Лучше всего были семидесятые, расположившиеся в спальне Барри. Всю мебель вынесли, и комната была по колено завалена цветами. Ее освещала одна красная лампочка. Единственным предметом в комнате был бочонок масла для массажа.
Для восьмидесятых никто ничего придумать не смог, но посреди вечера Барри нарисовал портрет Маргарет Тэтчер и прикнопил его к забору – метать дротики. Впрочем, карты спутала Первая мировая война, и портрет пришел в негодность, когда все принялись плевать в него водой.
Деньги главным образом пошли на выпивку, гигантский поток которой не иссякал всю ночь. Что удивительно, на вечеринке присутствовало, похоже, одинаковое количество гостей разных поколений. Друзья Барриной бабушки расположились в двадцатых, друзья миссис Джеймс – в шестидесятых, а поколение Барри разделилось между семидесятыми и Первой мировой. После полуночи все свободно перемещались по дому и танцевали со всеми, кто попадался на пути. Куда бы ни пошел, везде происходило что-то забавное: обкуренному восьмидесятилетнему деду внук делал массаж, толстый банковский управляющий танцевал чарльстон, десяток женщин в возрасте от пятнадцати до семидесяти чавкали гамбургерами и серьезно обсуждали сексапильность Джеймса Дина.
Около двух часов ночи, после легкого затишья, внезапно развернулась Первая мировая война. Главная битва происходила между седовласыми и юнцами. Противник сильно превосходил нас в численности, но мы исправили положение, обнаружив на кухне ведра, с помощью которых взяли в заложники Барриного деда.
Ситуация усложнилась, когда Барри решил переметнуться к врагам, объяснив, что он двойной агент. В итоге остальные решили, что все они как минимум тройные, если не четверные или пятерные агенты, что привело ко всеобщей гигантской мокрой свалке.
Она завершилась, когда трубач проиграл из верхнего окна отбой, объявив прекращение огня и официальное открытие Эры Джаза. Он призвал нас явиться в Зеркальный зал и присутствовать при подписании Версальского договора.
Как мы поняли, речь идет о гостиной, поднялись туда, и мама Барри вручила каждому чашку “овальтина”, зачерпнув из огромной супницы, которую приволокла из кухни. Мы сели на пол, а оркестр разместился на сцене.
Они сняли гимнастерки и на этот раз вместо какого-то там Гленна Миллера, которого играли до сих пор, изобразили самую невероятную, блюзовую, грустную, трогательную, возвышенную музыку, какую я только слышал. Мне просто не верилось, что старики могут издавать такие удивительные звуки. Абсолютно все в комнате были ошеломлены. Когда они импровизировали, у меня возникло странное чувство – словно музыкант обращается именно ко мне. А поскольку все это придумывалось на месте, создавалось такое ощущение, будто музыку написали исключительно для этой вечеринки и в другой момент, в другом месте и с другими людьми она звучала бы совсем иначе. Ее не сочиняли и не записывали, а потому она была неповторима – уплывала и исчезала каждая нота. Требовалось очень сосредоточиться, чтобы ее уловить. Никогда в жизни я так не терялся в музыке. Словно музыканты рассказывали нам о вечеринке – рассказывали, что мы делали и как нам было хорошо.
Все в комнате замерли – абсолютное внимание и какое-то всеобщее тепло. Мы все чувствовали одно и то же. Великолепно. Не нужно было ничего говорить, произносить речи, – мы и так ощущали, что мы вместе. Странное состояние.
Я вообще-то не из тех козлов, которые только и знают, что любить человечество, но для того вечера пришлось сделать исключение. Даже Луиза, похоже, была в хорошем настроении, и мы с ней роскошно провели время, хотя именно в тот вечер я решил, что на самом деле она весьма уродлива.
Барри большую часть времени протусовался с моим братом.
Глава сороковая
Глава сорок первая
Глава сорок вторая
Глава сорок третья
Для восьмидесятых никто ничего придумать не смог, но посреди вечера Барри нарисовал портрет Маргарет Тэтчер и прикнопил его к забору – метать дротики. Впрочем, карты спутала Первая мировая война, и портрет пришел в негодность, когда все принялись плевать в него водой.
Деньги главным образом пошли на выпивку, гигантский поток которой не иссякал всю ночь. Что удивительно, на вечеринке присутствовало, похоже, одинаковое количество гостей разных поколений. Друзья Барриной бабушки расположились в двадцатых, друзья миссис Джеймс – в шестидесятых, а поколение Барри разделилось между семидесятыми и Первой мировой. После полуночи все свободно перемещались по дому и танцевали со всеми, кто попадался на пути. Куда бы ни пошел, везде происходило что-то забавное: обкуренному восьмидесятилетнему деду внук делал массаж, толстый банковский управляющий танцевал чарльстон, десяток женщин в возрасте от пятнадцати до семидесяти чавкали гамбургерами и серьезно обсуждали сексапильность Джеймса Дина.
Около двух часов ночи, после легкого затишья, внезапно развернулась Первая мировая война. Главная битва происходила между седовласыми и юнцами. Противник сильно превосходил нас в численности, но мы исправили положение, обнаружив на кухне ведра, с помощью которых взяли в заложники Барриного деда.
Ситуация усложнилась, когда Барри решил переметнуться к врагам, объяснив, что он двойной агент. В итоге остальные решили, что все они как минимум тройные, если не четверные или пятерные агенты, что привело ко всеобщей гигантской мокрой свалке.
Она завершилась, когда трубач проиграл из верхнего окна отбой, объявив прекращение огня и официальное открытие Эры Джаза. Он призвал нас явиться в Зеркальный зал и присутствовать при подписании Версальского договора.
Как мы поняли, речь идет о гостиной, поднялись туда, и мама Барри вручила каждому чашку “овальтина”, зачерпнув из огромной супницы, которую приволокла из кухни. Мы сели на пол, а оркестр разместился на сцене.
Они сняли гимнастерки и на этот раз вместо какого-то там Гленна Миллера, которого играли до сих пор, изобразили самую невероятную, блюзовую, грустную, трогательную, возвышенную музыку, какую я только слышал. Мне просто не верилось, что старики могут издавать такие удивительные звуки. Абсолютно все в комнате были ошеломлены. Когда они импровизировали, у меня возникло странное чувство – словно музыкант обращается именно ко мне. А поскольку все это придумывалось на месте, создавалось такое ощущение, будто музыку написали исключительно для этой вечеринки и в другой момент, в другом месте и с другими людьми она звучала бы совсем иначе. Ее не сочиняли и не записывали, а потому она была неповторима – уплывала и исчезала каждая нота. Требовалось очень сосредоточиться, чтобы ее уловить. Никогда в жизни я так не терялся в музыке. Словно музыканты рассказывали нам о вечеринке – рассказывали, что мы делали и как нам было хорошо.
Все в комнате замерли – абсолютное внимание и какое-то всеобщее тепло. Мы все чувствовали одно и то же. Великолепно. Не нужно было ничего говорить, произносить речи, – мы и так ощущали, что мы вместе. Странное состояние.
Я вообще-то не из тех козлов, которые только и знают, что любить человечество, но для того вечера пришлось сделать исключение. Даже Луиза, похоже, была в хорошем настроении, и мы с ней роскошно провели время, хотя именно в тот вечер я решил, что на самом деле она весьма уродлива.
Барри большую часть времени протусовался с моим братом.
Глава сороковая
Дэн собирался на Новый год вернуться в Кембридж, но в итоге остался в Хэрроу еще на целых две недели. Он столько не бывал дома с тех пор, как поступил в университет.
Хотя его портновское развитие, видимо, как-то застопорилось (хитом в Дэновом гардеробе зимы 87-го был бутанский джемпер из шерсти яка с вывязанными лосиными головами), он, судя по всему, был ужасно счастлив, и мы общались замечательно, как никогда. Наконец-то разница в возрасте перестала казаться чем-то значимым.
Однако, если не считать краткого повторного визита к “Салли: девочке со скакалкой” (для которой мы, к сожалению, забыли захватить какашки в пакете), часто видеться нам не удавалось. Я был в основном занят сеансами взаимного психофизического насилия с Луизой, а Дэн круглые сутки пропадал где-то с друзьями.
Он мне не говорил, кто они, поэтому я пришел к выводу, что это кто-нибудь из его университетского набора чудиков. Этим, во всяком случае, объяснялся его кошмарный джемпер. Однако Дэн, видимо, отлично проводил с ними время – вечерами он даже не приходил домой. Дэн утверждал, что просто тусовался у друзей дома и пропустил последний поезд, но по тому, как он себя вел, я видел, что происходит что-то пикантное.
Правда, я не настаивал на признании, поскольку в таких вещах он не слишком уверенный в себе человек, мой братец. Я просто радовался, что это происходит, – Дэн, конечно, очень милый, но донжуаном его назвать трудно.
Остаток рождественских каникул я поделил поровну между переживаниями по поводу Луизы, переживаниями по поводу экзаменов за шестой класс и мастурбацией. Было что-то особенно утешительное в доброй старой шестидесятисекундной дрочке – она напоминала мне о блаженно простой девственной жизни школьника.
Правда, меня немножко нервировало, что, несмотря на регулярный секс с Луизой, я по-прежнемутереблю себя. Я задавался вопросом, смогу ли когда-нибудь избавиться от этой привычки. Дело в том, что с некоторой точки зрения я предпочитал мастурбацию сексу. Не ощущения – поймите меня правильно, я ж не извращенец, – просто правильный выбор момента гарантировал, что дрочка почти наверняка получится, а вот секс иногда несколько утомлял.
Это было странно. За два месяца я прошел путь от “смысл жизни; первопричина бытия на планете; мотивация большинства действий и мыслей; главнейшее желание, от которого зависит вся моя будущая жизнь” до “несколько утомлял”.
Не то чтобы секс не оправдывал ожиданий, просто... ох, блин, я сам не понимаю. Спросите кого-нибудь другого. Это слишком тоскливо.
Ближе к концу каникул, когда я хандрил дома, а мой брат бродил по городу, разбрызгивая сперму, меня потрясла удивительная мысль. Мне пришло в голову, что университет определенно должен быть лучшим местом на земле, если даже моего брата – в серых кримгшеновых брюках с карманами на бедрах, с бутанскими лосиными головами из шерсти яка на груди, – если даже еготам прикармливают.
В тот день меня впервые обуяло желание сдать экзамены за шестой класс. Если я получу приличные оценки и перестану быть боксерской грушей для Луизы, тогда я просто обречен на окружение из сексапильных, смешливых, разумных девчонок. Я вернулся в школу с раскаленной докрасна трепещущей авторучкой, страстно желая накинуться на какую-нибудь серьезную работу.
Хотя его портновское развитие, видимо, как-то застопорилось (хитом в Дэновом гардеробе зимы 87-го был бутанский джемпер из шерсти яка с вывязанными лосиными головами), он, судя по всему, был ужасно счастлив, и мы общались замечательно, как никогда. Наконец-то разница в возрасте перестала казаться чем-то значимым.
Однако, если не считать краткого повторного визита к “Салли: девочке со скакалкой” (для которой мы, к сожалению, забыли захватить какашки в пакете), часто видеться нам не удавалось. Я был в основном занят сеансами взаимного психофизического насилия с Луизой, а Дэн круглые сутки пропадал где-то с друзьями.
Он мне не говорил, кто они, поэтому я пришел к выводу, что это кто-нибудь из его университетского набора чудиков. Этим, во всяком случае, объяснялся его кошмарный джемпер. Однако Дэн, видимо, отлично проводил с ними время – вечерами он даже не приходил домой. Дэн утверждал, что просто тусовался у друзей дома и пропустил последний поезд, но по тому, как он себя вел, я видел, что происходит что-то пикантное.
Правда, я не настаивал на признании, поскольку в таких вещах он не слишком уверенный в себе человек, мой братец. Я просто радовался, что это происходит, – Дэн, конечно, очень милый, но донжуаном его назвать трудно.
Остаток рождественских каникул я поделил поровну между переживаниями по поводу Луизы, переживаниями по поводу экзаменов за шестой класс и мастурбацией. Было что-то особенно утешительное в доброй старой шестидесятисекундной дрочке – она напоминала мне о блаженно простой девственной жизни школьника.
Правда, меня немножко нервировало, что, несмотря на регулярный секс с Луизой, я по-прежнемутереблю себя. Я задавался вопросом, смогу ли когда-нибудь избавиться от этой привычки. Дело в том, что с некоторой точки зрения я предпочитал мастурбацию сексу. Не ощущения – поймите меня правильно, я ж не извращенец, – просто правильный выбор момента гарантировал, что дрочка почти наверняка получится, а вот секс иногда несколько утомлял.
Это было странно. За два месяца я прошел путь от “смысл жизни; первопричина бытия на планете; мотивация большинства действий и мыслей; главнейшее желание, от которого зависит вся моя будущая жизнь” до “несколько утомлял”.
Не то чтобы секс не оправдывал ожиданий, просто... ох, блин, я сам не понимаю. Спросите кого-нибудь другого. Это слишком тоскливо.
Ближе к концу каникул, когда я хандрил дома, а мой брат бродил по городу, разбрызгивая сперму, меня потрясла удивительная мысль. Мне пришло в голову, что университет определенно должен быть лучшим местом на земле, если даже моего брата – в серых кримгшеновых брюках с карманами на бедрах, с бутанскими лосиными головами из шерсти яка на груди, – если даже еготам прикармливают.
В тот день меня впервые обуяло желание сдать экзамены за шестой класс. Если я получу приличные оценки и перестану быть боксерской грушей для Луизы, тогда я просто обречен на окружение из сексапильных, смешливых, разумных девчонок. Я вернулся в школу с раскаленной докрасна трепещущей авторучкой, страстно желая накинуться на какую-нибудь серьезную работу.
Глава сорок первая
Весенний семестр (который следовало бы называть пасхальным) был сплошь забит собеседованиями. Мое первое собеседование проходило в Йорке, где я дружески поговорил о нескольких романах с кошмарно одетым милым человеком, который предложил принять меня за две четверки и тройку. Второе собеседование было в Бристоле, где я менее дружески поговорил с менее кошмарно одетым, менее милым человеком, который предложил принять меня за пятерку и две четверки. Ни четвертый, ни пятый университеты, выбранные мной, не предложили мне ни условий приема, ни собеседования, поскольку там пришли к выводу, что я в итоге устроюсь где-нибудь еще. Оставался только Кембридж – выбор номер один, – куда меня в конце концов пригласили на собеседование в середине февраля.
Прочитав в неофициальном каталоге (составленном студентами), что самый богатый кембриджский колледж – Тринити, где дают массу грантов на книжки и путешествия, я подал заявление туда. В принципе, собеседование было практически таким, как я и думал (неприязненный допрос отвратительно одетого неприятного человека), но строгость меня удивила. Мне назначили два собеседования – одно на 10.30 у доктора Чэмберса, другое на 11.00 у доктора Морна. Я явился к доктору Чэмберсу на десять минут раньше и услышал из его кабинета голоса. Минут пять я терзался, стоит ли постучать, просто чтобы он понял, что я уже здесь, до интервью оставалось всего пять минут, так что я постучал. Он не отозвался, и я решил, что он осознал факт моего появления и просто заканчивает предыдущее интервью.
К 10.35 я там простоял уже четверть часа, и меня все еще никто не пригласил зайти. Меня трясло под высоковольтным напряжением. Что мне делать? Что, черт возьми, мне делать? Может, он не слышал, как я постучал первый раз, тогда нужно постучать снова, но я уже прохлопал момент, и теперь он решит, что я на пять минут опоздал; или, может, он слышал стук и просто задерживается, тогда стучать снова не надо, потому что он посчитает меня грубияном, раз я дважды прерываю собеседование и считаю его глухим. А может, он слышал и все это проверка моей настойчивости. Тридцать секунд мышцы у меня работали, будто я в Арктике, а пот выделялся, будто я в сауне, – а потом я наконец постучал. Вышло гораздо громче, чем я рассчитывал.
Почти тут же дверь отворилась. Одет он был потрясающе плохо.
– Немного опоздал, – бормотнул он и жестом пригласил сесть на большой диван.
Я последовал за ним, абсолютно красный, все еще трясясь, покрытый потом, обдумывая, стоит ли объяснять, как это получилось. Я как раз решил не объяснять, и тут он сунул мне какую-то фотокопию:
– Прочитайте пару раз, а я вернусь через минуту.
Оставил мне бумагу и продолжил телефонный разговор в смежной комнате – его я, очевидно, и слышал снаружи. Черт! Надо было первый раз постучать громче. Черт! Я посмотрел на лист бумаги, мелко вибрировавший у меня в руках, и попытался сосредоточиться. Положил лист на подлокотник дивана, он почти перестал трястись, и мой взгляд потащился по тексту. Но доктор Чэмберс разговаривал по телефону так громко, что я никак не мог собрать мысли в кучку, а услышав, что он закругляет разговор, вообще запаниковал. Черт! У меня кончается время? Я и одного раза не прочитал! Черт! Черт! Сколько у меня было времени? Я не смог бы прочитать это так быстро, даже если бы сосредоточился. Или, может, это проверка на скорочтение? Черт. Читай быстро.
Ёпть. Это слишком быстро – ни слова не запомнил. Сосредоточься. Читай медленно. Расслабься. Читай.
Я прочел:
Самосознание, изначально будучи Категорией Духа, вступает на этот путь, взятое в себе в качестве отдельной сущности, базового бытия; и потому его цель– обрести реальное существование в качестве индивидуума и насладиться существованием в этой роли.
Чувство самого себя, оно же “для-себя-бытие”, базовое существование, отрицает “другого”. Поэтому в своем сознании оно становится Несомненным, в отличие от чего-то, что определенно существует, но чему, однако, присуща значимость без свойственного ему существования; сознание расщепляется на эту данную реальность и Смерть, которая осознается им через вытеснение реальности, Смерть, которой, в сущности, оно заменяет данную реальность. Эта первичная Смерть, однако, есть прямая квинтэссенция “для-себя-бытия”, другими словами, видя себя как...
– Итак, давайте поговорим о только что прочитанном вами пассаже.
– Э... – Я несколько раз открыл и закрыл рот. Вероятно, от этого я выглядел особенно глубокомысленно. – Э... я бы сказал, что он о самосознании и о том, как воспринимать... э... индивидуума в сравнении с другими людьми.
– Но, безусловно, самосознание, которое в целом осознает себя как реальность, сосредоточено не на себе самом, но на объекте, который первоначально есть лишь предмет самосознания.
– Ммм... Вы не могли бы повторить?
– Безусловно, самосознание, которое в целом осознает себя как реальность, сосредоточено не на себе самом, но на объекте, который первоначально есть лишь предмет самосознания.
– Да. Согласен.
– Но как вы можете быть согласны, если придерживаетесь мнения, что индивидуальность преимущественно проявляет себя в отношениях с окружающим, с внешним. Разумеется, самосознание, объект которого – оно само, полностью противоречит “общественно-”, – он нарисовал в воздухе кавычки, – ориентированной позиции.
– Понятно. Правильно. Я хотел сказать, что самосознание – это в основном нечто личное. Не общественное.
– Так вы архитэтчерист?
– Я?
– Вы, разумеется, понимаете, что исключить вообще все связи с обществом при обсуждении самосознания означает отказаться от любых надежд на создание идеологии, альтернативной рыночной. Неужели вы не понимаете, как опасна концепция “личного” в постиндустриальном мире? Я потрясен тем, как ваше поколение забывает в этой полемике о категории духа, – подход, который, без сомнения, согласуется с разрушением базовых принципов...
Мозг у меня вырубился. Это, впрочем, для остатка интервью было неважно, поскольку доктор Чэмберс все равно разговаривал сам. Однако получилось довольно неловко, когда полчаса спустя наверху у доктора Морна я оказался не в состоянии ответить на вопрос, почему хочу поступать в Кембридж.
Когда я, наконец, пошатываясь, вышел на новый двор Тринити, мне понадобилось несколько минут, чтобы вспомнить, кто я и где нахожусь. Я чувствовал себя жертвой психической автокатастрофы.
Стоя там, я вспомнил школьные хоккейные матчи. Было что-то агрессивно английское в этом месте, что и вывело меня из себя. Мда-с, я определеннов меньшинстве. Я побрел мимо церкви, или часовни, или как оно там называется, и услышал оттуда пение. Пели громко, но не изо всех сил громко – с нормальной воодушевленной громкостью. Правильные слова и все такое.
Я сунул нос за дверь и обнаружил, что это не служба – просто репетиция хора. Хормейстер – похоже, обычный студент – увидел меня и пригласил сесть и послушать. И он не вяло это предложил, а скомандовал голосом человека, которого все слушаются, так что я сел. На вид все хористы были довольно упитанные. Некоторые довольно симпатичные. А пели они потрясающе. Превосходные музыканты – должен признаться, звучало их пение прекрасно. Невероятно, что все они были такие знающие и увлеченные.
И не одинокие старики, которые вот-вот умрут, – молодые, здоровые с виду люди.
Хорошо, что я уже сидел, а то бы упал. Вот же срань! – подумал я. – ТВОЮ МАТЬ! Поверить не могу! Невероятно! Я живу в христианской стране! Вся эта чертова страна, не считая Северного Лондона, кишит гадскими христианами! Господи боже, да что ж это за страна такая? Как я раньше не заметил? Черт – может, кто-то действительно смотрит “Хвалебные песни”<Сериал на канале Би-би-си. Вообще-то, начал выходить лишь в 1991 г., т. е. спустя четыре года после описываемых событий.>.
Это крошечное откровение в часовне Тринити-колледжа, или церкви, или как оно там называется, напугало меня до полусмерти. Я изо всех сил помчался на вокзал. Я хотел домой.
Лишь спустя пару часов, сидя на Кольцевой линии, отъезжая от станции “Фаррингтон” (ахххх – чудесные, знакомые названия), я осознал, какой колоссальный кретин доктор Чэмберс. Ни при каких условиях я не мог понять, о чем он талдычит. Должно быть, хитроумная наколка, которой я не понял. Будь я каким-нибудь Пирсом, может, предложил бы ему отвалить, и через несколько минут мы бы уже фыркали над стаканами шерри, обсуждая тему моей диссертации на первом курсе.
Прочитав в неофициальном каталоге (составленном студентами), что самый богатый кембриджский колледж – Тринити, где дают массу грантов на книжки и путешествия, я подал заявление туда. В принципе, собеседование было практически таким, как я и думал (неприязненный допрос отвратительно одетого неприятного человека), но строгость меня удивила. Мне назначили два собеседования – одно на 10.30 у доктора Чэмберса, другое на 11.00 у доктора Морна. Я явился к доктору Чэмберсу на десять минут раньше и услышал из его кабинета голоса. Минут пять я терзался, стоит ли постучать, просто чтобы он понял, что я уже здесь, до интервью оставалось всего пять минут, так что я постучал. Он не отозвался, и я решил, что он осознал факт моего появления и просто заканчивает предыдущее интервью.
К 10.35 я там простоял уже четверть часа, и меня все еще никто не пригласил зайти. Меня трясло под высоковольтным напряжением. Что мне делать? Что, черт возьми, мне делать? Может, он не слышал, как я постучал первый раз, тогда нужно постучать снова, но я уже прохлопал момент, и теперь он решит, что я на пять минут опоздал; или, может, он слышал стук и просто задерживается, тогда стучать снова не надо, потому что он посчитает меня грубияном, раз я дважды прерываю собеседование и считаю его глухим. А может, он слышал и все это проверка моей настойчивости. Тридцать секунд мышцы у меня работали, будто я в Арктике, а пот выделялся, будто я в сауне, – а потом я наконец постучал. Вышло гораздо громче, чем я рассчитывал.
Почти тут же дверь отворилась. Одет он был потрясающе плохо.
– Немного опоздал, – бормотнул он и жестом пригласил сесть на большой диван.
Я последовал за ним, абсолютно красный, все еще трясясь, покрытый потом, обдумывая, стоит ли объяснять, как это получилось. Я как раз решил не объяснять, и тут он сунул мне какую-то фотокопию:
– Прочитайте пару раз, а я вернусь через минуту.
Оставил мне бумагу и продолжил телефонный разговор в смежной комнате – его я, очевидно, и слышал снаружи. Черт! Надо было первый раз постучать громче. Черт! Я посмотрел на лист бумаги, мелко вибрировавший у меня в руках, и попытался сосредоточиться. Положил лист на подлокотник дивана, он почти перестал трястись, и мой взгляд потащился по тексту. Но доктор Чэмберс разговаривал по телефону так громко, что я никак не мог собрать мысли в кучку, а услышав, что он закругляет разговор, вообще запаниковал. Черт! У меня кончается время? Я и одного раза не прочитал! Черт! Черт! Сколько у меня было времени? Я не смог бы прочитать это так быстро, даже если бы сосредоточился. Или, может, это проверка на скорочтение? Черт. Читай быстро.
Ёпть. Это слишком быстро – ни слова не запомнил. Сосредоточься. Читай медленно. Расслабься. Читай.
Я прочел:
Самосознание, изначально будучи Категорией Духа, вступает на этот путь, взятое в себе в качестве отдельной сущности, базового бытия; и потому его цель– обрести реальное существование в качестве индивидуума и насладиться существованием в этой роли.
Чувство самого себя, оно же “для-себя-бытие”, базовое существование, отрицает “другого”. Поэтому в своем сознании оно становится Несомненным, в отличие от чего-то, что определенно существует, но чему, однако, присуща значимость без свойственного ему существования; сознание расщепляется на эту данную реальность и Смерть, которая осознается им через вытеснение реальности, Смерть, которой, в сущности, оно заменяет данную реальность. Эта первичная Смерть, однако, есть прямая квинтэссенция “для-себя-бытия”, другими словами, видя себя как...
– Итак, давайте поговорим о только что прочитанном вами пассаже.
– Э... – Я несколько раз открыл и закрыл рот. Вероятно, от этого я выглядел особенно глубокомысленно. – Э... я бы сказал, что он о самосознании и о том, как воспринимать... э... индивидуума в сравнении с другими людьми.
– Но, безусловно, самосознание, которое в целом осознает себя как реальность, сосредоточено не на себе самом, но на объекте, который первоначально есть лишь предмет самосознания.
– Ммм... Вы не могли бы повторить?
– Безусловно, самосознание, которое в целом осознает себя как реальность, сосредоточено не на себе самом, но на объекте, который первоначально есть лишь предмет самосознания.
– Да. Согласен.
– Но как вы можете быть согласны, если придерживаетесь мнения, что индивидуальность преимущественно проявляет себя в отношениях с окружающим, с внешним. Разумеется, самосознание, объект которого – оно само, полностью противоречит “общественно-”, – он нарисовал в воздухе кавычки, – ориентированной позиции.
– Понятно. Правильно. Я хотел сказать, что самосознание – это в основном нечто личное. Не общественное.
– Так вы архитэтчерист?
– Я?
– Вы, разумеется, понимаете, что исключить вообще все связи с обществом при обсуждении самосознания означает отказаться от любых надежд на создание идеологии, альтернативной рыночной. Неужели вы не понимаете, как опасна концепция “личного” в постиндустриальном мире? Я потрясен тем, как ваше поколение забывает в этой полемике о категории духа, – подход, который, без сомнения, согласуется с разрушением базовых принципов...
Мозг у меня вырубился. Это, впрочем, для остатка интервью было неважно, поскольку доктор Чэмберс все равно разговаривал сам. Однако получилось довольно неловко, когда полчаса спустя наверху у доктора Морна я оказался не в состоянии ответить на вопрос, почему хочу поступать в Кембридж.
Когда я, наконец, пошатываясь, вышел на новый двор Тринити, мне понадобилось несколько минут, чтобы вспомнить, кто я и где нахожусь. Я чувствовал себя жертвой психической автокатастрофы.
Стоя там, я вспомнил школьные хоккейные матчи. Было что-то агрессивно английское в этом месте, что и вывело меня из себя. Мда-с, я определеннов меньшинстве. Я побрел мимо церкви, или часовни, или как оно там называется, и услышал оттуда пение. Пели громко, но не изо всех сил громко – с нормальной воодушевленной громкостью. Правильные слова и все такое.
Я сунул нос за дверь и обнаружил, что это не служба – просто репетиция хора. Хормейстер – похоже, обычный студент – увидел меня и пригласил сесть и послушать. И он не вяло это предложил, а скомандовал голосом человека, которого все слушаются, так что я сел. На вид все хористы были довольно упитанные. Некоторые довольно симпатичные. А пели они потрясающе. Превосходные музыканты – должен признаться, звучало их пение прекрасно. Невероятно, что все они были такие знающие и увлеченные.
И не одинокие старики, которые вот-вот умрут, – молодые, здоровые с виду люди.
Хорошо, что я уже сидел, а то бы упал. Вот же срань! – подумал я. – ТВОЮ МАТЬ! Поверить не могу! Невероятно! Я живу в христианской стране! Вся эта чертова страна, не считая Северного Лондона, кишит гадскими христианами! Господи боже, да что ж это за страна такая? Как я раньше не заметил? Черт – может, кто-то действительно смотрит “Хвалебные песни”<Сериал на канале Би-би-си. Вообще-то, начал выходить лишь в 1991 г., т. е. спустя четыре года после описываемых событий.>.
Это крошечное откровение в часовне Тринити-колледжа, или церкви, или как оно там называется, напугало меня до полусмерти. Я изо всех сил помчался на вокзал. Я хотел домой.
Лишь спустя пару часов, сидя на Кольцевой линии, отъезжая от станции “Фаррингтон” (ахххх – чудесные, знакомые названия), я осознал, какой колоссальный кретин доктор Чэмберс. Ни при каких условиях я не мог понять, о чем он талдычит. Должно быть, хитроумная наколка, которой я не понял. Будь я каким-нибудь Пирсом, может, предложил бы ему отвалить, и через несколько минут мы бы уже фыркали над стаканами шерри, обсуждая тему моей диссертации на первом курсе.
Глава сорок вторая
Все вокруг сражались с собеседованиями и предложениями университетов, а у Барри был лучший семестр за всю учебу. Место на консультационных курсах ему уже пообещали, и он мог сдавать экзамены за шестой класс, особо не нервничая по поводу результатов. Это, правда, странным образом на него повлияло: вместо того чтобы вкалывать поменьше, он вкалывал изо всех сил. Говорил, что не напрягается, – просто впервые понимает, что делает, и школьные занятия начинают ему нравиться. Преподы заметили успехи Барри и впервые признали его старательным и умным учеником.
В середине семестра его классный руководитель даже назначил ему специальное собеседование и спросил, нельзя ли уговорить Барри хоть с опозданием, но подать заявку в Центральный совет университетских приемных комиссий. Пообещал хорошие рекомендации и успешную сдачу выпускных экзаменов. “Будет ошибкой, если ты хотя бы не попытаешься”, – сказал классный.
Барри рассказывал, что примеривался ответить: “Какой ошибкой, ограниченный, повернутый на университетах козел? Наклонись, давай свою анкету, я ее скручу в трубочку и засуну куда полагается”. Однако довольствовался “извините – академическая карьера не для меня”.
Я точно не знал, что он такое делает, но он вдруг стал страшно занят, и на меня времени у него оставалось совсем немного. Или, может, это у меня оставалось немного времени на него. Не знаю, как это получилось, но мы, видимо, потеряли друг друга. А когда сходились вместе, все было не так, как раньше. Я часто нервничал или страдал из-за Луизы, а Барри, судя по всему, был занят чем-то своим.
Раньше мы все друг другу рассказывали, но теперь оба понимали, что скрываем что-то и это влияет на все, что было между нами. Ничего конкретного – мы никогда не спорили, ничего. Просто больше не зажигали друг друга – из дружбы ушла всякая страсть, отношения успокоились. Но все равно было как-то неспокойно.
Я хотел рассказать ему про Луизу. Вернее, я хотел спроситьего про Луизу, но так и не собрался. По его виду было не понять, что он о ней думает, а я не мог заставить себя спросить. Я отчаянно хотел, чтобы кто-нибудь сказал мне: “Да, с ней трудно, но она того стоит”, или еще что-нибудь, чтобы я снова понял, что происходит. Мне требовалось, чтобы кто-то заверил меня: я нормален, а чокнутая из нас двоих – Луиза, но поговорить об этом с Барри я не мог, поскольку ужасно боялся, как бы он не встал на ее сторону.
Я держал это все в себе, и потому мы отдалились, но я не мог избавиться от чувства, что вся холодность идет от него. Я чувствовал: Барри что-то от меня прячет. Он вдруг совершенно освободился от нашей дружбы и от всего остального в школе тоже – кроме учебы. Мысленно он был где-то в другом месте.
Это меня обламывало. Будто он потерял ко мне интерес. Барри оживлялся лишь во время бесконечных разговоров о моем детстве, в которые продолжал меня втягивать, да и то, судя по всему, его интересовал скорее Дэн, чем я, и это было возмутительно.
В общем, я начал подозревать, что Барри и Луиза против меня сговорились. Я чувствовал себя изгнанным и обижался, что Барри на ее стороне.
Отказ из Кембриджа меня почти не удивил. Поскольку мысль когда-нибудь снова увидеть доктора Чэмберса вызывала у меня тошноту, я не слишком расстроился, что не буду учиться там, где он преподает. Вряд ли непроизвольная рвота на семинарах – свойство идеального студента.
( – Марк, считаешь ли ты, что чувство вины – краеугольный камень, на котором построена любая трагедия?
– ХХХХХХРРРРРРРРРГХХХХХХХХ БЛЭЭЭЭЭЭ-ЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭ!
– Очень интересно. Ты не забыл сегодня швабру?)
Классный руководитель сказал, что в школе все были “крайне удивлены” отказом из Тринити. Он также сказал, что у препода по английскому есть связи в других кембриджских колледжах и он сделает все возможное, чтобы “замолвить за тебя словечко”. Вскоре после этого меня пригласили на собеседование в Селвин-колледж, который отменил свой отказ и предложил мне место при условии трех пятерок на экзаменах. Я понимал, что должен быть благодарен школе, но, если совсем честно, мне было абсолютно до лампочки. Мне-то хорошо, зато плохо тому бедному козлу, чье место я занял, дернув за ниточки. Мне было хреново, поскольку я воспользовался именно тем дерьмом, которое ненавидел в школе больше всего.
Но предложение принял. Я ж не пижон.
В середине семестра его классный руководитель даже назначил ему специальное собеседование и спросил, нельзя ли уговорить Барри хоть с опозданием, но подать заявку в Центральный совет университетских приемных комиссий. Пообещал хорошие рекомендации и успешную сдачу выпускных экзаменов. “Будет ошибкой, если ты хотя бы не попытаешься”, – сказал классный.
Барри рассказывал, что примеривался ответить: “Какой ошибкой, ограниченный, повернутый на университетах козел? Наклонись, давай свою анкету, я ее скручу в трубочку и засуну куда полагается”. Однако довольствовался “извините – академическая карьера не для меня”.
* * *
Я по-прежнему массу времени проводил с Барри в обеденные перерывы, но вне школы видел его все меньше и меньше. С тех пор как с Луизой все стало странно, мы как-то отдалились друг от друга. Вечерами мы оба занимались, а в выходные Барри работал или встречался с друзьями.Я точно не знал, что он такое делает, но он вдруг стал страшно занят, и на меня времени у него оставалось совсем немного. Или, может, это у меня оставалось немного времени на него. Не знаю, как это получилось, но мы, видимо, потеряли друг друга. А когда сходились вместе, все было не так, как раньше. Я часто нервничал или страдал из-за Луизы, а Барри, судя по всему, был занят чем-то своим.
Раньше мы все друг другу рассказывали, но теперь оба понимали, что скрываем что-то и это влияет на все, что было между нами. Ничего конкретного – мы никогда не спорили, ничего. Просто больше не зажигали друг друга – из дружбы ушла всякая страсть, отношения успокоились. Но все равно было как-то неспокойно.
Я хотел рассказать ему про Луизу. Вернее, я хотел спроситьего про Луизу, но так и не собрался. По его виду было не понять, что он о ней думает, а я не мог заставить себя спросить. Я отчаянно хотел, чтобы кто-нибудь сказал мне: “Да, с ней трудно, но она того стоит”, или еще что-нибудь, чтобы я снова понял, что происходит. Мне требовалось, чтобы кто-то заверил меня: я нормален, а чокнутая из нас двоих – Луиза, но поговорить об этом с Барри я не мог, поскольку ужасно боялся, как бы он не встал на ее сторону.
Я держал это все в себе, и потому мы отдалились, но я не мог избавиться от чувства, что вся холодность идет от него. Я чувствовал: Барри что-то от меня прячет. Он вдруг совершенно освободился от нашей дружбы и от всего остального в школе тоже – кроме учебы. Мысленно он был где-то в другом месте.
Это меня обламывало. Будто он потерял ко мне интерес. Барри оживлялся лишь во время бесконечных разговоров о моем детстве, в которые продолжал меня втягивать, да и то, судя по всему, его интересовал скорее Дэн, чем я, и это было возмутительно.
В общем, я начал подозревать, что Барри и Луиза против меня сговорились. Я чувствовал себя изгнанным и обижался, что Барри на ее стороне.
Отказ из Кембриджа меня почти не удивил. Поскольку мысль когда-нибудь снова увидеть доктора Чэмберса вызывала у меня тошноту, я не слишком расстроился, что не буду учиться там, где он преподает. Вряд ли непроизвольная рвота на семинарах – свойство идеального студента.
( – Марк, считаешь ли ты, что чувство вины – краеугольный камень, на котором построена любая трагедия?
– ХХХХХХРРРРРРРРРГХХХХХХХХ БЛЭЭЭЭЭЭ-ЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭ!
– Очень интересно. Ты не забыл сегодня швабру?)
Классный руководитель сказал, что в школе все были “крайне удивлены” отказом из Тринити. Он также сказал, что у препода по английскому есть связи в других кембриджских колледжах и он сделает все возможное, чтобы “замолвить за тебя словечко”. Вскоре после этого меня пригласили на собеседование в Селвин-колледж, который отменил свой отказ и предложил мне место при условии трех пятерок на экзаменах. Я понимал, что должен быть благодарен школе, но, если совсем честно, мне было абсолютно до лампочки. Мне-то хорошо, зато плохо тому бедному козлу, чье место я занял, дернув за ниточки. Мне было хреново, поскольку я воспользовался именно тем дерьмом, которое ненавидел в школе больше всего.
Но предложение принял. Я ж не пижон.
Глава сорок третья
Однако получить три пятерки было не так просто. С английским у меня всегда был полный порядок, французский – раз плюнуть, пока читаешь тексты в переводе (к экзамену я читал “Le Grand Meaulnes”<“Большой Мольн” (1913) – роман французского писателя Анри Алена-Фурнье (1886 – 1914).>, – без сомнения, самую дерьмовую и детскую книжку всех времен и народов). Но математика... математика – это кошмар.
Дело было не столько в трудном курсе, сколько в нашем преподе мистере Гэскине, некомпетентном болване, неспособном донести до нас даже базовые математические понятия. Ладно бы классы не разделяли: в школе училось полно внятных и членораздельных парней, которые могли бы сдать экзамены за две недели, а остаток года объяснять математику остальным. К сожалению, их всех согнали в старшую группу (и к экзаменам они уже наполовину прошли курс на степень бакалавра), а мой класс, вторую группу, составляли обычные смертные, не понимавшие, что значат все эти закорючки неизвестных науке форм.
Правда, к нашему счастью, была допущена ошибка и к нам случайно записали Пола Бермана (южноамериканского еврея с фурункулом на носу). Сразу после звонка, завершавшего бесплодный час вербальной дизентерии мистера Гэскина, все, кто хотел сдать экзамены, собирались вокруг Пола, и он все объяснял за пять минут.
К Пасхе в группе Пола учился почти весь класс. Мистер Гэскин несколько недоумевал, почему это никто не мчится из класса после урока, но никогда не вынюхивал, что происходит, поскольку сам вечно несся в учительскую перекурить.
Мистер Гэскин тем не менее был милый человек, и мы все его любили, несмотря на его недостатки. Правда, у него была одна крайне досадная привычка: при каждом удобном случае он трогал учеников. Обмахивание плеча, похлопывание по руке и привычка стоять очень близко и тухло дышать прямо в нос собеседнику, от чего слезятся глаза, – это ничего, но он к тому же имел обыкновение садиться на край твоего стула и тебя обнимать, если ты задавал ему вопрос, и вот от этого в желудке все переворачивалось.
Теперь я вполне готов признать, что, когда Барри впервые появился в школе, я сам вел себя словно какой-то чудик. Но, должен сказать, когда старик с болотным дыханием и неизменными пятнами пота под мышками пристает со своими нежностями, меня тянет блевать.
Что странно, в школе мистер Гэскин среди преподов-педиков не числился. Школьная мудрость гласила, что лишь тихие, костлявые типы с отделения английского, смутно женоподобные, не занимавшиеся спортом и отпускавшие загадочные лицемерные замечания в адрес тренеров, были “педиками гребаными”. Женатые мужчины, трогавшие и пожиравшие глазами маленьких мальчиков, но отдававшие толику времени школьной спортивной жизни, всегда считались натуралами.
Будь я преподом-геем, я бы, например, первым делом наверняка нацелился на нахальные вздутые ягодицы регбистов из младших классов. На самом деле, не могу отрицать легкой вспышки возбуждения при виде дерущихся красивых парней – даже в моменты моей кристальной натуральности. Но нет. Как выясняется, геи сидят в учительских и читают романы. Да, романы. Это факт.
К пасхальным каникулам у меня все еще оставалась куча заданий по математике. Барри сказал, что ему в каникулы нужно усиленно готовиться к экзаменам, и предложил снять какой-нибудь дом в пригороде и уехать туда на неделю вместе с его сестрой (у которой, судя по всему, тоже были каникулы, несмотря на то что последние шесть месяцев она хреном груши околачивала). Мы собирались заниматься по утрам, а днем подолгу гулять.
К моему удивлению, в тот же вечер из Кембриджа позвонил мой брат и сказал, что у него полно работы перед выпускными экзаменами, но он бы предпочел на некоторое время от нее слинять.
– Блин, – сказал я. – Невероятно! Невероятное совпадение. Как раз сегодня Барри мне предложил на Пасху уехать с ним и с Луизой.
– Какое совпадение, – сказал он.
– Слушай. У меня потрясающая идея! Может, мы все вчетвером поедем? Если вчетвером, получится гораздо дешевле. Что скажешь?
– Черт возьми. Какая потрясающая идея. – Прозвучало почти саркастически, но я не обратил внимания.
– Я знаю, что ты с ними не очень знаком и все такое, но они тебе понравятся, обещаю. Луиза – это моя девушка, ты ее видел, а с Барри мы в школе вместе учимся – он ее брат.
– Погоди... Барри... Барри... ммм, мне кажется,я его видел на той вечеринке. Высокий, соблазнительный блондин.
– Ну да. Это он, – сказал я.
– Отлично, тогда договорились. Слушай, я говорил с агентством. В Камберленде с третьего по десятое апреля сдается дом на четверых, и стоит всего сорок пять фунтов с носа. Вы из Лондона поедете на Луизиной машине, заберете меня из Кембриджа, и отправимся туда.
– Черт! Какой ты организованный. Это ммм... превосходно... думаю, отлично. Я спрошу у Барри с Луизой, хотят ли они, чтобы ты тоже приехал и все такое, потом перезвоню, и можно будет внести деньги.
Дело было не столько в трудном курсе, сколько в нашем преподе мистере Гэскине, некомпетентном болване, неспособном донести до нас даже базовые математические понятия. Ладно бы классы не разделяли: в школе училось полно внятных и членораздельных парней, которые могли бы сдать экзамены за две недели, а остаток года объяснять математику остальным. К сожалению, их всех согнали в старшую группу (и к экзаменам они уже наполовину прошли курс на степень бакалавра), а мой класс, вторую группу, составляли обычные смертные, не понимавшие, что значат все эти закорючки неизвестных науке форм.
Правда, к нашему счастью, была допущена ошибка и к нам случайно записали Пола Бермана (южноамериканского еврея с фурункулом на носу). Сразу после звонка, завершавшего бесплодный час вербальной дизентерии мистера Гэскина, все, кто хотел сдать экзамены, собирались вокруг Пола, и он все объяснял за пять минут.
К Пасхе в группе Пола учился почти весь класс. Мистер Гэскин несколько недоумевал, почему это никто не мчится из класса после урока, но никогда не вынюхивал, что происходит, поскольку сам вечно несся в учительскую перекурить.
Мистер Гэскин тем не менее был милый человек, и мы все его любили, несмотря на его недостатки. Правда, у него была одна крайне досадная привычка: при каждом удобном случае он трогал учеников. Обмахивание плеча, похлопывание по руке и привычка стоять очень близко и тухло дышать прямо в нос собеседнику, от чего слезятся глаза, – это ничего, но он к тому же имел обыкновение садиться на край твоего стула и тебя обнимать, если ты задавал ему вопрос, и вот от этого в желудке все переворачивалось.
Теперь я вполне готов признать, что, когда Барри впервые появился в школе, я сам вел себя словно какой-то чудик. Но, должен сказать, когда старик с болотным дыханием и неизменными пятнами пота под мышками пристает со своими нежностями, меня тянет блевать.
Что странно, в школе мистер Гэскин среди преподов-педиков не числился. Школьная мудрость гласила, что лишь тихие, костлявые типы с отделения английского, смутно женоподобные, не занимавшиеся спортом и отпускавшие загадочные лицемерные замечания в адрес тренеров, были “педиками гребаными”. Женатые мужчины, трогавшие и пожиравшие глазами маленьких мальчиков, но отдававшие толику времени школьной спортивной жизни, всегда считались натуралами.
Будь я преподом-геем, я бы, например, первым делом наверняка нацелился на нахальные вздутые ягодицы регбистов из младших классов. На самом деле, не могу отрицать легкой вспышки возбуждения при виде дерущихся красивых парней – даже в моменты моей кристальной натуральности. Но нет. Как выясняется, геи сидят в учительских и читают романы. Да, романы. Это факт.
К пасхальным каникулам у меня все еще оставалась куча заданий по математике. Барри сказал, что ему в каникулы нужно усиленно готовиться к экзаменам, и предложил снять какой-нибудь дом в пригороде и уехать туда на неделю вместе с его сестрой (у которой, судя по всему, тоже были каникулы, несмотря на то что последние шесть месяцев она хреном груши околачивала). Мы собирались заниматься по утрам, а днем подолгу гулять.
К моему удивлению, в тот же вечер из Кембриджа позвонил мой брат и сказал, что у него полно работы перед выпускными экзаменами, но он бы предпочел на некоторое время от нее слинять.
– Блин, – сказал я. – Невероятно! Невероятное совпадение. Как раз сегодня Барри мне предложил на Пасху уехать с ним и с Луизой.
– Какое совпадение, – сказал он.
– Слушай. У меня потрясающая идея! Может, мы все вчетвером поедем? Если вчетвером, получится гораздо дешевле. Что скажешь?
– Черт возьми. Какая потрясающая идея. – Прозвучало почти саркастически, но я не обратил внимания.
– Я знаю, что ты с ними не очень знаком и все такое, но они тебе понравятся, обещаю. Луиза – это моя девушка, ты ее видел, а с Барри мы в школе вместе учимся – он ее брат.
– Погоди... Барри... Барри... ммм, мне кажется,я его видел на той вечеринке. Высокий, соблазнительный блондин.
– Ну да. Это он, – сказал я.
– Отлично, тогда договорились. Слушай, я говорил с агентством. В Камберленде с третьего по десятое апреля сдается дом на четверых, и стоит всего сорок пять фунтов с носа. Вы из Лондона поедете на Луизиной машине, заберете меня из Кембриджа, и отправимся туда.
– Черт! Какой ты организованный. Это ммм... превосходно... думаю, отлично. Я спрошу у Барри с Луизой, хотят ли они, чтобы ты тоже приехал и все такое, потом перезвоню, и можно будет внести деньги.