ничем не возмутимый душевный мир. Я не стану вам подробно
рассказывать о том, что случилось в последующие дни. Да я отчетливо всего
и не помню, и зарождение безудержной страсти к этому человеку до сих пор
представляется мне каким-то диковинным сном, в котором рассудок мой никак
не может разобраться. Несомненно, однако, что холодность моя задела Леони
за живое, изумив и даже ошеломив его. Он сразу же стал относиться ко мне
почтительно, что удовлетворило мою уязвленную гордость. Я видела его
каждый день на балах и на прогулке, и моя неприязнь к нему быстро таяла
перед необычайной заботливостью и скромной предупредительностью, которую
он мне настойчиво выказывал. Тщетно моя тетушка пыталась предостеречь меня
от Леони, обвиняя его в высокомерии; я уже не чувствовала себя
оскорбленной ни его поведением, ни его словами; даже черты его утратили
выражение того затаенного сарказма, который больно задел меня в начале
нашего знакомства. Во взгляде его день ото дня все явственнее светилась
какая-то непостижимая мягкость и нежность. Казалось, он занят только мною;
жертвуя своей страстью к картам, он танцевал теперь ночи напролет,
приглашая то матушку, то меня, или непринужденно болтал с нами. Вскоре
Леони пригласили к нам. Я несколько побаивалась его посещения; тетушка
предсказывала мне, что он найдет у нас в доме тысячу поводов для насмешек,
делая вид, будто ничего такого и не заметил; на самом же деле этот визит
даст ему возможность потешаться над нами в обществе своих приятелей. Итак,
Леони пришел к нам, и, в довершение несчастья, отец, стоявший в это время
на пороге своей лавки, именно через нее и ввел его в дом. Дом этот,
который нам принадлежал, был очень хорош, и мать убрала его с изысканным
вкусом. Но отец, которому по душе была лишь его коммерция, не пожелал
перенести под другую крышу выставленные им для продажи жемчуга и
бриллианты. Эти сплошные ряды искрометных камней за ограждавшими их
большими зеркальными стеклами являли поистине великолепное зрелище, и отец
справедливо говорил, что более роскошного убранства для нижнего этажа и не
сыщешь. Мать, у которой до той поры бывали иногда лишь вспышки честолюбия,
побуждавшего ее искать сближения со знатью, никогда не смущало то, что ее
фамилия, выгравированная крупными буквами из стразов, красуется под
балконом ее спальни. Но, увидев с этого балкона, что Леони переступает
порог злополучной лавки, она сочла нас погибшими и тревожно взглянула на
меня".
"За те несколько дней, которые предшествовали визиту Леони, я
почувствовала, что в душе моей пробуждается какая-то неведомая мне дотоле
гордость. Я отчетливо ее испытала и, движимая неодолимым стремлением,
захотела взглянуть, с каким видом Леони разговаривает за конторкой с моим
отцом. Он медлил подниматься в гостиную, и я резонно предположила, что
отец удержал его у себя, чтобы, со свойственным ему простодушием, показать
чудесные образцы своей работы. Я смело спустилась в нижний этаж и вошла в
лавку, притворившись несколько удивленной тем, что встретила там Леони.
Входить в эту лавку мать мне всегда строго запрещала, опасаясь, как бы
меня не приняли за приказчицу. Но я туда нет-нет да убегала, чтобы обнять
моего милого отца, у которого не было большей отрады, чем принимать меня у
себя внизу Лишь только он меня завидел, у него вырвалось радостное
восклицание, и он сказал, обращаясь к Леони:
- Послушайте, господин барон, все, что я вам показывал, - это пустяки.
Вот мой самый прекрасный алмаз. - На лице Леони невольно отразилось
восторженное изумление; он ласково улыбнулся моему отцу и страстно
взглянул на меня. Никогда еще не доводилось мне видеть такого взгляда. Я
вся зарделась. Когда же отец поцеловал меня в лоб, то от неясного чувства
радости и нежности на глаза мои навернулись слезы.
С минуту мы все молчали. Затем Леони, вернувшись к прерванной беседе,
сумел высказать моему отцу все, что только могло польстить самолюбию
художника и коммерсанта. Ему, казалось, доставляло необычайное
удовольствие, когда отец объяснял, какой тонкой обработкой можно получить
из нешлифованного камня драгоценный бриллиант, придав ему игру и
прозрачность. Он сам рассказал по этому поводу много интересного и,
обратившись ко мне, добавил кое-какие подробности из области минералогии,
доступные моему пониманию. Меня поразило, с каким умом и изяществом он
возвеличивает и облагораживает наше общественное положение в наших
собственных глазах. Он говорил о ювелирных изделиях, которые ему
доводилось видеть за годы странствий по свету, и особенно расхваливал
мастерство своего соотечественника Челлини, которого он ставил наряду с
Микеланджело. Наконец он приписал такие достоинства профессии отца и столь
высоко оценил его талант, что я готова была задать себе вопрос, чья я,
собственно, дочь: трудолюбивого ремесленника или гениального мастера?
Отец склонился ко второму предположению и, восхищенный обхождением
венецианца, провел его в комнаты матери. В течение своего визита Леони
проявил такой ум и говорил обо всем так тонко, что, слушая его, я была
буквально зачарована. Раньше я и представить себе не могла, что существуют
подобные мужчины. Те, на которых мне указывали как на самых приятных, были
столь незначительны, столь ничтожны по сравнению с Леони, что мне
почудилось, будто я вижу сон. Я была слишком необразованна, чтобы оценить
знания и красноречие нашего гостя, но я понимала его как-то по наитию. Я
чувствовала себя во власти его взгляда, меня увлекали его рассказы, и при
каждом проявлении им каких-то новых познаний я испытывала изумление и
восторг.
Леони, несомненно, наделен недюжинными способностями. За короткое время
ему удалось взбудоражить весь город. Он, надо вам сказать, обладает
всевозможными талантами, умеет обольстить решительно всех. Если он, после
некоторых уговоров, участвовал в каком-нибудь концерте, то пел ли он или
играл на любом инструменте, он выказывал явное превосходство над опытными
музыкантами. Если он соглашался провести вечер в тесном дружеском кругу,
он делал чудесные зарисовки в дамские альбомы. Он мгновенно набрасывал
карандашом изящные портреты и остроумные карикатуры; он импровизировал и
читал наизусть стихи на многих языках; он знал все характерные танцы
Европы и танцевал их поразительно грациозно; он все видел, все помнил,
имел обо всем свое суждение; он все понимал и все знал; вселенная,
казалось, была для него раскрытой книгой. Он великолепно исполнял как
трагические, так и комические роли, организовывал любительские труппы,
бывал подчас и дирижером, и главным действующим лицом, и декоратором, и
художником, и механиком. Он был душой любой компании, любого праздника.
Поистине можно было сказать, что развлечения шли за ним по пятам и что
все, к чему бы он ни прикасался, тотчас же меняло свой облик и полностью
преображалось. Его слушали с каким-то восторгом, ему слепо повиновались, в
него верили как в пророка; и обещай он вернуть весну в разгар зимы, все бы
сочли, что для него это возможно. Через какой-нибудь месяц пребывания его
в Брюсселе характер жителей совершенно изменился. Увеселения объединяли
все классы общества, устраняли любую щепетильность, продиктованную
высокомерием, уравнивали все сословия. Что ни день, устраивались
кавалькады, фейерверки, спектакли, концерты, маскарады. Леони был щедр и
великодушен; рабочие пошли бы ради него на бунт. Он рассыпал благодеяния
полными пригоршнями, на все у него находились и деньги и время. Его
причуды тотчас же перенимались всеми. Все женщины в него влюблялись, а
мужчины были настолько им покорены, что и не помышляли о ревности.
Могла ли я, видя это всеобщее увлечение, остаться равнодушной и не
гордиться тем, что меня избрал человек, который всполошил население целой
провинции? Леони был с нами крайне внимателен и почтителен. Мать и я стали
пользоваться наибольшим успехом среди всех светских женщин города. Мы
всегда сопутствовали Леони, играя первую роль во всех устраиваемых им
увеселениях; он способствовал тому, что мы не останавливались перед самой
безудержной роскошью; он делал рисунки наших туалетов и придумывал для нас
характерные костюмы, во всем он знал толк и, в случае необходимости, мог
бы сам смастерить нам и платья и тюрбаны. Вот этим-то он и снискал себе
расположение нашего семейства. Труднее всего было покорить мою тетушку.
Она долго упорствовала и огорчала нас своими грустными наблюдениями.
- Леони, - твердила она, - это человек недостойного поведения, заядлый
игрок; он выигрывает и проигрывает за один вечер состояние двадцати семей;
он промотает и наше за какую-нибудь ночь.
Леони решил смягчить несговорчивость тетушки и преуспел в своем
намерении, воздействовав на самолюбие - рычаг, к которому он приложил все
свои усилия, но так незаметно, будто почти и не касался его. Вскоре все
препятствия были устранены. Ему пообещали мою руку и полмиллиона
приданого; моя тетушка заметила все же, что надобно поточнее узнать о
состоянии и происхождении этого иностранца. Леони улыбнулся и обещал
представить свои дворянские грамоты и бумаги об имущественном положении не
позже, чем через двадцать дней. Он крайне легкомысленно отнесся к
содержанию брачного контракта, составленного с большой щедростью и с
полным доверием к нему. Казалось, он почти не знает о том, какое приданое
я ему приношу. Господин Дельпек, а с его слов и все новые приятели Леони,
утверждали, что состояние их друга вчетверо больше нашего и что женится он
на мне по любви. Убедить меня в этом было довольно легко. Меня дотоле еще
никто не обманывал. Обманщиков и жуликов я представляла себе не иначе, как
в жалком рубище, в позорном обличье..."
Мучительное чувство сдавило Жюльетте грудь. Она запнулась и взглянула
на меня помутившимися глазами.
- Бедная девочка, - воскликнул я, - и как только тебе господь не помог!
- Ах! - возразила она, слегка нахмурив иссиня-черные брови - У меня
вырвались ужасные слова, да простит мне их бог! В сердце моем нет места
ненависти, и я отнюдь не обвиняю Леони в злодействе. Нет, нет, я не желаю
краснеть за то, что любила его Это несчастный, которого следует пожалеть.
Если б ты только знал... Но я тебе расскажу все.
- Продолжай, - сказал я. - Леони и без того достаточно виновен: ведь ты
не собираешься обвинять его больше, чем он того заслуживает.
Жюльетта вернулась к своему рассказу.
"Суть в том, что он меня любил, любил ради меня самой; все дальнейшее
это подтвердило. Не качай головой, Бустаменте: у Леони могучее тело и
огромная душа; он вместилище всех добродетелей и всех пороков, в нем могут
одновременно уживаться самые низменные и самые высокие страсти. Никто
никогда не судил о нем беспристрастно, он справедливо это утверждал. Одна
я знала его и могла воздать ему должное.
Язык, которым он говорил со мною, был совершенно непривычен для моего
слуха и опьянял меня. Быть может, полное неведение, в котором я обреталась
относительно всего, что касается чувств, делало для меня этот язык более
сладостным и необычайным, чем то могло бы показаться какой-нибудь девушке
поопытнее Но я уверена (да и другие женщины уверены точно так же), что ни
один мужчина на свете не ощущал и не выказывал любовь так, как Леони.
Превосходя всех остальных как в дурном, так и в хорошем, он говорил на
совершенно ином языке, у него был иной взгляд, да и совсем иное сердце. Я
как-то слышала от одной итальянской дамы, что букет в руках Леони
благоухал сильнее, чем в руках другого кавалера, и так было во всем. Он
придавал блеск самому простому и освежал самое обветшалое. Он имел
огромное влияние на всех окружающих; я не могла, да и не хотела
противиться этому влиянию. Я полюбила Леони всем сердцем.
Я почувствовала тогда, как вырастаю в собственных глазах. Было ли то
делом божественного промысла, заслугой Леони или следствием любви, но в
моем слабом теле пробудилась и расцвела большая и сильная душа. С каждым
днем мне все больше и больше открывался целый мир каких-то новых понятий.
Какое-нибудь одно слово Леони пробуждало во мне больше чувств, нежели вся
легковесная болтовня, которой я наслушалась за свою жизнь. Замечая во мне
этот духовный рост, он радовался и гордился. Он пожелал ускорить мое
развитие и принес мне несколько книг. Моя мать взглянула на их
позолоченные переплеты, на веленевые страницы, на гравюры. Она мельком
прочла заглавия сочинений, которым суждено было вскружить мне голову и
взволновать сердце. Все это были прекрасные, целомудренные книги - повести
о женщинах, написанные, в большинстве своем, тоже женщинами: "Валери",
"Эжен де Ротелен", "Мадемуазель де Клермон", "Дельфина". Эти трогательные,
полные страсти рассказы, картины некоего идеального для меня мира
возвысили мою душу, но и погубили ее. У меня появилось романическое
воображение, самое пагубное для любой женщины".
"Трех месяцев оказалось достаточно для завершения этой перемены. Я
вот-вот должна была обвенчаться с Леони. Из всех документов, которые он
обещал представить, пришли только его метрическое свидетельство и
дворянские грамоты. Что же до бумаг, подтверждающих его состояние, он
запросил их через другого стряпчего, и они все еще не поступали. Это
промедление, отдалявшее день нашей свадьбы, крайне печалило и раздражало
Леони. Однажды утром он пришел к нам донельзя удрученный. Он показал нам
письмо без почтового штемпеля, только что полученное им, по его словам, с
особой оказией. В этом письме сообщалось, что его поверенный в делах умер,
что преемник покойного, найдя бумаги в беспорядке, вынужден проделать
огромную работу для признания их законности и что он просит еще одну-две
недели, чтобы представить его милости затребованные сведения. Леони был
взбешен этой помехой; он твердил, что умрет от нетерпения и горя еще до
конца этого ужасного двухнедельного срока. Он упал в кресло и разрыдался.
Нет, то было непритворное горе, не улыбайтесь, дон Алео. Желая утешить