Андрей Петрович ласково говорит:
   — Скажите, Жорж, вы довольны?
   — Чем доволен, Андрей Петрович?
   — Да вот … усилением.
   — Чего?
   — Боже мой… Я же вам говорю: усилением террора.
   Он искренно рад сделать мне удовольствие. Я смеюсь:
   — Усилением террора? Что же? Дай Бог.
   — А вы что думаете об этом?
   — Я? Ничего.
   — Как ничего? Я встаю.
   — Я, Андрей Петрович, рад решению комитета, но усиливать террор не берусь.
   — Но почему же, Жорж? Почему?
   — Попробуйте сами.
   Он в изумлении разводит руками. У него сухие желтые руки и пальцы прокопчены табаком.
   — Жорж:, вы смеетесь?
   — Нет, не смеюсь.
   Я ухожу. Он наверное долго еще сидит за стаканом чая, решает вопрос: не смеялся ли я над ним и не обидел ли он меня. А я опять говорю себе: бедный старик, бедный взрослый ребенок.


11 июля.


   Ваня и Федор уже в Москве. Я подробно условился с ними. План остается тот же. Через три дня, 15 июля, генерал-губернатор поедет в Большой театр. Чистый сбор со спектакля поступит в пользу комиссии о раненых воинах. Он не может не быть в театре.
   В 7 часов Эрна отдаст мне снаряды. Она приготовит их в гостинице, у себя. У ней в комнате готовые оболочки и динамит. Она высушит на горелке ртуть, запаяет стеклянные трубки, вставит запал. Она работает хорошо. Я не боюсь случайного взрыва.
   В 8 часов я раздам снаряды. Ваня станет у Спасских ворот, Федор — у Троицких, Генрих — у Боровичьих. За нами теперь не следят. Я в этом уверен. Значит, нам дана власть: острый меч.
   На моем столе букет чахлой сирени. Зеленые листья поникли, бледно-лиловые кудри увяли. Я ищу в увядших цветках пять листиков, — счастье. И я рад, когда нахожу его, ибо дерзким удача.


14 июля.


   Я помню: я был на севере, за полярным кругом, в норвежском рыбачьем поселке. Ни дерева, ни куста, ни даже травы. Голые скалы, серое небо, серый сумрачный океан. Рыбаки в кожаных куртках тянут мокрые сети. Пахнет рыбой и ворванью. Все кругом мне чужое. И небо, и скалы, и ворвань, и эти люди, и их странный язык. Я терял самого себя. Я сам был чужой.
   И сегодня мне все чужое. Я в Тиволи, против открытой сцены. Лысый капельмейстер машет смычком, уныло свистят в оркестре флейты. На вычищенных подмостках акробаты в розово-бледных трико. Они, как кошки, взбираются по столбам, с размаху кидаются вниз, кружатся в воздухе, перелетают друг через друга и, яркие в ночной темноте, уверенно хватаются за трапеции. Я равнодушно смотрю на них, на их упругие и крепкие тела. Что я им и что они мне? .. А мимо скучно снует толпа, шуршат шаги по песку. Завитые приказчики и откормленные купцы лениво бродят по саду. Они, скучая, пьют водку, скучая ругаются, скучая смеются. Женщины жадно ищут глазами.
   Темнеют вечерние небеса, набегают ночные тучи. Завтра наш день. Остро, как сталь, встает четкая мысль. Мысль об убийстве. Нет любви, нет мира, нет жизни. Есть только смерть. Смерть — венец и смерть — терновый венок.


16 июля.


   Вчера с утра было душно. В Сокольниках хмуро молчали деревья. Предчувствовалась гроза. За белою тучей прогремел первый гром. Черная тень упала на землю. Зароптали верхушки елей, заклубилась желтая пыль. Дождь прошумел по листьям. Робко, синим огнем, сверкнула первая молния.
   В 7 часов я встретился с Эрной. Она одета мещанкой. На ней зеленая юбка и вязаный белый платок. Из-под платка непослушно выбились кудри. В руках большая корзина с бельем.
   В этой корзине снаряды. Я бережно кладу их в портфель. Тяжелый портфель больно тянет мне руку.
   Эрна вздыхает.
   — Устала?
   — Нет, ничего … Жоржик, можно мне с вами?
   — Эрна, нельзя.
   — Жорж, милый . ..
   — Нельзя.
   В ее глазах несмелая просьба. Я говорю:
   — Иди к себе. В двенадцать часов приходи на это же место.
   — Жорж …
   — Эрна, пора.
   Еще мокро, дрожат березы, но уже заревом горит вечернее солнце. Эрна одна на скамье. Она до ночи будет одна.
   Ровно в 8 часов Ваня — у Спасских ворот, Федор — у Троицких, Генрих
   — у Боровичьих. Я брожу по Кремлю. Я жду, когда ко дворцу подадут карету.
   Вот вспыхнули во тьме фонари. Стукнули стеклянные двери. По белой лестнице мелькнула серая тень. Черные кони шагом обходят крыльцо, медленно трогают рысью. На башне поют куранты … Генерал-губернатор уже у Боровичьих ворот … Я стою у памятника Александру II. Надо мною во мраке статуя царя. Окнами блестит Кремлевский дворец. Я жду.
   Идут минуты. Идут дни. Идут долгие годы.
   Я жду.
   Тьма еще гуще, площадь еще чернее, башни выше, тишина глубже.
   Я иду. Снова поют куранты.
   Я побрел к Боровичьим воротам. На Воздвиженке Генрих. Он в синей поддевке и в картузе. Неподвижно стоит на мосту. У него в руках бомба.
   — Генрих.
   — Жорж, это вы?
   — Генрих, проехал .. . Генерал-губернатор проехал. Мимо вас.
   — Мимо меня? . .
   Он побледнел. Лихорадочно блестят расширенные зрачки.
   — Мимо меня? ..
   — Где вы были? Да, где вы были?
   — Где? . . Я был здесь … У ворот . . .
   — И не видели?
   — Нет …
   Над ним тусклый рожок фонаря. Ровно мигает пламя
   — Жорж.
   — Ну?
   — Я не могу … уроню … Возьмите .. . бомбу … скорее…
   Я почти вырываю у него снаряд. Так мы стоим под газовым фонарем и смотрим друг другу в глаза. Оба молчим. В третий раз бьют на башне часы.
   — До завтра.
   Он в отчаянии машет рукой.
   — До завтра.
   Я ушел к себе в номер. В коридоре шум, пьяные голоса. Чахнет сирень. Я машинально рву увядшие листья. Я опять ищу цветочное счастье. А губы шепчут сами собою:
   «Лучше мертвому льву, чем псу живому»


17 июля.


   Генрих, взволнованный, говорит:
   — Я сначала стоял у самых ворот… Минут десять стоял… Потом вижу: городовой заметил. Я пошел по Воздвиженке .. . Вернулся. Постоял. Генерал-губернатора нет … Снова пошел … Вот тут он, наверное, и проехал …
   Он закрывает руками лицо:
   — Какой позор … Какой стыд … Он не спал всю ночь напролет. Под глазами у него синяя тень и на щеках багровые пятна.
   — Жорж, ведь вы верите мне?
   — Верю. Пауза. Я говорю:
   — Слушайте, Генрих, зачем вы идете в террор? Я бы на вашем месте работал в мирной работе.
   — Я не могу.
   — Почему?
   — Ах, почему? . . Нужен террор или нет? Ведь нужен . .. Вы знаете: нужен.
   — Ну так что ж, что нужен?
   — Так не могу же я не идти. Какое право имею я не идти? . . Ведь нельзя же звать на террор, говорить о нем, желать его и самому не делать . .. Ведь нельзя же . .. Нельзя?
   — Почему нельзя?
   — Ax, почему? .. Ну, я не знаю, может быть другие и могут … Я не могу …
   Он опять закрыл руками лицо, опять шепчет, будто во сне:
   — Боже мой, Боже мой … Пауза.
   — Жорж, скажите же прямо, верите вы мне или нет?
   — Я сказал: я вам верю.
   — И дадите мне еще раз снаряд?
   Я молчу.
   Он медленно говорит:
   Нет, вы дадите …
   Я молчу.
   — Ну тогда . .. Тогда .. .
   В его голосе страх. Я говорю:
   — Успокойтесь, Генрих, вы получите ваш снаряд.
   И он шепчет:
   — Спасибо.
   Дома я спрашиваю себя: зачем он в терроре? И чья в этом вина? Не моя ли?


18 июля.


   Эрна жалуется. Она говорит:
   — Когда же это все кончится, Жорж? . . Когда?..
   — Что кончится, Эрна?
   — Я не могу жить убийством. Я не могу … Надо кончить. Да, поскорее кончить …
   Мы сидим вчетвером в кабинете, в грязном трактире. Мутные зеркала изрезаны именами, у окна расстроенное пианино. За тонкой перегородкой кто-то играет «матчиш».
   Жарко, но Эрна кутается в платок. Федор пьет пиво. Ваня положил бледные руки на стол и на руки голову. Все молчат. Наконец Федор сплевывает на пол и говорит:
   — Поспешишь — людей насмешишь … Вишь, дьявол-Генрих: из-за него теперь остановка. Ваня подымает глаза:
   — Федор, не стыдно тебе? Зачем? .. Не виноват Генрих ни в чем. Мы все виноваты.
   — Ну уж и все … А по мне, — назвался груздем, полезай в кузов .. .
   Пауза. Эрна шепотом говорит:
   — Ах, Господи … Да не все ли равно, кто прав и кто виноват … Главное кончить скорее … Я не могу. Не могу.
   Ваня нежно целует ей руку.
   — Эрна, милая, вам тяжело… А Генриху? А ему?. .
   За стеной не умолкает «матчиш». Пьяный голос поет куплеты.
   Ах, Ваня, что Генрих? Я жить не могу …
   И Эрна плачет навзрыд.
   Федор нахмурился. Ваня умолк. А мне странно: к чему отчаяние и зачем утешение?


20 июля.


   Я лежу с закрытыми глазами. В растворенное окно шумит улица, тяжело вздыхает каменный город. В полусне мне чудится: Эрна готовит снаряды.
   Вот она заперла двери на ключ, глухо щелкнул замок. Она медленно подходит к столу, медленно зажигает огонь. На чугунной доске светло-серая пыль: гремучая ртуть. Тонкие, синие язычки — змеиные жала — лижут железо. Сушится взрывчатый порошок. Треща поблескивают крупинки. По стеклу ходит свинцовый грузик. Этот грузик разобьет стеклянную трубку. Тогда будет взрыв.
   Один мой товарищ уже погиб на такой работе. В комнате нашли его труп, клочки его трупа: разбрызганный мозг, окровавленную грудь, разорванные ноги и руки. Навалили все это на телегу и повезли в участок. Эрна рискует тем же.
   Ну, а если ее в самом деле взорвет? Если вместо льняных волос и голубых удивленных глаз, будет красное мясо? . . Тогда Ваня приготовит снаряды. Он тоже химик. Он сумеет исполнить эту работу.
   Я открываю глаза. Солнечный летний луч пробился сквозь занавеску, блестит на полу. Я забываюсь опять. И опять те же мысли. Почему Генрих не бросил бомбы? Да, почему? .. Генрих — не трус. Но ошибка хуже, чем страх. Или это случайность? Его величество случай?
   Все равно. Все — все равно. Пусть моя вина в том, что Генрих в терроре. Пусть его вина в том, что генерал-губернатор жив. Пусть Эрну взорвет. Пусть повесят Ваню и Федора. Генерал-губернатор все-таки будет убит. Я так хочу. Я встаю. Внизу на площади, под окном, копошатся люди — черные муравьи. Каждый занят своей заботой, мелкой злобой дня. Я презираю их. И не прав ли, в сущности, Федор:
   «Бомбой бы их всех, безусловно».


21 июля.


   Я был сегодня случайно около дома Елены. Тяжелый и грязный, он угрюмо смотрит на площадь. Я по привычке ищу скамью на бульваре. По привычке считаю время. По привычке шепчу: я ее встречу сегодня.
   Когда я думаю о ней, мне почему-то вспоминается странный южный цветок. Растение тропиков, палящего солнца и выжженных скал. Я вижу твердый лист кактуса, лапчатые зигзаги его стеблей. Посреди заостренных игл багрово-красный махровый цвет. Будто капля горячей крови брызнула и, как пурпур, застыла. Я видел этот цветок на юге, в странном и пышном саду, между пальм и апельсиновых рощ. Я гладил его листы, я рвал себе руки об иглы, я лицом прижимался к нему, я вдыхал пряный и острый, опьяняющий аромат. Сверкало море, сияло в зените солнце, свершалось тайное колдовство. Красный цветок околдовал меня и измучил.
   Но я не хочу Елены теперь. Я не хочу думать о ней. Я не хочу помнить ее. Я весь в моей мести. И уже не спрашиваю себя: стоит ли мстить?


22 июля.


   Генерал-губернатор ездит два раза в неделю, от 3-х до 5-ти, к себе в канцелярию, в свой дом на Тверской. Он ездит разными путями и в разные дни. Мы проследим его выезд и через день или два займем все дороги. Ваня будет ждать его на Тверской, в Столешниковом переулке — Федор. Генрих в резерве: он станет в дальних улицах, сзади дворца. На этот раз нас едва ли ждет неудача.
   Что бы я делал, если бы не был в терроре? Я не знаю. Не умею дать на это ответ. Но твердо знаю одно: не хочу мирной жизни.
   Курильщики опия видят блаженные сны, светлые кущи рая. Я не курю опия и не вижу блаженных снов. Но что моя жизнь без террора? Что моя жизнь без борьбы, без радостного сознания, что мирские законы не для меня? И еще я могу сказать: «Пусти серп твой и пожни, потому что пришло время жатвы». Время жатвы тех, кто не с нами.


25 июля.


   Я говорю Федору:
   — Ты, Федор, займешь Столешников переулок, от площади до Петровки. Генерал-губернатор должно быть поедет на Ваню, но и ты будь готов. И помни: я уверен в тебе.
   Он давно снял драгунскую форму и ходит теперь в фуражке министерства юстиции. Он гладко выбрит и его черные усы закручены вверх.
   — Ну, Жорж;, будет им на орехи.
   — Ты думаешь?
   — Верно. Теперь не уйдет.
   Мы в далеком конце Москвы, в Нескучном саду. В густой зелени лип затаился белый дворец. Здесь недавно жил генерал-губернатор.
   Федор задумчиво говорит:
   — В каких хоромах, мерзавцы, живут. Сладко спят, сладко едят .. . Баре проклятые … Ну да ладно: гляди, — служи панихиду.
   — Федор …
   — Чего?
   — Если будут судить, не забудь взять защитника.
   — Защитника?
   —Да.
   — То есть это адвоката какого?
   — Ну да, адвоката.
   — Адвоката не надо… Не люблю я их, адвокатов этих…
   Да и суда вовсе не будет… Ты думаешь, что? Не нужно мне этих судов… Последняя пуля в лоб, вот и готово дело.
   И я по голосу знаю, да, действительно: последняя пуля в лоб.


27 июля.


   Я иногда думаю о Ване, об его любви, об его исполненных верой словах. Я не верю в эти слова. Для меня они не хлеб насущный и даже не камень. Я не могу понять, как можно верить в любовь, любить Бога, жить по любви. И если бы не Ваня говорил эти слова, я бы смеялся. Но я не смеюсь. Ваня может сказать про себя:
   Духовной жаждою томим, В пустыне мрачной я влачился, И шестикрылый серафим На перепутьи мне явился .. .
   И еще:
   И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул.
   Ваня умрет. Его не будет. С ним погаснет и «угль, пылающий огнем». А я спрашиваю себя: в чем же разница между ним и, например, Федором? Оба убьют. Обоих повесят. Обоих забудут. Разница не в делах, а в словах.
   И когда я думаю так, то смеюсь.


29 июля.


   Эрна говорит мне:
   — Ты меня не любишь совсем… Ты забыл меня … Я чужая тебе.
   Я говорю неохотно:
   — Да, ты мне чужая.
   — Жорж…
   — Что, Эрна?
   — Не говори же так, Жорж.
   Она не плачет. Она сегодня спокойна. Я говорю:
   О чем ты думаешь, Эрна? Разве время теперь? Смотри: неудача за неудачей.
   Она шепотом повторяет:
   — Да, неудача за неудачей.
   — А ты хочешь любви? Во мне теперь нет любви.
   — Ты любишь другую?
   — Может быть.
   — Нет, скажи.
   Я сказал давно: да, я люблю другую.
   Она тянется всем телом ко мне.
   Все равно. Люби, кого хочешь. Я не могу жить без тебя. Я всегда тебя буду любить.
   Я смотрю в ее голубые, опечаленные глаза.
   — Эрна.
   — Жорж, милый…
   Эрна, лучше уйди.
   Она целует меня.
   Жорж, я ведь ничего не хочу, ничего не прошу. Только будь иногда со мною.
   Над нами тихо падает ночь.


31 июля.


   Я сказал: не хочу помнить Елену. И все-таки мои мысли с нею. Я не могу забыть ее глаз: в них полуденный свет. Я не могу забыть ее рук, ее длинных прозрачно-розовых пальцев. В глазах и руках душа человека. Разве в прекрасном теле может жить уродство души? .. Но пусть она не радостная и гордая, а раба. Что из того? Я хочу ее, и нет ее лучше, нет радостнее, нет сильнее. В моей любви ее красота и сила.
   Бывают летние туманно-мглистые вечера. От напоенной росой земли встает мутный, мелочно-белый туман. В его теплых волнах тают кусты, тонут неясные очертания леса. Тускло мерцают звезды. Воздух густой и влажный и пахнет скошенным сеном. В такие ночи неслышно ходит над болотами Луговой. Он колдует.
   Вот опять колдовство: что мне Елена, что мне ее беспечная жизнь, муж офицер, ее будущее матери и жены? А между тем я скован с ней железной цепью. И нет силы порвать эту цепь. Да и нужно ли рвать?


3 августа.


   Завтра опять наш день. Опять Эрна приготовит снаряды. Опять Федор, Ваня и Генрих займут назначенные места. Я не хочу думать о завтрашнем дне. Я бы сказал: я боюсь о нем думать. Но я жду и верю в него.


5 августа.


   Вот что было вчера. В два часа я взял у Эрны снаряды. Я простился с ней на Тверской и на бульваре встретил Генриха, Ваню и Федора. Федор занял Столешников переулок, Ваня Тверскую, Генрих дальние переулки.
   Я зашел в кофейню Филиппова, спросил себе стакан чая и сел у окна. Было душно. По камням стучали колеса, крыши домов дышали жаром. Я ждал недолго, может быть пять минут. Помню: внезапно в звонкий шум улицы ворвался тяжелый, неожиданно странный и полный звук. Будто кто-то грозно ударил чугунным молотом по чугунной плите. И сейчас же жалобно задребезжали разбитые стекла. Потом все умолкло. На улице люди шумной толпой бежали вниз, в Столешников переулок. Какой-то рваный мальчишка что-то громко кричал. Какая-то баба с корзинкой в руках грозила кулаком и ругалась. Из ворот выбегали дворники. Мчались казаки. Где-то кто-то сказал: генерал-губернатор убит.
   Я с трудом пробился через толпу. В переулке густым роем толпились люди. Еще пахло густым дымом. На камнях валялись осколки стекол, чернели раздробленные колеса. Я понял, что разбита карета. Передо мной, загораживая дорогу, стоял высокий фабричный в синей рубахе. Он махал костлявыми руками и что-то быстро и горячо говорил. Я хотел оттолкнуть его, увидеть близко карету, но вдруг, где-то справа, в другом переулке отрывисто-сухо затрещали револьверные выстрелы. Я кинулся на их зов. Я знал: это стреляет Федор. Толпа сжала меня, сдавила в мягких объятьях. Выстрелы затрещали снова, уже дальше, отрывистее и глуше. И опять все умолкло. Фабричный повернул ко мне свое лицо и сказал:
   — Ишь ты, палит…
   Я схватил его за руку и с силою оттолкнул. Но толпа еще теснее сомкнулась передо мною. Я видел чьи-то затылки, чьи-то бороды, чьи-то широкие спины. И вдруг услышал слова:
   — Генерал-губернатор-то жив …
   — А поймали?
   — Не слыхать, чтоб поймали …
   — Поймают … Как не поймать?
   Да-а … Много их ноне … этих … Поздно вечером я вернулся домой. Я помнил одно: генерал-губернатор жив.


6 августа.


   Сегодня в газетах напечатано:
   «Вчера было совершено злодейское покушение на жизнь генерал-губернатора. В три часа генерал-губернатор выехал из Кремлевского дворца в свою канцелярию, что на Тверской площади. Адъютант Его Высокопревосходительства, полковник кн. Яшвиль, обыкновенно составлявший расписание маршрута, сообщил и на этот раз градоначальнику предполагаемый путь: через Спасские ворота по Красной площади и дальше по Петровке и Столешникову переулку к генерал-губернаторскому дому. Когда лошади поворачивали с Петровки, на мостовую сошел человек в форме чиновника министерства юстиции. В одной руке у него была коробка, перевязанная ленточкой, как обыкновенно перевязывают конфеты. Приблизившись к карете, он взял коробку в обе руки и бросил ее под колеса. Раздался оглушительный взрыв. К счастью, генерал-губернатор остался жив. Поднявшись без посторонней помощи с земли, он направился в подъезд дома купца Соломонова, где и оставался до прибытия вызванного по телефону конвоя. Адъютанта, кн. Яшвиля, выбросило на левую сторону. У него было повреждено лицо, раздроблены обе ноги и повреждены обе руки. Он тут же скончался. Генерал-губернаторский кучер, крестьянин Андреев, получил тяжкие поранения головы. Он скончался по доставлении его в больницу. Преступник, совершив свое злодейское дело, бросился бежать. За ним погнались постовой городовой Иван Федоренко и агент Охранного отделения Игнатий Ткач. Преступник, на бегу двумя последовательными выстрелами, убил своих преследователей. Свернув на Петровку, он пытался скрыться по направлению к Страстному бульвару. Стоявший на посту городовой Иван Климов сделал попытку его задержать, но был тяжело ранен пулею в область живота. На Петровке преступник вскочил в извозчичью пролетку и, угрожая извозчику револьвером, заставил везти себя до Петровских линий, где бросился бегом вниз по линиям. Здесь он снова был остановлен приставом первого участка подполковником Орбелиани и дворниками домов № 16, 18 и 20 по Петровке. Убив двумя выстрелами двоих из упомянутых дворников, преступник скрылся во дворе № 3 по Петровским линиям. Дом был немедленно оцеплен отрядами пешей и конной полиции и вызванною по телефону ротой 23-го Гренадерского полка. При обыске домовых помещений преступник был обнаружен в дальнем углу двора, за сложенными дровами. На предложение сдаться он ответил выстрелами, коими был убит наповал подполковник Орбелиани. Тогда, по приказанию прибывшего на место происшествия градоначальника, гренадерами был открыт по преступнику беглый огонь. Преступник, скрываясь за дровами, некоторое время отвечал выстрелами из револьвера, причем были легко ранены рядовые Веленчук и Семенов и убит унтер-офицер Иван Едынак. По прекращению обстрела, проникшими за дрова гренадерами был обнаружен труп преступника с четырьмя огнестрельными ранами, из коих две были безусловно смертельны. Преступник молодой человек лет 26, брюнет, высокого роста и крепкого телосложения. При нем не найдено никаких документов, в карманах же брюк обнаружено два револьвера системы Браунинг и коробка с патронами к ним.
   К установлению его личности приняты меры. Следствие ведет следователь по особо важным делам.»


7 августа.


   Я лежу ничком в горячих подушках. Светает. Чуть брезжит утренняя заря.
   Вот опять неудача. Хуже чем неудача, несчастье. Мы наголову разбиты. Федор сделал, конечно, что мог. Разве он пропустил карету? Разве не бросил бомбу? Разве не было взрыва?
   Мне не жаль Федора, даже не жаль, что я не успел защитить его. Ну, я бы убил пять дворников и городовых. Разве в этом мое желанье? .. Но мне жаль: я не знал, что генерал-губернатор в двух шагах от меня, в подъезде. Я бы дождался его. Я бы его убил.
   Мы не уедем. Мы не сдадимся. Если нельзя убить на дороге, мы пойдем во дворец. Мы взорвем дворец, и себя и его, и всех, кто с ним. Он спокоен теперь: он торжествует победу. Нет забот, нет страха. Прочно царство его, тверда власть … Но ведь будет наш день, — будет суд. И тогда, — совершится.


8 августа.


   Генрих мне говорит:
   — Жорж, все погибло. Кровь заливает мне щеки.
   — Молчать.
   Он в испуге отступает на шаг.
   — Жорж, что с вами?
   — Молчать. Что за вздор. Ничто не погибло. Как вам не стыдно.
   — А Федор?
   — Что Федор? Федор убит …
   — Ах, Жорж . . . Ведь это . . . Ведь это . . .
   — Ну .. . Дальше.
   — Нет … Вы подумайте … Нет … Но мне казалось … Что же теперь?
   — Как, что теперь?
   — Нас полиция ищет.
   — Полиция всегда ищет.
   Сеет дождь. Плачет хмурое небо. Генрих промок и с его поношенной шапки струится вода. Он похудел, глаза у него ввалились.
   — Жорж.
   — Что?
   — Поверьте… Я… я хочу только сказать… Вот нас двое: Ваня и я… Мало двоих.
   — Нас трое.
   — Кто же третий?
   — Я. Вы забыли меня.
   — Вы возьмете снаряд?
   Конечно.
   Пауза.
   — Жорж, на улице трудно.
   — Что трудно?
   — На улице трудно убить.
   — Мы пойдем во дворец.
   — Во дворец?
   — Ну да. Что же вас удивляет?
   — Вы надеетесь, Жорж?
   Я уверен… Стыдно вам, Генрих.
   Он растерянно жмет мою руку.
   — Жорж, простите меня…
   Конечно … Но помните: если Федор убит, значит черед за нами. Поняли? Да?
   И он, взволнованный, шепчет:
   — Да…
   А мне на этот раз жаль, что Федора нет со мною.


9 августа.


   Я забыл зажечь свечи. В моей комнате серая полутьма. В углу зыбкий силуэт Эрны.
   После взрыва я отдал ей бомбы и с тех пор не видел ее Она тайком прокралась сегодня ко мне и молчит. Даже не курит.
   — Жорж …
   — Что, Эрна?
   — Это . . . это я виновата …
   — В чем виновата?
   — Что он не убит.
   Голос у нее глухой и в нем сегодня нет слез.
   — Ты виновата?
   — Да, я.
   — Чем?
   — Я делала бомбу.
   — Ах, пустяки… Не мучь себя, Эрна.
   Нет, это я, это я, это я…
   Я беру ее руку:
   — Эрна, твоей вины нет. Я тебе говорю.
   — Нет? .. А Федор?
   — Что Федор?
   — Он бы, может быть, жил . ..
   Эрна, ведь это скучно …
   Она встает, делает два шага. Потом тяжело садится опять. Я говорю:
   — Вот Генрих сказал, — что нужно оставить дело.
   — Кто сказал?
   — Генрих.
   — Как оставить? Зачем?
   — Спроси его, Эрна.
   — Жорж, разве правда, — оставить?
   — Ты так думаешь? Да?
   — Нет, скажи ты.
   Ну, конечно же, нет. Мы, конечно, убьем. И ты опять приготовишь снаряды.
   Она с тревогой говорит:
   — А кто третий?
   — Я, Эрна.
   — Ты?
   — Ну да. Я.
   Она поникла, прижалась к окну. Смотрит в темную площадь. Потом вдруг быстро встает, подходит ко мне. Жарко целует в губы.
   — Жорж, милый . . . Мы, ведь, вместе умрем? . . Жорж?
   Снова неслышно падает ночь.


11 августа.


   Перед нами всего два пути. Первый путь: переждать несколько дней и опять подстеречь на дороге. Второй путь: идти во дворец. Я знаю: нас ищут. Нам трудно прожить неделю в Москве, еще труднее занять те же места. Ну, вместо Федора — я, Ваня опять на Тверской, Генрих опять в резерве. Полиция теперь начеку. Улицы усеяны сыщиками. Они караулят нас. Они, заподозрив бомбу, окружат, незаметно схватят. Да и поедет ли генерал-губернатор той же дорогой? Ведь ему легко сделать круг по Москве: выехать на Тверскую сверху, со стороны Страстного монастыря .. . Но, а если мы пойдем во дворец? Нужно оковать себя динамитом, одеть невидимый панцирь, нужно прорваться в подъезд, наконец, нужно умело взорвать. Мне, конечно, не жалко тех, кто умрет: погибнет семья, свита, сыщики и конвой. Но опасно рискнуть. Дворец велик и в нем много комнат. Если случайно во время взрыва он будет во внутренних залах или в саду? Ведь мы не в силах дойти до него … Халтуринский взрыв был рассчитан верно и все-таки кончился неудачей. Я колеблюсь. Я взвешиваю все «против» и «за». И я не знаю: пойдем ли мы во дворец? Трудно решить и нужно. Трудно знать и еще труднее узнать.