Страница:
Вздымались у самого берега, застывали на миг пузырчатой массой бутылочного стекла и обрушивались на блестящую гальку шипящей белой пеной. Ветер гнал низкие сумрачные облака, шелестел в песчаных дюнах. Дрожала осока, тихо покачивались розоватые тонкокорые сосны.
“И дурак ожидает ответа”, — вспомнил я строки Гейне. Но мне не хотелось уходить от моря, хотя и не ждал я от него ответа на мучившие меня вопросы.
Уже тогда я понял, что мы, физики, должны дать человечеству такое оружие, которое каленым железом выжжет расползающийся по миру коричневый муравейник. Я понимал, что научная мысль не пойдет традиционными путями. Не сверхмощные взрывчатые вещества, не сверхтоксичные газы должны были уничтожить фашизм. Мне мерещились иные силы, вырванные у природы, раскованные и подчиненные людям. Энергия космоса, чудовищное притяжение между частицами атомных ядер, грозные тайны пространства — вот где нужно было искать.
Я верил, мне до боли хотелось верить, что человечество устоит в великой битве с варварством и мракобесием, но я бессилен был избавить его от бессмысленных жертв. В том, что война вот-вот разразится, я уже не сомневался. Не питал я иллюзий и в отношении своей судьбы. Введенные на территории рейха расистские законы были только началом.
Но все отходило на задний план, когда я задумывался о судьбах науки. Ничто не случайно. Гальвани открыл электричество; прошло сто лет, и оно стало могучей силой. Мы проникли в тайны вещества, пространства и времени. Сколько же лет нам понадобится, чтобы подчинить эти первоосновы мироздания своей воле? Я не сомневался, что настанет день, когда все самолеты и танки покажутся детской игрушкой по сравнению с той силой, которую подчинят себе физики.
Нет, на этот раз мы, ученые, не будем дураками.
Генералы и министры не получат из наших рук нового оружия, Гитлеры и Муссолини не смогут больше грозить миру. Вопрос только во времени, когда мы сумеем крикнуть безумцам: “Остановитесь, или мы уничтожим вас!” Я вернулся на дачу, но каково же было мое удивление, когда я застал в своей комнате старикашку Фуцштосса. Мы никогда не были с ним близки, и меньше всего я мог в такое время, как сейчас, ожидать визита профессора Адриена фон дер Фуцштосса, потомка многих поколений прусских юнкеров.
Когда я вошел, Фуцштосс встал и поклонился, я сдержанно ответил на приветствие.
— Профессор Мандельблат, я осмелился побеспокоить вас по весьма важному делу.
— Чем могу служить, коллега?
— Вам нужно немедленно бежать отсюда. Не спрашивайте меня, что и почему, я не имею права удовлетворить ваше любопытство. Но промедление смерти подобно. Если у вас есть основание не доверять мне, то прочтите вот это письмо. Оно от профессора Гана.
Я взял протянутый мне незапечатанный конверт и сунул его в карман.
— Я верю вам, герр профессор, — сказал я Фуцштоссу, — но куда я могу бежать?
— Это уже не ваше дело. Я привез вам документы на имя Мартина Рилле и немного денег. Послезавтра, в четверг, у Арнского маяка вы встретитесь с Угр Касперсеном, шкипером рыболовного баркаса. Он брат моего садовника, смелый и порядочный человек. Он поможет вам переправиться в Данию.
— Я не знаю, как благодарить вас… Это так неожиданно, право.
— Вы ничем мне не обязаны. Я всегда делал только то, что считал нужным. Итак, вы едете?
— Да. Но… мне бы хотелось, чтобы сперва позаботились о коллеге Мейтнер, а потом уже обо мне. Я слышал, что она все еще в Германии.
— Пусть это вас не волнует. Вы встретитесь с ней за границей. Что-нибудь еще?
— Видите ли, коллега, несколько лет назад, еще в моей лаборатории в Кайзер-Вильгельме, я собрал уникальный прибор. У меня есть основания опасаться, что его могут использовать в преступных целях. Такая вероятность есть, хотя она и невелика. Я бы хотел взять его с собой… Или по крайней мере мне нужно убедиться, что он уничтожен.
— Это все значительно осложняет… Очень осложняет…
— А знаете что? Там есть одна деталь. Деспинатор. Он легко уместится в портфеле. Конечно, если другого выхода не будет, я уеду и без него. Но мне хотелось бы сделать все возможное, чтобы извлечь его из установки… Я не успел сделать этого сам. Ко мне в лабораторию пришли штурмовики и вышвырнули меня на улицу…
— Нарисуйте мне, как выглядит ваша деталь и где она вмонтирована в установку.
Я нарисовал. Фуцштосс достал из жилетного кармана серебряный “мозер”, щелкнул крышкой и заторопился на поезд. Мы условились отложить мой отъезд до вторника: Но, по совету Фуцштосса, я покинул виллу фрау Беатрисе, так звали родственницу Гана, и поселился в рыбачьем селении у Касперсена под именем Мартина Рилле.
Когда я прощался с фрау Беатрисе, она как раз срезала на клумбах хризантемы. Я сказал ей, что уезжаю обратно в Берлин. Она ничем не проявила своей радости по поводу моего отъезда, но мне показалось, что она облегченно вздохнула. Я ее вполне понимаю. Какое страшное, какое бесчеловечное время!..
Ревел ревун. Маслянистым пятном вспыхивала мигалка на маяке. Ровно рокотал мотор. За кормою остался большой неспокойный концлагерь, имя которому Германия. Удалялись, бледнели и таяли в тумане береговые огни. Где-то рядом дышала холодом невидимая черная вода. Пахло отработанным бензином и рыбой. Эту рыбу Уго наловил вчера и специально не выгрузил из баркаса. Под ее скользкими, скупо поблескивающими грудами запрятан аккуратно завернутый в целлофан мой деспинатор, который, рискуя жизнью, добыл старик Фуцштосс и привез мне Иоганн Касперсен, брат Уго.
Уго укутал мне шею теплым шарфом, связанным из собачьей шерсти. Зюйдвестка защищает меня от влажного свежего ветра. Мне тепло и покойно.
Хочется сладко подремать под ровный рокот мотора.
Но я думаю о том, что ждет меня там, в Дании.
Смогу ли я быстро собрать новую установку и возобновить прерванную работу? Работа, работа, всегда работа. Отец мой погиб в пятнадцатом году на Марне, мать умерла, когда я был еще студентом. Ни жены, ни детей у меня никогда не было. Вся жизнь для меня была только работой с перерывами на еду и сон. Но даже во сне мой мозг не переставал искать новые пути и неожиданные решения. Я не привык к иной жизни, да и не хочу ее.
Может быть, я и обокрал себя…
Впервые я провожу ночь в открытом море. Уже растаял маяк. Плотные слои облаков не пропускают ни звездного, ни лунного света. За бортами дышит холодная бездна, которая изредка вспыхивает голубоватым свечением.
— Я слежу за ним и вспоминаю, как гасли береговые огни, как гасли свечи на концерте в Вене.
Есть у Гайдна симфония, которую он назвал Прощальной. До сих пор ее принято исполнять при свечах.
В огромном концертном зале сочень высоким потолком зажгли на пюпитрах свечи. В зал пахнуло разогретым воском. Погасли хрустальные люстры и бра, дрожали лишь шаткие языки свечей. Родились первые звуки музыки. “И лился в них, мерцая, любви бессмертный свет”. Тоска и жалость, прощание и надежда на встречу, и грусть, и радость. Свечи сгорели ровно на одну треть, когда оркестр заиграл последнюю часть. Как волны, накатывались соло и дуэты. Одна за другой гасли свечи, и, как темные призраки, уходили со сцены музыканты. Ушли виолончель и валторна, ушли валторна и скрипка, ушли два гобоя, ушли скрипка и виолончель. Все меньше и меньше остается колеблющихся языков пламени, но музыка не исчезает. Все так же страстно и наивно течет она бессмертной мерцающей рекой. Наконец остались лишь две скрипки — первая и вторая. Они приняли на себя всю тяжесть и всю боль одиночества и тоски. И когда они погасили свои свечи, я еще слышал в ушах музыку. Она не исчезла. И я закрыл глаза, чтобы не видеть, как зажгутся люстры и бра и как выйдут раскланиваться на сцену оркестранты.
Я знал, что стоит мне открыть глаза, и звучащая в ушах музыка оборвется.
Я вспомнил, как когда-то в Вене гасли свечи, как только что погасли береговые огоньки, но видел, как гаснут в моем приборе атомы, как исчезают их ядра, как меркнут элементарные частицы. Я вспоминал тот вечер в моей лаборатории в Далеме.
Ровно и весело гудели трансформаторы. Между разрядниками мощных вандерграафовских генераторов проскакивали ветвистые молнии — голубые и аметистовые. В их дрожащих отсветах меркли электрические лампы.
В огромное стрельчатое окно лаборатории стучались обнаженные ветви деревьев. Причудливыми каскадами космических ливней расплывались по стеклу струи дождя. Ярко пылал в камине торф. Но мне трудно было избавиться от какой-то непонятной внутренней дрожи. Я грел над огнем ладони, а потом поглаживал ими плечи и грудь, но озноб не проходил.
Я вспомнил стихи Эдгара По: Поздней осени рыданье и в камине угасанье Тускло тлеющих углей…
Как средневековый чернокнижник и духовидец, я готовился сейчас задать природе вопрос, кощунственный и дерзновенный. Что есть основа сущего? Каков кирпичик, лежащий в основе мироздания? О, не я первый спрашиваю ее об этом. Под темно-синим небом Эллады, в сумраке халдейских храмов и среди каменистой пустыни Иудеи звучали эти слова в устах мудрецов. Какие слова? Разве природа понимает сложный, смутный язык людей?
Я подошел к стенду и повернул рычажок включения. Медленно поползла стрелка гальванометра. Конденсатор начал накапливать энергию. Потом я налил в самописец красной туши и включил механизм подачи ленты. Повернув колесик потенциометра, я совместил с риской цифру “10”: разряды будут производиться импульсами — через каждый порядок нарастания мощности. Стрелка гальванометра дрожала у крайней черты. Я включил блок индуктивности и поставил автоконденсатор на пиковые частоты. Все приборы работали превосходно.
Я подержал над камином руки и приложил их к вискам. Мне показалось, что к лицу прикоснулись ледышки. Окно смотрело на меня огромным мутным бельмом. Гудели приборы, трещали машины. Причудливые конструкции камеры, в которой был установлен деспинатор, бросали на белый кафель стен странные расплывчатые тени.
Я чувствовал, что время проложило свою дорогу через мое сердце. Медлить больше было нельзя. Казалось, что с каждым мгновением уходит жизнь. Минутная стрелка на больших часах под потолком почти не двигалась, но я — то знал, что время бежит, как стремительный водопад, прыгающий через камни, в такт ударам сердца. Я включил деспинатор. Где-то в глубинах массивных хрустальных призм родился еле заметный сапфировый лучик. Я начал медленно вращать лимб настройки… лучик сузился до толщины волоса. Потом я включил реостат развертки во второе гильбертово пространство. Лучик исчез. Вместо него где-то далеко-далеко горела крохотная голубая пылинка, словно далекая звезда девятой звездной величины. Теперь нужно нажать только эту маленькую черную кнопку, и конденсатор начнет периодически изрыгать все более и более чудовищную энергию.
В голубой звездочке все элементарные частицы Меняют свой спин на спин кванта единого поля. Закон сохранения полного спинового момента количества движения при этом не нарушается. Происходит как бы перераспределение, которое я назвал вырождением спина. Если теперь разрядить там энергию конденсатора, то плотность ее резко возрастет, и вырожденные частицы будут сближены до размеров меньших, чем их собственные диаметры. Что будет тогда?
Об этом не знает ни один человек в мире. Я надеюсь, что они исчезнут, превратятся в какое-то основное поле. И я включаю кнопку.
У меня за спиной щелкают реле. Конденсатор сбросил первую порцию мощности. Я не отрываюсь от окуляра и медленно вращаю лимб. Голубая звездочка вытягивается в едва заметный эллипс. Еще сброс! Эллипс становится похожим на гантельку.
Я нахожусь где-то на уровне молекул. Конечно, то, что я вижу, это не сама молекула, а лишь сигнал о пройденном рубеже дробимости материи. Но верный сигнал! Вновь щелкнули реле. Но что же это?
Голубая звезда исчезла. Неужели что-то испортилось? Мне сразу становится жарко. Я опускаюсь в черное кожаное кресло и вытираю лоб платком.
Опять щелкают реле. Я бросаюсь к окуляру. Там чернота осенней ночи. В чем же дело?
И вдруг приходит озарение. Ведь материя прерывна и непрерывна одновременно. Великое единство противоположных качеств. Я шагнул за границу молекулярного уровня, но еще не достиг атомного!
Нужно ждать!
Прошло около часа. Белая плесень за окном чуть посинела. Плотность энергии возросла в семнадцать миллиардов раз. И тут я опять увидел дорогую, бесценную сапфировую пылинку. Лимб становится уже грубой системой фокусировки. Я начинаю вращать колесико верньера. Все точнее и четче изображение.
И звездочка раздвоилась! Пробую осмыслить происходящее. Очевидно, передо мной все та же молекула, но я вижу уже не целое, а составные части — атомы двухатомной молекулы какого-то газа. А может быть, это уже ядра?
И потянулись томительные часы. Один раз экран был темен три с половиной часа, и я уже отчаялся увидеть элементарные частицы. За окном было совсем темно. Наверное, моя лаборатория была единственным обитаемым помещением во всем институте.
Я подошел к раковине и смочил холодной водой виски. Вероятно, есть какой-то предел, дальше которого человек не может идти. И как бы в ответ на эту мысль щелкнули реле. Уже ни на что не надеясь, совершенно рефлекторно, я подошел к прибору и склонился над оптической системой. На черном бархате вновь горела звезда. Наверное, так древним мореплавателям светила с незнакомого неба одна-единственная путеводная звезда. Я тоже пустился странствовать в просторы “маре инкогнитум”, я тоже сбивался с курса и приходил в отчаяние, но всякий раз вспыхивал и дружески мерцал мне голубой огонек.
Я увеличил четкость, и звездочка распалась на множество микроскопических точек. Они сливались друг с другом, вспыхивали и исчезали, рождались из пустоты и исчезали в небытие. Я видел игру элементарных частиц, изменчивую комбинацию изменчивых субстанций. Они обеспечивают относительную стабильность мира, который кажется нам незыблемым и вечным.
Потом элементарные частицы исчезли. Они гасли постепенно, как свечи в Прощальной симфонии.
И когда погасла последняя и когда я девять часов провел в ожидании новых вспышек, в моих ушах зазвучала музыка Гайдна. Как тогда, на концерте, я продолжал слышать музыку, которой уже не было так и теперь, когда исчезло вещество, я верил, что звезда еще раз вспыхнет.
Настало утро. Погас камин. Нежным желтоватым пеплом подернулся сгоревший торф. По-прежнему шел дождь, и растекались по стеклу холодные серые капли.
А я все ждал. И я увидел! Я дождался.
Я увидел мириады огоньков, переливающихся всеми цветами радуги. Это было глубоко за порогом элементарных частиц. Я видел субквантовый мир! Может быть, это даже была праматерия. Апейрон древних греков, из которого построено все.
Меня поразили знакомые очертания многообразия светящихся точек. Я не мог избавиться от ощущения, что вижу что-то хорошо знакомое. Я снял спектр, несколько раз сфотографировал и даже зарисовал расположение точек. Потом я проверил приборы. Все было в порядке. Периодически щелкали реле. Конденсатор сбрасывал океаны энергии. И только счетчик, обычный электрический счетчик бешено вертелся… в обратную сторону. С того момента, как исчезли элементарные частицы, энергию конденсатору давала моя установка.
Я рванул рубильник и отключил прибор от сети, рухнул в кресло и заснул, Проснулся я от внезапно наступившей тишины.
Мотор не работал. Уго сидел рядом со мной и осторожно отвинчивал компас.
— В чем дело, Уго? — спросил я.
Уго молча прижал палец к губам и показал рукой куда-то в темно-серую туманную пустоту. Я пригляделся и увидел, как где-то далеко мечется расплывчатое светлое пятно. Уго сделал мне знак пройти за ним в каюту. Согнувшись, чтобы не задеть головой низкий потолок, я пролез в крохотную комнатку. На маленьком откидном столике стоял ацетиленовый фонарь, жестянка с табаком и валялись брезентовые рукавицы.
Уго нагнулся и достал из ящика бутылку темного сладкого пива деятель-карамель. Открыл ее и протянул мне. Потом он еще раз нагнулся и достал бутылку для себя. Отпил несколько больших глотков и тихо сказал:
— Патруль. В ночь и туман они нас не заметят. Но уже светает, и утро обещает быть ясным. Если нас засекут, скажем, что сбились с курса из-за поломки компаса. Я его уже отвинтил.
Мы вышли на палубу. Было удивительно тихо.
Я ничего не слышал, но Уго уверял, что различает рокот моторов.
Так, сидя в полном молчании, мы провели часа полтора. Уго несколько раз вставал и прислушивался. Потом, наконец, махнул рукой и сказал:
— Все! Кажется, проскочили.
Он вынул из кармана отвертку и поставил компас на место. Закурил трубку и спустился вниз запустить мотор.
Я чувствовал себя превосходно. Короткий сон среди безмолвного моря удивительно освежил меня.
Вернулся Уго и сказал, что нам осталось часов пятнадцать пути и я могу еще поспать. Здесь или в каюте.
— А вам разве не хочется спать, Уго? — спросил я.
— А кто поведет за меня баркас? — совершенно спокойно возразил он.
Я прошел в каюту. Снял зюйдвестку, стащил огромные резиновые сапоги и лег на застланную верблюжьим одеялом койку. В крохотном иллюминаторе было темно.
Я поймал себя на том, что жду, чтобы там вспыхнула маленькая сапфировая искра. Вероятно, когда человеку нечего делать, он вспоминает. Баркас слегка покачивало…
Я вспомнил ту минуту, когда понял суть своего эксперимента. И как тогда, я испытал необъяснимое и несравненное чувство ужаса и благоговения.
И вновь мечты увлекли меня в прошлое.
Когда я вдруг осознал, на что похоже распределение светящихся субквантовых точек, я почувствовал, что схожу с ума. Я даже сжал голову руками и закрыл глаза. Мне показалось, что в моем черепе помещается драгоценная влага и если я не буду сидеть спокойно, то могу расплескать ее.
Некоторое время провел в каком-то оцепенении.
Я узнал приблизительную картину распределения галактик в метагалактике.
Было ли это случайным совпадением или природа уподобилась собаке, кусающей свой собственный хвост?
Мысль эта была дикой, неожиданной, она сбила меня с ног, завертела в водовороте догадок и вопросов. Но я постарался взять себя в руки. В конце концов почему бы и нет?
Наши представления о пространстве основаны на многовековом опыте человечества и нескольких десятках физических уравнений. Все сводится к тому, что в природе существуют две бесконечности. Бесконечность микромира и бесконечность космоса. [2]Применяя слово “бесконечность” к элементарной частице и вселенной, мы еще раз подчеркиваем их диалектическое единство. В нем выражено то общее, что заставляет нас располагать и атомы и галактики на одной прямой — от меньших размеров к большим, — и так до тех пор, пока не откажет воображение, пока не взбунтуется наше ограниченное мышление. Тогда мы прибегаем к спасительному значку со и, направив оба конца прямой в противоположные стороны, считаем, что пространство нами понято.
В наших мыслях большое убегает от малого, В наших представлениях мы искусственно отрываем бесконечность Микро от бесконечности Макро. Как иногда подводит людей их способность раскладывать все по полочкам! Полочки-то выдуманные… Ведь в природе микрокосмос непрерывно и повсеместно присутствует в макрокосмосе. Природа едина и целостна. Значит… Значит, должно существовать место или, может быть, момент, когда две великие бесконечности сливаются в одну, чтобы вновь и вновь демонстрировать материальное единство Мира. Время или место? А может быть, и то и другое? Что же я увидел в своем приборе? Может, это как раз и есть оно?..
Я был слишком взволнован, я должен был отвлечься, но нельзя терять ни одной минуты…
Я поднялся, чтобы пройти в фотолабораторию и проявить пленку. Потом я хотел обработать спектральные данные. Только тогда я мог бы поверить, что не схожу с ума.
Но в этот момент дверь распахнулась, и в комнату вошли три штурмовика. Цилиндрические фуражки с длинным козырьком, коричневые френчи, перекрещенные ремнями, красные повязки со свастикой на рукавах. Я плохо помню, что произошло дальше.
Очнулся я на улице. Мой белый халат был запачкан кровью и грязью. Одежда разорвана, лицо разбито.
Так я и не смог получить ответа на волновавший меня вопрос. А я — то мечтал обработать все данные и написать статью! Один экземпляр я послал бы в “Анналы физики”, два — в Англию, Резерфорду и Эддингтону, два — в Америку, Эйнштейну и Хабблу, два — в Россию, Капице и Фоку, и один в Данию, Нильсу Бору.
Вот поднялась бы буря! Мы бы все вместе устремились в узкую брешь, случайно забытую природой!
Бог не успел бы оглянуться, как в самой тайной его комнате сидели бы несколько физиков и преспокойно писали свои уравнения.
Но теперь я мог надеяться лишь на себя. Мне ничего больше не оставалось, как размышлять. Только чисто философски я мог проверить правильность своих неожиданных выводов.
Итак, природа похожа на собаку, кусающую свой собственный хвост. Нет ни микромира, ни макромира, ни еще большего мира метагалактики. Мы их придумали для удобства, чтобы легче было понять единый физический мир.
Эйнштейн доказал относительность многих наших законов. Даже такая мера, как длина, оказалась зависимой от скорости. Стонней высказал идею о минимальных пространственных расстояниях и минимальных длительностях. В пространственно-временных ячейках, измеряемых длинами, меньшими 10–45 см, и промежутками, меньшими 35 сек., нет уже ни времени, ни пространства. По крайней мере в нашем понимании. Это элементарный четырехмерный пространственно-временной объем Стоннея, Амбарцумяна, Иваненко. Значит, вселенная не бесконечна в сторону уменьшения. А в сторону увеличения?
Закрытая модель Фридмана — и это все? А может быть, относительны не только меры пространства, но и принцип сравнения этих мер? Мы говорим, что килограмм больше грамма, атом меньше звезды, и это кажется нам само собой разумеющимся. Но мы не говорим, что электрон больше фотона на том лишь основании, что он способен испускать фотоны. И вообще до каких пределов верны и применимы наши понятия “больше”, “меньше”, “А больше В, так как состоит из В”? Может быть, есть такие границы и в сторону увеличения и в сторону уменьшения, когда просто нельзя сравнивать, что больше и что меньше.
Там просто нет этого качества, без которого нам никак не обойтись в привычном нам мире. Мы можем сказать, что галактика больше протона, но уже не имеем права сравнивать субквантовую частицу с метагалактикой!
Ура! Я, кажется, нашел решение. Главное, не отвлекаться и не дать мыслям расползтись… Значит, когда в моем приборе погасли элементарные частицы и до тех пор, пока в нем не появилась метагалактика, я видел мир, где неприменимы понятия “больше” и “меньше”? Именно там находится точка, где зубы собаки касаются ее хвоста! Место спая великого кольца… Кольцо, именно кольцо, а не линия, обоими концами уходящая в бесконечность вселенной и бесконечность микромира. Тысячи раз правы те мои коллеги, которые утверждали, что природа устроена гораздо проще, чем мы думаем. Проще и хитрей.
Попробуем выразить все это математически.
Итак, у нас есть уравнение Дирака. Если волновая функ… (здесь из тетради вырвано несколько страниц).
…тороплюсь окончить свои записи. Больше всего меня пугает, что я не знаю, зачем и для кого их пишу. Иногда передо мной встает лицо матери, и я забываюсь. Я начинаю рассказывать ей, больной и ласковой, о самом волнующем и самом печальном. Маме нужно знать, как я жил эти годы, что ел и о чем думал. И, точно боясь огорчить ее, я стараюсь меньше говорить о страданиях и больше о надежде. Когда передо мной встают лица друзей, я вспоминаю свой долг, и страницы покрываются тензорами и вириалами. Я даже набрасываю эскизы установки, рассчитываю параметры процесса, нахожу оптимальный режим. А потом… я вырываю листы, сжигаю их на застекленном столе и превращаю ломкие сморщенные комочки в черный порошок. На стекле после этого остается коричневатое, маслянистое, как иприт, пятно, которое я вытираю платком.
Иногда я думаю о таких людях, как Уго и Иоганн, или о спокойных, исполненных внутренней силы рабочих большущей копенгагенской верфи “Бурмейстр и Вайн”. Над миром пронесется беда, многих она прихватит с собою: правых и виноватых, не будет шикльгрубера и его шайки, может быть, в жернова истории затянет и тех, кто видел, но молчал, кто знал, но не сопротивлялся. Может быть, погибну я или мои коллеги и ни одного физика не останется в том… новом мире. И все придется начинать сначала, чтобы опять идти вперед, стараясь не падать хотя бы в старые ямы…
Я думаю о простых и скромных рабочих людях, как о наследниках. И, только что уничтожив страницы с цепочками формул, я пишу о себе для них, которым вновь предстоит открыть то, что исчезнет, быть может, вместе со мною. Я спорю сам с собой, увлекаюсь и путаюсь, захожу в тупик и хватаюсь за спасательный круг формул, чтобы через минуту сжечь в огоньке зажигалки еще один лист.
Вот так я и пишу, быстро и путано. У меня крупный почерк, строки загибаются книзу, я люблю, размышляя, рисовать женские головки. Вот почему в моей толстой гимназической тетради все меньше остается чистых страниц. А написал я, наверное, очень мало. Ведь пишу я всего четыре дня. Я встаю рано утром, пью кофе из большой фаянсовой кружки, съедаю два бутерброда с сочной розовой ветчиной, маленькую шоколадку и немного чудесного сыра из картонного стаканчика. Потом я достаю свою тетрадь и пишу, пишу до обеда.
“И дурак ожидает ответа”, — вспомнил я строки Гейне. Но мне не хотелось уходить от моря, хотя и не ждал я от него ответа на мучившие меня вопросы.
Уже тогда я понял, что мы, физики, должны дать человечеству такое оружие, которое каленым железом выжжет расползающийся по миру коричневый муравейник. Я понимал, что научная мысль не пойдет традиционными путями. Не сверхмощные взрывчатые вещества, не сверхтоксичные газы должны были уничтожить фашизм. Мне мерещились иные силы, вырванные у природы, раскованные и подчиненные людям. Энергия космоса, чудовищное притяжение между частицами атомных ядер, грозные тайны пространства — вот где нужно было искать.
Я верил, мне до боли хотелось верить, что человечество устоит в великой битве с варварством и мракобесием, но я бессилен был избавить его от бессмысленных жертв. В том, что война вот-вот разразится, я уже не сомневался. Не питал я иллюзий и в отношении своей судьбы. Введенные на территории рейха расистские законы были только началом.
Но все отходило на задний план, когда я задумывался о судьбах науки. Ничто не случайно. Гальвани открыл электричество; прошло сто лет, и оно стало могучей силой. Мы проникли в тайны вещества, пространства и времени. Сколько же лет нам понадобится, чтобы подчинить эти первоосновы мироздания своей воле? Я не сомневался, что настанет день, когда все самолеты и танки покажутся детской игрушкой по сравнению с той силой, которую подчинят себе физики.
Нет, на этот раз мы, ученые, не будем дураками.
Генералы и министры не получат из наших рук нового оружия, Гитлеры и Муссолини не смогут больше грозить миру. Вопрос только во времени, когда мы сумеем крикнуть безумцам: “Остановитесь, или мы уничтожим вас!” Я вернулся на дачу, но каково же было мое удивление, когда я застал в своей комнате старикашку Фуцштосса. Мы никогда не были с ним близки, и меньше всего я мог в такое время, как сейчас, ожидать визита профессора Адриена фон дер Фуцштосса, потомка многих поколений прусских юнкеров.
Когда я вошел, Фуцштосс встал и поклонился, я сдержанно ответил на приветствие.
— Профессор Мандельблат, я осмелился побеспокоить вас по весьма важному делу.
— Чем могу служить, коллега?
— Вам нужно немедленно бежать отсюда. Не спрашивайте меня, что и почему, я не имею права удовлетворить ваше любопытство. Но промедление смерти подобно. Если у вас есть основание не доверять мне, то прочтите вот это письмо. Оно от профессора Гана.
Я взял протянутый мне незапечатанный конверт и сунул его в карман.
— Я верю вам, герр профессор, — сказал я Фуцштоссу, — но куда я могу бежать?
— Это уже не ваше дело. Я привез вам документы на имя Мартина Рилле и немного денег. Послезавтра, в четверг, у Арнского маяка вы встретитесь с Угр Касперсеном, шкипером рыболовного баркаса. Он брат моего садовника, смелый и порядочный человек. Он поможет вам переправиться в Данию.
— Я не знаю, как благодарить вас… Это так неожиданно, право.
— Вы ничем мне не обязаны. Я всегда делал только то, что считал нужным. Итак, вы едете?
— Да. Но… мне бы хотелось, чтобы сперва позаботились о коллеге Мейтнер, а потом уже обо мне. Я слышал, что она все еще в Германии.
— Пусть это вас не волнует. Вы встретитесь с ней за границей. Что-нибудь еще?
— Видите ли, коллега, несколько лет назад, еще в моей лаборатории в Кайзер-Вильгельме, я собрал уникальный прибор. У меня есть основания опасаться, что его могут использовать в преступных целях. Такая вероятность есть, хотя она и невелика. Я бы хотел взять его с собой… Или по крайней мере мне нужно убедиться, что он уничтожен.
— Это все значительно осложняет… Очень осложняет…
— А знаете что? Там есть одна деталь. Деспинатор. Он легко уместится в портфеле. Конечно, если другого выхода не будет, я уеду и без него. Но мне хотелось бы сделать все возможное, чтобы извлечь его из установки… Я не успел сделать этого сам. Ко мне в лабораторию пришли штурмовики и вышвырнули меня на улицу…
— Нарисуйте мне, как выглядит ваша деталь и где она вмонтирована в установку.
Я нарисовал. Фуцштосс достал из жилетного кармана серебряный “мозер”, щелкнул крышкой и заторопился на поезд. Мы условились отложить мой отъезд до вторника: Но, по совету Фуцштосса, я покинул виллу фрау Беатрисе, так звали родственницу Гана, и поселился в рыбачьем селении у Касперсена под именем Мартина Рилле.
Когда я прощался с фрау Беатрисе, она как раз срезала на клумбах хризантемы. Я сказал ей, что уезжаю обратно в Берлин. Она ничем не проявила своей радости по поводу моего отъезда, но мне показалось, что она облегченно вздохнула. Я ее вполне понимаю. Какое страшное, какое бесчеловечное время!..
Ревел ревун. Маслянистым пятном вспыхивала мигалка на маяке. Ровно рокотал мотор. За кормою остался большой неспокойный концлагерь, имя которому Германия. Удалялись, бледнели и таяли в тумане береговые огни. Где-то рядом дышала холодом невидимая черная вода. Пахло отработанным бензином и рыбой. Эту рыбу Уго наловил вчера и специально не выгрузил из баркаса. Под ее скользкими, скупо поблескивающими грудами запрятан аккуратно завернутый в целлофан мой деспинатор, который, рискуя жизнью, добыл старик Фуцштосс и привез мне Иоганн Касперсен, брат Уго.
Уго укутал мне шею теплым шарфом, связанным из собачьей шерсти. Зюйдвестка защищает меня от влажного свежего ветра. Мне тепло и покойно.
Хочется сладко подремать под ровный рокот мотора.
Но я думаю о том, что ждет меня там, в Дании.
Смогу ли я быстро собрать новую установку и возобновить прерванную работу? Работа, работа, всегда работа. Отец мой погиб в пятнадцатом году на Марне, мать умерла, когда я был еще студентом. Ни жены, ни детей у меня никогда не было. Вся жизнь для меня была только работой с перерывами на еду и сон. Но даже во сне мой мозг не переставал искать новые пути и неожиданные решения. Я не привык к иной жизни, да и не хочу ее.
Может быть, я и обокрал себя…
Впервые я провожу ночь в открытом море. Уже растаял маяк. Плотные слои облаков не пропускают ни звездного, ни лунного света. За бортами дышит холодная бездна, которая изредка вспыхивает голубоватым свечением.
— Я слежу за ним и вспоминаю, как гасли береговые огни, как гасли свечи на концерте в Вене.
Есть у Гайдна симфония, которую он назвал Прощальной. До сих пор ее принято исполнять при свечах.
В огромном концертном зале сочень высоким потолком зажгли на пюпитрах свечи. В зал пахнуло разогретым воском. Погасли хрустальные люстры и бра, дрожали лишь шаткие языки свечей. Родились первые звуки музыки. “И лился в них, мерцая, любви бессмертный свет”. Тоска и жалость, прощание и надежда на встречу, и грусть, и радость. Свечи сгорели ровно на одну треть, когда оркестр заиграл последнюю часть. Как волны, накатывались соло и дуэты. Одна за другой гасли свечи, и, как темные призраки, уходили со сцены музыканты. Ушли виолончель и валторна, ушли валторна и скрипка, ушли два гобоя, ушли скрипка и виолончель. Все меньше и меньше остается колеблющихся языков пламени, но музыка не исчезает. Все так же страстно и наивно течет она бессмертной мерцающей рекой. Наконец остались лишь две скрипки — первая и вторая. Они приняли на себя всю тяжесть и всю боль одиночества и тоски. И когда они погасили свои свечи, я еще слышал в ушах музыку. Она не исчезла. И я закрыл глаза, чтобы не видеть, как зажгутся люстры и бра и как выйдут раскланиваться на сцену оркестранты.
Я знал, что стоит мне открыть глаза, и звучащая в ушах музыка оборвется.
Я вспомнил, как когда-то в Вене гасли свечи, как только что погасли береговые огоньки, но видел, как гаснут в моем приборе атомы, как исчезают их ядра, как меркнут элементарные частицы. Я вспоминал тот вечер в моей лаборатории в Далеме.
Ровно и весело гудели трансформаторы. Между разрядниками мощных вандерграафовских генераторов проскакивали ветвистые молнии — голубые и аметистовые. В их дрожащих отсветах меркли электрические лампы.
В огромное стрельчатое окно лаборатории стучались обнаженные ветви деревьев. Причудливыми каскадами космических ливней расплывались по стеклу струи дождя. Ярко пылал в камине торф. Но мне трудно было избавиться от какой-то непонятной внутренней дрожи. Я грел над огнем ладони, а потом поглаживал ими плечи и грудь, но озноб не проходил.
Я вспомнил стихи Эдгара По: Поздней осени рыданье и в камине угасанье Тускло тлеющих углей…
Как средневековый чернокнижник и духовидец, я готовился сейчас задать природе вопрос, кощунственный и дерзновенный. Что есть основа сущего? Каков кирпичик, лежащий в основе мироздания? О, не я первый спрашиваю ее об этом. Под темно-синим небом Эллады, в сумраке халдейских храмов и среди каменистой пустыни Иудеи звучали эти слова в устах мудрецов. Какие слова? Разве природа понимает сложный, смутный язык людей?
Я подошел к стенду и повернул рычажок включения. Медленно поползла стрелка гальванометра. Конденсатор начал накапливать энергию. Потом я налил в самописец красной туши и включил механизм подачи ленты. Повернув колесик потенциометра, я совместил с риской цифру “10”: разряды будут производиться импульсами — через каждый порядок нарастания мощности. Стрелка гальванометра дрожала у крайней черты. Я включил блок индуктивности и поставил автоконденсатор на пиковые частоты. Все приборы работали превосходно.
Я подержал над камином руки и приложил их к вискам. Мне показалось, что к лицу прикоснулись ледышки. Окно смотрело на меня огромным мутным бельмом. Гудели приборы, трещали машины. Причудливые конструкции камеры, в которой был установлен деспинатор, бросали на белый кафель стен странные расплывчатые тени.
Я чувствовал, что время проложило свою дорогу через мое сердце. Медлить больше было нельзя. Казалось, что с каждым мгновением уходит жизнь. Минутная стрелка на больших часах под потолком почти не двигалась, но я — то знал, что время бежит, как стремительный водопад, прыгающий через камни, в такт ударам сердца. Я включил деспинатор. Где-то в глубинах массивных хрустальных призм родился еле заметный сапфировый лучик. Я начал медленно вращать лимб настройки… лучик сузился до толщины волоса. Потом я включил реостат развертки во второе гильбертово пространство. Лучик исчез. Вместо него где-то далеко-далеко горела крохотная голубая пылинка, словно далекая звезда девятой звездной величины. Теперь нужно нажать только эту маленькую черную кнопку, и конденсатор начнет периодически изрыгать все более и более чудовищную энергию.
В голубой звездочке все элементарные частицы Меняют свой спин на спин кванта единого поля. Закон сохранения полного спинового момента количества движения при этом не нарушается. Происходит как бы перераспределение, которое я назвал вырождением спина. Если теперь разрядить там энергию конденсатора, то плотность ее резко возрастет, и вырожденные частицы будут сближены до размеров меньших, чем их собственные диаметры. Что будет тогда?
Об этом не знает ни один человек в мире. Я надеюсь, что они исчезнут, превратятся в какое-то основное поле. И я включаю кнопку.
У меня за спиной щелкают реле. Конденсатор сбросил первую порцию мощности. Я не отрываюсь от окуляра и медленно вращаю лимб. Голубая звездочка вытягивается в едва заметный эллипс. Еще сброс! Эллипс становится похожим на гантельку.
Я нахожусь где-то на уровне молекул. Конечно, то, что я вижу, это не сама молекула, а лишь сигнал о пройденном рубеже дробимости материи. Но верный сигнал! Вновь щелкнули реле. Но что же это?
Голубая звезда исчезла. Неужели что-то испортилось? Мне сразу становится жарко. Я опускаюсь в черное кожаное кресло и вытираю лоб платком.
Опять щелкают реле. Я бросаюсь к окуляру. Там чернота осенней ночи. В чем же дело?
И вдруг приходит озарение. Ведь материя прерывна и непрерывна одновременно. Великое единство противоположных качеств. Я шагнул за границу молекулярного уровня, но еще не достиг атомного!
Нужно ждать!
Прошло около часа. Белая плесень за окном чуть посинела. Плотность энергии возросла в семнадцать миллиардов раз. И тут я опять увидел дорогую, бесценную сапфировую пылинку. Лимб становится уже грубой системой фокусировки. Я начинаю вращать колесико верньера. Все точнее и четче изображение.
И звездочка раздвоилась! Пробую осмыслить происходящее. Очевидно, передо мной все та же молекула, но я вижу уже не целое, а составные части — атомы двухатомной молекулы какого-то газа. А может быть, это уже ядра?
И потянулись томительные часы. Один раз экран был темен три с половиной часа, и я уже отчаялся увидеть элементарные частицы. За окном было совсем темно. Наверное, моя лаборатория была единственным обитаемым помещением во всем институте.
Я подошел к раковине и смочил холодной водой виски. Вероятно, есть какой-то предел, дальше которого человек не может идти. И как бы в ответ на эту мысль щелкнули реле. Уже ни на что не надеясь, совершенно рефлекторно, я подошел к прибору и склонился над оптической системой. На черном бархате вновь горела звезда. Наверное, так древним мореплавателям светила с незнакомого неба одна-единственная путеводная звезда. Я тоже пустился странствовать в просторы “маре инкогнитум”, я тоже сбивался с курса и приходил в отчаяние, но всякий раз вспыхивал и дружески мерцал мне голубой огонек.
Я увеличил четкость, и звездочка распалась на множество микроскопических точек. Они сливались друг с другом, вспыхивали и исчезали, рождались из пустоты и исчезали в небытие. Я видел игру элементарных частиц, изменчивую комбинацию изменчивых субстанций. Они обеспечивают относительную стабильность мира, который кажется нам незыблемым и вечным.
Потом элементарные частицы исчезли. Они гасли постепенно, как свечи в Прощальной симфонии.
И когда погасла последняя и когда я девять часов провел в ожидании новых вспышек, в моих ушах зазвучала музыка Гайдна. Как тогда, на концерте, я продолжал слышать музыку, которой уже не было так и теперь, когда исчезло вещество, я верил, что звезда еще раз вспыхнет.
Настало утро. Погас камин. Нежным желтоватым пеплом подернулся сгоревший торф. По-прежнему шел дождь, и растекались по стеклу холодные серые капли.
А я все ждал. И я увидел! Я дождался.
Я увидел мириады огоньков, переливающихся всеми цветами радуги. Это было глубоко за порогом элементарных частиц. Я видел субквантовый мир! Может быть, это даже была праматерия. Апейрон древних греков, из которого построено все.
Меня поразили знакомые очертания многообразия светящихся точек. Я не мог избавиться от ощущения, что вижу что-то хорошо знакомое. Я снял спектр, несколько раз сфотографировал и даже зарисовал расположение точек. Потом я проверил приборы. Все было в порядке. Периодически щелкали реле. Конденсатор сбрасывал океаны энергии. И только счетчик, обычный электрический счетчик бешено вертелся… в обратную сторону. С того момента, как исчезли элементарные частицы, энергию конденсатору давала моя установка.
Я рванул рубильник и отключил прибор от сети, рухнул в кресло и заснул, Проснулся я от внезапно наступившей тишины.
Мотор не работал. Уго сидел рядом со мной и осторожно отвинчивал компас.
— В чем дело, Уго? — спросил я.
Уго молча прижал палец к губам и показал рукой куда-то в темно-серую туманную пустоту. Я пригляделся и увидел, как где-то далеко мечется расплывчатое светлое пятно. Уго сделал мне знак пройти за ним в каюту. Согнувшись, чтобы не задеть головой низкий потолок, я пролез в крохотную комнатку. На маленьком откидном столике стоял ацетиленовый фонарь, жестянка с табаком и валялись брезентовые рукавицы.
Уго нагнулся и достал из ящика бутылку темного сладкого пива деятель-карамель. Открыл ее и протянул мне. Потом он еще раз нагнулся и достал бутылку для себя. Отпил несколько больших глотков и тихо сказал:
— Патруль. В ночь и туман они нас не заметят. Но уже светает, и утро обещает быть ясным. Если нас засекут, скажем, что сбились с курса из-за поломки компаса. Я его уже отвинтил.
Мы вышли на палубу. Было удивительно тихо.
Я ничего не слышал, но Уго уверял, что различает рокот моторов.
Так, сидя в полном молчании, мы провели часа полтора. Уго несколько раз вставал и прислушивался. Потом, наконец, махнул рукой и сказал:
— Все! Кажется, проскочили.
Он вынул из кармана отвертку и поставил компас на место. Закурил трубку и спустился вниз запустить мотор.
Я чувствовал себя превосходно. Короткий сон среди безмолвного моря удивительно освежил меня.
Вернулся Уго и сказал, что нам осталось часов пятнадцать пути и я могу еще поспать. Здесь или в каюте.
— А вам разве не хочется спать, Уго? — спросил я.
— А кто поведет за меня баркас? — совершенно спокойно возразил он.
Я прошел в каюту. Снял зюйдвестку, стащил огромные резиновые сапоги и лег на застланную верблюжьим одеялом койку. В крохотном иллюминаторе было темно.
Я поймал себя на том, что жду, чтобы там вспыхнула маленькая сапфировая искра. Вероятно, когда человеку нечего делать, он вспоминает. Баркас слегка покачивало…
Я вспомнил ту минуту, когда понял суть своего эксперимента. И как тогда, я испытал необъяснимое и несравненное чувство ужаса и благоговения.
И вновь мечты увлекли меня в прошлое.
Когда я вдруг осознал, на что похоже распределение светящихся субквантовых точек, я почувствовал, что схожу с ума. Я даже сжал голову руками и закрыл глаза. Мне показалось, что в моем черепе помещается драгоценная влага и если я не буду сидеть спокойно, то могу расплескать ее.
Некоторое время провел в каком-то оцепенении.
Я узнал приблизительную картину распределения галактик в метагалактике.
Было ли это случайным совпадением или природа уподобилась собаке, кусающей свой собственный хвост?
Мысль эта была дикой, неожиданной, она сбила меня с ног, завертела в водовороте догадок и вопросов. Но я постарался взять себя в руки. В конце концов почему бы и нет?
Наши представления о пространстве основаны на многовековом опыте человечества и нескольких десятках физических уравнений. Все сводится к тому, что в природе существуют две бесконечности. Бесконечность микромира и бесконечность космоса. [2]Применяя слово “бесконечность” к элементарной частице и вселенной, мы еще раз подчеркиваем их диалектическое единство. В нем выражено то общее, что заставляет нас располагать и атомы и галактики на одной прямой — от меньших размеров к большим, — и так до тех пор, пока не откажет воображение, пока не взбунтуется наше ограниченное мышление. Тогда мы прибегаем к спасительному значку со и, направив оба конца прямой в противоположные стороны, считаем, что пространство нами понято.
В наших мыслях большое убегает от малого, В наших представлениях мы искусственно отрываем бесконечность Микро от бесконечности Макро. Как иногда подводит людей их способность раскладывать все по полочкам! Полочки-то выдуманные… Ведь в природе микрокосмос непрерывно и повсеместно присутствует в макрокосмосе. Природа едина и целостна. Значит… Значит, должно существовать место или, может быть, момент, когда две великие бесконечности сливаются в одну, чтобы вновь и вновь демонстрировать материальное единство Мира. Время или место? А может быть, и то и другое? Что же я увидел в своем приборе? Может, это как раз и есть оно?..
Я был слишком взволнован, я должен был отвлечься, но нельзя терять ни одной минуты…
Я поднялся, чтобы пройти в фотолабораторию и проявить пленку. Потом я хотел обработать спектральные данные. Только тогда я мог бы поверить, что не схожу с ума.
Но в этот момент дверь распахнулась, и в комнату вошли три штурмовика. Цилиндрические фуражки с длинным козырьком, коричневые френчи, перекрещенные ремнями, красные повязки со свастикой на рукавах. Я плохо помню, что произошло дальше.
Очнулся я на улице. Мой белый халат был запачкан кровью и грязью. Одежда разорвана, лицо разбито.
Так я и не смог получить ответа на волновавший меня вопрос. А я — то мечтал обработать все данные и написать статью! Один экземпляр я послал бы в “Анналы физики”, два — в Англию, Резерфорду и Эддингтону, два — в Америку, Эйнштейну и Хабблу, два — в Россию, Капице и Фоку, и один в Данию, Нильсу Бору.
Вот поднялась бы буря! Мы бы все вместе устремились в узкую брешь, случайно забытую природой!
Бог не успел бы оглянуться, как в самой тайной его комнате сидели бы несколько физиков и преспокойно писали свои уравнения.
Но теперь я мог надеяться лишь на себя. Мне ничего больше не оставалось, как размышлять. Только чисто философски я мог проверить правильность своих неожиданных выводов.
Итак, природа похожа на собаку, кусающую свой собственный хвост. Нет ни микромира, ни макромира, ни еще большего мира метагалактики. Мы их придумали для удобства, чтобы легче было понять единый физический мир.
Эйнштейн доказал относительность многих наших законов. Даже такая мера, как длина, оказалась зависимой от скорости. Стонней высказал идею о минимальных пространственных расстояниях и минимальных длительностях. В пространственно-временных ячейках, измеряемых длинами, меньшими 10–45 см, и промежутками, меньшими 35 сек., нет уже ни времени, ни пространства. По крайней мере в нашем понимании. Это элементарный четырехмерный пространственно-временной объем Стоннея, Амбарцумяна, Иваненко. Значит, вселенная не бесконечна в сторону уменьшения. А в сторону увеличения?
Закрытая модель Фридмана — и это все? А может быть, относительны не только меры пространства, но и принцип сравнения этих мер? Мы говорим, что килограмм больше грамма, атом меньше звезды, и это кажется нам само собой разумеющимся. Но мы не говорим, что электрон больше фотона на том лишь основании, что он способен испускать фотоны. И вообще до каких пределов верны и применимы наши понятия “больше”, “меньше”, “А больше В, так как состоит из В”? Может быть, есть такие границы и в сторону увеличения и в сторону уменьшения, когда просто нельзя сравнивать, что больше и что меньше.
Там просто нет этого качества, без которого нам никак не обойтись в привычном нам мире. Мы можем сказать, что галактика больше протона, но уже не имеем права сравнивать субквантовую частицу с метагалактикой!
Ура! Я, кажется, нашел решение. Главное, не отвлекаться и не дать мыслям расползтись… Значит, когда в моем приборе погасли элементарные частицы и до тех пор, пока в нем не появилась метагалактика, я видел мир, где неприменимы понятия “больше” и “меньше”? Именно там находится точка, где зубы собаки касаются ее хвоста! Место спая великого кольца… Кольцо, именно кольцо, а не линия, обоими концами уходящая в бесконечность вселенной и бесконечность микромира. Тысячи раз правы те мои коллеги, которые утверждали, что природа устроена гораздо проще, чем мы думаем. Проще и хитрей.
Попробуем выразить все это математически.
Итак, у нас есть уравнение Дирака. Если волновая функ… (здесь из тетради вырвано несколько страниц).
…тороплюсь окончить свои записи. Больше всего меня пугает, что я не знаю, зачем и для кого их пишу. Иногда передо мной встает лицо матери, и я забываюсь. Я начинаю рассказывать ей, больной и ласковой, о самом волнующем и самом печальном. Маме нужно знать, как я жил эти годы, что ел и о чем думал. И, точно боясь огорчить ее, я стараюсь меньше говорить о страданиях и больше о надежде. Когда передо мной встают лица друзей, я вспоминаю свой долг, и страницы покрываются тензорами и вириалами. Я даже набрасываю эскизы установки, рассчитываю параметры процесса, нахожу оптимальный режим. А потом… я вырываю листы, сжигаю их на застекленном столе и превращаю ломкие сморщенные комочки в черный порошок. На стекле после этого остается коричневатое, маслянистое, как иприт, пятно, которое я вытираю платком.
Иногда я думаю о таких людях, как Уго и Иоганн, или о спокойных, исполненных внутренней силы рабочих большущей копенгагенской верфи “Бурмейстр и Вайн”. Над миром пронесется беда, многих она прихватит с собою: правых и виноватых, не будет шикльгрубера и его шайки, может быть, в жернова истории затянет и тех, кто видел, но молчал, кто знал, но не сопротивлялся. Может быть, погибну я или мои коллеги и ни одного физика не останется в том… новом мире. И все придется начинать сначала, чтобы опять идти вперед, стараясь не падать хотя бы в старые ямы…
Я думаю о простых и скромных рабочих людях, как о наследниках. И, только что уничтожив страницы с цепочками формул, я пишу о себе для них, которым вновь предстоит открыть то, что исчезнет, быть может, вместе со мною. Я спорю сам с собой, увлекаюсь и путаюсь, захожу в тупик и хватаюсь за спасательный круг формул, чтобы через минуту сжечь в огоньке зажигалки еще один лист.
Вот так я и пишу, быстро и путано. У меня крупный почерк, строки загибаются книзу, я люблю, размышляя, рисовать женские головки. Вот почему в моей толстой гимназической тетради все меньше остается чистых страниц. А написал я, наверное, очень мало. Ведь пишу я всего четыре дня. Я встаю рано утром, пью кофе из большой фаянсовой кружки, съедаю два бутерброда с сочной розовой ветчиной, маленькую шоколадку и немного чудесного сыра из картонного стаканчика. Потом я достаю свою тетрадь и пишу, пишу до обеда.