Страница:
господину, я всегда безропотно выполняла все его желания. Он, в частности,
говорил, что обмен мнениями между двумя любящими - самое отрадное на
свете, но что он может стать невыносимым, если им злоупотреблять. Вот
почему он точно отводил час и место нашим беседам. Весь день мы, бывало,
занимались работой; я участвовала в хлопотах по хозяйству, готовила ему
что-нибудь вкусное или гладила ему сама белье. Он был весьма чувствителен
ко всем этим скромным поискам комфорта и ценил их вдвойне в тиши нашей
обители. Со своей стороны, он заботился о всех наших нуждах и старался
скрасить все неудобства нашей уединенной жизни. Он был немного знаком с
любым ремеслом: он столярничал и делал мебель, он ставил замки, сооружал
перегородки, деревянные и из цветной бумаги, прочищал дымоход в камине,
прививал плодовые деревья, подводил горный ручей и пускал его вокруг дома.
Он постоянно занимался чем-нибудь полезным и делал всегда все хорошо.
Когда больших работ не оказывалось, он писал акварелью и создавал чудесные
пейзажи из тех набросков, что мы заносили в свои альбомы во время
прогулок. Порою он бродил один по долине, сочиняя стихи, и по возвращении
тотчас же мне их читал. Нередко он заставал меня в хлеву; мой передник
обычно был полон душистых трав, до которых так лакомы козы. Обе мои
красавицы ели у меня с колен. Одна была белая, без единого пятнышка, и
звалась Снежинкой; она отличалась кротостью и меланхоличностью нрава.
Другая была желтая, как серна, с черной бородой и черными ногами. Она была
совсем молоденькой, с дикой и строптивой мордочкой; мы окрестили ее
Дайной. Корову звали Пеструшка. Она была рыжая, с черными поперечными
полосами, точно тигр, и клала голову мне на плечо. И когда Леони заставал
эту картину, он называл меня своей "Мадонной в яслях". Он бросал мне свой
альбом и диктовал свои стихи, сложенные почти всегда в мою честь. Эти
гимны любви и счастья казались мне божественными, и, должно быть, они
такими и были. Записывая их, я могла только молчать и плакать; когда же я
кончала писать, Леони спрашивал: "Так ты их находишь скверными?" Я
обращала к нему свое лицо в слезах; он смеялся и порывисто обнимал меня.
Затем он садился на душистое сено и читал мне иностранные стихи,
которые тут же переводил необычайно быстро и точно. Я в это время в
полумраке стойла пряла лен. Надо знать, как поразительно чисты швейцарские
хлева, чтобы понять, почему из нашего мы сделали себе гостиную. Через весь
хлев протекал горный ручей, который поминутно промывал его и радовал нас
своим журчанием. Ручные голуби пили у наших ног, а под небольшой аркой,
через которую поступала вода, купались и таскали зерна отважные воробьи.
Это было самое прохладное место в жаркие дни, когда все окна были открыты,
и самое теплое - в холодные дни, когда малейшие щели затыкались соломой и
вереском. Частенько Леони, устав читать, засыпал на свежескошенной траве,
и я, оторвавшись от работы, глядела на его прекрасное лицо, которому
безмятежный сон придавал еще большее благородство.
В течение таких вот дней, обычно заполненных делом, мы мало говорили,
хотя почти что не разлучались. Мы обменивались лишь несколькими теплыми
словами, каким-нибудь мягким, дружеским жестом и подбадривали друг друга в
работе. Но когда спускался вечер, у Леони наступала некоторая физическая
вялость, зато пробуждалась вся его умственная энергия; то были часы, когда
он становился наиболее привлекателен, и эти часы он приберегал для самых
нежных взаимных излияний. Приятно устав за день, он ложился у моих ног на
поросшую мхом лужайку, в каком-нибудь чудесном месте, неподалеку от дома,
на склоне горы. Оттуда мы наблюдали за красочным заходом солнца, за
печальным угасанием дня, за величественным, торжественным наступлением
ночи. Мы точно знали, когда восходит та или иная звезда и над какой
вершиною зажигается на небе, в свой черед, каждая из них. Леони
превосходно знал астрономию, но Жоан по-своему владел этой пастушьей
премудростью и давал звездам другие названия, подчас более поэтичные и
более выразительные, чем наши. Подтрунив над его сельским педантизмом,
Леони отсылал Жоана под гору, чтобы тот сыграл там на свирели пастушескую
мелодию: ее резкие трели звучали издали поразительно мягко. Леони впадал в
своего рода экстатическое раздумье; затем, когда ночь наступала уже
окончательно, когда тишина долины нарушалась лишь жалобным криком какой-то
горной птицы, когда вокруг нас в траве зажигались светлячки, а среди елей,
у нас над головами, веял теплый ветер, Леони, казалось, стряхивал с себя
сон и пробуждался для новой жизни. Душа его словно загоралась; страстный
поток его красноречия лился мне в самое сердце; он восторженно обращался к
небесам, к ветру, к горному эху - ко всей природе; он заключал меня в
объятия и дарил мне безумные ласки; потом плакал от счастья у меня на
груди и, несколько успокоившись, шептал мне самые нежные, самые
упоительные слова.
О, как мне было не любить его, человека, не знавшего себе равных и в
хорошую и в дурную пору своей жизни! Каким обаятельным он был тогда, каким
красивым! Как шел загар к его мужественному лицу, загар, щадивший его
широкий белый лоб над черными как смоль бровями! Как он умел любить, и как
он умел говорить о любви! Как он умел повелевать жизнью и делать ее
прекрасной! Как могла я не верить ему слепо? Как мне было не привыкнуть к
безграничному повиновению? Что бы он ни делал, что бы он ни говорил, все
было добрым, благостным и прекрасным. Он был великодушен, отзывчив,
обходителен, отважен; ему было отрадно облегчать участь несчастных или
больных бедняков, которые порою стучались у наших дверей. Однажды, рискуя
жизнью, он бросился в бурный поток и спас молодого пастуха; он проплутал
как-то целую ночь в снегу, подвергаясь самым страшным опасностям, чтобы
спасти заблудившихся путников, взывавших о помощи. Так как же я могла
сомневаться в Леони? Как могла я страшиться будущего? Не говорите мне, что
я была доверчива и слаба: самую стойкую из женщин навсегда покорили бы эти
шесть месяцев его любви. Что до меня, то я была покорена совершенно, и
жестокие угрызения совести после моего бегства от родителей, терзания при
мысли о их глубоком горе мало-помалу утихли и в конце концов почти
совершенно исчезли. Вот насколько поработил меня этот человек!"
Жюльетта умолкла и впала в грустное раздумье. Где-то вдали часы пробили
полночь. Я предложил ей отправиться на покой.
- Нет, - сказала она, - если только ты не устал слушать, я хочу
продолжать. Я понимаю, что взвалила тяжелое бремя на свою бедную душу и
что, когда я кончу, я ничего не буду чувствовать, ни о чем не буду
вспоминать несколько дней подряд. Вот почему мне хочется воспользоваться
тем приливом сил, который я ощущаю сегодня.
- Да, Жюльетта, ты права, - откликнулся я. - Вырви кинжал у себя из
груди, и тебе станет легче. Но скажи мне, бедная девочка, неужто странное
поведение Генриета на бале и трусливая покорность Леони при одном взгляде
этого человека не заронили в тебе ни сомнения, ни боязни?
- Какую боязнь я могла питать? - возразила Жюльетта. - Я так мало знала
о жизни и о людской подлости, что ничего не понимала в этой загадочности.
Леони сказал мне, что у него есть ужасная тайна, я вообразила себе тысячу
романтических невзгод. Тогда в литературе было модно выводить на сцену
героев, над которыми тяготеют самые необъяснимые, самые невероятные
проклятия. И в театральных пьесах и в романах только и говорили, что о
смелых сыновьях палачей, об отважных шпионах, о добродетельных убийцах и
каторжниках. Я как-то прочла "Фредерика Стиндалля", затем мне попался под
руку "Шпион" Купера. Поймите, я была совсем ребенком, и пылавшее страстью
сердце во мне опережало разум. Я вообразила себе, что несправедливое и
тупое общество осудило Леони за какой-то благородный, но неосторожный
поступок, за какую-то невольную ошибку или в силу какого-то дикого
предрассудка. Признаюсь, что мое девичье воображение нашло особую прелесть
в этой непостижимой тайне, и моя женская душа пришла в восторг,
почувствовав, что может отдать себя всю целиком ради того, чтобы утешить
человека, пострадавшего от судьбы столь возвышенно, столь поэтически.
- Леони, должно быть, заметил это романтическое настроение и решил им
воспользоваться? - спросил я у Жюльетты.
- Да, именно так он и поступил, - ответила она. - Но если ему
понадобилось так много усилий, чтобы обмануть мою доверчивость, то это
лишь доказывает, что он любил меня, что он добивался моей любви во что бы
то ни стало.
С минуту мы молчали; затем Жюльетта вернулась к своему рассказу.
"Настала зима. Мы уже заранее решили испытать ее суровость, но не
расставаться с полюбившимся нам уединенным убежищем. Леони твердил мне,
что никогда еще он не был так счастлив, что я единственная женщина,
которую он когда-либо любил, что он хочет порвать со светом, чтобы жить и
умереть в моих объятиях. Его склонность к удовольствиям, его страсть к
игре - все это исчезло, было забыто навсегда. О, как я была признательна
ему, человеку столь блестящих способностей, привыкшему к лести и
поклонению, за то, что он, без сожаления отказавшись от пьянящей
праздничной суеты, уединился со мною в незатейливой хижине! И будьте
уверены, дон Алео, что Леони в ту пору меня не обманывал. При всем том,
что весьма основательные причины побуждали его скрываться, несомненно
одно: он был счастлив в нашем скромном убежище и любил меня. Мог ли он
притворяться безмятежно спокойным все шесть месяцев настолько, что это
спокойствие ни разу не нарушалось? И почему бы ему было не любить меня? Я
была молода, красива, я все бросила ради него, я его обожала. Поймите, я
не обманываюсь насчет его характера, я все знаю и все вам расскажу. Душа у
него отвратительна и в то же время прекрасна, она и подла и величественна;
и коли нет сил ненавидеть этого человека, в него влюбляешься и делаешься
его добычей.
Начало зимы оказалось столь грозным, что оставаться в нашей долине и
дальше становилось крайне опасно. За несколько дней снежные сугробы
выросли до самого холма и легли вровень с нашим шале. Снег грозил завалить
его и обречь нас на голодную смерть. Леони поначалу упорно желал остаться.
Он намеревался запастись провизией и бросить врагу вызов. Но Жоан заверил,
что мы неминуемо погибнем, если тотчас же не отступим; что вот уже десять
лет, как подобной зимы не видели, и что когда начнется таяние снегов, наш
домик будет снесен обвалами как перышко, если только святой Бернар или
пресвятая дева лавин не сотворят чуда.
- Будь я один, - сказал мне Леони, - я бы предпочел дождаться чуда и
посмеяться над всеми лавинами; но у меня не хватает на это смелости, когда
тебе суждено разделить со мною опасности. Мы уедем завтра.
- Да, придется, - заметила я. - Но куда мы направимся? Меня сразу
узнают, обнаружат и препроводят насильно к родителям.
- Существует множество способов ускользнуть от людей и законов, -
отозвался Леони с улыбкой. - Найдется какой-нибудь и на нашу долю. Не
беспокойся, весь мир к нашим услугам.
- А с чего мы начнем? - спросила я, тоже пытаясь улыбнуться.
- Пока еще не знаю, - сказал он, - ну, да не в этом суть. Мы будем
вместе; да разве где-нибудь мы можем быть несчастными?
- Увы! - откликнулась я. - Будем ли мы когда-либо так счастливы, как
были здесь?
- Так ты хочешь остаться? - спросил Леони.
- Нет, - ответила я, - здесь мы больше не будем счастливы: перед лицом
опасности мы бы постоянно тревожились друг за друга.
Мы сделали все нужные приготовления к отъезду; Жоан целый день расчищал
тропинку, по которой мы должны были тронуться в путь. Ночью со мною
произошел странный случай, о котором не раз с тех пор мне бывало страшно и
подумать.
Во сне мне стало холодно, и я проснулась. Я не нашла Леони подле себя,
он исчез; место его успело остыть, а дверь в комнату осталась
полуоткрытой, и сквозь нее врывался ледяной ветер. Я выждала несколько
минут, но Леони не возвращался. Я удивилась и, встав с постели, поспешно
оделась. Я подождала еще, не решаясь выйти и опасаясь поддаться
каким-нибудь детским страхам. Он так и не приходил. Мною овладел
непобедимый ужас, и я вышла полуодетая на пятнадцатиградусный мороз. Я
боялась, как бы Леони снова не отправился на помощь несчастным,
заблудившимся в снегах, как то случилось несколько ночей назад, и решила
поискать его и пойти за ним. Я окликнула Жоана и его жену, но они так
крепко спали, что меня не услышали. Тогда, снедаемая тревогой, я
устремилась к краю площадки, огражденной палисадом, тянувшимся вокруг
нашего домика, и на некотором расстоянии различила на снегу серебристую
полоску слабого света. Я как будто узнала фонарь, который Леони брал с
собою, отправляясь на свои великодушные поиски. Я побежала в ту сторону со
всей быстротой, какую допускал снег, в котором я вязла по колено. Я
пыталась позвать Леони, но стучала зубами от холода, а ветер, дувший мне в
лицо, заглушал мой голос. Наконец я добралась до места, где горел свет, и
я отчетливо увидела Леони. Он стоял неподвижно там, где я его заметила
вначале, и держал в руках заступ. Я подошла ближе, на снегу моих шагов не
было слышно. И вот я очутилась почти рядом с Леони, но так, что он этого
не заметил. Свеча горела в жестяном цилиндрическом фонаре, и свет от нее
падал сквозь узкую щель, обращенную не ко мне, а к Леони.
И тут я увидела, что он расчистил снег и вкапывается в землю заступом,
стоя по колено в только что вырытой им яме.
Это странное занятие в столь поздний час и на таком морозе внушило мне
какой-то непонятный, нелепый страх. Леони, казалось, необычайно торопился.
Время от времени он беспокойно озирался. Согнувшись, я притаилась за
выступом скалы, ибо меня напугало выражение его лица. Я подумала, что если
бы он застал меня здесь, то убил бы тут же, на месте. Мне пришли на ум
самые фантастические, самые невероятные рассказы, которые я когда-либо
читала, все диковинные догадки, которые я строила по поводу его тайны; я
решила, что он выкопал труп, и едва не лишилась чувств. Я несколько
успокоилась, заметив, что Леони продолжает копать землю; вскоре он вытащил
зарытый в яме сундук. Он внимательно оглядел его и проверил, не сломан ли
замок; затем он поднял сундук на поверхность и стал забрасывать яму землею
и снегом, не слишком заботясь о том, чтобы как-то скрыть следы своей
работы.
Видя, что он вот-вот возьмет сундук и пойдет с ним в шале, я
испугалась, как бы он не обнаружил, что я из безрассудного любопытства
подглядываю за ним, и бросилась бежать со всех ног. Дома я поспешно
швырнула в угол свою мокрую одежду и снова улеглась, решив притвориться к
его возвращению крепко спящей; но мне с лихвой хватило времени оправиться
от волнения, ибо Леони не появлялся еще в течение получаса.
Я терялась в догадках по поводу этого таинственного сундука, зарытого
под горой, должно быть, с самого нашего приезда и предназначенного, как
видно, сопровождать нас повсюду, подобно спасительному талисману или
орудию смерти. Денег, казалось мне, там находиться не могло, ибо, хотя
сундук был и громоздким, Леони поднимал его без всякого труда, одной
рукою. Быть может, там лежали бумаги, от которых зависела вся его участь.
Больше всего меня поражало, что я где-то видела уже этот сундук, но я
никак не могла припомнить, при каких обстоятельствах. На этот раз и форма
его и цвет врезались мне в память, словно в силу какой-то роковой
неизбежности. Всю ночь он стоял у меня перед глазами, и во сне мне
пригрезилось, что из него появляется множество диковинных предметов: то
карты с нарисованными на них странными фигурами, то окровавленные кинжалы;
потом цветы, плюмажи, драгоценности; и наконец - скелеты, ядовитые змеи,
цепи и позорные железные ошейники.
Я, разумеется, не стала расспрашивать Леони и не навела его на мысль о
моем открытии. Он часто говаривал, что в тот день, когда я проникну в его
тайну, между нами будет все кончено; и хотя он на коленях благодарил меня
за то, что я ему слепо поверила, он нередко давал понять, что малейшее
любопытство с моей стороны было бы для него невыносимо. На следующий день
мы тронулись в путь на мулах, а в ближайшем городе сели в почтовый
дилижанс, отправлявшийся в Венецию.
Там мы остановились в одном из тех таинственных домов, которые,
казалось, были к услугам Леони в любой стране. На этот раз дом был
мрачный, ветхий и словно затерянный в пустынном квартале города. Леони
сказал мне, что здесь живет один из его друзей, который нынче в отъезде;
он просил меня не слишком сетовать на то, что придется здесь пробыть
день-другой; что, по важным причинам, ему нельзя сразу же показываться в
городе, но что самое позднее через сутки он предоставит мне приличное
жилище и у меня не будет поводов жаловаться на пребывание в его родном
городе.
Не успели мы позавтракать в сырой и холодной комнате, как на пороге ее
появился плохо одетый человек неприятной внешности, с болезненным цветом
лица, который заявил, что пришел по вызову Леони.
- Да, да, дорогой Тадей, - откликнулся Леони, поспешно вставая ему
навстречу, - добро пожаловать. Пройдемте в соседнюю комнату, чтобы не
докучать хозяйке дома деловыми разговорами.
Час спустя Леони зашел проститься со мною; он, казалось, был
взволнован, но доволен, словно только что одержал важную победу.
- Я расстаюсь с тобою на несколько часов, - сказал он. - Я хочу
приготовить тебе новое пристанище. Завтра мы будем уже там ночевать".
"Леони отсутствовал весь день. На следующее утро он вышел из дому
спозаранку. Он, казалось, был целиком погружен в свои дела, но при этом
находился в самом веселом настроении, в каком я когда-либо его видела. Это
придало мне бодрости при мысли, что здесь придется проскучать еще часов
двенадцать, и рассеяло мрачное впечатление, навеянное на меня этим
молчаливым и холодным домом. После полудня, чтобы немного развлечься, я
решила пройтись по его комнатам. Дом был очень стар; внимание мое
привлекли остатки обветшалой мебели, рваные обои и несколько картин,
наполовину изъеденных крысами. Но один предмет, представлявший в моих
глазах особый интерес, навел меня на иные размышления. Войдя в ту комнату,
где ночевал Леони, я увидела на полу злополучный сундук; он был открыт и
совершенно пуст. С души моей свалилась огромная тяжесть. Неведомый дракон,
запертый в этом сундуке, стало быть, улетел. Итак, страшная участь,
которую он, казалось, олицетворял, не тяготела более над нами!
"Полно! - подумала я, улыбнувшись. - Ящик Пандоры опустел; надежда не
оставляет меня".
Собираясь уже уходить, я случайно наступила на клочок ваты, забытый на
полу, посреди комнаты, где валялись обрывки скомканной шелковой бумаги. Я
почувствовала под ногой нечто жесткое и машинально подняла этот комок.
Сквозь легкую обертку мои пальцы нащупали все тот же твердый предмет; сняв
с него вату, я обнаружила, что это булавка в крупных бриллиантах, и узнала
в ней одну из тех, которые принадлежали моему отцу; на последнем бале этой
булавкой был заколот на плече мой шарф. Этот случай поразил меня
настолько, что теперь я уже не думала ни о сундуке, ни о тайне Леони. Я
ощутила лишь смутную тревогу по поводу драгоценностей, которые я захватила
с собою в ночь моего бегства и о которых я давно уже не беспокоилась,
полагая, что Леони тотчас же отправил их обратно. Опасение, что по
небрежности он этого не сделал, было для меня невыносимо. И, когда Леони
вернулся, я прежде всего задала ему простодушный вопрос: "Друг мой, ты не
забыл отослать обратно бриллианты моего отца после нашего отъезда из
Брюсселя?".
Леони бросил на меня странный взгляд. Он как будто хотел проникнуть в
самые потаенные глубины моей души.
- Почему же ты мне не отвечаешь? Что такого удивительного в моем
вопросе?
- А с какой стати, собственно, ты мне его задаешь? - спросил он
спокойно.
- Дело в том, - отвечала я, - что сегодня, от нечего делать, я зашла к
тебе в спальню, и вот что я нашла там на полу. И тогда я испугалась, что,
может быть, в суматохе наших переездов, в поспешности нашего бегства, ты
позабыл отослать и другие драгоценности. А я тебя об этом толком-то и не
спрашивала: у меня просто голова шла кругом.
С этими словами я протянула ему булавку. Говорила я так естественно и
была столь далека от того, чтобы подозревать его, что Леони это
почувствовал; взяв булавку, он заявил с величайшим хладнокровием:
- Черт возьми! Просто не понимаю, как это случилось. Где ты ее нашла? А
ты уверена, что она принадлежит твоему отцу и что ее не обронили те, кто
жил в этом доме до нас?
- О, - возразила я, - взгляни: возле пробы стоит едва заметное клеймо,
это клеймо отца. В лупу ты увидишь его вензель.
- Отлично, - заметил он. - Должно быть, эта булавка застряла в одном из
наших дорожных сундуков, и я ее уронил, вытряхивая какие-нибудь вещи нынче
утром. По счастью, это единственная драгоценность, которую мы по
оплошности захватили с собой; все остальные были переданы надежному
человеку и направлены в адрес Дельпека, который, наверно, вручил их в
целости твоей семье. Не думаю, что эта булавка стоит того, чтобы ее
возвращать; это могло бы причинить твоей матушке лишнее огорчение из-за
каких-то ничтожных денег.
- Она все же стоит по меньшей мере десять тысяч франков, - возразила я.
- Так сохрани эту булавку до той поры, когда тебе представится случай
отослать ее домой. Ну, ты готова? Вещи уже уложены? Гондола давно у
подъезда, и твой дом с нетерпением ждет тебя. Ужин сейчас будет подан.
Через полчаса мы остановились у дверей великолепного палаццо. Лестницы
были устланы малиновым сукном. Вдоль перил из белого мрамора стояли
апельсиновые деревья в цвету - тогда как за окнами была зима - и изящные
статуи, которые будто склонялись над нами в знак приветствия. Привратник и
четверо слуг в ливреях пришли, чтобы помочь нам выйти из гондолы. Леони
взял из рук одного из них факел и, приподняв его, дал мне прочесть на
карнизе перистиля надпись, выгравированную серебряными буквами на
бледно-голубом фоне: "Палаццо Леони".
- О мой друг! - воскликнула я. - Итак, ты нас не обманул? Ты богат и
знатен, и я вхожу в твой дом!
Я прошлась по этому палаццо, радуясь как ребенок. Это был один из самых
прекрасных дворцов в Венеции. Мебель и обивка стен, отличавшиеся
поразительной свежестью, были сделаны по старинным образцам; поэтому
роспись потолков и древняя архитектура полностью гармонировали с новым
убранством. Наша роскошь - роскошь буржуа и жителей севера - столь жалка,
столь громоздка, столь груба, что я не имела ни малейшего представления о
подобном изяществе. Я пробегала по огромным галереям, словно по волшебному
замку; все предметы выглядели как-то непривычно, отличались какими-то
незнакомыми очертаниями; я задавала себе вопрос, не снится ли мне все это,
на самом ли деле я хозяйка и повелительница всех этих чудес. В этом
феодальном великолепии для меня заключалось некое неведомое дотоле
обаяние. Я никогда не понимала, в чем, собственно, радость или
преимущество тех, кто принадлежит к знати. Во Франции уже позабыли о том,
что это такое, в Бельгии этого никогда не знали. Здесь же те немногие, что
уцелели от истинной знати, ценят роскошь и гордятся своим именем; старые
дворцы никто не разрушает, им предоставляют рушиться самим. В этих стенах,
украшенных воинскими доспехами и геральдическими щитами, под этими
потолками с изображениями родовых гербов, перед портретами предков Леони,
написанных Тицианом и Веронезе, то степенных и суровых, в подбитых мехом
плащах, то изящных и стройных, в узких черных атласных камзолах, я впервые
поняла сословную гордость, в которой может быть столько блеска и столько
привлекательности, если она не украшает собою глупца. Все это
блистательное окружение так подходило к Леони, что мне и по сей день
невозможно представить себе его выходцем из низов. Он воистину был
потомком этих мужчин с черной бородой и белоснежными руками, чей тип
увековечен Ван-Дейком. От них он унаследовал и орлиный профиль, и тонкие,
изящные черты лица, и статность, и взгляд, насмешливый и благосклонный в
одно и то же время. Если бы эти портреты могли ходить, они ходили бы как
он, если б они заговорили, у них был бы звук его голоса.
- Как? - воскликнула я, крепко обнимая его. - Так это ты, мой
повелитель, Леоне Леони, совсем еще недавно был в скромном шале, среди коз
и кур, с мотыгой на плече, в простой блузе? Так это ты прожил шесть
месяцев с простой девушкой, незнатной и глупенькой, единственная заслуга
которой лишь в том, что она тебя любит? И ты меня оставишь подле себя и
будешь всегда любить и говорить мне это каждое утро, как в том шале? О,
все это слишком возвышенно и слишком прекрасно для меня! Я никогда не
помышляла о таком почете, меня это опьяняет и страшит.
- Не бойся же, - сказал он мне с улыбкой, - будь всегда моей подругой и
моей царицей. А теперь пойдем ужинать, я должен представить тебе двух
гостей. Поправь прическу, будь красивой; и когда я буду называть тебя
своей женой, не делай больших глаз.
Нас ждал изысканный ужин; стол сверкал позолоченным серебром, фарфором
и хрусталем. Мне были церемонно представлены оба гостя; они были
венецианцами, весьма приятной внешности, с изящными манерами, и хотя во
говорил, что обмен мнениями между двумя любящими - самое отрадное на
свете, но что он может стать невыносимым, если им злоупотреблять. Вот
почему он точно отводил час и место нашим беседам. Весь день мы, бывало,
занимались работой; я участвовала в хлопотах по хозяйству, готовила ему
что-нибудь вкусное или гладила ему сама белье. Он был весьма чувствителен
ко всем этим скромным поискам комфорта и ценил их вдвойне в тиши нашей
обители. Со своей стороны, он заботился о всех наших нуждах и старался
скрасить все неудобства нашей уединенной жизни. Он был немного знаком с
любым ремеслом: он столярничал и делал мебель, он ставил замки, сооружал
перегородки, деревянные и из цветной бумаги, прочищал дымоход в камине,
прививал плодовые деревья, подводил горный ручей и пускал его вокруг дома.
Он постоянно занимался чем-нибудь полезным и делал всегда все хорошо.
Когда больших работ не оказывалось, он писал акварелью и создавал чудесные
пейзажи из тех набросков, что мы заносили в свои альбомы во время
прогулок. Порою он бродил один по долине, сочиняя стихи, и по возвращении
тотчас же мне их читал. Нередко он заставал меня в хлеву; мой передник
обычно был полон душистых трав, до которых так лакомы козы. Обе мои
красавицы ели у меня с колен. Одна была белая, без единого пятнышка, и
звалась Снежинкой; она отличалась кротостью и меланхоличностью нрава.
Другая была желтая, как серна, с черной бородой и черными ногами. Она была
совсем молоденькой, с дикой и строптивой мордочкой; мы окрестили ее
Дайной. Корову звали Пеструшка. Она была рыжая, с черными поперечными
полосами, точно тигр, и клала голову мне на плечо. И когда Леони заставал
эту картину, он называл меня своей "Мадонной в яслях". Он бросал мне свой
альбом и диктовал свои стихи, сложенные почти всегда в мою честь. Эти
гимны любви и счастья казались мне божественными, и, должно быть, они
такими и были. Записывая их, я могла только молчать и плакать; когда же я
кончала писать, Леони спрашивал: "Так ты их находишь скверными?" Я
обращала к нему свое лицо в слезах; он смеялся и порывисто обнимал меня.
Затем он садился на душистое сено и читал мне иностранные стихи,
которые тут же переводил необычайно быстро и точно. Я в это время в
полумраке стойла пряла лен. Надо знать, как поразительно чисты швейцарские
хлева, чтобы понять, почему из нашего мы сделали себе гостиную. Через весь
хлев протекал горный ручей, который поминутно промывал его и радовал нас
своим журчанием. Ручные голуби пили у наших ног, а под небольшой аркой,
через которую поступала вода, купались и таскали зерна отважные воробьи.
Это было самое прохладное место в жаркие дни, когда все окна были открыты,
и самое теплое - в холодные дни, когда малейшие щели затыкались соломой и
вереском. Частенько Леони, устав читать, засыпал на свежескошенной траве,
и я, оторвавшись от работы, глядела на его прекрасное лицо, которому
безмятежный сон придавал еще большее благородство.
В течение таких вот дней, обычно заполненных делом, мы мало говорили,
хотя почти что не разлучались. Мы обменивались лишь несколькими теплыми
словами, каким-нибудь мягким, дружеским жестом и подбадривали друг друга в
работе. Но когда спускался вечер, у Леони наступала некоторая физическая
вялость, зато пробуждалась вся его умственная энергия; то были часы, когда
он становился наиболее привлекателен, и эти часы он приберегал для самых
нежных взаимных излияний. Приятно устав за день, он ложился у моих ног на
поросшую мхом лужайку, в каком-нибудь чудесном месте, неподалеку от дома,
на склоне горы. Оттуда мы наблюдали за красочным заходом солнца, за
печальным угасанием дня, за величественным, торжественным наступлением
ночи. Мы точно знали, когда восходит та или иная звезда и над какой
вершиною зажигается на небе, в свой черед, каждая из них. Леони
превосходно знал астрономию, но Жоан по-своему владел этой пастушьей
премудростью и давал звездам другие названия, подчас более поэтичные и
более выразительные, чем наши. Подтрунив над его сельским педантизмом,
Леони отсылал Жоана под гору, чтобы тот сыграл там на свирели пастушескую
мелодию: ее резкие трели звучали издали поразительно мягко. Леони впадал в
своего рода экстатическое раздумье; затем, когда ночь наступала уже
окончательно, когда тишина долины нарушалась лишь жалобным криком какой-то
горной птицы, когда вокруг нас в траве зажигались светлячки, а среди елей,
у нас над головами, веял теплый ветер, Леони, казалось, стряхивал с себя
сон и пробуждался для новой жизни. Душа его словно загоралась; страстный
поток его красноречия лился мне в самое сердце; он восторженно обращался к
небесам, к ветру, к горному эху - ко всей природе; он заключал меня в
объятия и дарил мне безумные ласки; потом плакал от счастья у меня на
груди и, несколько успокоившись, шептал мне самые нежные, самые
упоительные слова.
О, как мне было не любить его, человека, не знавшего себе равных и в
хорошую и в дурную пору своей жизни! Каким обаятельным он был тогда, каким
красивым! Как шел загар к его мужественному лицу, загар, щадивший его
широкий белый лоб над черными как смоль бровями! Как он умел любить, и как
он умел говорить о любви! Как он умел повелевать жизнью и делать ее
прекрасной! Как могла я не верить ему слепо? Как мне было не привыкнуть к
безграничному повиновению? Что бы он ни делал, что бы он ни говорил, все
было добрым, благостным и прекрасным. Он был великодушен, отзывчив,
обходителен, отважен; ему было отрадно облегчать участь несчастных или
больных бедняков, которые порою стучались у наших дверей. Однажды, рискуя
жизнью, он бросился в бурный поток и спас молодого пастуха; он проплутал
как-то целую ночь в снегу, подвергаясь самым страшным опасностям, чтобы
спасти заблудившихся путников, взывавших о помощи. Так как же я могла
сомневаться в Леони? Как могла я страшиться будущего? Не говорите мне, что
я была доверчива и слаба: самую стойкую из женщин навсегда покорили бы эти
шесть месяцев его любви. Что до меня, то я была покорена совершенно, и
жестокие угрызения совести после моего бегства от родителей, терзания при
мысли о их глубоком горе мало-помалу утихли и в конце концов почти
совершенно исчезли. Вот насколько поработил меня этот человек!"
Жюльетта умолкла и впала в грустное раздумье. Где-то вдали часы пробили
полночь. Я предложил ей отправиться на покой.
- Нет, - сказала она, - если только ты не устал слушать, я хочу
продолжать. Я понимаю, что взвалила тяжелое бремя на свою бедную душу и
что, когда я кончу, я ничего не буду чувствовать, ни о чем не буду
вспоминать несколько дней подряд. Вот почему мне хочется воспользоваться
тем приливом сил, который я ощущаю сегодня.
- Да, Жюльетта, ты права, - откликнулся я. - Вырви кинжал у себя из
груди, и тебе станет легче. Но скажи мне, бедная девочка, неужто странное
поведение Генриета на бале и трусливая покорность Леони при одном взгляде
этого человека не заронили в тебе ни сомнения, ни боязни?
- Какую боязнь я могла питать? - возразила Жюльетта. - Я так мало знала
о жизни и о людской подлости, что ничего не понимала в этой загадочности.
Леони сказал мне, что у него есть ужасная тайна, я вообразила себе тысячу
романтических невзгод. Тогда в литературе было модно выводить на сцену
героев, над которыми тяготеют самые необъяснимые, самые невероятные
проклятия. И в театральных пьесах и в романах только и говорили, что о
смелых сыновьях палачей, об отважных шпионах, о добродетельных убийцах и
каторжниках. Я как-то прочла "Фредерика Стиндалля", затем мне попался под
руку "Шпион" Купера. Поймите, я была совсем ребенком, и пылавшее страстью
сердце во мне опережало разум. Я вообразила себе, что несправедливое и
тупое общество осудило Леони за какой-то благородный, но неосторожный
поступок, за какую-то невольную ошибку или в силу какого-то дикого
предрассудка. Признаюсь, что мое девичье воображение нашло особую прелесть
в этой непостижимой тайне, и моя женская душа пришла в восторг,
почувствовав, что может отдать себя всю целиком ради того, чтобы утешить
человека, пострадавшего от судьбы столь возвышенно, столь поэтически.
- Леони, должно быть, заметил это романтическое настроение и решил им
воспользоваться? - спросил я у Жюльетты.
- Да, именно так он и поступил, - ответила она. - Но если ему
понадобилось так много усилий, чтобы обмануть мою доверчивость, то это
лишь доказывает, что он любил меня, что он добивался моей любви во что бы
то ни стало.
С минуту мы молчали; затем Жюльетта вернулась к своему рассказу.
"Настала зима. Мы уже заранее решили испытать ее суровость, но не
расставаться с полюбившимся нам уединенным убежищем. Леони твердил мне,
что никогда еще он не был так счастлив, что я единственная женщина,
которую он когда-либо любил, что он хочет порвать со светом, чтобы жить и
умереть в моих объятиях. Его склонность к удовольствиям, его страсть к
игре - все это исчезло, было забыто навсегда. О, как я была признательна
ему, человеку столь блестящих способностей, привыкшему к лести и
поклонению, за то, что он, без сожаления отказавшись от пьянящей
праздничной суеты, уединился со мною в незатейливой хижине! И будьте
уверены, дон Алео, что Леони в ту пору меня не обманывал. При всем том,
что весьма основательные причины побуждали его скрываться, несомненно
одно: он был счастлив в нашем скромном убежище и любил меня. Мог ли он
притворяться безмятежно спокойным все шесть месяцев настолько, что это
спокойствие ни разу не нарушалось? И почему бы ему было не любить меня? Я
была молода, красива, я все бросила ради него, я его обожала. Поймите, я
не обманываюсь насчет его характера, я все знаю и все вам расскажу. Душа у
него отвратительна и в то же время прекрасна, она и подла и величественна;
и коли нет сил ненавидеть этого человека, в него влюбляешься и делаешься
его добычей.
Начало зимы оказалось столь грозным, что оставаться в нашей долине и
дальше становилось крайне опасно. За несколько дней снежные сугробы
выросли до самого холма и легли вровень с нашим шале. Снег грозил завалить
его и обречь нас на голодную смерть. Леони поначалу упорно желал остаться.
Он намеревался запастись провизией и бросить врагу вызов. Но Жоан заверил,
что мы неминуемо погибнем, если тотчас же не отступим; что вот уже десять
лет, как подобной зимы не видели, и что когда начнется таяние снегов, наш
домик будет снесен обвалами как перышко, если только святой Бернар или
пресвятая дева лавин не сотворят чуда.
- Будь я один, - сказал мне Леони, - я бы предпочел дождаться чуда и
посмеяться над всеми лавинами; но у меня не хватает на это смелости, когда
тебе суждено разделить со мною опасности. Мы уедем завтра.
- Да, придется, - заметила я. - Но куда мы направимся? Меня сразу
узнают, обнаружат и препроводят насильно к родителям.
- Существует множество способов ускользнуть от людей и законов, -
отозвался Леони с улыбкой. - Найдется какой-нибудь и на нашу долю. Не
беспокойся, весь мир к нашим услугам.
- А с чего мы начнем? - спросила я, тоже пытаясь улыбнуться.
- Пока еще не знаю, - сказал он, - ну, да не в этом суть. Мы будем
вместе; да разве где-нибудь мы можем быть несчастными?
- Увы! - откликнулась я. - Будем ли мы когда-либо так счастливы, как
были здесь?
- Так ты хочешь остаться? - спросил Леони.
- Нет, - ответила я, - здесь мы больше не будем счастливы: перед лицом
опасности мы бы постоянно тревожились друг за друга.
Мы сделали все нужные приготовления к отъезду; Жоан целый день расчищал
тропинку, по которой мы должны были тронуться в путь. Ночью со мною
произошел странный случай, о котором не раз с тех пор мне бывало страшно и
подумать.
Во сне мне стало холодно, и я проснулась. Я не нашла Леони подле себя,
он исчез; место его успело остыть, а дверь в комнату осталась
полуоткрытой, и сквозь нее врывался ледяной ветер. Я выждала несколько
минут, но Леони не возвращался. Я удивилась и, встав с постели, поспешно
оделась. Я подождала еще, не решаясь выйти и опасаясь поддаться
каким-нибудь детским страхам. Он так и не приходил. Мною овладел
непобедимый ужас, и я вышла полуодетая на пятнадцатиградусный мороз. Я
боялась, как бы Леони снова не отправился на помощь несчастным,
заблудившимся в снегах, как то случилось несколько ночей назад, и решила
поискать его и пойти за ним. Я окликнула Жоана и его жену, но они так
крепко спали, что меня не услышали. Тогда, снедаемая тревогой, я
устремилась к краю площадки, огражденной палисадом, тянувшимся вокруг
нашего домика, и на некотором расстоянии различила на снегу серебристую
полоску слабого света. Я как будто узнала фонарь, который Леони брал с
собою, отправляясь на свои великодушные поиски. Я побежала в ту сторону со
всей быстротой, какую допускал снег, в котором я вязла по колено. Я
пыталась позвать Леони, но стучала зубами от холода, а ветер, дувший мне в
лицо, заглушал мой голос. Наконец я добралась до места, где горел свет, и
я отчетливо увидела Леони. Он стоял неподвижно там, где я его заметила
вначале, и держал в руках заступ. Я подошла ближе, на снегу моих шагов не
было слышно. И вот я очутилась почти рядом с Леони, но так, что он этого
не заметил. Свеча горела в жестяном цилиндрическом фонаре, и свет от нее
падал сквозь узкую щель, обращенную не ко мне, а к Леони.
И тут я увидела, что он расчистил снег и вкапывается в землю заступом,
стоя по колено в только что вырытой им яме.
Это странное занятие в столь поздний час и на таком морозе внушило мне
какой-то непонятный, нелепый страх. Леони, казалось, необычайно торопился.
Время от времени он беспокойно озирался. Согнувшись, я притаилась за
выступом скалы, ибо меня напугало выражение его лица. Я подумала, что если
бы он застал меня здесь, то убил бы тут же, на месте. Мне пришли на ум
самые фантастические, самые невероятные рассказы, которые я когда-либо
читала, все диковинные догадки, которые я строила по поводу его тайны; я
решила, что он выкопал труп, и едва не лишилась чувств. Я несколько
успокоилась, заметив, что Леони продолжает копать землю; вскоре он вытащил
зарытый в яме сундук. Он внимательно оглядел его и проверил, не сломан ли
замок; затем он поднял сундук на поверхность и стал забрасывать яму землею
и снегом, не слишком заботясь о том, чтобы как-то скрыть следы своей
работы.
Видя, что он вот-вот возьмет сундук и пойдет с ним в шале, я
испугалась, как бы он не обнаружил, что я из безрассудного любопытства
подглядываю за ним, и бросилась бежать со всех ног. Дома я поспешно
швырнула в угол свою мокрую одежду и снова улеглась, решив притвориться к
его возвращению крепко спящей; но мне с лихвой хватило времени оправиться
от волнения, ибо Леони не появлялся еще в течение получаса.
Я терялась в догадках по поводу этого таинственного сундука, зарытого
под горой, должно быть, с самого нашего приезда и предназначенного, как
видно, сопровождать нас повсюду, подобно спасительному талисману или
орудию смерти. Денег, казалось мне, там находиться не могло, ибо, хотя
сундук был и громоздким, Леони поднимал его без всякого труда, одной
рукою. Быть может, там лежали бумаги, от которых зависела вся его участь.
Больше всего меня поражало, что я где-то видела уже этот сундук, но я
никак не могла припомнить, при каких обстоятельствах. На этот раз и форма
его и цвет врезались мне в память, словно в силу какой-то роковой
неизбежности. Всю ночь он стоял у меня перед глазами, и во сне мне
пригрезилось, что из него появляется множество диковинных предметов: то
карты с нарисованными на них странными фигурами, то окровавленные кинжалы;
потом цветы, плюмажи, драгоценности; и наконец - скелеты, ядовитые змеи,
цепи и позорные железные ошейники.
Я, разумеется, не стала расспрашивать Леони и не навела его на мысль о
моем открытии. Он часто говаривал, что в тот день, когда я проникну в его
тайну, между нами будет все кончено; и хотя он на коленях благодарил меня
за то, что я ему слепо поверила, он нередко давал понять, что малейшее
любопытство с моей стороны было бы для него невыносимо. На следующий день
мы тронулись в путь на мулах, а в ближайшем городе сели в почтовый
дилижанс, отправлявшийся в Венецию.
Там мы остановились в одном из тех таинственных домов, которые,
казалось, были к услугам Леони в любой стране. На этот раз дом был
мрачный, ветхий и словно затерянный в пустынном квартале города. Леони
сказал мне, что здесь живет один из его друзей, который нынче в отъезде;
он просил меня не слишком сетовать на то, что придется здесь пробыть
день-другой; что, по важным причинам, ему нельзя сразу же показываться в
городе, но что самое позднее через сутки он предоставит мне приличное
жилище и у меня не будет поводов жаловаться на пребывание в его родном
городе.
Не успели мы позавтракать в сырой и холодной комнате, как на пороге ее
появился плохо одетый человек неприятной внешности, с болезненным цветом
лица, который заявил, что пришел по вызову Леони.
- Да, да, дорогой Тадей, - откликнулся Леони, поспешно вставая ему
навстречу, - добро пожаловать. Пройдемте в соседнюю комнату, чтобы не
докучать хозяйке дома деловыми разговорами.
Час спустя Леони зашел проститься со мною; он, казалось, был
взволнован, но доволен, словно только что одержал важную победу.
- Я расстаюсь с тобою на несколько часов, - сказал он. - Я хочу
приготовить тебе новое пристанище. Завтра мы будем уже там ночевать".
"Леони отсутствовал весь день. На следующее утро он вышел из дому
спозаранку. Он, казалось, был целиком погружен в свои дела, но при этом
находился в самом веселом настроении, в каком я когда-либо его видела. Это
придало мне бодрости при мысли, что здесь придется проскучать еще часов
двенадцать, и рассеяло мрачное впечатление, навеянное на меня этим
молчаливым и холодным домом. После полудня, чтобы немного развлечься, я
решила пройтись по его комнатам. Дом был очень стар; внимание мое
привлекли остатки обветшалой мебели, рваные обои и несколько картин,
наполовину изъеденных крысами. Но один предмет, представлявший в моих
глазах особый интерес, навел меня на иные размышления. Войдя в ту комнату,
где ночевал Леони, я увидела на полу злополучный сундук; он был открыт и
совершенно пуст. С души моей свалилась огромная тяжесть. Неведомый дракон,
запертый в этом сундуке, стало быть, улетел. Итак, страшная участь,
которую он, казалось, олицетворял, не тяготела более над нами!
"Полно! - подумала я, улыбнувшись. - Ящик Пандоры опустел; надежда не
оставляет меня".
Собираясь уже уходить, я случайно наступила на клочок ваты, забытый на
полу, посреди комнаты, где валялись обрывки скомканной шелковой бумаги. Я
почувствовала под ногой нечто жесткое и машинально подняла этот комок.
Сквозь легкую обертку мои пальцы нащупали все тот же твердый предмет; сняв
с него вату, я обнаружила, что это булавка в крупных бриллиантах, и узнала
в ней одну из тех, которые принадлежали моему отцу; на последнем бале этой
булавкой был заколот на плече мой шарф. Этот случай поразил меня
настолько, что теперь я уже не думала ни о сундуке, ни о тайне Леони. Я
ощутила лишь смутную тревогу по поводу драгоценностей, которые я захватила
с собою в ночь моего бегства и о которых я давно уже не беспокоилась,
полагая, что Леони тотчас же отправил их обратно. Опасение, что по
небрежности он этого не сделал, было для меня невыносимо. И, когда Леони
вернулся, я прежде всего задала ему простодушный вопрос: "Друг мой, ты не
забыл отослать обратно бриллианты моего отца после нашего отъезда из
Брюсселя?".
Леони бросил на меня странный взгляд. Он как будто хотел проникнуть в
самые потаенные глубины моей души.
- Почему же ты мне не отвечаешь? Что такого удивительного в моем
вопросе?
- А с какой стати, собственно, ты мне его задаешь? - спросил он
спокойно.
- Дело в том, - отвечала я, - что сегодня, от нечего делать, я зашла к
тебе в спальню, и вот что я нашла там на полу. И тогда я испугалась, что,
может быть, в суматохе наших переездов, в поспешности нашего бегства, ты
позабыл отослать и другие драгоценности. А я тебя об этом толком-то и не
спрашивала: у меня просто голова шла кругом.
С этими словами я протянула ему булавку. Говорила я так естественно и
была столь далека от того, чтобы подозревать его, что Леони это
почувствовал; взяв булавку, он заявил с величайшим хладнокровием:
- Черт возьми! Просто не понимаю, как это случилось. Где ты ее нашла? А
ты уверена, что она принадлежит твоему отцу и что ее не обронили те, кто
жил в этом доме до нас?
- О, - возразила я, - взгляни: возле пробы стоит едва заметное клеймо,
это клеймо отца. В лупу ты увидишь его вензель.
- Отлично, - заметил он. - Должно быть, эта булавка застряла в одном из
наших дорожных сундуков, и я ее уронил, вытряхивая какие-нибудь вещи нынче
утром. По счастью, это единственная драгоценность, которую мы по
оплошности захватили с собой; все остальные были переданы надежному
человеку и направлены в адрес Дельпека, который, наверно, вручил их в
целости твоей семье. Не думаю, что эта булавка стоит того, чтобы ее
возвращать; это могло бы причинить твоей матушке лишнее огорчение из-за
каких-то ничтожных денег.
- Она все же стоит по меньшей мере десять тысяч франков, - возразила я.
- Так сохрани эту булавку до той поры, когда тебе представится случай
отослать ее домой. Ну, ты готова? Вещи уже уложены? Гондола давно у
подъезда, и твой дом с нетерпением ждет тебя. Ужин сейчас будет подан.
Через полчаса мы остановились у дверей великолепного палаццо. Лестницы
были устланы малиновым сукном. Вдоль перил из белого мрамора стояли
апельсиновые деревья в цвету - тогда как за окнами была зима - и изящные
статуи, которые будто склонялись над нами в знак приветствия. Привратник и
четверо слуг в ливреях пришли, чтобы помочь нам выйти из гондолы. Леони
взял из рук одного из них факел и, приподняв его, дал мне прочесть на
карнизе перистиля надпись, выгравированную серебряными буквами на
бледно-голубом фоне: "Палаццо Леони".
- О мой друг! - воскликнула я. - Итак, ты нас не обманул? Ты богат и
знатен, и я вхожу в твой дом!
Я прошлась по этому палаццо, радуясь как ребенок. Это был один из самых
прекрасных дворцов в Венеции. Мебель и обивка стен, отличавшиеся
поразительной свежестью, были сделаны по старинным образцам; поэтому
роспись потолков и древняя архитектура полностью гармонировали с новым
убранством. Наша роскошь - роскошь буржуа и жителей севера - столь жалка,
столь громоздка, столь груба, что я не имела ни малейшего представления о
подобном изяществе. Я пробегала по огромным галереям, словно по волшебному
замку; все предметы выглядели как-то непривычно, отличались какими-то
незнакомыми очертаниями; я задавала себе вопрос, не снится ли мне все это,
на самом ли деле я хозяйка и повелительница всех этих чудес. В этом
феодальном великолепии для меня заключалось некое неведомое дотоле
обаяние. Я никогда не понимала, в чем, собственно, радость или
преимущество тех, кто принадлежит к знати. Во Франции уже позабыли о том,
что это такое, в Бельгии этого никогда не знали. Здесь же те немногие, что
уцелели от истинной знати, ценят роскошь и гордятся своим именем; старые
дворцы никто не разрушает, им предоставляют рушиться самим. В этих стенах,
украшенных воинскими доспехами и геральдическими щитами, под этими
потолками с изображениями родовых гербов, перед портретами предков Леони,
написанных Тицианом и Веронезе, то степенных и суровых, в подбитых мехом
плащах, то изящных и стройных, в узких черных атласных камзолах, я впервые
поняла сословную гордость, в которой может быть столько блеска и столько
привлекательности, если она не украшает собою глупца. Все это
блистательное окружение так подходило к Леони, что мне и по сей день
невозможно представить себе его выходцем из низов. Он воистину был
потомком этих мужчин с черной бородой и белоснежными руками, чей тип
увековечен Ван-Дейком. От них он унаследовал и орлиный профиль, и тонкие,
изящные черты лица, и статность, и взгляд, насмешливый и благосклонный в
одно и то же время. Если бы эти портреты могли ходить, они ходили бы как
он, если б они заговорили, у них был бы звук его голоса.
- Как? - воскликнула я, крепко обнимая его. - Так это ты, мой
повелитель, Леоне Леони, совсем еще недавно был в скромном шале, среди коз
и кур, с мотыгой на плече, в простой блузе? Так это ты прожил шесть
месяцев с простой девушкой, незнатной и глупенькой, единственная заслуга
которой лишь в том, что она тебя любит? И ты меня оставишь подле себя и
будешь всегда любить и говорить мне это каждое утро, как в том шале? О,
все это слишком возвышенно и слишком прекрасно для меня! Я никогда не
помышляла о таком почете, меня это опьяняет и страшит.
- Не бойся же, - сказал он мне с улыбкой, - будь всегда моей подругой и
моей царицей. А теперь пойдем ужинать, я должен представить тебе двух
гостей. Поправь прическу, будь красивой; и когда я буду называть тебя
своей женой, не делай больших глаз.
Нас ждал изысканный ужин; стол сверкал позолоченным серебром, фарфором
и хрусталем. Мне были церемонно представлены оба гостя; они были
венецианцами, весьма приятной внешности, с изящными манерами, и хотя во