– А мне нет, – отвечает Шура. – Случается только то, что должно случиться.

– Откуда ты все знаешь?

– Господи! – ответила Шура. – Девчонка, что их расписала, дочь медсестры, которая накладывала мне гипс. Она рассказывала историю громко, на всю операционную… Там народу было человек семь… Фалю там многие еще помнят по работе в горздраве и не любят до сих пор. Она была крутая начальница… Вот сказала – и споткнулась… Правильно ли я употребила слово «крутой»? Его теперь через раз произносят.

– Смысл-то тот же, – отвечаю я.

– Тот же? – удивляется Шура. – Не морочь голову, не такая я идиотка. Так вот… Людям, знающим Фалю, нравится, что у нее внук оказался кретином. Во-первых, никакой не стыд в наше время родить без мужа. Они затянули с абортом. Но если есть медицинские показания, вынут и готового младенца. Я тебя уверяю. Мы за ценой не постоим.

– У тебя нет детей…

Господи, ну никогда, никогда в жизни я не могла, не смела коснуться этой стороны жизни моей сестры. Что же это случилось, что сложились слова во фразу, что бездарные мышцы сделали свое дело и воробей, эта маленькая сволочь, вылетел – не поймаешь.

– У меня нет детей, потому что все вмешались, – спокойно сказала она. – Вот я тебя и прошу – уйди от этого.


Шурин грех был очень ранним, по старым временам. Она была в девятом классе. Угрюмая, недружелюбная девочка жила столь отъединенно и замкнуто, что заподозрить ее в чем-то было просто невозможно. Это я, что называется, ходила на грани, это я могла в одну секунду стать «позором» семьи, это у меня мозги были «не туда» повернуты. Шура смотрела строго в нужном направлении. Я никогда не могла понять, что связало молчаливую девочку из хорошей семьи и немолодого фотографа – ему тогда было лет тридцать. Не больше. Он был хром от рождения, но безусловно красив лицом и улыбкой. Был он невероятно беден, даже по тем временам, а физиче-ский недостаток не давал ему возможности развернуться в профессии и обслуживать в районном масштабе свадьбы, выпускные вечера и голых младенцев. Он жил наискосок от нас, у бабки, которая торговала семечками. Мы с Шурой ходили к ней с самодельными кулечками: старуха умела жарить семечки как никто. Это было баловство, потому что мешок семечек стоял у нас в летней кухне – просей как следует и жарь сколько хочешь. Но ни у кого из нас это не получалось. Мы их пережаривали, недожаривали, сжигали совсем, была даже придумана теория неинтеллигентности самого процесса, который как бы отторгал нашу семью. Никто не заметил, как Шура повадилась ходить с кулечком. Спохватились, когда, припадая на ногу, в дом пришел фотограф и сказал, что любит Шуру и хочет жениться на ней.

Помню, как он стоит в дверях, отмахивается рукой от мухи, и все. Как его выгнали, как кричала Шура, как тайком явилась в дом известная всем абортичка, как шторили окна и кипятили инструментарий убийства, как Шура едва не умерла, и тайком пришел уже другой врач, и мама ходила с синяками на руке от перевязки жгутом – она давала Шуре кровь… Когда кончился весь этот ужас, я мерт-во уснула, а когда проснулась – Шура уже стояла на ногах и смотрела в окно. Фотограф грузил на хилую бричку свое барахлишко, в котором доминировал новенький, с иголочки, штатив. У Шуры было совсем бескровное, белое, как лист бумаги, по которой я сейчас пишу эти буквы, лицо, и по нему текли какие-то мелкие частые слезы.

«А! – подумала я со сна. – Хорошо, что он уезжает. Разве он пара Шуре?»

– Дура! – сказала я ей сиплым со сна голосом. – Нашла о ком плакать!

Я так хочу верить, что она тогда меня не услышала. Ведь она даже не пошевелилась.


Итак, все все знают и ждут смерти ишака. Знать бы еще в лицо этого ишака. Я наполняю емкости водой, пользуясь моментом, что она поднялась на четвертый этаж. Думаю мысль: ни в Ростове-на-Дону, ни в Волгограде на Волге нет воды. В Донбассе проблемы с углем на зиму. Почему живущий на этой земле человек не видит иронию такой своей судьбы? Почему не слышит небесного хора про нас, в котором тенора ангелов сливаются с басами чертей, и, может, это единственный случай, когда они против нас заодно: ну никому мы не нравимся, никому. Ни воде, ни земле. Бидоны и кастрюли набраны, у меня мокрый подол, и я уже достаточно расчесала себя. Как всегда бывает в этом случае, вместо того чтобы помолиться Богу хотя бы как умею, хватаю телефонную трубку.

Фаля берет ее мгновенно. Значит, сидела ждала. Меня? Кого?

– Фаля! – говорю я ей. – Давайте не делать вид. Я все знаю про Лену и Гошу и, хотя мне это совершенно не нужно, считаю, что им надо помочь.

– Не надо делать то, что не считаешь нужным, – отвечает Фаля.

– Нет! – кричу я. – Я плохо выразилась… Мне как бы лично…

– Общественная деятельность кончилась, – смеется Фаля, и я вижу, как дрожит ее рука, щеки, подбородок, я почти ощущаю движение ее старой плоти, тогда как я в этот момент вполне каменная баба.

– Успокойся, – говорит Фаля, – у Егора есть родители. У Лены мать. Они совершеннолетние. А ты человек в этом деле случайный…

– Не было бы беды, – бормочу я.

– Она уже случилась, – отвечает Фаля. – Больше куда уж…

Потом она меня спрашивает про Шуру. Я отвечаю про нее и про воду, которой надо запасаться, потом иду к Шуре. Она подрубливает кухонные полотенца. Когда-то купленный впрок рулон вафельной ткани наконец-таки пущен в ход. Шура подрубливает полотенца для меня. Материя вся изжелтела, в придавленных местах остались темные полосы.

– Ну и что? – говорит Шура. – Для посуды самое то.

Я чуть не ляпнула ей про соседку по площадке, которая, увидев в моей сумке туалетную бумагу, сказала все и сразу:

– Взяли моду подтираться мягким и белым. Раньше такого и в заводе не было, а люди были куда здоровее. Перенимаем у американцев черт-те что… И слабеем духом и телом от нежностей…

Она сверлила меня и сверлила своим острым и злым глазом, а я думала: может, она права? «В войне, – говаривал покойный Лев Николаевич Гумилев, – побеждает тот, кто умеет спать на земле». Тогда, действительно, нежности ни к чему… Для нас ведь война – дело святое. «Як попереду танцювать», – сказала бы моя бабушка.

Вот и пятьдесят метров вафли были куплены Шурой не просто так… На случай… А случай у нас один – война, а потом разруха. И где-то есть уже наша могилка – могилка неизвестной мне девочки Лии. Ее кровь перетекла в нашу, война стала как бы семейным горем. Самое время подрубливать полотенца, самое время…

– Я же говорила тебе: не вмешивайся. – Шура перекусывает нитку. – Пусть все идет само собой.


А само собой было так. Я встретила на улице Митю.

– Митя! – закричала я, а мальчик, естественно, не обернулся. – Господи! Егор, – поправилась я.

Он остановился и смотрел на меня виновато-рассерженно.

– Тетя! – сказал он. – Мы тогда так нехорошо от вас ушли, вы, наверное, беспокоились…

– Да ладно, – ответила я. – Прошло-проехало… Егор! Гоша… – И я замолчала.

В общем, меня это не касалось. Из времени, в котором я учила слова, что за все про все в ответе, я выпала. Именно с моей стороны у времени был рваный край, куда следом за мной вываливались все мои бебехи – где они теперь? Зачем же я лезу со своим «надо так и эдак»? В каком еще под– или надпространстве я потом очухаюсь?

Я знаю, как выглядит несовпадение во времени. Моя дочь щелкает пальцами то слева плеча, то справа. «Мама! – говорит она. – Смотри сюда! Ты где?» – «Я тут, доченька!» – «Ты не тут!» В каком-то кино видела, как приводят в чувство потерявшего сознание. Значит, и я выгляжу так.

Что мне сказать мальчику, которого я дернула за рукав? Какие такие советы я могу дать и можно ли вообще давать советы, если у тебя их не спрашивают? Мы ведь живем совсем в другой эпохе, страна советов была до того.

– Я просто рада тебя видеть, – сказала я. – Лена тебе говорила, как мы встретились на почте?

– На почте, – повторил Митя. – А что она делала на почте?

– Митя! – воскликнула я. – А что делают на почте?

– Много чего… – ответил он. – Она звонила в Москву?

– Митя! – начинаю я.

– Да перестаньте вы называть меня Митей! – кричит он. – Не знаю я вашего Митю! Меня другой дед воспитал, а про этого остались одни анекдоты, и они мне не в кайф. От него, как я знаю, всем было плохо, а вы – Митя! Митя! Оскорбительно даже!

– Господи! – теряюсь я. – О чем ты говоришь? Это лучший человек, которого я знаю. Лучший в нашем роду, и я просто была счастлива увидеть, как вы похожи. Но ты, конечно, извини, Егор, у тебя свое имя… Это у меня непроизвольно…

Он смотрит на меня оторопело.

Еще бы! Наворотила слов. Лучший в роду. Вот он сейчас спросит – чем? Конечно, я объясню… Что, я не знаю чем?

Я ему скажу: «Взять за себя чужую беременную мог только Митя. Он всегда брал порченое… Прикинь на себя его костюм».

Но я молчу. Мне стыдно слов, которые я придумала. Во-первых, я ничего подобного не знаю за Митей. Во-вторых, обозвать беременную порченой – срам, в-третьих, «примерь костюм» – гадость и пошлость вообще. Это из того скарба, который я потеряла, вываливаясь из времени.

– Мне о нем никто ничего не рассказывал, кроме того, что он был бабник и трус. От войны прятался, а бабушка, между прочим, прошла почти всю, и ее хорошо поколошматило. Вы меня извините, тетя, но я бегу.

– Иди, Е-гор, – сказала я. – И-ди.


– Так тебе и надо, – сказала Шура. – Сидит в тебе этот проклятущий ген семьи – во все лапами, лапами…

– Что я сделала? Что? – кричала я.

– Ты всю жизнь ставишь на божничку этого придурочного дядю Митю. Сообрази, за что?! За то, что он ни одной своей бабе не принес счастья? Что всегда брал, что плохо лежит? А плохо лежали девки с изъяном, несчастные… Порченые…

Вот оно – вдругорядь за последний час выскочило это слово. Как будто, не распрямившись толком в моей глотке, оно наконец нашло другую, поподатливей, и выпорхнуло, хлопая мокрыми крыльями.

– Мне в нем это как раз нравилось, – сказала я. – Кто еще мог одарить обделенную? Пожалеть некрасивую? Я, например, сроду бы не смогла…

– Вот именно.

И тут до меня дошло. Шура… Ведь Шура любила калеку, Шура… Так и вижу этот новенький штатив на бричке. Митя, где ты был тогда? Где ты сейчас?

– Прости, Шура, – сказала я. – Я не права. Действительно, не мое это дело.

– А! – спокойно ответила Шура. – Ты вспомнила Марка. Его звали Марк. Так я ничего о нем и не знаю. Сейчас вот сама без ноги… Очень о нем думается. И на сердце так хорошо, хорошо, как в раннем детстве. Но это только из большого далека видно… Как было хорошо. А тогда – не дай Бог! И до сих пор не знаю – это правильно, что я выжила, или нет?

– Грех говоришь, – плачу я. И ухожу проверять воду.


Вечером с Шуриным мужем мы трясем на улице половики: это задание Шуры, она не верит в пылесос. Мама моя не верила в стиральную машину и до последнего дня своего кипятила белье в цинковом баке, терла его на доске, а перед глажкой накручивала простыни на палку, «рубель», и стучала ими по столу так, что в буфете вызванивали чашечки и рюмочки и, бывало, валились, хрупкие, набок, не приемля такой силы труда.

Во что-то не верю и я…

На обратной дороге Шурин муж говорит мне сквозь толщу половика на его плече:

– Шура думает плохую мысль… Узнай, какую…

– Наоборот, – отвечаю я, – она мне сказала, что вспоминает детство и ей от этого хорошо.

– Не верь, – говорит он. – Не верь. Она думает, что я ей не тот муж.

– Господи! – смеюсь я. – Думаешь, я иногда о своем не думаю так же? Или он обо мне? Мысли, ведь они – пришли-ушли. А по жизни мы уже давно одно целое.

– Узнай, – говорит несчастный, открывая дверь. – Узнай.


– Он нервничает, – сказала я Шуре, – боится твоих мыслей.

– Еще бы! – ответила. – Мысли для него – НЛО.

– Нет! – кричит Левон, входя в комнату. – Нет! Думаешь, я не хочу сесть и додумать все до конца? Думаешь, в моей голове нет вопросов? Думаешь, там же нет ответов? И думаешь, я не смог бы сплести из них парочку? Но нельзя… Нельзя создавать головой страшное…

Я вижу – на беспристрастном Шурином лице тенью проскакивает интерес. Она подымает на мужа свои удивительные глаза, а тот уже жмется в дверном проеме, норовя исчезнуть, провалиться от взгляда женщины, которую боготворит, а слова сказать не смеет. Сколько лет вместе – и не смеет. Потому как думает, что нет и не может быть слов вровень с тем, что он чувствует, а тут еще этот все-таки чужой язык, эти фразы, которые так плохо слепляются и так стыдно разваливаются на глазах.

– Левон! – говорит Шура. – Звонили Бибиковы. Просили отвезти шифер на дачу. Помоги, дорогой!

Левон делает какие-то странные движения: то ли хочет допрыгнуть до притолоки, то ли сорвать к чертовой матери, то ли расширить пространство и простор проема, а потом и преодолеть его. С какими-то непонятными армянскими горловыми звуками он выскакивает из квартиры.

– Не смей опровергать, – говорю я Шуре, – но тебе везет в любви.

На следующий день мы с Левоном возили Шуру в больницу: ей меняли гипс. Я смотрела, как распеленали синюю, мятую, какую-то неживую ногу, почему-то думалось плохое: о свойстве человека отмирать частями. Умереть ногой. Ухом. Локтем. Сердцем. Душой. Думалось печально о самой себе. Знаю ли я, чем мертва сама? Что во мне давно не фурычит? И способна ли я буду осознать собственное отмирание? Одним словом, мысленно я подкрадывалась к идее мгновенной смерти как большому благу, чем умирание частями, даже если это единственный способ продолжения жизни, тысячу раз проклятой и от этого еще более божественной.

На обратной дороге Шура сказала, что, пожалуй, мне пора возвращаться, а то Николай (мой муж) на нее затаится.

Я сказала, что возьму обратный билет на пятницу.

Был вторник.


Удивительная сила слова! Стоило только назвать день – пятница – и я ощутила запах своего дома, звук его телефонного звонка, услышала в трубке слегка раздраженный голос дочери: «Ну и что? Ты утолила родственный зуд?» Гадости она говорит, как правило, с порога. Потом лапочка лапочкой, а сначала – непременный укус. Такой у нее способ защиты. Как она это называет – прайвести?

Помогая Шуре войти в квартиру, усаживая ее в кресло, я уже отсутствовала в ее доме и в этом городе. Я наполнялась «собой», и было радостно возвращаться к надоевшему, вдруг оборотившемуся главным.

– Уже уехала? – насмешливо спросила Шура.

– От тебя не скроешься, – засмеялась я.

Это был очень тихий вторник.

А в среду утром я поехала за билетами и встала в очередь. Он меня оттолкнул у самого окошка. Я напрочь забыла его имя. Я помнила, что один раз он сидел у меня на полу, а другой раз маячил на фоне зеленого вагона. Он не видел меня, он сдавал билет на поезд и кричал. Я дернула его за рукав, и какое-то время мы бездарно и тупо смотрели друг на друга.

– А! – сказал он. – Извините. Я не знал, что вы тоже сдаете билет.

– Я покупаю, – засмеялась я.

– А как же похороны? – спросил он.

– Какие похороны? – не поняла я и даже еще не испугалась самого слова.

– Егора, – как-то грубо ответил мальчик, и я вспомнила, что его зовут Сергей. Теперь мне оставалось понять, кто же такой Егор. Не Митя же… Это бы я уже знала. Плохие новости дошли бы сразу. Значит, это неизвестный мне Егор. Теперь это модное имя.

Все это заняло столько времени, сколько нужно, чтобы мальчику вернулись деньги за сданный билет, и вот уже мне кричат «следующий», а я пулей вылетаю из очереди и хватаю Сергея за руку, как пойманного карманника.

Он смотрит на меня, снимает мою руку и осторожно, как больную, выводит на улицу. Я не слышу, что он мне говорит, потому что сердце стучит почему-то в голове громче шума окружающего мира, норовя пробить барабанные перепонки и выскочить через них к чертовой матери.

Решив, что он мне уже все рассказал, Сергей бросает меня на площади.

Я пытаюсь сложить слова в смысл. Почему-то вперед вылезает то, что у Сергея уже есть билет на самолет в Израиль, а теперь он может к нему не поспеть. На эту его мысль я отвечаю своей – мол, может быть, и слава Богу. Что ему там делать, русскому мальчику? Любовь – это, конечно, славно… И тут я запинаюсь, потому что начинаю резко сомневаться в этом.

Что мне сказал Сергей? «У них, – сказал он, – с Ленькой все по делу. Тогда в Москве она его на вокзале встретила, он пьяный шел, с девкой… Она как закричит… И я лишился прописки на ихнем полу. Мне менты сказали: „У, козел! Чтоб ноги твоей и этой горластой“. А она моя? Она не моя! А Гошка ее грудью… Но ведь она и не его! Тут же отношения с соображением…»

Я не ручаюсь за подлинность его слов. Я вообще ни за что не ручаюсь. В моей голове мир устроен окончательно и бесповоротно, пока его не сжигает какой-нибудь Кибальчиш. Тогда я кидаюсь грудью на обломки и лежу на них до тех пор, пока поджигатель где-то бродит поблизости. Дождавшись его ухода, я уже ладнаю новый мир, лучше прежнего, с запасом прочности на случай нового Кибальчиша. Хотя прийти и разрушить его может козел совсем из другого роду-племени.

Я плетусь, оставляя за собой витиеватый след несформулированных мыслей. Плетусь к Фале – к кому же еще? На звонок никто не отвечает. Я звоню во все соседние двери. Только из одной детский голос ответил, что мамы нет дома.


Шура спокойно спит на диване, в кухне под толстым полотенцем сохраняется тепло супа. Как тихо, мирно… Я несу телефон в кухню и закрываю дверь.

– Алло! – бормочу я. – Алло!

– Вы насчет похорон? – Голос чужой, посторонний. – В пятницу, в двенадцать часов…

Я кладу трубку. Я не знаю, где живет Ежик. Ни разу у него не была. Телефон я нашла в Шурином блокноте.

– Ты пришла? – Голос у сестры теплый со сна. – Тебе дали нижнюю полку?

Я вхожу с телефоном.

– Шура! – говорю я. – Случилось самое плохое с Фалиным внуком. – Отстраняйся от беды! Отстраняйся! Она тебе чужая, не своя. Своя – это совсем другое, другая связь. Шура мальчика вообще ни разу не видела, а я так… Походя… – Похороны в пятницу. Но отвечают чужие…

У нее странный взгляд, у Шуры, – хорошо запакованный гнев. Гнев для далекой доставки. Через время и расстояния. Для такого содержания нужен четкий адрес, чтоб не ошибиться во вручении. Кому?


Митя погиб, нарушив правила перехода: трамвай – спереди, автобус – сзади. Или наоборот, не помню. Просто шел, а его сбили, потому что не там шел. Такая вот негероическая смерть. Почему-то много говорилось о его осторожности, что он не лихач какой, а пешеход совсем даже аккуратный, строго по зебре там или с угла на угол по знаку. В какой-то момент мне показалось, что говорят только об этом – о правилах перехода. Просто какой-то семинар ГАИ при затянутых зеркалах.

Я увидела его на кладбище. Он стоял рядом с Ежиком. Я смотрела как раз на Ежика, седого, загорелого, совершенно не похожего ни на отца, ни на мать. Ну, не росли в нашем огороде с таким туповатым строем лица! Я отхлестала себя по щекам, что смела в такой час думать черт-те что, а он возьми и повернись, человек, стоящий рядом с Ежиком. Повернулся и кивнул мне головой. Как раз началось прощание, и я сделала шаг назад, чтоб пропустить людей ближе к гробу. Сама я не хотела, не могла видеть мертвого Митю и была рада, что церковная бумажка на лбу прячет его лицо. Здесь ведь не ждут от меня бурного выражения горя, я чужая, я могу стоять в стороне, даже Левон ближе, он тут рабочая сила. Но если я – чужая, дальняя, то кто этот, что кивнул мне как своей, а теперь держит за локоток каких-то ближних к нему женщин?

Ах вот это кто, вдруг ясно и просто вспомнилось мне. Это же Михаил Сергеевич. Друг Ежика. Хороший, видимо, друг, если все бросил и прилетел. Но я уже поняла, что не в этом правда.

Когда был моден кубик Рубика и страна остервенело его крутила, я заранее знала: у меня он не сложится никогда. Так и было. А однажды сидела просто так, даже смотрела телевизор, а он возьми и сложись в моих руках как бы без моего участия, сам по себе. И потому, что это было абсолютно случайно и не было моей заслугой, я тут же раскрутила его в обратную сторону. Что-то подобное было и сейчас, хотя я понимаю всю глупость такой аналогии.

Но все сложилось. И мне уже было не важно видеть Лену, которую за плечи вел какой-то парень, не важно.

Михаил Сергеевич – и кубик получился.

Я хотела пробиться к Фале, но ее впихнули в машину, где уже гнездились какие-то тетки, пришлось несколько раз хлопать дверцей машины, чтобы умять Фалин бок. Какая-то дама в черном гипюре пронзительно объясняла всем желающим, где будут поминки и каким транспортом лучше туда доехать. Автобуса не хватило, потому что было много молодежи. Дама сетовала на детей. Кто, мол, знал…

Меня даже пронзило сочувствие к этой даме, инструктору похорон. На кого же ей еще сетовать? На стариков – бесполезно, да их и мало было, на свое поколение – глупо, сама находишься в нем. Конечно, молодые, дети! Не знают правил, идут под колеса, а потом хорони их. У нее на лице было написано: свинство.


– Шура! – сказала я дома. – Не надо про похороны. Не хочу!

– Ну и не надо, – ответила Шура.

Позвали Левона пить чай, разговаривали про разное, Левон все смотрел на нас своими огромными, горячими, «булькатыми», как сказала бы бабушка, глазами, потом не выдержал и закричал: «Ну что вы за народ! Что за народ!»

– Тебе покрепче? – спросила его Шура. – Говори сразу, а то я заварку разбавлю.


В поезде мне, как оказалось, досталась нижняя полка двухместного купе, прижатого к туалету. Он оглушительно ощущался. Пришла проводница и сказала, что я буду ехать одна, так как вторая полка сломана, ее не продают, поэтому она у них для хозяйственных нужд, и хорошо бы мне не запираться до ночи, пока то да се. Преимущества одиночества просто исчезали на глазах. Я провякала что-то про служебные помещения, на что языкатая проводница ответила мне коротко и просто, что это не мое, так сказать, собачье… Она даже постояла в дверях, рассчитывая подать, если понадобится, еще одну убойную реплику, все в ней просто дрожало от нетерпеливой злости ума, я сообразила это и смолчала. Пришлось ей уносить свои слова под языком, на кого-то они, определенно, опрокинутся.

Когда уже разнесли белье и люди успокоились на недолгое время ожидания чая, в проеме купе возник Михаил Сергеевич.

– Мы едем в соседнем вагоне, – сказал он. – Я видел, как вы садились. Я войду?

Куда я могла деться?

– Такая история, – вздохнул он, аккуратно садясь на одеяло. – А я думал, что мы с вами никогда не встретимся.

– Кто же думал? – ответила я. – Как здоровье вашей жены?

– Вы знаете, – радостно сказал он, – хорошо. Что называется, не было бы счастья, да несчастье помогло. Когда она узнала про отношения Лены и нашего сына, она настояла, чтоб они были вместе и чтоб ребенок рождался у нас. Она сказала, что хочет видеть рождение и рост новой жизни, что это для нее важно. Она просто заставила нас с сыном поехать и забрать Лену, она совсем другая стала, наполненная смыслом. Мы присмотрели детям квартиру на первом этаже в нашем же доме, квартира не ах, но по деньгам. Ленина мать дает половину, половину мы. Будут жить и отдельно, и на глазах. Куда лучше? Жена просто воспряла. Мечтает о внуке… Мы договорились не рассказывать ей про фиктивный брак и смерть… Знаете, чтоб не заронять плохих мыслей. Я этого мальчика знаю, он был безобидный, хороший… Абсолютно… Мой сын, конечно, пошляк. Они теперь все такие. Свобода. Доступность. Если бы не случай с женой и ее верой в выздоровление при помощи новой жизни, то я бы еще очень и очень подумал насчет этой Лены. Мать – торговый работник на вокзале. То-се. Одним словом… Отец – скоропостижно. Этот ее брак с Егором… В сущности, нашла дурашку… Хотя названивала нам каждый день, просто безумие какое-то. Но, может, это все на нервной почве, дурочка ведь молоденькая.

Мне хотелось выдернуть из-под него край малинового железнодорожного, но в данный момент моего одеяла и сказануть ему такое, чтоб он пулей выскочил.

Но я проклокотала что-то неразборчивое.

– Этот мальчик… Я понимаю, он ваш родственник… Но согласитесь… Поступок наивный, глупый… И потом… Вы знаете? Он препятствовал! Он кричал на Леонида, хамски кричал… Я боялся, еще немного – и мой развернется назад. Он мне ведь по дороге в Ростов сказал прямо: «Мне, отец, это на фиг… Я не отрицаю, но мне это на фиг…» Лена, правда, умница, она сразу перешла на нашу сторону и очень толково сказала Егору: «Так правильно, а с тобой неправильно». Странный мальчик, странный… Конечно, неудобно и не к месту спрашивать… Но как вы считаете, он был здоров психически? Я что-то такое слышал… По чьей-то линии…

– По моей линии, – сказала я. – Это у нас побег другого ума.

– Побег? Побег ума? – Он смотрел так ясно и недоуменно, что, существуй в моем организме смех, я бы уже давно дала ему волю.

– Да нет, я неудачно выразилась… Просто за нами водится выбирать не то и не тех…

– Это понятно, – закивал Михаил Сергеевич. – Такое случается даже при полной здравости.

Я же думала про Зою. Про то, как она осталась одна с ангелом у камня церкви. Как летала на небко… Даже удивительно, как по ниточке-волосочку карабкается к нам прошлое… Бабушка так уж норовила отделить ее от нас, чтоб, не дай Бог, не перешло безумие… Перешло, бабушка, перешло. Во всяком случае, так считает следующий по времени народ. Выследил-таки другой ум мальчонку, летающего на небко, и забрал к себе.

– Я рада, что все для вас хорошо кончилось, – сказала я, определяя окончательность разговора.

– Да, конечно, – ответил Михаил Сергеевич. – Хотя, конечно, мальчика очень жалко. Один ребенок, ужасно… Я им посоветовал круиз. Теперь это доступно, а мы народ неизбалованный, нам хоть что покажи – интересно.

Когда он ушел, пришлось выпить горсть таблеток: от головы, от души и от сердца. Тройной коктейль выживания простого русского человека. Хоть что выпить, хоть что посмотреть.