И снова крупные белые тела булькали в абсолютно равнодушную воду. И люди как бы это чувствовали: вылезешь из озера, а сухой, опять же польза – можно не брать полотенца. Хотя какие там полотенца, их и сроду не брали. И грибы стали расти, твердые, коряжистые, как пеньки. Их научились строгать на терке, и хорошая получалась жареха, кто там помнил настоящую? И ягода стала расти, и понеслись лукошки на рынок, и закручивались банки, и неслись они во все стороны. И чего уж тут хорошего, если ничего хорошего с этого не было. А дурьих мозгов прибавлялось и прибавлялось. Но опять же – все кругом свои. Как отличишь?
И продолжалась жизнь среди смерти, или смерть среди жизни, что, в сущности, одно и то же. Иногда люди слышали по радио, что в Японии от последствий атомного взрыва скончался старик или старуха в возрасте девяноста лет. Они думали: ого! Нам бы такой взрыв. Чтоб девяносто лет прожить. Ведь у них на круг и пятидесяти не получалось. На думать «отчего» не хватало у мозгов силы. Мозг был большой-большой, он даже давил на череп, но был гладкий, как голыш, с редкими канавками тягучей крови.
Но не было печали, не было! Лес родил, коровы мычали, а болезни – что ж, все-таки не инфаркт и не этот, как его, СПИД, господи прости, не чума и холера, как в раньшие времена.
…Она неслась на крыльях, хотя их не было. Она рассекала воздух, но это был не он. Она знала, куда ей надо, но не знала об этом ничего. Она опустилась прямо на середину мертвого озера и встала на него. «Не тону», – подумала она, хотя пошла по воде раньше, чем подумала. Она не знала, что первое время будет ошибаться, не поспевая за другим временем и другим существованием. Вот, например, она знала, куда летит (?), хотя думать не думала, что помнит об этом озере. Когда-то от него умерла мама. Они сюда приехали, и мама как-то сразу стала болеть, потому что дорвалась до молока, которое было жирным и тягучим, как гель. Это она сейчас думает «как гель», а тогда мама говорила «как молозиво». Вот, говорили, с него с мамой и случилось.
Она идет по воде как посуху. Она знает, кто так ходил, и ей неловко, что у нее тоже получается. Как же можно сравнивать? Она сравнивает и идет. Все-таки мысли есть, и никуда от них не денешься. А надо деться, потому как она не одна. Здесь много таких, как она. Они занимаются озером и тем, что вокруг него. Так она понимает. «Спасатели» – приходит к ней слово. И ей неловко, что она просто гуляет. Она хочет, чтобы и ей дали дело, но всем не до нее, и она уже идет посуху, по лесу. Трогает искривленные ветки. На некоторых как бы пальцы с толстыми артрозными фалангами и грубыми толстыми ногтями с заросшими лунками. Она столько видела таких человеческих пальцев, но чтоб у дерева?..
Но, оказывается, ее это не удивляет, ну и правильно, говорит ей идущий рядом Воннегут, собственно, почему деревьям не иметь пальцев? И действительно! Оказывается, она обошла озеро вокруг и вернулась на то же место, с которого начала. Но ведь она не видит другого берега? «Делов!» – говорит Воннегут и исчезает, бросив напоследок сакраментальное: «Все относительно». Значит, это опять был не он, а Эйнштейн. Вот заморочили они ей голову!
Раз она в этих краях, значит, надо найти могилу мамы. Но, оказывается, мама стоит рядом. Беленькая такая, светящаяся, как ангел. И только тогда она окончательно понимает, что вот все и случилось, а она не верила, что есть у жизни продолжение. Но почему же ей так жалко, что все кончилось! Безусловно, не относительно кончилась жизнь. Если бы душа ее не была тихой и безропотной, она закричала бы криком гнева. Но неловко. При маме-ангеле, которая объясняет ей, что надо спасать озеро и детей с большими блестящими не соображающими мозгами. Ведь чтобы понять, как устроен мир, надо много думать.
– Ты станешь это делать, когда забудешь, что было с тобой раньше, – говорит мать. – Все забывают. Иначе не спасти будущее.
– Я не хочу забывать, – отвечает она.
– Но так не бывает. В этом замысел.
Ей не нравится замысел. Она дает себе слово помнить всегда. Всегда-а-а-а! Она перебирает большое и малое. Например, цепляется за фиалочки на булавке (откуда они?)… И как какой-то сердитый человек смотрел на них и жевал губами (кто он?). Она не помнит.
– Видишь, – говорит мама, – ты уже забываешь, а потихоньку забудешь все. Это не больно, это совсем не больно.
– Зато грешники будут все помнить и верещать от боли, как резаные, даже если умрут в батисте, – это Воннегут толкает ее легонько и смеется, но так, чтобы не слышала мама. – Хотя мне уже осточертела несправедливость и в этой новой физике.
Он высунул красный язык и обернулся синицей.
А в мире старой физики за кухонным столом читал Воннегута с солью и бородинским хлебом Коля Восьмой, он же Последних, он же не знамо кто…
Тигру надо жрать,
Порхать – пичужкам всем,
А человеку спрашивать:
«Зачем, зачем, зачем?»
Но тиграм время спать,
Птенцам – лететь обратно,
А человеку – утверждать,
Что все ему понятно.
Хрустнул на зубах кусочек грубой соли. Во рту стало горько. Горечь зажгла нёбо и странным образом родила сладость.
Так и заглотнулся сладкосоленый стишок, у которого никогда не будет конца, «потому что каждый день добавляет еще что-то». Это ведь пишет сам Боконон.
Коля вздохнул от бесконечной радости познания.
…В дверь постучали: соседке-старушке пора было делать укол.
У нее не было бесконечности времени для познания, она умирала, но день без страдания Коля ей обеспечивал.