Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Среда, середина дня. Регби. Мистер Дин, неотразимый в красных трениках с начесом, оранжевых носках, фуфайке с надписью “Англия У23 Тренировки по женскому хоккею– Вайкомб'83”и с зеленым судейским свистком, который никогда не свистит, строит нас вдоль боковой линии. Вновь угощает историей про тренировки в Вайкомбе'83 – обычная тягомотина в стиле “они – спортсменки-профи, а вы – просто букет анютиных глазок”. Мы слышали эту туфту раз пятьдесят, но он нас все еще не убедил, и общешкольный здравый смысл подсказывает, что свою фуфайку мистер Дин приобрел в магазине “Оксфэм”<Благотворительная организация, устраивающая дешевые распродажи в пользу бедных.>.
Потом мы распределяемся по командам: сначала хорошие игроки, потом жирные плохие, потом я, потом худые плохие, потом слизняки и христиане.
Лекция окончена, команды составлены, все на местах. Мистер Дин подносит к губам зеленый свисток. Начать игру толком не готов никто, поскольку все знают, что сейчас будет.
– Давайте, парни, – поживее!
Мы изображаем живость. Он дует в свисток. Звука нет. Это случается каждую среду но никто никогда не напоминает ему, что свисток не работает, поскольку все мы хотим, чтобы он выглядел мудаком, каковым он и выглядит.
– Черт, свисток накрылся. Так я и знал. Кто сбегает и принесет мой свисток?
Вызываются все курильщики, выбран Анстэд. Он медленно бредет, по пути достав сигареты и зажигалку из кармана тренировочного костюма, валяющегося на боковой линии. Все понимают, что он не вернется, но молчат. Чтобы убить время, мистер Дин устраивает нам тест на выносливость.
Тест на выносливость не проходит никто. Парочка христиан смиренно блюют за линией ворот.
Коэн сообщает мистеру Дину, что предпочел бы посмотреть телевизор, так что вместо запланированного замера выносливости на нас извергается еще одна нотация.
Мистер Дин замечает, что Анстэд не возвращается. Мы все притворяемся страшно обеспокоенными и стараемся убедить мистера Дина, что, должно быть, виноват какой-то ужасный несчастный случай. Остальные курильщики предлагают вызвать “скорую помощь”. Мистер Дин доводит до нашего сведения, что он не вчера родился и Анстэд у него еще попляшет. Я говорю, что тоже хотел бы записаться в школьный кружок бальных танцев, и мистер Дин обещает еще показать мне “...что-то” (поскольку придумать ничего не может).
Нас разводят на позиции перед игрой и информируют, что судить ее будут с присвистом. Мистер Дин сует пальцы в рот, мы изображаем “живость”, он дует. Три или четыре попытки, но, покраснев от натуги, он издает лишь невнятный “шьюить”. Я предлагаю научить его свистеть вслед девчонкам. Мистер Дин смотрит с подозрением, не понимая, хочу я помочь или издеваюсь, в конце концов угадывает и грозит показать мне “...что-то”.
Он пытается спасти свое достоинство, изобразив обычный свист, но пальцы прижимает к подбородку. Утомившись унижать мистера Дина, наш капитан бьет из центра, и матч начинается сам собой.
Судья свистит тихо, поэтому легко притворяться, что не слышал шипа, или, наоборот, – слышал, когда никакого шипа не было. Мистер Дин вскоре теряет всякий контроль над игрой. Команды, однако же, не погружаются в хаос – между ними царит замечательное взаимопонимание, они усердно поддерживают друг друга, делая все, чтобы неверно истолковать любую команду судьи. Все тридцать игроков на поле трудятся в гармонии, изображая стремление выиграть, а на самом деле сосредоточившись лишь на том, чтобы довести мистера Дина до нервного срыва.
К примеру, на линии ворот синих выстраивается идеально ровная шеренга, а мистер Дин, стоя в сотне ярдов под полосатыми воротами, вопит:
– СХВАТКА! СХВАТКА! СЮДА! БЕГИТЕ СЮДА! ВЫ СЛЫШИТЕ? ВЕРНИТЕСЬ! НЕ НАДО НА ТУ ЛИНИЮ! ТАМ НЕТ ЛИНИИ! ВЫ ЧТО ДЕЛАЕТЕ? ВЕРНИТЕСЬ! ТАК НЕ ИГРАЮТ! ВЫ ЖЕ ПЛОЩАДКУ УСТУПАЕТЕ, СИНИЕ! ХОРОШО, ХОРОШО, ПОДОЖДИТЕ!
Голос у него слабый, но различимый. Он тусуется в воротах уже несколько минут. Мы держимся в стенке.
Затем Эткинс вырывается, мчится через все поле и останавливается в двух ярдах от линии ворот, божась, что слышал свисток. Мистер Дин не знает, что делать, поэтому назначает пенальти, – это уже футбол, а не регби, но ему об этом никто не сообщает.
Одна схватка длится десять минут, потому что никто не толкается. Через девять минут мистер Дин грозит оставить всех участников схватки после уроков, если кто-нибудь не начнет толкаться. Хукер синих орет из эпицентра схватки, что это нечестно, потому что у всех такие большие ноги, что он не достает до земли, и он бы рад толкаться, только не может, а родители урежут ему карманные деньги, если его еще раз оставят после уроков до Рождества, и это нечестно.
Куча-мала начинает кружиться, и движения становятся согласованными. Свалка несколько раз описывает круг, а мяч неподвижно лежит в центре. Она идет на восьмой оборот, когда мисгер Дин выдувает конец тайма.
Второй тайм задерживается, поскольку команды должны обменяться сторонами поля, и все спорят о том, какая у кого была сторона в первом тайме. Что поразительно, мистер Дин тоже вступает в спор и в итоге проигрывает.
Первые десять минут второго тайма все происходит в исключительно замедленном темпе, от чего мистер Дин покидает поле почти в слезах. Пару минут мы чувствуем себя немного виноватыми, но в целом никто не может припомнить игру лучше сегодняшней. В раздевалках, впрочем, атмосфера несколько иная: мистер Дин вышагивает туда-сюда с криками: “Раздевайтесь! Раздевайтесь! Все под душ! Раздевайтесь!” Мы понимаем, что он будет крайне разочарован, если пропустит эту маленькую радость.
Раньше нашу школу обвиняли в том, что она выпекает безжалостных, своекорыстных отъявленных тэтчеристов, и, хотя отрицать это трудно, следует заметить: вышеописанный эпизод доказывает, что в определенных обстоятельствах дух сотрудничества нам не чужд. Зайдите в самую расслабленную, хиповую-расхиповую школу Штайнера<Австрийский философ (1861-1925), основоположник течения антропософии. Основатель ряда школ, программа обучения в которых была сосредоточена прежде всего на формировании личности ребенка.>, и я удивлюсь, если вы найдете там столь великолепный пример самозародившегося гармоничного сотрудничества молодежи в достижении общей цели.
Кроме того, любая школа, невыпускавшая безжалостных, своекорыстных тэтчеристов в 1986 году, вопиюще отставала от жизни, и, наверное, наша вписалась в восьмидесятые лучше остальных. Когда я поступил туда в 1981-м, школьный девиз “Служи и повинуйся”, вышитый на кармане моего блейзера, звенел величавой историчностью. Но когда я перешел в шестой класс, дух времени изменил значение этой фразы. Плата за обучение росла, школа строила новые библиотеки и спорткомплексы, и смысл девиза сдвинулся от “я буду служить и повиноваться тебе” к “ты будешь служить и повиноваться мне, поскольку у моих родителей куча бабок и они покупают мне образование, так что я буду дьявольски богат, а ты не суйся”.
На карманах блейзеров не хватало места для отредактированной версии девиза, но он все равно был с нами: в нашей походке, в том, как мы говорили, – громче учеников других школ. До людей доходило.
Потом мы распределяемся по командам: сначала хорошие игроки, потом жирные плохие, потом я, потом худые плохие, потом слизняки и христиане.
Лекция окончена, команды составлены, все на местах. Мистер Дин подносит к губам зеленый свисток. Начать игру толком не готов никто, поскольку все знают, что сейчас будет.
– Давайте, парни, – поживее!
Мы изображаем живость. Он дует в свисток. Звука нет. Это случается каждую среду но никто никогда не напоминает ему, что свисток не работает, поскольку все мы хотим, чтобы он выглядел мудаком, каковым он и выглядит.
– Черт, свисток накрылся. Так я и знал. Кто сбегает и принесет мой свисток?
Вызываются все курильщики, выбран Анстэд. Он медленно бредет, по пути достав сигареты и зажигалку из кармана тренировочного костюма, валяющегося на боковой линии. Все понимают, что он не вернется, но молчат. Чтобы убить время, мистер Дин устраивает нам тест на выносливость.
Тест на выносливость не проходит никто. Парочка христиан смиренно блюют за линией ворот.
Коэн сообщает мистеру Дину, что предпочел бы посмотреть телевизор, так что вместо запланированного замера выносливости на нас извергается еще одна нотация.
Мистер Дин замечает, что Анстэд не возвращается. Мы все притворяемся страшно обеспокоенными и стараемся убедить мистера Дина, что, должно быть, виноват какой-то ужасный несчастный случай. Остальные курильщики предлагают вызвать “скорую помощь”. Мистер Дин доводит до нашего сведения, что он не вчера родился и Анстэд у него еще попляшет. Я говорю, что тоже хотел бы записаться в школьный кружок бальных танцев, и мистер Дин обещает еще показать мне “...что-то” (поскольку придумать ничего не может).
Нас разводят на позиции перед игрой и информируют, что судить ее будут с присвистом. Мистер Дин сует пальцы в рот, мы изображаем “живость”, он дует. Три или четыре попытки, но, покраснев от натуги, он издает лишь невнятный “шьюить”. Я предлагаю научить его свистеть вслед девчонкам. Мистер Дин смотрит с подозрением, не понимая, хочу я помочь или издеваюсь, в конце концов угадывает и грозит показать мне “...что-то”.
Он пытается спасти свое достоинство, изобразив обычный свист, но пальцы прижимает к подбородку. Утомившись унижать мистера Дина, наш капитан бьет из центра, и матч начинается сам собой.
Судья свистит тихо, поэтому легко притворяться, что не слышал шипа, или, наоборот, – слышал, когда никакого шипа не было. Мистер Дин вскоре теряет всякий контроль над игрой. Команды, однако же, не погружаются в хаос – между ними царит замечательное взаимопонимание, они усердно поддерживают друг друга, делая все, чтобы неверно истолковать любую команду судьи. Все тридцать игроков на поле трудятся в гармонии, изображая стремление выиграть, а на самом деле сосредоточившись лишь на том, чтобы довести мистера Дина до нервного срыва.
К примеру, на линии ворот синих выстраивается идеально ровная шеренга, а мистер Дин, стоя в сотне ярдов под полосатыми воротами, вопит:
– СХВАТКА! СХВАТКА! СЮДА! БЕГИТЕ СЮДА! ВЫ СЛЫШИТЕ? ВЕРНИТЕСЬ! НЕ НАДО НА ТУ ЛИНИЮ! ТАМ НЕТ ЛИНИИ! ВЫ ЧТО ДЕЛАЕТЕ? ВЕРНИТЕСЬ! ТАК НЕ ИГРАЮТ! ВЫ ЖЕ ПЛОЩАДКУ УСТУПАЕТЕ, СИНИЕ! ХОРОШО, ХОРОШО, ПОДОЖДИТЕ!
Голос у него слабый, но различимый. Он тусуется в воротах уже несколько минут. Мы держимся в стенке.
Затем Эткинс вырывается, мчится через все поле и останавливается в двух ярдах от линии ворот, божась, что слышал свисток. Мистер Дин не знает, что делать, поэтому назначает пенальти, – это уже футбол, а не регби, но ему об этом никто не сообщает.
Одна схватка длится десять минут, потому что никто не толкается. Через девять минут мистер Дин грозит оставить всех участников схватки после уроков, если кто-нибудь не начнет толкаться. Хукер синих орет из эпицентра схватки, что это нечестно, потому что у всех такие большие ноги, что он не достает до земли, и он бы рад толкаться, только не может, а родители урежут ему карманные деньги, если его еще раз оставят после уроков до Рождества, и это нечестно.
Куча-мала начинает кружиться, и движения становятся согласованными. Свалка несколько раз описывает круг, а мяч неподвижно лежит в центре. Она идет на восьмой оборот, когда мисгер Дин выдувает конец тайма.
Второй тайм задерживается, поскольку команды должны обменяться сторонами поля, и все спорят о том, какая у кого была сторона в первом тайме. Что поразительно, мистер Дин тоже вступает в спор и в итоге проигрывает.
Первые десять минут второго тайма все происходит в исключительно замедленном темпе, от чего мистер Дин покидает поле почти в слезах. Пару минут мы чувствуем себя немного виноватыми, но в целом никто не может припомнить игру лучше сегодняшней. В раздевалках, впрочем, атмосфера несколько иная: мистер Дин вышагивает туда-сюда с криками: “Раздевайтесь! Раздевайтесь! Все под душ! Раздевайтесь!” Мы понимаем, что он будет крайне разочарован, если пропустит эту маленькую радость.
Раньше нашу школу обвиняли в том, что она выпекает безжалостных, своекорыстных отъявленных тэтчеристов, и, хотя отрицать это трудно, следует заметить: вышеописанный эпизод доказывает, что в определенных обстоятельствах дух сотрудничества нам не чужд. Зайдите в самую расслабленную, хиповую-расхиповую школу Штайнера<Австрийский философ (1861-1925), основоположник течения антропософии. Основатель ряда школ, программа обучения в которых была сосредоточена прежде всего на формировании личности ребенка.>, и я удивлюсь, если вы найдете там столь великолепный пример самозародившегося гармоничного сотрудничества молодежи в достижении общей цели.
Кроме того, любая школа, невыпускавшая безжалостных, своекорыстных тэтчеристов в 1986 году, вопиюще отставала от жизни, и, наверное, наша вписалась в восьмидесятые лучше остальных. Когда я поступил туда в 1981-м, школьный девиз “Служи и повинуйся”, вышитый на кармане моего блейзера, звенел величавой историчностью. Но когда я перешел в шестой класс, дух времени изменил значение этой фразы. Плата за обучение росла, школа строила новые библиотеки и спорткомплексы, и смысл девиза сдвинулся от “я буду служить и повиноваться тебе” к “ты будешь служить и повиноваться мне, поскольку у моих родителей куча бабок и они покупают мне образование, так что я буду дьявольски богат, а ты не суйся”.
На карманах блейзеров не хватало места для отредактированной версии девиза, но он все равно был с нами: в нашей походке, в том, как мы говорили, – громче учеников других школ. До людей доходило.
Глава шестая
После игры я переодевался как раз возле Барри (сюрприз!). Он пришел чуть позже меня, потому что играл в общешкольной команде регбистов. Я одевался, и мой взгляд то и дело обращался к нему, – а он раздевался.
Какое тело! Какоетело!
А когда он направился в душ – не сутуло потрусил, как большинство голых мужиков, а просто обычной походкой, – я глаз не мог отвести от его тылов. Какая задница! Какая фантастическаязадница!
Мне не хотелось ее трогать или что-то. Я определенно не хотел совать в нее член. Просто я почему-то не мог на нее не смотреть. Я не гомофоб – поймите меня правильно, – но я и не хренов гомик. Нет. Когда я смотрел на Барри, у меня не вставал, ничего. Я просто... Я как-то по-мужски восхищался его красотой. Может, завидовал его власти над женщинами. Я хотел выглядеть, как он, чтобы можно было заниматься сексом с кучей женщин, а потому и не мог перестать о нем думать или на него смотреть. Вот в чем дело.
Впрочем, неважно – я заставлял себя на этом не зацикливаться. И уж точно это не имело значения для Барри, поскольку мой прелестный юный друг сильно тормозил по части понимания самых обычных вещей и даже не догадывался, что творится у меня в голове.
И этому его свойству я тоже завидовал. Я за такие мозги отдал бы все на свете. Его, похоже, вообще ничего не волновало. Он ни о чем не беспокоился. Просто что-то делал. Ничто не сжигало ему мозг. Все, чего он не понимал, забывалось через несколько секунд. Ни тебе нытья, ни самокопания, ни душевных мук, ни хандры – просто забывалось. Невероятно.
Или, может, так все гои умеют. Так или иначе, Барри, видимо, был немного не в ладах с собственными эмоциями.
Постепенно, проводя все больше времени вместе в автобусе и беседуя по часу в день, мы знакомились все лучше. Обсессию в моих чувствах кнему мне удалось приглушить, и напряжение между нами стало спадать. Наши диалоги уже не напоминали разведку боем, я больше перед ним не трепетал, и вскоре мы стали обычными друзьями.
Я по-прежнему фантазировал. И нервничал: мне казалось, происходит что-то неестественное. По-прежнему сомневался в правильности своих гормонов. Но хотя мой мозг часто отправлялся в свободный полет, переходящий в пике сексуальной паранойи, внешне я общался с Барри абсолютно естественно, и никто бы не заметил во мне ничего странного.
Все остальные держались от Барри в стороне, я же был единственным, кто попробовал с ним познакомиться, – и поразился его отклику. Я не мог понять, зачем такому потрясающе красивому человеку, как он, интересоваться таким уродливым додиком, как я, но вот надо же. На его месте я бы каждую ночь спал с новой женщиной, хреном прокладывая себе путь по лондонским постелям. Я никак не мог понять, почему он этого не делает, а шанса спросить ни разу не представилось, потому что о сексе мы никогда не говорили. Или о мастурбации – о ней тоже никогда. Что странно, если учесть, что до этого почти все мое общение в школе сводилось к развернутым, обширным и частым дискуссиям о мастурбации.
Может, я боялся об этом заговорить. Может, чувствовал, что секс и Барри – несовместимые, крайне огнеопасные темы. Или, может, он сам не хотел об этом говорить. Видимо, чтобы не хвастаться. Надо полагать, он знал, что моей половой жизни просто не существует, и не заговаривал об этом, не желая меня задеть. Очень странно.
Как мы находили другие темы для бесед, понятия не имею.
Какое тело! Какоетело!
А когда он направился в душ – не сутуло потрусил, как большинство голых мужиков, а просто обычной походкой, – я глаз не мог отвести от его тылов. Какая задница! Какая фантастическаязадница!
Мне не хотелось ее трогать или что-то. Я определенно не хотел совать в нее член. Просто я почему-то не мог на нее не смотреть. Я не гомофоб – поймите меня правильно, – но я и не хренов гомик. Нет. Когда я смотрел на Барри, у меня не вставал, ничего. Я просто... Я как-то по-мужски восхищался его красотой. Может, завидовал его власти над женщинами. Я хотел выглядеть, как он, чтобы можно было заниматься сексом с кучей женщин, а потому и не мог перестать о нем думать или на него смотреть. Вот в чем дело.
Впрочем, неважно – я заставлял себя на этом не зацикливаться. И уж точно это не имело значения для Барри, поскольку мой прелестный юный друг сильно тормозил по части понимания самых обычных вещей и даже не догадывался, что творится у меня в голове.
И этому его свойству я тоже завидовал. Я за такие мозги отдал бы все на свете. Его, похоже, вообще ничего не волновало. Он ни о чем не беспокоился. Просто что-то делал. Ничто не сжигало ему мозг. Все, чего он не понимал, забывалось через несколько секунд. Ни тебе нытья, ни самокопания, ни душевных мук, ни хандры – просто забывалось. Невероятно.
Или, может, так все гои умеют. Так или иначе, Барри, видимо, был немного не в ладах с собственными эмоциями.
Постепенно, проводя все больше времени вместе в автобусе и беседуя по часу в день, мы знакомились все лучше. Обсессию в моих чувствах кнему мне удалось приглушить, и напряжение между нами стало спадать. Наши диалоги уже не напоминали разведку боем, я больше перед ним не трепетал, и вскоре мы стали обычными друзьями.
Я по-прежнему фантазировал. И нервничал: мне казалось, происходит что-то неестественное. По-прежнему сомневался в правильности своих гормонов. Но хотя мой мозг часто отправлялся в свободный полет, переходящий в пике сексуальной паранойи, внешне я общался с Барри абсолютно естественно, и никто бы не заметил во мне ничего странного.
Все остальные держались от Барри в стороне, я же был единственным, кто попробовал с ним познакомиться, – и поразился его отклику. Я не мог понять, зачем такому потрясающе красивому человеку, как он, интересоваться таким уродливым додиком, как я, но вот надо же. На его месте я бы каждую ночь спал с новой женщиной, хреном прокладывая себе путь по лондонским постелям. Я никак не мог понять, почему он этого не делает, а шанса спросить ни разу не представилось, потому что о сексе мы никогда не говорили. Или о мастурбации – о ней тоже никогда. Что странно, если учесть, что до этого почти все мое общение в школе сводилось к развернутым, обширным и частым дискуссиям о мастурбации.
Может, я боялся об этом заговорить. Может, чувствовал, что секс и Барри – несовместимые, крайне огнеопасные темы. Или, может, он сам не хотел об этом говорить. Видимо, чтобы не хвастаться. Надо полагать, он знал, что моей половой жизни просто не существует, и не заговаривал об этом, не желая меня задеть. Очень странно.
Как мы находили другие темы для бесед, понятия не имею.
Глава седьмая
Ближе к концу семестра в шестом классе проводилось первое родительское собрание. Мне такие собрания всегда казались кульминацией учебного года. Мне они страшно нравились.Начиная с четвертого класса мы должны были являться вместе с родителями, что превращало вечер в фестиваль всеобщей неловкости. Феерия мучительных эпизодов – догола раздетой социальной и интеллектуальной паранойи. Фантастика!
Кроме того, на этих собраниях только и можно было выяснить, кто подходит своим матерям. Мамочка Джереми Дорлина не уставала изумлять, да и мамочка Роберта Кенигсберга, еще одного придурка, оказалась приятным сюрпризом, – мать, про которую поговаривали, что у нее лучшая корма после сорока во всем Эджвере. У всех христиан, разумеется, мамочки были уродины, за исключением Питера Пиллоу, сына приходского священника, в чьей матери чувствовался тонкий шарм застенчивой, но поддающейся траху монашки.
Ричард Коун весь семестр ходил в коричневых вельветовых штанах, голубой клетчатой рубашке с воротником семидесятых годов, спрятанным под высокое горло темно-синего свитера, и сером твидовом пиджаке. Как выяснилось, стоило посмотреть и на его отца: тот тоже явился в коричневых вельветовых штанах, голубой клетчатой рубашке с воротником семидесятых годов, спрятанным под высокое горло темно-синего свитера, и сером твидовом пиджаке.
Большинство азиатских мамаш пришли в лучших своих сари и изящно скользили по безликим коридорам – они смотрелись абсолютно неуместно, хотя порой относительно сексуально, а в кильватере у них тащились странноватые дочки им под стать. Все еврейские мамочки Эджвера (не считая миссис Конигсберг) выглядели испуганными и одинаковыми: высокие каблуки, линялые джинсы, меховые жакеты и завитые рыжие волосы до плеч. С таким слоем макияжа, что им приходилось весь вечер дуться, чтоб он не начал отваливаться кусками. Стэнморские еврейские мамочки сошли бы за унылый, но чрезмерно разодетый оркестр, и лишь Хэмпстед и Голдерс-Грин одевались хоть с каким-то вкусом.
Евреи, гнездившиеся вдоль Столичной линии метро, включая и мою семью, довольствовались смиренной безликостью.
Христианский материнский блок по большей части располагался во второй зоне лондонского метро, и еще странная кучка – в районе третьей зоны. Четвертая и дальше – совсем никудышные.
Отцы делились на две группы: смуглые и белые. В остальном они были абсолютно неразличимы, и распознать их можно было лишь по автомобилям. Сексапильность автомобиля также соответствовала зонам лондонского метро: Хэмпстед похвалялся эксцентричным “поршем”, Уотфорд и Барнет рассеялись по стоянке, и им, по большей части, похвастаться было нечем, кроме “кортин” или “рено-12”. Эта группа – “мы приносим такие жертвы ради образования нашего сына” – неизменно давала повод похихикать: всегда нервные, чуть ли не измученные, торопятся с одного собеседования на другое, неистово обсуждая поведение своих чад. Эджвер снова становился источником ужасающих статистических аномалий: семьи из кожи вон лезли, чтобы явиться в нескольких спортивных автомобилях, и с ревом врывались на стоянку кортежем вульгарности залупастого красного цвета.
Различать христианских отцов было легче, чем их деток или жен; эти делились точно надвое: “вольво” (стильный пижон) или “БМВ” (матерый парняга).
Грэм Хэммонд выпендрился: отца не привел, а приехал в “фольксвагене-жуке” с матерью за рулем. Та была в синих рабочих штанах, а когда препод спросил про мистера Хэммонда, она в ответ предложила преподу пойти в жопу. Может, из-за этого последние два месяца Грэм все обеденные перерывы рыдал в туалете.
Папа Перретты (ответственный за торговлю “уимпи”<Котлета в обжаренной булке, основной продукт одноименной сети закусочных.> по всей Скандинавии), говорят, грозился дать в морду мистеру Барберу (считавшему, что галстук с клавишами – это очень стильно) за то, что три недели назад тот обозвал Перретгу болваном.
Этому родительскому собранию я радовался даже больше, чем обычно, поскольку помнил, что увижу предков Барри. Кто, черт возьми, мог произвести такого на свет?
К несчастью, когда я с ними столкнулся, наши предки углубились в столь неприятную беседу, что меня от неловкости скрючило, я почти все пропустил и по-человечески так ни на кого и не глянул. Мать Барри вполне себе, хорошенькая, хотя и ничего особенного, а отца я и вовсе не помню. Если б знал, что он через несколько месяцев умрет, смотрел бы пристальнее.
Поединок открыла мамочка Барри.
– Так это и есть Марк? – спросила она. – Барри говорит, они так быстро стали лучшими друзьями.
Для начала это был серьезный удар в корпус – я прямо видел, как Барри пошатывается в углу.
– Да, – отвечала моя мамочка. – Марк в последнее время почти с нами не разговаривает, но, когда все-таки открывает рот, о Барри мы слышим только хорошее.
Она погладила меня по руке – мощный удар, от которого я чуть не грохнулся на колени.
– Спасибо, что ты так мил с Барри, – парировала его мама. Ёпть! Она разговаривает со мной! – Ему очень трудно в новой школе, но с тобой – совсем другое дело. Правда, Барри?
Опа! – нокаут. Барри лежит, не в силах подняться.
Только я решил, что пронесло, как вступила моя мамуля:
– Марк всегда был таким. Признавать это не любит, но он всегда очень добр к новеньким. Помню, в начальной школе у них был Джозеф Блум – мальчик с больной кожей, весь в прыщах, – так вот, когда Джозеф Блум раздавал приглашения на свой день рождения, все их тут же рвали, и только Марк вежливо свернул и положил в карман. День рождения, конечно, отменили, так что Марку идти не пришлось, но получилось, что и волки сыты, и овцы целы. Это настоящая доброта – вот что это такое.
Ох, ёкарный бабай! Какой ход! Я был в ауте – вылетел с ринга. Смогу ли я снова ходить?
(Следует отдать должное восхитительному контрасту боевых стилей, который так важен для хорошей драки. Английский: “Мой сын немножко идиот, и ему надо почаще помогать” – против традиционного еврейского: “Мой сын гений и всю свою жизнь поступал правильно”. На мой взгляд, английский стиль имеет преимущества, поскольку быстро приводит к нокауту, но если еврей протянет несколько первых раундов, то в длительной схватке почти наверняка выйдет победителем.)
Поскольку мои предки, как и я, родительское собрание считали в основном светским мероприятием, моя успеваемость была им по барабану. Они едва слушали преподов, а во время собеседований нервно листали списки класса, пытаясь вычислить, на кого еще наткнутся в коридоре. Кроме того, учился я вполне сносно. Правда, по дороге домой папаша все же выдал мне совет.
– Ни за что не становись учителем, – сказал он.
Кроме того, на этих собраниях только и можно было выяснить, кто подходит своим матерям. Мамочка Джереми Дорлина не уставала изумлять, да и мамочка Роберта Кенигсберга, еще одного придурка, оказалась приятным сюрпризом, – мать, про которую поговаривали, что у нее лучшая корма после сорока во всем Эджвере. У всех христиан, разумеется, мамочки были уродины, за исключением Питера Пиллоу, сына приходского священника, в чьей матери чувствовался тонкий шарм застенчивой, но поддающейся траху монашки.
Ричард Коун весь семестр ходил в коричневых вельветовых штанах, голубой клетчатой рубашке с воротником семидесятых годов, спрятанным под высокое горло темно-синего свитера, и сером твидовом пиджаке. Как выяснилось, стоило посмотреть и на его отца: тот тоже явился в коричневых вельветовых штанах, голубой клетчатой рубашке с воротником семидесятых годов, спрятанным под высокое горло темно-синего свитера, и сером твидовом пиджаке.
Большинство азиатских мамаш пришли в лучших своих сари и изящно скользили по безликим коридорам – они смотрелись абсолютно неуместно, хотя порой относительно сексуально, а в кильватере у них тащились странноватые дочки им под стать. Все еврейские мамочки Эджвера (не считая миссис Конигсберг) выглядели испуганными и одинаковыми: высокие каблуки, линялые джинсы, меховые жакеты и завитые рыжие волосы до плеч. С таким слоем макияжа, что им приходилось весь вечер дуться, чтоб он не начал отваливаться кусками. Стэнморские еврейские мамочки сошли бы за унылый, но чрезмерно разодетый оркестр, и лишь Хэмпстед и Голдерс-Грин одевались хоть с каким-то вкусом.
Евреи, гнездившиеся вдоль Столичной линии метро, включая и мою семью, довольствовались смиренной безликостью.
Христианский материнский блок по большей части располагался во второй зоне лондонского метро, и еще странная кучка – в районе третьей зоны. Четвертая и дальше – совсем никудышные.
Отцы делились на две группы: смуглые и белые. В остальном они были абсолютно неразличимы, и распознать их можно было лишь по автомобилям. Сексапильность автомобиля также соответствовала зонам лондонского метро: Хэмпстед похвалялся эксцентричным “поршем”, Уотфорд и Барнет рассеялись по стоянке, и им, по большей части, похвастаться было нечем, кроме “кортин” или “рено-12”. Эта группа – “мы приносим такие жертвы ради образования нашего сына” – неизменно давала повод похихикать: всегда нервные, чуть ли не измученные, торопятся с одного собеседования на другое, неистово обсуждая поведение своих чад. Эджвер снова становился источником ужасающих статистических аномалий: семьи из кожи вон лезли, чтобы явиться в нескольких спортивных автомобилях, и с ревом врывались на стоянку кортежем вульгарности залупастого красного цвета.
Различать христианских отцов было легче, чем их деток или жен; эти делились точно надвое: “вольво” (стильный пижон) или “БМВ” (матерый парняга).
Грэм Хэммонд выпендрился: отца не привел, а приехал в “фольксвагене-жуке” с матерью за рулем. Та была в синих рабочих штанах, а когда препод спросил про мистера Хэммонда, она в ответ предложила преподу пойти в жопу. Может, из-за этого последние два месяца Грэм все обеденные перерывы рыдал в туалете.
Папа Перретты (ответственный за торговлю “уимпи”<Котлета в обжаренной булке, основной продукт одноименной сети закусочных.> по всей Скандинавии), говорят, грозился дать в морду мистеру Барберу (считавшему, что галстук с клавишами – это очень стильно) за то, что три недели назад тот обозвал Перретгу болваном.
Этому родительскому собранию я радовался даже больше, чем обычно, поскольку помнил, что увижу предков Барри. Кто, черт возьми, мог произвести такого на свет?
К несчастью, когда я с ними столкнулся, наши предки углубились в столь неприятную беседу, что меня от неловкости скрючило, я почти все пропустил и по-человечески так ни на кого и не глянул. Мать Барри вполне себе, хорошенькая, хотя и ничего особенного, а отца я и вовсе не помню. Если б знал, что он через несколько месяцев умрет, смотрел бы пристальнее.
Поединок открыла мамочка Барри.
– Так это и есть Марк? – спросила она. – Барри говорит, они так быстро стали лучшими друзьями.
Для начала это был серьезный удар в корпус – я прямо видел, как Барри пошатывается в углу.
– Да, – отвечала моя мамочка. – Марк в последнее время почти с нами не разговаривает, но, когда все-таки открывает рот, о Барри мы слышим только хорошее.
Она погладила меня по руке – мощный удар, от которого я чуть не грохнулся на колени.
– Спасибо, что ты так мил с Барри, – парировала его мама. Ёпть! Она разговаривает со мной! – Ему очень трудно в новой школе, но с тобой – совсем другое дело. Правда, Барри?
Опа! – нокаут. Барри лежит, не в силах подняться.
Только я решил, что пронесло, как вступила моя мамуля:
– Марк всегда был таким. Признавать это не любит, но он всегда очень добр к новеньким. Помню, в начальной школе у них был Джозеф Блум – мальчик с больной кожей, весь в прыщах, – так вот, когда Джозеф Блум раздавал приглашения на свой день рождения, все их тут же рвали, и только Марк вежливо свернул и положил в карман. День рождения, конечно, отменили, так что Марку идти не пришлось, но получилось, что и волки сыты, и овцы целы. Это настоящая доброта – вот что это такое.
Ох, ёкарный бабай! Какой ход! Я был в ауте – вылетел с ринга. Смогу ли я снова ходить?
(Следует отдать должное восхитительному контрасту боевых стилей, который так важен для хорошей драки. Английский: “Мой сын немножко идиот, и ему надо почаще помогать” – против традиционного еврейского: “Мой сын гений и всю свою жизнь поступал правильно”. На мой взгляд, английский стиль имеет преимущества, поскольку быстро приводит к нокауту, но если еврей протянет несколько первых раундов, то в длительной схватке почти наверняка выйдет победителем.)
Поскольку мои предки, как и я, родительское собрание считали в основном светским мероприятием, моя успеваемость была им по барабану. Они едва слушали преподов, а во время собеседований нервно листали списки класса, пытаясь вычислить, на кого еще наткнутся в коридоре. Кроме того, учился я вполне сносно. Правда, по дороге домой папаша все же выдал мне совет.
– Ни за что не становись учителем, – сказал он.
Глава восьмая
Про родителей я могу соврать или сказать правду. Чтобы вышло совсем честно, мне бы на самом деле следовало соврать. Я это фактически уже сделал. По дороге домой отец не говорил “ни за что не становись учителем”. Он вообще ничего не говорил. Во всяком случае, я ничего не запомнил. Я все равно не слушал. Сидел на заднем сиденье, придумывая, что бы такое он мог сказать, будь он личностью поинтереснее.
Вообще-то, нам всем будет гораздо лучше, если вы позволите мне наврать. Тут у меня существенно больше практики. Это бесконечно увлекательнее. У меня имеются несколько пар заранее приготовленных воображаемых родителей – можете выбрать. Если хотите сексуальных/спортивных, вот вам комплект из Кевина Кигана и Бо Дерек<К. Киган (р. 1951) – в прошлом знаменитый английский футболист, позже тренировал сборную Англии и пробовался как актер. Бо Дерек (р. 1956) – американская киноактриса.>. Если предпочитаете что-нибудь пооригинальнее, есть загадочный союз синего воротничка с интеллектуал-кой – Сид Джеймс и Жермейн Грир<С. Джеймс (1913 – 1976) – британский киноактер. Ж. Грир (р. 1939) – австралийская феминистка и писательница, ратующая за сексуальную свободу для женщин. Ее книга “Женщина-евнух” оказала большое влияние на феминистское движение.>. Хотите экзотики – пожалуйста, вот вам сценарий “от безысходности я становлюсь сутенером своей матери-одиночки”. Хотите трагедии – овдовевший слепой полупарализованный отец, по желанию – инвалид войны (эта версия укомплектована душераздирающей историей о том, как школьный громила высмеивает и избивает меня, обнаружив в моем рюкзаке список покупок, написанный шрифтом Брайля). Если же вы настаиваете на реализме, в качестве уступки могу предложить заезженную обывательскую сказочку про мать-домохозяйку с двумя высшими образованиями и скучного отца-бухгалтера, которым как-то удалось вырастить гениального и никем не понятого мальчика, что хмурит в спальне чело над разбором текстов “Смитс”<Британская рок-группа середины восьмидесятых; отличалась поэтической экстремальностью текстов.> и доводит до блеска кожу, втирая слишком много мази от прыщей.
Увы, правда несравненно хуже. Мои предки – выпускники университетов, оба либералы, оба добились успеха на работе, хотя не слишком честолюбивы и напористы. Обоим наплевать на курение, наркотики и секс, и, в общем, оба предпочитают не указывать мне, что делать. Представляете?
Разве не чудовищно? Знаете ли вы более изощренный и жестокий способ обломать собственного сына? От таких мозгодрочек у меня крышу сносит. Их позиция, в сущности, сводится к тому, чтобы отвратить меня от табака, наркотиков и копуляции, – что фактически наносит непоправимый ущерб моей общественной жизни. Они ловко создали систему, в которой мне остается единственный способ бунта – конформизм, а это, понятное дело, само по себе хреново. И хуже всего то, что они при этом готовы помогать и понимают, как тяжко мне приходится. Вот. Ммм...
Ладно, это все тоже выдумки. Я рассчитывал вас надуть детской адриан-моуловской психологией, только добавил “хреново”, чтобы звучало так, как я обычно говорю. Но нет.
Мне очень тяжело дается эта глава. Слушайте, я не могу их описать. Они мои родители. Они просто есть. Готовят мне еду, покупают одежду и ездят мне по ушам. Как любые родители. Вот, собственно, и все. Честно.
Я о них просто не думаю. Они всего лишь мои родители, черт побери.
И на всякий случай, если вам интересно, – на самом деле моя мать не говорила на родительском собрании никакой такой фигни. Она выразилась как-то в этом роде, но я кое-что добавил, чтобы вышло поинтересней. Вообще-то она говорила довольно скучно. Да и мне было не так уж неловко.
Некоторые несут какую-то херню насчет того, как отец их избивал и выставлял за дверь, но они его все равно любят, потому что он отец. Я этому не верю ни на грош. Мой отец никогда пальцем до меня не дотронулся, он даже почти на меня не кричал, но я все равно не чувствую, что мог бы его любить. То же самое с матерью. Тут, конечно, эти эдиповы узы с грудным кормлением... но, мне кажется, больше толком ничего и нет.
Мне всегда были подозрительны люди, которые треплются про любовь к родителям. Что-то тут не стыкуется.
Не то чтобы я предков ненавидел или как-то активно не любил. Просто мое представление о любви включает, помимо прочего, желание проводить с любимым хотя бы минимум времени. И будем честны: мысль о том, что я не увижу родителей неделю, – отнюдь не самая гнетущая на свете. В сущности, я бы не сказал, что при мысли о разлуке с ними на год у меня слезы подступают к глазам.
Если честно, когда я думаю, что не увижу их вообще,отмечается поразительное отсутствие каких-либо эмоций. И вот это уже повод для некоторого беспокойства. Я ничего против них не имею – для родителей они вполне сносные. Но когда я представляю, что они умерли и оставили нам с братом большой дом и кучу денег по страховке, чтобы остаток жизни мы прожили в неимоверной роскоши, не могу сказать точно, радостная это фантазия или грустная.
Какая-то пограничная.
Но скажем прямо: не то чтобы я готов лить слезы, размышляя об этом. И только полный кретин не признается себе в том, что такие мысли мало сочетаются с идеей “возлюби родителей твоих”.
Вот потому я и не понимаю, как кто-нибудь хотя бы условно обеспеченный может испытывать к предкам хоть какую-то любовь. Я считаю, они все врут.
А по сравнению с остальными в школе наша семья совсем не богата. Если бы мой папа владел сетью “Уимпи” по всей Скандинавии, я бы не задумываясь пожелал ему смерти.
Вообще-то, нам всем будет гораздо лучше, если вы позволите мне наврать. Тут у меня существенно больше практики. Это бесконечно увлекательнее. У меня имеются несколько пар заранее приготовленных воображаемых родителей – можете выбрать. Если хотите сексуальных/спортивных, вот вам комплект из Кевина Кигана и Бо Дерек<К. Киган (р. 1951) – в прошлом знаменитый английский футболист, позже тренировал сборную Англии и пробовался как актер. Бо Дерек (р. 1956) – американская киноактриса.>. Если предпочитаете что-нибудь пооригинальнее, есть загадочный союз синего воротничка с интеллектуал-кой – Сид Джеймс и Жермейн Грир<С. Джеймс (1913 – 1976) – британский киноактер. Ж. Грир (р. 1939) – австралийская феминистка и писательница, ратующая за сексуальную свободу для женщин. Ее книга “Женщина-евнух” оказала большое влияние на феминистское движение.>. Хотите экзотики – пожалуйста, вот вам сценарий “от безысходности я становлюсь сутенером своей матери-одиночки”. Хотите трагедии – овдовевший слепой полупарализованный отец, по желанию – инвалид войны (эта версия укомплектована душераздирающей историей о том, как школьный громила высмеивает и избивает меня, обнаружив в моем рюкзаке список покупок, написанный шрифтом Брайля). Если же вы настаиваете на реализме, в качестве уступки могу предложить заезженную обывательскую сказочку про мать-домохозяйку с двумя высшими образованиями и скучного отца-бухгалтера, которым как-то удалось вырастить гениального и никем не понятого мальчика, что хмурит в спальне чело над разбором текстов “Смитс”<Британская рок-группа середины восьмидесятых; отличалась поэтической экстремальностью текстов.> и доводит до блеска кожу, втирая слишком много мази от прыщей.
Увы, правда несравненно хуже. Мои предки – выпускники университетов, оба либералы, оба добились успеха на работе, хотя не слишком честолюбивы и напористы. Обоим наплевать на курение, наркотики и секс, и, в общем, оба предпочитают не указывать мне, что делать. Представляете?
Разве не чудовищно? Знаете ли вы более изощренный и жестокий способ обломать собственного сына? От таких мозгодрочек у меня крышу сносит. Их позиция, в сущности, сводится к тому, чтобы отвратить меня от табака, наркотиков и копуляции, – что фактически наносит непоправимый ущерб моей общественной жизни. Они ловко создали систему, в которой мне остается единственный способ бунта – конформизм, а это, понятное дело, само по себе хреново. И хуже всего то, что они при этом готовы помогать и понимают, как тяжко мне приходится. Вот. Ммм...
Ладно, это все тоже выдумки. Я рассчитывал вас надуть детской адриан-моуловской психологией, только добавил “хреново”, чтобы звучало так, как я обычно говорю. Но нет.
Мне очень тяжело дается эта глава. Слушайте, я не могу их описать. Они мои родители. Они просто есть. Готовят мне еду, покупают одежду и ездят мне по ушам. Как любые родители. Вот, собственно, и все. Честно.
Я о них просто не думаю. Они всего лишь мои родители, черт побери.
И на всякий случай, если вам интересно, – на самом деле моя мать не говорила на родительском собрании никакой такой фигни. Она выразилась как-то в этом роде, но я кое-что добавил, чтобы вышло поинтересней. Вообще-то она говорила довольно скучно. Да и мне было не так уж неловко.
Некоторые несут какую-то херню насчет того, как отец их избивал и выставлял за дверь, но они его все равно любят, потому что он отец. Я этому не верю ни на грош. Мой отец никогда пальцем до меня не дотронулся, он даже почти на меня не кричал, но я все равно не чувствую, что мог бы его любить. То же самое с матерью. Тут, конечно, эти эдиповы узы с грудным кормлением... но, мне кажется, больше толком ничего и нет.
Мне всегда были подозрительны люди, которые треплются про любовь к родителям. Что-то тут не стыкуется.
Не то чтобы я предков ненавидел или как-то активно не любил. Просто мое представление о любви включает, помимо прочего, желание проводить с любимым хотя бы минимум времени. И будем честны: мысль о том, что я не увижу родителей неделю, – отнюдь не самая гнетущая на свете. В сущности, я бы не сказал, что при мысли о разлуке с ними на год у меня слезы подступают к глазам.
Если честно, когда я думаю, что не увижу их вообще,отмечается поразительное отсутствие каких-либо эмоций. И вот это уже повод для некоторого беспокойства. Я ничего против них не имею – для родителей они вполне сносные. Но когда я представляю, что они умерли и оставили нам с братом большой дом и кучу денег по страховке, чтобы остаток жизни мы прожили в неимоверной роскоши, не могу сказать точно, радостная это фантазия или грустная.
Какая-то пограничная.
Но скажем прямо: не то чтобы я готов лить слезы, размышляя об этом. И только полный кретин не признается себе в том, что такие мысли мало сочетаются с идеей “возлюби родителей твоих”.
Вот потому я и не понимаю, как кто-нибудь хотя бы условно обеспеченный может испытывать к предкам хоть какую-то любовь. Я считаю, они все врут.
А по сравнению с остальными в школе наша семья совсем не богата. Если бы мой папа владел сетью “Уимпи” по всей Скандинавии, я бы не задумываясь пожелал ему смерти.
Глава девятая
Слушайте. Я хочу объяснить. Насчет себя и Барри. Я знаю, что вы думаете. Вы думаете: “Этот Марк – просто гомик”.
И я вас понимаю. Дано: я бесстыдно разглядываю человека, чьи половые признаки удивительным образом напоминают мои собственные. Дано. Не спорю. И... ну... я не собираюсь убеждать вас, что для гетеросексуала нормально с вожделением пялиться на мужчину, – это бы вообще отрицало гетеросексуальность, как таковую, – но я просто хочу сказать, что по-прежнему считаю себя натуральнее большинства учеников у нас в школе. Я не хочу сказать, что все остальные – геи. Просто оценивающе пялиться на изящно вылепленную ягодицу – слезы по сравнению с тем, что вытворяют школьные регбисты. И это не наезды в стиле “ну да, ну да, мы в курсе, что творится в схватках за мяч”. Я о том, чем они занимаются вне поля. Для удовольствия.
На утренней перемене в комнате отдыха шестиклассников они развлекаются игрой, которая становится кульминацией всей недели регбистов. Игра называется “месилово”, а правила у нее такие:
Все начинается с маленькой стычки двух парней, какая может случиться при любом разговоре. Затем свидетель ссоры открывает игру, выкрикивая: “МЕСИЛОВО!” – и прыгая на них сверху. После этого каждое здоровое энергичное лицо мужского пола в комнате обязано заорать: “МЕСИИИИЛОВООООООО!” – и присоединиться к куче извивающихся вопящих парней, как можно тяжелее прыгнув сверху.
В самых больших месиловах участвовало до тридцати человек, и тем, кто оказывался внизу, доставалось сурово. Начать игру – мужественный жест, поскольку в итоге зачинщик попадает в самый низ, но альтруизм обычно побеждал, и некоторые парни часто жертвовали собой ради удовольствия остальных.
Игра была общеизвестна, но расцвела лишь в последние четыре года (постпубертат) и пользовалась особой популярностью среди самых крикливых, нахальных, шумных, крупных шестиклассников – королей школьного регби. Самым главным – королем королей – был Школьный Зверь (тот, что засовывал под крайнюю плоть восемнадцать двухпенсовиков).
Так вот, все эти парни были натуралы. Я в этом уверен. Чтобы это доказать, они порой избивали худосочных христиан за то, что те – геи. Просто если бы регбисты как-нибудь глянули в словаре, что значит слово “гомоэротика”, они бы, наверное, пересмотрели свои методы совместных развлечений.
И я вас понимаю. Дано: я бесстыдно разглядываю человека, чьи половые признаки удивительным образом напоминают мои собственные. Дано. Не спорю. И... ну... я не собираюсь убеждать вас, что для гетеросексуала нормально с вожделением пялиться на мужчину, – это бы вообще отрицало гетеросексуальность, как таковую, – но я просто хочу сказать, что по-прежнему считаю себя натуральнее большинства учеников у нас в школе. Я не хочу сказать, что все остальные – геи. Просто оценивающе пялиться на изящно вылепленную ягодицу – слезы по сравнению с тем, что вытворяют школьные регбисты. И это не наезды в стиле “ну да, ну да, мы в курсе, что творится в схватках за мяч”. Я о том, чем они занимаются вне поля. Для удовольствия.
На утренней перемене в комнате отдыха шестиклассников они развлекаются игрой, которая становится кульминацией всей недели регбистов. Игра называется “месилово”, а правила у нее такие:
Все начинается с маленькой стычки двух парней, какая может случиться при любом разговоре. Затем свидетель ссоры открывает игру, выкрикивая: “МЕСИЛОВО!” – и прыгая на них сверху. После этого каждое здоровое энергичное лицо мужского пола в комнате обязано заорать: “МЕСИИИИЛОВООООООО!” – и присоединиться к куче извивающихся вопящих парней, как можно тяжелее прыгнув сверху.
В самых больших месиловах участвовало до тридцати человек, и тем, кто оказывался внизу, доставалось сурово. Начать игру – мужественный жест, поскольку в итоге зачинщик попадает в самый низ, но альтруизм обычно побеждал, и некоторые парни часто жертвовали собой ради удовольствия остальных.
Игра была общеизвестна, но расцвела лишь в последние четыре года (постпубертат) и пользовалась особой популярностью среди самых крикливых, нахальных, шумных, крупных шестиклассников – королей школьного регби. Самым главным – королем королей – был Школьный Зверь (тот, что засовывал под крайнюю плоть восемнадцать двухпенсовиков).
Так вот, все эти парни были натуралы. Я в этом уверен. Чтобы это доказать, они порой избивали худосочных христиан за то, что те – геи. Просто если бы регбисты как-нибудь глянули в словаре, что значит слово “гомоэротика”, они бы, наверное, пересмотрели свои методы совместных развлечений.