– Жанна, Жанна, крошка моя.
Он семенит к вешалке, чтобы повесить на крючок широкополую фетровую шляпу. Служанка сложила рукоделия и не спеша, сонно идет к доктору, чтобы высвободить его из его плаща.
– Что будете пить, доктор?
Он с важностью воззрился на нее. Вот что я называю красивой мужской головой. Потрепанное, изборожденное жизнью и страстями лицо. Но доктор понял суть жизни, обуздал свои страсти.
– Я и сам не знаю, чего я хочу, – говорит он густым голосом.
Он рухнул на скамью напротив меня и отирает пот со лба. Когда ему не надо удерживать равновесие, он чувствует себя прекрасно. Глаза его внушают робость, большие глаза, черные и властные.
– Это будет… будет, будет, будет старый кальвадос, дитя мое.
Служанка, не шевелясь, созерцает громадное, изрытое морщинами лицо. Она задумалась. Маленький человечек поднял голову и облегченно улыбается. И вправду, этот колосс – наш избавитель. На нас надвигалось что-то зловещее. А теперь я дышу полной грудью – мы среди людей.
– Ну так что, где мой кальвадос?
Служанка вздрагивает и уходит. А доктор вытянул свои толстые ручищи и сгреб в охапку столик. Мсье Ахилл счастлив – он хотел бы привлечь внимание доктора. Но тщетно он болтает ногами и подпрыгивает на скамье – он так мал, что его не слышно.
Служанка приносит кальвадос. Кивком она указывает доктору на его соседа. Доктор Роже медленно разворачивается всем корпусом: шея у него не гнется.
– А, это ты, старое отребье, – кричит он. – Еще не сдох? И вы впускаете эдакий сброд? – обращается он к служанке.
Он глядит на человечка своим хищным взглядом. Прямой взгляд, который все ставит на свои места.
– Старый псих – вот кто он такой.
Доктор Роже даже не дает себе труда показать, что шутит. Он знает: старый псих не рассердится, он расплывется в улыбке. Так и есть – тот униженно улыбается. Старый псих расслабился, он чувствует: его защитили от него самого, сегодня с ним ничего не случится. И самое ужасное: я успокоился тоже. Так вот что со мной такое – я всего-навсего старый псих.
Доктор смеется, он бросает на меня призывный взгляд сообщника; без сомнения, из-за моего роста – да и рубашка у меня чистая – он готов пригласить меня участвовать в его шутках.
Я не смеюсь и не отвечаю на его заигрывание – тогда, не переставая смеяться, он испытывает на мне устрашающий огонь своих глаз. Несколько секунд мы неотрывно смотрим друг на друга: прикидываясь близоруким, доктор меряет меня прищуренным взглядом – он обдумывает, к какому разряду меня отнести. К разряду психов? Или к разряду проходимцев?
И все– таки первым отводит глаза он -подумаешь, спасовал перед каким-то одиночкой, никакой общественной значимости не имеющим, стоит ли об этом тужить, это тут же забудется. Доктор сворачивает сигарету, закуривает и сидит неподвижно с застывшим и жестким, как это бывает у стариков, взглядом.
Хороши морщины – они у него всех видов: поперечные рытвины на лбу, гусиные лапки у глаз, горькие складки по обе стороны рта, не говоря уже о желтых веревках, висящих под подбородком. Повезло доктору – увидев его еще издали, всякий скажет: вот человек, который страдал и который пожил в свое удовольствие. Впрочем, доктор заслужил свое лицо: он ни на миг не усомнился в том, каким способом удержать и использовать свое прошлое, – он взял да и набил из него чучело, превратил в опыт для поучения женщин и молодых людей.
Мсье Ахилл счастлив, как, наверно, не был счастлив уже давно. Он раскис от восторга, он потягивает свой «Бирр», раздувая щеки. Да, доктор нашел-таки к нему подход! Доктор не из тех, кого смутит вид старого психа, у которого вот-вот случится приступ; хорошая взбучка, несколько грубых слов, способных подстегнуть, – вот и все, что надо ему подобным. Доктор обладает опытом. Обладать опытом – его профессия; врачи, священники, судьи и офицеры знают человека наизусть, словно сами его сотворили.
Мне стыдно за мсье Ахилла. Мы с ним два сапога пара, мы должны быть заодно против них. А он меня предал и перешел на их сторону: он искренне верит – верит в Опыт. Не в свой, не в мой. А в опыт доктора Роже. Еще недавно мсье Ахилл чувствовал себя странным, ему казалось, что он одинок; а теперь он знает: таких, как он, много, очень много, доктор Роже встречал этих людей, он может рассказать мсье Ахиллу историю каждого из них и кто из них чем кончил. Мсье Ахилл всего-навсего казус, частный случай, который легко сводится к некоторым общим понятиям.
Как бы я хотел сказать ему, что его обманывают, что он подыгрывает спесивцам. Это они-то профессионалы опыта? Да они всю жизнь прозябали в отупелом полусне, от нетерпения женились с бухты-барахты, наудачу мастерили детей. В кафе, на свадьбах, на похоронах встречались с другими людьми. Время от времени, попав в какой-нибудь водоворот, барахтались и отбивались, не понимая, что с ними происходит. Все, что совершалось вокруг, начиналось и кончалось вне поля их зрения: смутные продолговатые формы, события, нагрянувшие издали, мимоходом задели их, а когда они хотели разглядеть, что же это такое, – все уже было кончено. И вот к сорока годам они нарекают опытом свои мелкие пристрастия и небольшой набор пословиц и начинают действовать, как торговые автоматы: сунешь монетку в левую щелку – вот тебе два-три примера из жизни в упаковке из серебряной фольги, сунешь монетку в правую щелку – получай ценные советы, вязнущие в зубах, как ириски.
Такой ценой я и сам мог бы оказаться для многих желанным гостем, и обо мне говорили бы, что я Великий путешественник перед лицом Всевышнего. Совершенно верно, мусульмане мочатся сидя, а в Индии повитухи в качестве кровоостанавливающего используют стекло, толченое в коровьем навозе, а в Борнео девушка во время месячных три дня и три ночи проводит на крыше своего дома. В Венеции я видел похороны в гондолах, в Севилье – празднование Страстной недели, я видел Мистерии в Обераммергау. Само собой это лишь небольшой образчик моих познаний, я мог бы, рассевшись в кресле, шутки ради начать так:
«А слышали ли вы, дорогая мадам, что такое Йиглава? Это занятный маленький городок в Моравии, где мне пришлось жить в 1924 году…»
И председатель суда, который на своем веку разобрал великое множество юридических казусов, по окончании моего рассказа взял бы слово и сказал:
«Вы совершенно правы, дорогой мьсе, это так свойственно людям. Я столкнулся с подобным случаем в начале моей карьеры. Было это в 1902 году. Я служил помощником судьи в Лиможе…»
Только все дело в том, что эти разговоры набили мне оскомину еще в юности. Правда, вырос я не в семье профессионалов. Но существуют ведь и любители. Секретари, служащие, торговцы, те, кто в кафе слушают других; к сорока годам их распирает опыт, который они не могут сбыть на сторону. По счастью, они наплодили детей, их-то они и заставляют потреблять этот опыт, не сходя с места. Они хотели бы внушить нам, что их прошлое не пропало даром, что их воспоминания потихоньку сгустились, обратившись в Мудрость. Удобное прошлое! Карманное прошлое, книжица из золотой библиотеки, полная прописных истин. «Поверьте мне, я говорю на основании опыта, всему, что я знаю, меня научила жизнь». Да разве Жизнь взялась бы думать за них? Все новое они объясняют с помощью старого, а старое – с помощью событий еще более древних, как те историки, которые Ленина изображают русским Робеспьером, а Робеспьера – французским Кромвелем: в конечном счете они так ничего и не поняли… За их спесью угадывается угрюмая лень; замечая только, как одна видимость сменяет другую, они зевают и думают: ничто не ново под луною. «Старый псих» – и доктор Роже смутно вспоминает других старых психов, не помня ни одного из них в отдельности. Что бы ни выкинул мсье Ахилл, мы не должны удивлялься: ВСЕ ПОНЯТНО – старый псих!
Он вовсе не старый псих – ему страшно. Чего он боится? Когда ты хочешь что-то понять, ты оказываешься с этим «что-то» лицом к лицу, совсем один, без всякой помощи, и все прошлое мира ничем тебе помочь не может. А потом это «что-то» исчезает, и то, что ты понял, исчезает вместе с ним.
Питаться общими соображениями куда отраднее. К тому же профессионалы, да и любители тоже, в конце концов всегда оказываются правы. Их мудрость советует производить как можно меньше шума, как можно меньше жить, постараться, чтобы о тебе забыли. Больше всего они любят рассказывать о людях неблагоразумных, о чудаках, которых постигла кара. Ну что ж, наверно, так и бывает, никто не станет утверждать обратное. Быть может, у мсье Ахилла совесть не совсем спокойна. Быть может, он думает – послушайся он советов своего отца, своей старшей сестры, он не дошел бы до того, до чего дошел. Доктор вправе судить. Он ведь не загубил свою жизнь, он сумел стать полезным для окружающих. Спокойный, могущественный, навис он над этим жалким обломком; он – скала.
Доктор Роже допил свой кальвадос. Его мощное тело обмякло, тяжело опустились веки. Я впервые вижу его лицо без глаз: это картонная маска вроде тех, что сегодня продают в лавках. Щеки у него жуткого розового цвета… И вдруг мне становится ясно: этот человек скоро умрет. Он наверняка это знает – ему довольно посмотреться в зеркало: с каждым днем он все больше похож на свой будущий труп. Вот что такое их опыт, вот почему я часто говорю себе: от их опыта несет мертвечиной, это их последнее прибежище. Доктор очень хотел бы верить в этот свой опыт, он хотел бы скрыть от себя невыносимую правду: что он один и нет у него ни умудренности, ни прошлого, и разум его мутнеет, и тело разрушается. И вот он старательно возвел, благоустроил, обставил свой маленький компенсаторный бред: он уверяет себя, будто он прогрессирует. У него провалы памяти, мозг иногда работает вхолостую? Ну и что ж – просто он избегает теперь скоропалительных суждений молодости. Он больше не понимает того, что пишут в книгах? Ну и что ж – просто ему теперь не хочется читать. Он больше не может заниматься любовью? Но он немало занимался ею в свое время. А любовные шашни куда лучше иметь в прошлом, чем в настоящем, – на расстоянии можно судить, сравнить, обдумать. И чтобы хватило сил лицезреть в зеркалах свое покойницкое лицо, он пытается уверовать, что резец запечатлел на этом лице уроки опыта.
Доктор слегка повернул голову. Веки его приоткрылись, он глядит на меня розовыми со сна глазами. Я улыбаюсь ему. Я хотел бы, чтобы эта улыбка открыла ему все, что он тщится от себя скрыть. Если бы он мог подумать: «Этот тип ЗНАЕТ, что я скоро подохну!» – он бы проснулся. Но веки его снова смыкаются: он уснул. А я ухожу, оставляя мсье Ахилла охранять его сон.
Дождь перестал, тепло, по небу медленно плывут прекрасные черные картины – лучшей рамки для совершенного мгновения не придумать; чтобы этим картинам было где отразиться, Анни высекала из наших сердец крохотные темные родники. Но я не умею пользоваться подходящим случаем – пустой, безучастный, я бреду куда глаза глядят под пропадающим втуне небом.
Среда
Четверг
Пятница
Он семенит к вешалке, чтобы повесить на крючок широкополую фетровую шляпу. Служанка сложила рукоделия и не спеша, сонно идет к доктору, чтобы высвободить его из его плаща.
– Что будете пить, доктор?
Он с важностью воззрился на нее. Вот что я называю красивой мужской головой. Потрепанное, изборожденное жизнью и страстями лицо. Но доктор понял суть жизни, обуздал свои страсти.
– Я и сам не знаю, чего я хочу, – говорит он густым голосом.
Он рухнул на скамью напротив меня и отирает пот со лба. Когда ему не надо удерживать равновесие, он чувствует себя прекрасно. Глаза его внушают робость, большие глаза, черные и властные.
– Это будет… будет, будет, будет старый кальвадос, дитя мое.
Служанка, не шевелясь, созерцает громадное, изрытое морщинами лицо. Она задумалась. Маленький человечек поднял голову и облегченно улыбается. И вправду, этот колосс – наш избавитель. На нас надвигалось что-то зловещее. А теперь я дышу полной грудью – мы среди людей.
– Ну так что, где мой кальвадос?
Служанка вздрагивает и уходит. А доктор вытянул свои толстые ручищи и сгреб в охапку столик. Мсье Ахилл счастлив – он хотел бы привлечь внимание доктора. Но тщетно он болтает ногами и подпрыгивает на скамье – он так мал, что его не слышно.
Служанка приносит кальвадос. Кивком она указывает доктору на его соседа. Доктор Роже медленно разворачивается всем корпусом: шея у него не гнется.
– А, это ты, старое отребье, – кричит он. – Еще не сдох? И вы впускаете эдакий сброд? – обращается он к служанке.
Он глядит на человечка своим хищным взглядом. Прямой взгляд, который все ставит на свои места.
– Старый псих – вот кто он такой.
Доктор Роже даже не дает себе труда показать, что шутит. Он знает: старый псих не рассердится, он расплывется в улыбке. Так и есть – тот униженно улыбается. Старый псих расслабился, он чувствует: его защитили от него самого, сегодня с ним ничего не случится. И самое ужасное: я успокоился тоже. Так вот что со мной такое – я всего-навсего старый псих.
Доктор смеется, он бросает на меня призывный взгляд сообщника; без сомнения, из-за моего роста – да и рубашка у меня чистая – он готов пригласить меня участвовать в его шутках.
Я не смеюсь и не отвечаю на его заигрывание – тогда, не переставая смеяться, он испытывает на мне устрашающий огонь своих глаз. Несколько секунд мы неотрывно смотрим друг на друга: прикидываясь близоруким, доктор меряет меня прищуренным взглядом – он обдумывает, к какому разряду меня отнести. К разряду психов? Или к разряду проходимцев?
И все– таки первым отводит глаза он -подумаешь, спасовал перед каким-то одиночкой, никакой общественной значимости не имеющим, стоит ли об этом тужить, это тут же забудется. Доктор сворачивает сигарету, закуривает и сидит неподвижно с застывшим и жестким, как это бывает у стариков, взглядом.
Хороши морщины – они у него всех видов: поперечные рытвины на лбу, гусиные лапки у глаз, горькие складки по обе стороны рта, не говоря уже о желтых веревках, висящих под подбородком. Повезло доктору – увидев его еще издали, всякий скажет: вот человек, который страдал и который пожил в свое удовольствие. Впрочем, доктор заслужил свое лицо: он ни на миг не усомнился в том, каким способом удержать и использовать свое прошлое, – он взял да и набил из него чучело, превратил в опыт для поучения женщин и молодых людей.
Мсье Ахилл счастлив, как, наверно, не был счастлив уже давно. Он раскис от восторга, он потягивает свой «Бирр», раздувая щеки. Да, доктор нашел-таки к нему подход! Доктор не из тех, кого смутит вид старого психа, у которого вот-вот случится приступ; хорошая взбучка, несколько грубых слов, способных подстегнуть, – вот и все, что надо ему подобным. Доктор обладает опытом. Обладать опытом – его профессия; врачи, священники, судьи и офицеры знают человека наизусть, словно сами его сотворили.
Мне стыдно за мсье Ахилла. Мы с ним два сапога пара, мы должны быть заодно против них. А он меня предал и перешел на их сторону: он искренне верит – верит в Опыт. Не в свой, не в мой. А в опыт доктора Роже. Еще недавно мсье Ахилл чувствовал себя странным, ему казалось, что он одинок; а теперь он знает: таких, как он, много, очень много, доктор Роже встречал этих людей, он может рассказать мсье Ахиллу историю каждого из них и кто из них чем кончил. Мсье Ахилл всего-навсего казус, частный случай, который легко сводится к некоторым общим понятиям.
Как бы я хотел сказать ему, что его обманывают, что он подыгрывает спесивцам. Это они-то профессионалы опыта? Да они всю жизнь прозябали в отупелом полусне, от нетерпения женились с бухты-барахты, наудачу мастерили детей. В кафе, на свадьбах, на похоронах встречались с другими людьми. Время от времени, попав в какой-нибудь водоворот, барахтались и отбивались, не понимая, что с ними происходит. Все, что совершалось вокруг, начиналось и кончалось вне поля их зрения: смутные продолговатые формы, события, нагрянувшие издали, мимоходом задели их, а когда они хотели разглядеть, что же это такое, – все уже было кончено. И вот к сорока годам они нарекают опытом свои мелкие пристрастия и небольшой набор пословиц и начинают действовать, как торговые автоматы: сунешь монетку в левую щелку – вот тебе два-три примера из жизни в упаковке из серебряной фольги, сунешь монетку в правую щелку – получай ценные советы, вязнущие в зубах, как ириски.
Такой ценой я и сам мог бы оказаться для многих желанным гостем, и обо мне говорили бы, что я Великий путешественник перед лицом Всевышнего. Совершенно верно, мусульмане мочатся сидя, а в Индии повитухи в качестве кровоостанавливающего используют стекло, толченое в коровьем навозе, а в Борнео девушка во время месячных три дня и три ночи проводит на крыше своего дома. В Венеции я видел похороны в гондолах, в Севилье – празднование Страстной недели, я видел Мистерии в Обераммергау. Само собой это лишь небольшой образчик моих познаний, я мог бы, рассевшись в кресле, шутки ради начать так:
«А слышали ли вы, дорогая мадам, что такое Йиглава? Это занятный маленький городок в Моравии, где мне пришлось жить в 1924 году…»
И председатель суда, который на своем веку разобрал великое множество юридических казусов, по окончании моего рассказа взял бы слово и сказал:
«Вы совершенно правы, дорогой мьсе, это так свойственно людям. Я столкнулся с подобным случаем в начале моей карьеры. Было это в 1902 году. Я служил помощником судьи в Лиможе…»
Только все дело в том, что эти разговоры набили мне оскомину еще в юности. Правда, вырос я не в семье профессионалов. Но существуют ведь и любители. Секретари, служащие, торговцы, те, кто в кафе слушают других; к сорока годам их распирает опыт, который они не могут сбыть на сторону. По счастью, они наплодили детей, их-то они и заставляют потреблять этот опыт, не сходя с места. Они хотели бы внушить нам, что их прошлое не пропало даром, что их воспоминания потихоньку сгустились, обратившись в Мудрость. Удобное прошлое! Карманное прошлое, книжица из золотой библиотеки, полная прописных истин. «Поверьте мне, я говорю на основании опыта, всему, что я знаю, меня научила жизнь». Да разве Жизнь взялась бы думать за них? Все новое они объясняют с помощью старого, а старое – с помощью событий еще более древних, как те историки, которые Ленина изображают русским Робеспьером, а Робеспьера – французским Кромвелем: в конечном счете они так ничего и не поняли… За их спесью угадывается угрюмая лень; замечая только, как одна видимость сменяет другую, они зевают и думают: ничто не ново под луною. «Старый псих» – и доктор Роже смутно вспоминает других старых психов, не помня ни одного из них в отдельности. Что бы ни выкинул мсье Ахилл, мы не должны удивлялься: ВСЕ ПОНЯТНО – старый псих!
Он вовсе не старый псих – ему страшно. Чего он боится? Когда ты хочешь что-то понять, ты оказываешься с этим «что-то» лицом к лицу, совсем один, без всякой помощи, и все прошлое мира ничем тебе помочь не может. А потом это «что-то» исчезает, и то, что ты понял, исчезает вместе с ним.
Питаться общими соображениями куда отраднее. К тому же профессионалы, да и любители тоже, в конце концов всегда оказываются правы. Их мудрость советует производить как можно меньше шума, как можно меньше жить, постараться, чтобы о тебе забыли. Больше всего они любят рассказывать о людях неблагоразумных, о чудаках, которых постигла кара. Ну что ж, наверно, так и бывает, никто не станет утверждать обратное. Быть может, у мсье Ахилла совесть не совсем спокойна. Быть может, он думает – послушайся он советов своего отца, своей старшей сестры, он не дошел бы до того, до чего дошел. Доктор вправе судить. Он ведь не загубил свою жизнь, он сумел стать полезным для окружающих. Спокойный, могущественный, навис он над этим жалким обломком; он – скала.
Доктор Роже допил свой кальвадос. Его мощное тело обмякло, тяжело опустились веки. Я впервые вижу его лицо без глаз: это картонная маска вроде тех, что сегодня продают в лавках. Щеки у него жуткого розового цвета… И вдруг мне становится ясно: этот человек скоро умрет. Он наверняка это знает – ему довольно посмотреться в зеркало: с каждым днем он все больше похож на свой будущий труп. Вот что такое их опыт, вот почему я часто говорю себе: от их опыта несет мертвечиной, это их последнее прибежище. Доктор очень хотел бы верить в этот свой опыт, он хотел бы скрыть от себя невыносимую правду: что он один и нет у него ни умудренности, ни прошлого, и разум его мутнеет, и тело разрушается. И вот он старательно возвел, благоустроил, обставил свой маленький компенсаторный бред: он уверяет себя, будто он прогрессирует. У него провалы памяти, мозг иногда работает вхолостую? Ну и что ж – просто он избегает теперь скоропалительных суждений молодости. Он больше не понимает того, что пишут в книгах? Ну и что ж – просто ему теперь не хочется читать. Он больше не может заниматься любовью? Но он немало занимался ею в свое время. А любовные шашни куда лучше иметь в прошлом, чем в настоящем, – на расстоянии можно судить, сравнить, обдумать. И чтобы хватило сил лицезреть в зеркалах свое покойницкое лицо, он пытается уверовать, что резец запечатлел на этом лице уроки опыта.
Доктор слегка повернул голову. Веки его приоткрылись, он глядит на меня розовыми со сна глазами. Я улыбаюсь ему. Я хотел бы, чтобы эта улыбка открыла ему все, что он тщится от себя скрыть. Если бы он мог подумать: «Этот тип ЗНАЕТ, что я скоро подохну!» – он бы проснулся. Но веки его снова смыкаются: он уснул. А я ухожу, оставляя мсье Ахилла охранять его сон.
Дождь перестал, тепло, по небу медленно плывут прекрасные черные картины – лучшей рамки для совершенного мгновения не придумать; чтобы этим картинам было где отразиться, Анни высекала из наших сердец крохотные темные родники. Но я не умею пользоваться подходящим случаем – пустой, безучастный, я бреду куда глаза глядят под пропадающим втуне небом.
Среда
НЕ НАДО ПОДДАВАТЬСЯ СТРАХУ.
Четверг
Написал четыре страницы. После этого – долгое мгновение счастья. Не вдаваться в размышления о ценности Истории. А то она может опротиветь. Помнить, что маркиз де Рольбон в настоящее время – единственное оправдание твоего существования.
Ровно через неделю я увижу Анни.
Ровно через неделю я увижу Анни.
Пятница
На бульваре Ла Редут туман был такой густой, что я счел благоразумным держаться поближе к стенам казармы; по правую руку от меня автомобильные фары гнали перед собой влажные пятна света – где кончается тротуар, определить было нельзя. Меня окружали люди – я слышал их шаги, по временам жужжание голосов, – но я никого не видел. Один раз на уровне моего плеча возникло женское лицо, которое тотчас поглотила мгла; в другой раз кто-то, громко пыхтя, на ходу задел меня. Я не знал, куда я иду, мое внимание было поглощено одним: передвигаться с осторожностью, ощупывая землю носком ботинка и даже вытягивая вперед руки. Это упражнение не доставляло мне ни малейшего удовольствия. Однако о возвращении домой я не думал – я попался. Наконец через полчаса я заметил вдали голубоватый пар. Идя прямо на него, я вскоре оказался у широкой полосы света – в середине туман пронизывало своими огнями кафе «Мабли».
В кафе «Мабли» дюжина электрических лампочек, но сейчас горели только две: одна над кассой, другая в люстре. Единственный официант затолкал меня в темный угол.
– Сюда, мсье, я делаю уборку.
Официант был в куртке, без жилета и воротничка и в белой рубашке в сиреневую полоску. Он зевал, угрюмо поглядывая на меня и запуская в волосы пятерню.
– Черный кофе с рогаликами.
Не отвечая, он потер глаза и ушел. Мгла доходила мне до самых глаз – грязная, ледяная мгла. Отопление наверняка не включили.
Я был не один. Напротив меня сидела женщина с восковым лицом, руки ее безостановочно двигались – то поглаживали блузку, то поправляли черную шляпу. С ней был высокий рослый блондин, он жевал бриошь, не произнося ни звука. Молчание тяготило меня. Мне хотелось закурить трубку, но не хотелось привлекать их внимание чирканьем спички.
Телефонный звонок. Руки замерли, ухватившись за блузку. Официант не торопился. Прежде чем снять трубку, он не спеша кончил подметать. «Алло, это мсье Жорж? Здравствуйте, мсье Жорж… Да, мсье Жорж… Хозяина нет… Да должен бы уже спуститься… Ох, знаете, в такой туман… Вообще он обычно спускается к восьми… Хорошо, мсье Жорж, передам. До свиданья, мсье Жорж».
Туман навис над окном тяжелой портьерой из серого бархата. Чье-то лицо прилипло к стеклу и тотчас исчезло.
– Зашнуруй мне ботинок, – жалобно попросила женщина.
– Он зашнурован, – не глядя, ответил мужчина.
Она разнервничалась. Руки, как громадные пауки, забегали по блузке и по шее.
– Говорю тебе, зашнуруй.
Он с досадой наклонился и слегка дотронулся под столом до ее ноги:
– Зашнуровал.
Она удовлетворенно улыбнулась. Мужчина подозвал официанта.
– Сколько с меня?
– А сколько вы брали бриошей? – спросил официант.
Я потупил глаза, чтобы они не подумали, что я их разглядываю. Через несколько мгновений я услышал скрип и увидел подол юбки и два ботинка, облепленных высохшей грязью. За ними двигались мужские ботинки – лакированные и остроносые. Ботинки приблизились ко мне, остановились, сделали пол-оборота: мужчина надевал пальто. И тут вдоль юбки стала спускаться кисть руки на выпрямленном запястье. Рука поколебалась, поскребла подол.
– Ты готова? – спросил мужчина.
Ладонь раскрылась, дотронулась до засохшей звездой грязи на правом ботинке, потом исчезла.
– Уф! – выдохнул мужчина.
Он поднял стоявший у вешалки чемодан. Они вышли и скрылись в тумане.
– Это артисты, – сказал официант, подавая мне кофе. – Они выступали в антракте между сеансами в кинотеатре «Палас». Женщина завязывает себе глаза, а потом угадывает имена и возраст зрителей. А сегодня они уезжают – по пятницам программа меняется.
Он пошел за тарелкой с рогаликами, стоявшей на столике, за которым только что сидели артисты.
Мне не хотелось есть эти рогалики.
– Придется погасить свет. Две лампы для одного клиента в девять утра – хозяин будет ругаться.
Сумрак затопил кафе. Через высокие окна теперь проникал слабый свет в серо-коричневых подтеках.
– Мне нужен мсье Фаскель.
Я не видел, как вошла старуха. От струи ледяного воздуха меня пробрала дрожь.
– Мсье Фаскель еще не спускался.
– Я от мадам Флоран, – продолжала она. – Ей нездоровится. Она сегодня не придет.
Мадам Флоран – это кассирша, та, у которой рыжие волосы.
– В такую погоду она всегда мается животом, – сказала старуха.
Официант принял многозначительный вид.
– Это все туман, – сказал он, – вот и мсье Фаскель тоже. Странно, он до сих пор не спустился. Ему тут звонили. Вообще-то он всегда сходит вниз в восемь.
Старуха машинально поглядела на потолок.
– Он что, наверху?
– Ну да, там его спальня.
– А вдруг он умер… – тягучим голосом проговорила старуха, словно рассуждая сама с собой.
– Вот еще! – Лицо официанта выразило неподдельное негодование. – Только этого не хватало!
А вдруг он умер… У меня тоже мелькнула эта мысль. Такого рода мысли приходят во время тумана.
Старуха ушла. Мне бы надо последовать ее примеру: было холодно и темно. Из щели под дверью просачивался туман, мало-помалу он поднимется кверху и затопит все. В муниципальной библиотеке мне было бы светло и тепло.
И снова чье-то лицо приплюснулось к стеклу, оно корчило рожи.
– Ну погоди у меня, – сердито буркнул официант и выскочил на улицу.
Лицо исчезло, я остался один. Я горько укорял себя за то, что вышел из дому. Теперь мгла, наверно, затопила мой номер в отеле; вернуться туда мне страшно.
За кассой в темноте что-то скрипнуло. Звук донесся с лестницы, ведущей в комнаты: может, хозяин наконец спускается вниз? Нет, никого: ступеньки скрипели сами собой. Мсье Фаскель все еще спал. А может, умер у меня над головой. «Туманным утром найден мертвым в постели». И подзаголовок: «Посетители кафе продолжали есть и пить, не подозревая, что…»
Остался ли он лежать в постели? А может, свалился с нее, увлекая за собой одеяло и стукнувшись головой об пол?
Я прекрасно знаю мсье Фаскеля, он иногда осведомляется о моем здоровье. Это толстый весельчак, с холеной бородой – если он умер, то от удара. Лицо у него станет похожимм на баклажан, язык вывалится изо рта. Борода торчком, шея под завитками волос фиолетового цвета.
Лестница, ведущая в жилые комнаты, терялась во тьме. Я с трудом различал только шишку перил. Пришлось бы пересечь это темное пространство. Лестница заскрипит. Наверху я нащупаю ручку двери…
Тело там, наверху, над моей головой. Я поверну выключатель, дотронусь до тепловатой кожи, чтобы убедиться… Больше я выдержать не могу, я встаю. Если официант застигнет меня на лестнице, скажу, что слышал шум.
Внезапно вернулся запыхавшийся официант.
– Я здесь, мсье, – крикнул он.
Болван! Он подходит ко мне.
– С вас два франка.
– Я слышал наверху шум, – говорю я ему.
– Давно пора!
– Да, но, похоже, что-то случилось. Вроде кто-то захрипел, а потом глухой шум.
В этом темном зале с туманом за окнами мои слова звучали совершенно естественно. Никогда не забуду, какие у него стали глаза.
– Вам бы надо пойти посмотреть, – коварно предлагаю я.
– Ну нет! – возражает он. Потом: – Еще, пожалуй, меня обложит. Который час?
– Десять.
– Если он до пол-одиннадцатого не спустится вниз, пойду погляжу.
Я делаю шаг к двери.
– Вы уже уходите? Не посидите подольше?
– Нет.
– А что, он в самом деле хрипел?
– Не знаю, – говорю я уходя, – может, мне просто почудилось под настроение.
Туман слегка поредел. Я торопливо зашагал к улице Турнебрид – мне нужны были ее огни. Меня ждало разочарование – огни-то огни, они горели, они освещали витрины магазинов. Но это был не радостный свет – из-за тумана он казался совершенно белым и лился на тебя как душ.
Много народу, в особенности женщин: няньки, служанки, но и хозяйки тоже – из тех, что говорят: «Я покупаю все сама, это вернее». Они принюхивались к витринам, потом входили в магазин.
Я остановился у колбасной Жюльена. Время от времени за стеклом появлялась рука, которая указывала на ножки с гарниром из трюфелей или на сосиски. Тогда толстая белокурая девица наклонялась, выставляя напоказ свою грудь, и брала пальцами кусок мертвой плоти. А в своей комнате, в пяти минутах ходьбы отсюда, лежал мертвый мсье Фаскель.
Я поискал вокруг себя какую-нибудь твердую опору, надежный заслон против подобных мыслей. Такого не нашлось – мало-помалу пелена тумана прорвалась, но какое-то беспокойство еще витало в воздухе. Пожалуй, не прямая угроза, а что-то размытое, прозрачное. Но именно оно и внушало страх. Я прижался лбом к стеклу витрины. На майонезе, в котором плавало яйцо, сваренное по-русски, я заметил темно-красную каплю – это была кровь. От вида этого красного на желтом меня стало мутить.
И вдруг мне представилось: кто-то упал окровавленным лицом в эти блюда. Яйцо покатилось в лужу крови, украшавший его ломтик помидора тоже упал плашмя – красное на красном. Пролилось немного майонеза – лужа желтого крема, которую желобок крови делит на два рукава.
«Дурацкие мысли. Надо встряхнуться. Пойду поработаю в библиотеке».
Поработаю? Я знал, что не напишу ни строчки. Еще один пропащий день. Проходя через парк, я заметил на скамейке, где я обыкновенно сижу, синюю пелерину, громадную и неподвижную. Вот кто не боится холода.
Когда я входил в читальный зал, оттуда вышел Самоучка. Он кинулся ко мне:
– Я хочу поблагодарить вас, мсье. Я провел незабываемые часы, рассматривая фотографии, которые вы мне дали.
При виде его у меня на мгновение мелькнула надежда: может, вдвоем легче будет пережить этот день. Но в обществе Самоучки только кажется, что ты не один.
Он хлопнул рукой по тому in-quarto. Это была «История религий».
– Никто не мог бы успешнее Нусапье предпринять такой обобщающий труд. Вы не находите, мсье?
Вид у него был усталый, руки дрожали.
– Вы плохо выглядите, – сказал я.
– Ох, еще бы, мсье. Со мной случилась ужасная история.
К нам приближался маленький злобный корсиканец с усами тамбурмажора. Он часами прохаживается между столиками, громко стуча каблуками. Зимой он отхаркивает мокроту в носовой платок, а потом сушит платки на печке.
Самоучка придвинулся ко мне вплотную, дыша мне прямо в лицо:
– Не хочу говорить при этом человеке, – доверительно шепнул он. – Но если бы вы согласились, мсье…
– На что?
Он покраснел и грациозно качнул бедрами:
– Мсье, ах, мсье, была не была. Не окажете ли вы мне честь пообедать со мной в среду?
– С удовольствием.
Обедать с ним охоты у меня не больше, чем лезть в петлю.
– Вы меня просто осчастливили, – сказал Самоучка и торопливо добавил: – Если вы не против, я зайду за вами, – и исчез, боясь, видно, что, если он помедлит, я передумаю.
Была половина двенадцатого. Я работал до без четверти двух. Мартышкин труд: перед глазами у меня была книга, но мысли все время возвращались в кафе «Мабли». Сошел мсье Фаскель вниз или нет? В глубине души я не очень верил в его смерть, это-то меня и раздражало! Мысль была какая-то смутная, я не мог ни отделаться от нее, ни в ней утвердиться. По полу стучали ботинки корсиканца. Несколько раз он останавливался возле меня с таким видом, точно хотел заговорить со мной. Но удерживался и шагал дальше.
Около часа ушли последние читатели. Есть мне не хотелось, и, главное, не хотелось уходить. Я поработал еще некоторое время, и вдруг вздрогнул – я был замурован в безмолвии.
Я поднял голову – я остался один. Корсиканец, наверно, спустился вниз к жене – консьержке библиотеки. Мне захотелось услышать его шаги. Но услышал я только треск рассыпавшегося в печи уголька. Читальный зал подернулся туманом, нет, не настоящим туманом, тот давно рассеялся, другим, которым все еще были полны улицы, он сочился из стен, из мостовой. Все стало каким-то шатким. Конечно, книги по-прежнему стояли на полках на своих местах в алфавитном порядке, коричневые и черные корешки и наклейки на них: ОД-фл 7996 (Открытый доступ – французская литература) или ОД-ен (Открытый доступ – естественные науки). Но… как бы это объяснить? Обычно плотные, приземистые, они вместе с печкой, с зелеными лампами, с большими окнами и лестницами ставят рамки будущему. Пока ты остаешься в этих стенах, все чему предстоит случиться, может случиться только справа или слева от печки. Если бы сам Святой Дени вошел в зал, неся в руках свою голову, ему все равно пришлось бы войти справа, пройти между полками, отданными французской литературе, и столом, за которым работают ассистентки. И если он будет парить в двадцати сантиметрах над полом, не касаясь земли, его окровавленная шея непременно окажется как раз на уровне третьей книжной полки. Таким образом, все эти предметы обычно хотя бы очерчивают границы возможного.
Так вот, сегодня они не очерчивали ничего – казалось, само их существование поставлено под вопрос, и им стоит величайшего труда дотянуть до следующего мгновения. Я крепко стиснул в руках книгу, которую читал, – но даже самые резкие ощущения стерлись. Все казалось ненастоящим – меня окружала картонная декорация, которую в любую минуту можно было передвинуть. Мир ждал, съежившись, затаив дыхание, – ждал своего кризиса, своей Тошноты, как недавно мсье Ахилл.
Я встал, я больше не мог оставаться посреди этих обессилевших вещей. Я решил взглянуть из окна на череп Эмпетраза. Я прошептал: «Случиться может все что угодно, все что угодно может произойти». Понятное дело, не в духе тех ужасов, что придумали люди, – Эмпетраз не пустится в пляс на своем постаменте, речь совсем о другом.
Я с ужасом смотрел на все эти зыбкие предметы, которые в любую минуту могли рухнуть, – ну да, я находился здесь, я жил среди этих книг, начиненных знаниями: одни из них описывали незыблемые формы животного мира, другие объясняли, что в мире сохраняется неизменное количество энергии, да, я стоял у окна, стекла которого имели строго определенный коэффициент преломления лучей. Но какие хрупкие это были преграды! По-моему, мир только потому не меняется до неузнаваемости за одну ночь, что ему лень. Но сегодня у него был такой вид, словно он хочет стать другим. А в этом случае может случиться все, решительно все.
В кафе «Мабли» дюжина электрических лампочек, но сейчас горели только две: одна над кассой, другая в люстре. Единственный официант затолкал меня в темный угол.
– Сюда, мсье, я делаю уборку.
Официант был в куртке, без жилета и воротничка и в белой рубашке в сиреневую полоску. Он зевал, угрюмо поглядывая на меня и запуская в волосы пятерню.
– Черный кофе с рогаликами.
Не отвечая, он потер глаза и ушел. Мгла доходила мне до самых глаз – грязная, ледяная мгла. Отопление наверняка не включили.
Я был не один. Напротив меня сидела женщина с восковым лицом, руки ее безостановочно двигались – то поглаживали блузку, то поправляли черную шляпу. С ней был высокий рослый блондин, он жевал бриошь, не произнося ни звука. Молчание тяготило меня. Мне хотелось закурить трубку, но не хотелось привлекать их внимание чирканьем спички.
Телефонный звонок. Руки замерли, ухватившись за блузку. Официант не торопился. Прежде чем снять трубку, он не спеша кончил подметать. «Алло, это мсье Жорж? Здравствуйте, мсье Жорж… Да, мсье Жорж… Хозяина нет… Да должен бы уже спуститься… Ох, знаете, в такой туман… Вообще он обычно спускается к восьми… Хорошо, мсье Жорж, передам. До свиданья, мсье Жорж».
Туман навис над окном тяжелой портьерой из серого бархата. Чье-то лицо прилипло к стеклу и тотчас исчезло.
– Зашнуруй мне ботинок, – жалобно попросила женщина.
– Он зашнурован, – не глядя, ответил мужчина.
Она разнервничалась. Руки, как громадные пауки, забегали по блузке и по шее.
– Говорю тебе, зашнуруй.
Он с досадой наклонился и слегка дотронулся под столом до ее ноги:
– Зашнуровал.
Она удовлетворенно улыбнулась. Мужчина подозвал официанта.
– Сколько с меня?
– А сколько вы брали бриошей? – спросил официант.
Я потупил глаза, чтобы они не подумали, что я их разглядываю. Через несколько мгновений я услышал скрип и увидел подол юбки и два ботинка, облепленных высохшей грязью. За ними двигались мужские ботинки – лакированные и остроносые. Ботинки приблизились ко мне, остановились, сделали пол-оборота: мужчина надевал пальто. И тут вдоль юбки стала спускаться кисть руки на выпрямленном запястье. Рука поколебалась, поскребла подол.
– Ты готова? – спросил мужчина.
Ладонь раскрылась, дотронулась до засохшей звездой грязи на правом ботинке, потом исчезла.
– Уф! – выдохнул мужчина.
Он поднял стоявший у вешалки чемодан. Они вышли и скрылись в тумане.
– Это артисты, – сказал официант, подавая мне кофе. – Они выступали в антракте между сеансами в кинотеатре «Палас». Женщина завязывает себе глаза, а потом угадывает имена и возраст зрителей. А сегодня они уезжают – по пятницам программа меняется.
Он пошел за тарелкой с рогаликами, стоявшей на столике, за которым только что сидели артисты.
Мне не хотелось есть эти рогалики.
– Придется погасить свет. Две лампы для одного клиента в девять утра – хозяин будет ругаться.
Сумрак затопил кафе. Через высокие окна теперь проникал слабый свет в серо-коричневых подтеках.
– Мне нужен мсье Фаскель.
Я не видел, как вошла старуха. От струи ледяного воздуха меня пробрала дрожь.
– Мсье Фаскель еще не спускался.
– Я от мадам Флоран, – продолжала она. – Ей нездоровится. Она сегодня не придет.
Мадам Флоран – это кассирша, та, у которой рыжие волосы.
– В такую погоду она всегда мается животом, – сказала старуха.
Официант принял многозначительный вид.
– Это все туман, – сказал он, – вот и мсье Фаскель тоже. Странно, он до сих пор не спустился. Ему тут звонили. Вообще-то он всегда сходит вниз в восемь.
Старуха машинально поглядела на потолок.
– Он что, наверху?
– Ну да, там его спальня.
– А вдруг он умер… – тягучим голосом проговорила старуха, словно рассуждая сама с собой.
– Вот еще! – Лицо официанта выразило неподдельное негодование. – Только этого не хватало!
А вдруг он умер… У меня тоже мелькнула эта мысль. Такого рода мысли приходят во время тумана.
Старуха ушла. Мне бы надо последовать ее примеру: было холодно и темно. Из щели под дверью просачивался туман, мало-помалу он поднимется кверху и затопит все. В муниципальной библиотеке мне было бы светло и тепло.
И снова чье-то лицо приплюснулось к стеклу, оно корчило рожи.
– Ну погоди у меня, – сердито буркнул официант и выскочил на улицу.
Лицо исчезло, я остался один. Я горько укорял себя за то, что вышел из дому. Теперь мгла, наверно, затопила мой номер в отеле; вернуться туда мне страшно.
За кассой в темноте что-то скрипнуло. Звук донесся с лестницы, ведущей в комнаты: может, хозяин наконец спускается вниз? Нет, никого: ступеньки скрипели сами собой. Мсье Фаскель все еще спал. А может, умер у меня над головой. «Туманным утром найден мертвым в постели». И подзаголовок: «Посетители кафе продолжали есть и пить, не подозревая, что…»
Остался ли он лежать в постели? А может, свалился с нее, увлекая за собой одеяло и стукнувшись головой об пол?
Я прекрасно знаю мсье Фаскеля, он иногда осведомляется о моем здоровье. Это толстый весельчак, с холеной бородой – если он умер, то от удара. Лицо у него станет похожимм на баклажан, язык вывалится изо рта. Борода торчком, шея под завитками волос фиолетового цвета.
Лестница, ведущая в жилые комнаты, терялась во тьме. Я с трудом различал только шишку перил. Пришлось бы пересечь это темное пространство. Лестница заскрипит. Наверху я нащупаю ручку двери…
Тело там, наверху, над моей головой. Я поверну выключатель, дотронусь до тепловатой кожи, чтобы убедиться… Больше я выдержать не могу, я встаю. Если официант застигнет меня на лестнице, скажу, что слышал шум.
Внезапно вернулся запыхавшийся официант.
– Я здесь, мсье, – крикнул он.
Болван! Он подходит ко мне.
– С вас два франка.
– Я слышал наверху шум, – говорю я ему.
– Давно пора!
– Да, но, похоже, что-то случилось. Вроде кто-то захрипел, а потом глухой шум.
В этом темном зале с туманом за окнами мои слова звучали совершенно естественно. Никогда не забуду, какие у него стали глаза.
– Вам бы надо пойти посмотреть, – коварно предлагаю я.
– Ну нет! – возражает он. Потом: – Еще, пожалуй, меня обложит. Который час?
– Десять.
– Если он до пол-одиннадцатого не спустится вниз, пойду погляжу.
Я делаю шаг к двери.
– Вы уже уходите? Не посидите подольше?
– Нет.
– А что, он в самом деле хрипел?
– Не знаю, – говорю я уходя, – может, мне просто почудилось под настроение.
Туман слегка поредел. Я торопливо зашагал к улице Турнебрид – мне нужны были ее огни. Меня ждало разочарование – огни-то огни, они горели, они освещали витрины магазинов. Но это был не радостный свет – из-за тумана он казался совершенно белым и лился на тебя как душ.
Много народу, в особенности женщин: няньки, служанки, но и хозяйки тоже – из тех, что говорят: «Я покупаю все сама, это вернее». Они принюхивались к витринам, потом входили в магазин.
Я остановился у колбасной Жюльена. Время от времени за стеклом появлялась рука, которая указывала на ножки с гарниром из трюфелей или на сосиски. Тогда толстая белокурая девица наклонялась, выставляя напоказ свою грудь, и брала пальцами кусок мертвой плоти. А в своей комнате, в пяти минутах ходьбы отсюда, лежал мертвый мсье Фаскель.
Я поискал вокруг себя какую-нибудь твердую опору, надежный заслон против подобных мыслей. Такого не нашлось – мало-помалу пелена тумана прорвалась, но какое-то беспокойство еще витало в воздухе. Пожалуй, не прямая угроза, а что-то размытое, прозрачное. Но именно оно и внушало страх. Я прижался лбом к стеклу витрины. На майонезе, в котором плавало яйцо, сваренное по-русски, я заметил темно-красную каплю – это была кровь. От вида этого красного на желтом меня стало мутить.
И вдруг мне представилось: кто-то упал окровавленным лицом в эти блюда. Яйцо покатилось в лужу крови, украшавший его ломтик помидора тоже упал плашмя – красное на красном. Пролилось немного майонеза – лужа желтого крема, которую желобок крови делит на два рукава.
«Дурацкие мысли. Надо встряхнуться. Пойду поработаю в библиотеке».
Поработаю? Я знал, что не напишу ни строчки. Еще один пропащий день. Проходя через парк, я заметил на скамейке, где я обыкновенно сижу, синюю пелерину, громадную и неподвижную. Вот кто не боится холода.
Когда я входил в читальный зал, оттуда вышел Самоучка. Он кинулся ко мне:
– Я хочу поблагодарить вас, мсье. Я провел незабываемые часы, рассматривая фотографии, которые вы мне дали.
При виде его у меня на мгновение мелькнула надежда: может, вдвоем легче будет пережить этот день. Но в обществе Самоучки только кажется, что ты не один.
Он хлопнул рукой по тому in-quarto. Это была «История религий».
– Никто не мог бы успешнее Нусапье предпринять такой обобщающий труд. Вы не находите, мсье?
Вид у него был усталый, руки дрожали.
– Вы плохо выглядите, – сказал я.
– Ох, еще бы, мсье. Со мной случилась ужасная история.
К нам приближался маленький злобный корсиканец с усами тамбурмажора. Он часами прохаживается между столиками, громко стуча каблуками. Зимой он отхаркивает мокроту в носовой платок, а потом сушит платки на печке.
Самоучка придвинулся ко мне вплотную, дыша мне прямо в лицо:
– Не хочу говорить при этом человеке, – доверительно шепнул он. – Но если бы вы согласились, мсье…
– На что?
Он покраснел и грациозно качнул бедрами:
– Мсье, ах, мсье, была не была. Не окажете ли вы мне честь пообедать со мной в среду?
– С удовольствием.
Обедать с ним охоты у меня не больше, чем лезть в петлю.
– Вы меня просто осчастливили, – сказал Самоучка и торопливо добавил: – Если вы не против, я зайду за вами, – и исчез, боясь, видно, что, если он помедлит, я передумаю.
Была половина двенадцатого. Я работал до без четверти двух. Мартышкин труд: перед глазами у меня была книга, но мысли все время возвращались в кафе «Мабли». Сошел мсье Фаскель вниз или нет? В глубине души я не очень верил в его смерть, это-то меня и раздражало! Мысль была какая-то смутная, я не мог ни отделаться от нее, ни в ней утвердиться. По полу стучали ботинки корсиканца. Несколько раз он останавливался возле меня с таким видом, точно хотел заговорить со мной. Но удерживался и шагал дальше.
Около часа ушли последние читатели. Есть мне не хотелось, и, главное, не хотелось уходить. Я поработал еще некоторое время, и вдруг вздрогнул – я был замурован в безмолвии.
Я поднял голову – я остался один. Корсиканец, наверно, спустился вниз к жене – консьержке библиотеки. Мне захотелось услышать его шаги. Но услышал я только треск рассыпавшегося в печи уголька. Читальный зал подернулся туманом, нет, не настоящим туманом, тот давно рассеялся, другим, которым все еще были полны улицы, он сочился из стен, из мостовой. Все стало каким-то шатким. Конечно, книги по-прежнему стояли на полках на своих местах в алфавитном порядке, коричневые и черные корешки и наклейки на них: ОД-фл 7996 (Открытый доступ – французская литература) или ОД-ен (Открытый доступ – естественные науки). Но… как бы это объяснить? Обычно плотные, приземистые, они вместе с печкой, с зелеными лампами, с большими окнами и лестницами ставят рамки будущему. Пока ты остаешься в этих стенах, все чему предстоит случиться, может случиться только справа или слева от печки. Если бы сам Святой Дени вошел в зал, неся в руках свою голову, ему все равно пришлось бы войти справа, пройти между полками, отданными французской литературе, и столом, за которым работают ассистентки. И если он будет парить в двадцати сантиметрах над полом, не касаясь земли, его окровавленная шея непременно окажется как раз на уровне третьей книжной полки. Таким образом, все эти предметы обычно хотя бы очерчивают границы возможного.
Так вот, сегодня они не очерчивали ничего – казалось, само их существование поставлено под вопрос, и им стоит величайшего труда дотянуть до следующего мгновения. Я крепко стиснул в руках книгу, которую читал, – но даже самые резкие ощущения стерлись. Все казалось ненастоящим – меня окружала картонная декорация, которую в любую минуту можно было передвинуть. Мир ждал, съежившись, затаив дыхание, – ждал своего кризиса, своей Тошноты, как недавно мсье Ахилл.
Я встал, я больше не мог оставаться посреди этих обессилевших вещей. Я решил взглянуть из окна на череп Эмпетраза. Я прошептал: «Случиться может все что угодно, все что угодно может произойти». Понятное дело, не в духе тех ужасов, что придумали люди, – Эмпетраз не пустится в пляс на своем постаменте, речь совсем о другом.
Я с ужасом смотрел на все эти зыбкие предметы, которые в любую минуту могли рухнуть, – ну да, я находился здесь, я жил среди этих книг, начиненных знаниями: одни из них описывали незыблемые формы животного мира, другие объясняли, что в мире сохраняется неизменное количество энергии, да, я стоял у окна, стекла которого имели строго определенный коэффициент преломления лучей. Но какие хрупкие это были преграды! По-моему, мир только потому не меняется до неузнаваемости за одну ночь, что ему лень. Но сегодня у него был такой вид, словно он хочет стать другим. А в этом случае может случиться все, решительно все.