Страница:
Их повели ко рву, который, судя по свежему пласту земли, раскопан был совсем недавно. Дети, по большей части не понимавшие что их ожидает, плакали, заглядывали в смертельно бледные лица своих матерей, и чувствуя приближение чего-то грозного и непонятного для них, просили освобождения.
А в женщинах надломились выкрученные до предела пружины нервов. Почти все они не кричали более, а лишь беззвучно роняли крупные страшные слезы... У Ивана опять заклубилась перед глазами кровавая пыль и вот кажется ему уже, что не слезы это катятся по их щекам, а капли темной крови. И их презрительный шепот налетал на него со всех сторон волнами: "Падаль! Выслуживайся... води им машины за свой кусок хлеба с маслом!"
- Стойте! Стойте! - хрипел он, прорываясь вслед за ними рывками... и понимал с ужасом, что слабого его голоса никто не услышит, что этот его жалобный стон бессильно тонет в оглушительном пьяном марше, но гораздо громче этого шипящего марша звучали полные презрения, проклинающие его голоса матерей.
И вновь услышал звонкий и мощный, дребезжащей ослепительной звездно-хрустальной струной, протянувшейся через всю вселенную голос - голос той малютки с ясным, чистым взором:
- Мама! Мамочка, почему тот дядя ударял тетю? Ведь этого не должно быть, ведь он сделал ей больно... мамочка, почему все такие грустные, почему никто не смеется, почему все плачут. Солнечный денек сегодня - да, мамочка? Смотри какая травка зеленая, а вон там речка на солнце блестит, надо в ней всем искупаться, а то на солнышке жарко, вот потому наверное все такие злые. Ну скажи чего-нибудь... ну надо чтобы все развесились, ведь мы могли бы все сесть и песенку спеть, ну зачем печалиться, ведь солнышко светит... Ой, мама, смотри, смотри - это же наш Шарик бежит, вот здорово!
И это было, быть может, невероятно - откуда взялась эта собака. Возможно, это была их домашняя собака, забытая, потерянная где-то в огромном потоке отступающих... и вот именно теперь, каким-то чудесным провидением, словно волшебный мираж неслась она к ним через поле. Это был большой, ослепительно белый, пушистый, действительно похожий чем-то на облачный шар пес. Он бежал со стороны Цветаева и, судя по свисающему языку, устал от долгого бега. Но как только окрикнула его девочка завилял он быстро хвостом и даже взвизгнул от радости и рванулся к ней уже со всех сил, словно росчерк молнии.
Офицер взглянул на этого стремительно приближающегося громадного пса, выругался и выстрелил... Мгновенно белый облачный шар окровавился, заскулил жалобно, но все еще продолжал бежать навстречу своей любимой маленькой хозяйке. Он был уже совсем близко, когда офицер выстрелил и во второй раз.
- Нет, что вы делаете! Вы... - светлые глазки девочки налились ужасом, когда весь залитый кровью пес завертелся, жалобно скуля, на земле в нескольких шагах от офицера. Девочка вырвалась от матери и бросилась, заливаясь слезами, к умирающему псу. Фашист тем временем нацелил свою железную закорючку на голову пса, намериваясь докончить его этим третьим выстрелом. Он делал это картинно, не спеша: встал в красивую позу, выпятил грудь - он знал, что солдаты смотрят на него и ему хотелось бы услышать восторженные возгласы за этот выстрел...
А девочка уже была рядом с псом, встала перед ним на колени и плача обняла за окровавленную, судорожно вздрагивающую голову.
- Миленький, что они с тобой сделали? Как могли...
Она осторожно провела ладошкой по его лбу и заплакала еще горше, а пес из последних сил вывернул голову и лизнул ее в щеку. А она с непониманием вскинула взгляд своих серебрящихся глаз на нависшего над ним фашиста. И она смотрела ему в глаза, пыталась понять - как же это он мог сделать такое? Как такое возможно вообще на белом свете?
А этот офицер видел перед собой досадную помеху, какую-то низшую примитивную субстанцию, издающую непонятные, раздражающие его звуки. И эта, годная только для расстрела субстанция, каким-то образом помешала ему произвести картинный выстрел! Ему даже послышалась насмешка, со стороны солдат... Он нервно передернулся, схватил ее за волосы, резко развернул и приставив ей револьвер к затылку выстрелил, затем отбросил в сторону и уже без помех картинно выстрелил в голову пса...
Иван видел все это: видел как лопнули с оглушительным треском кости ее черепа и светлые глаза разом исчезли, канули в кровавом море.
Весь залитый кровью мир вокруг Ивана стал проворачиваться. Все предметы, люди, даже свет и тени стали разъезжаться в стороны, закручиваться в стонущие спирали, и над всем этим нарастая и затихая шипел пьяный марш. Мир рушился перед глазами Ивана... Что это падает с неба? Солнечные лучи? Нет! Это гвозди вбиваются в плоть земли и она кричит и стонет жалобно и трещат ее кости и взметаются вверх кровавые фонтаны. А он грыз зубами эту землю, вцеплялся в нее дрожащими пальцами и, обламывая кровоточащие ногти, делал еще один рывок вперед к этому офицеру, жаждя вцепиться в него зубами и разодрать его в клочья и всех, всех их разодрать.
Но вот неожиданно открылся перед ним тот свежевырытый ров, открылся сразу во всю глубину будто он взлетел в воздух и оттуда смотрел вниз. Там, на дне рва лежали залитые кровью, синеющие уже тела. Видно, их заставили копать себе могилу - не стали бы фашисты утруждать себя такой грязной работой. Теперь почти все они были мертвы - кто-то еще правда слабо шевелился... Плоть уже начала разлагаться и, привлеченные запахом, жирные откормленные мухи дребезжали в воздухе. Ивану никогда не доводилось видеть таких мух: они отливали цветом мертвечины и лоснились от жира, их было великое множество и откуда-то подлетали все новые и новые. И тогда он понял, что это особые мухи, которые следовали за войском и питались оставляемой за ним мертвечиной.
- Мама! Мама! - неслось со всех сторон: и с неба, и из под земли... Их расстреливали. Звенел в воздухе свинец и падали, вздрагивая еще, тела женщин и детей.
Но вот у фашистов кончились патроны. Были у них и запасные рожки для автоматов, но они лежали около трех берез и им лениво было туда идти, тем более они вошли в раж, и ими двигал почти спортивный интерес: кто больше сможет перебить этих "низших человекоподобных особей". Нашлась работа для их прикладов, ими они старались бить по шеям - так дробились шейные позвонки и ликвидируемые объекты быстро затихали. Один из солдат, громко считал убитых им, остальные сосредоточенно работали - они действительно старались, и потому, несмотря на то, что одеты были в одни трусы, взмокли все.
Иван глухо урча, и все еще выплескивая изо рта кровяную кашу, достиг наконец офицера. Он хотел ему вырвать горло, но не смог подняться с земли и сжал зубы ему на икре, словно разъяренные пес.
Офицер вскрикнул и, сыпля ругательствами, методично принялся бить Ивана рукояткой пистолета по темени. Иван, все урча, еще сильнее сжал свои зубы и продолжал с яростью вгрызаться в его плоть. А потом в его голове вспыхнула ослепительная, пронзающая молния, объяла его миллиардами жгучих, прожигающих до костей нитей и погрузила в черноту.
* * *
В лицо ему плеснуло что-то и он решил, что это кровь и застонал, и задергался. Потом в рот ему полилась прожигающая, вывертывающая его всего горечь и он понял, что это детские слезы и закричал...
Но вот перед глазами прояснилось и он увидел высоко над собой три печально поющих зеленых озера окаймленных синими небесными берегами. В глубинах озер трепетало, подмигивая ему ослепительным глазом, солнце. Три белых стройных и ветвистых колонны поднимались к этим озерам.
И вновь необычайно отчетливо (гораздо более отчетливо нежели голос склонившегося над ним офицера) услышал он крик той девочки в белом, небесном платье. Она звала свою маму и жалела своего верного пса и смотрела с немым укором в его глаза: "Зачем ты привез меня сюда, дядя? Почему ты не помешал им?"
"Ради чего?" - этот вопрос новым мучительным всплеском отдался в его голове, когда его поставили на ноги и ударили несколько раз по щекам. И он увидел, что подъехал уже новый грузовик и выгружали из него, каких-то новых людей среди которых были и убитые уже во дворе больницы русские солдаты.
Вдруг перед ним туманным полотном вырисовался в воздухе Свирид; он весь содрогался, и время от времени растягивались, разрываясь разные части его тела. Время от времени отпадали у него руки и голова, но он вещал Ивану, своим быстрым голосом:
- Ну, Иван, ты не прав, второй раз сорвался. Да, не прав! Ну вот скажи ради чего ты на все это согласился - ради жены и детей, так ведь? Столько шагов ты сделал и теперь отступать вздумал? Ну вот подумай, что они с женой то с твоей сделают? Она ведь красивая, молодая... ну ее все они и того... а потом в рабство себе угонят и детей угонят. А она ведь у тебя с характером, ну ты ее знаешь, она ведь могла бы и руки на себя в случае чего там наложить, но из-за детей не наложит - нет, только поседеет вся - это вот может случиться! Вот и думай теперь Иван, если не поздно еще, - а то может и поздно, - расстреляют тебя сейчас и все тогда - знать, стало быть, будешь, как против них то идти!
И вновь Ивана терзала мысль, что если он не выслужиться сейчас как-нибудь, не покажет свою покорность, то все пропало - и Марья, и Сашка, и Ирочка... Хотя он и чувствовал уже, что прежнего не возвратить, что лег между той светлой рощей в котором говорил он ей впервые о любви и этим страшным днем непреодолимый ров заполненный телами привезенных им детей и женщин, он все же надеялся еще, что может хоть для своей семьи сделать что-то хорошее. Хоть для них он должен как-то выслужиться перед этими, каждому из которых жаждал он перегрызть глотку. Он не мог выслуживаться его воротило от одного взгляда на них, и он знал, что если он откроет рот, то вместо слов полетят из него плевки.
Офицер тоже смотрел на него с презрением, как на падаль - ясно было, что если бы не был Иван шофером, то пристрелил бы он его на месте, как белого пса, как ту девочку... Ясно было и то, что он так и сделает, как только привезет их Иван обратно в город...
И вновь перед ним поднялся из под земли Свирид и, распадаясь на части, заверещал стремительно:
"- Ну что же ты Иван стоишь?! Если так и будешь стоять так и пройдет все напрасно... Вспомни-ка Ирочку свою, помнишь как она ночью к тебе подходила и говорила, что нет и не может быть войны на земле! Ну, помнишь как она тебе говорила, что все это лишь сон кошмарный?! А помнишь ты, как при этом месяц в окно светил, какой сад чудесный был, и канонада смолкла, и ты, глядя на Ирочку, решил, что всего этого действительно не может быть. Ну так вот, Иван, если не выслужишься ты сейчас, то угонят ее в концлагерь - и сына, и жену твою угонят. Гнить они там будут заживо - ну разве ты не знаешь, как в лагерях издеваются? А потом их в печке сожгут - вот и думай теперь Иван, что тебе делать: кусаться ли, плеваться, или выслужиться все-таки, чтобы их спасти!"
Вновь затрещали пулеметы и крики умирающих поглотились в шипящих порывах вновь налетевшего пьяного марша.
Еще не все были убиты: кого-то добивали прикладами, когда подъехал третий грузовик и офицер, прихрамывая на прокушенную Иваном ногу, зашагал к нему.
Из грузовика вновь стали выгружать измученных, перепуганных, по большей части плачущих и стонущих людей. Здесь были все: и дети, и женщины, и несколько мужчин, и старики, и старухи.
Солдат явно не хватало. И вот Иван увидел как какая-то старушка, сгорбившись, скособочившись и едва заметно вздрагивая отшатнулась куда-то в сторону и стала пробираться к высокой, колышущейся за дорогой пшенице.
И вновь Иван слышал этот настырный голос, бьющийся в его голове: "Вот он твой шанс: что же ты стоишь? Видишь эту старуху, ей жить то осталось от силы год, а то, может, и через неделю помрет... да нет - она перенервничала, вон как дрожит вся - прямо на этом поле и помрет - отползет немного в пшенице и помрет. Да, точно, так и будет. Так значит надо показать, что я готов служить, чтобы семью то свою спасти... Ну вот, стало быть, надо эту старуху задержать, она ведь все равно уже мертвая...
Качаясь из стороны в сторону, словно пьяный, он пошел следом за старухой и еще боялся, что она уйдет - она была уже у самой грани пшеницы, еще несколько шагов и желтые, золотистые волны поглотили бы ее.
И тогда он, испугавшись что она уйдет и его не простят, закричал надорванным истерическим голосом, булькая сочащейся из разбитых десен кровью:
- Стой! Стой, стой...
На его крик обернулись сразу несколько солдат, обернулась и бабушка, стоявшая уже у самой грани дышащего теплом моря.
Обернулась и бабушка... Она была стара: глубокие морщины изъели ее темное лицо, а в глубоко посаженных под густыми бровями глазами горели слезы. С укором посмотрела она на Ивана и медленно поднесла к его лицу выгоревшие руки... На руках покоился младенец, одетый в белую рубашку. Младенец этот сладко спал; и его ангельский сон не могли разрушить ни вопли, ни оглушительные вспышки выстрелов...
А потом бабушка открыла свои уста и ее укоризненный, полный сострадания ко всему (и даже к нему) голос, заполнил для Ивана все: поглотил в себя и пьяный марш, и вопли сумасшествия, и каждым звуком, каждым словом, словно бы вбивал клинья ему в самую душу:
- Что же ты, сынок? Что же ты страдаешь здесь? Что же ты позвал то нас, что за бес тебя попутал? Вот посмотри на малыша - Виталиком его зовут... Видишь, как спит то сладко... Зачем ты позвал нас, соколик...
Она хотела еще что-то сказать, да не успела: подбежали солдаты и погнали ее, брезгливо пиная ногами, к наполняющемуся плотью рву. Она, все еще бережно прижимая к груди малыша, часто падала, но каждый раз поднималась...
Иван как бы и рванулся половиной своей души за ней следом - эта половина кричала, что надо остановить ее; вторая же половина оставалась на месте и видела перед собой лица Марьи, Саши и Иры.
И вдруг зашелся он в демоническом вопле:
- Па-а-а-даль я! Па-а-а-адаль!
Темные вспышки раскалывали вселенную и кровавые молнии пронзали небосклон - вновь мировозздание перед его глазами растягивалось, перекручивалось под яростными углами, вспыхивало ослепительными вспышками, дрожало в агонии, носились вокруг какие-то обуянные паникой люди, причиняли друг другу боль...
Иван чувствовал, что теряет сознание - падает в какой-то черный омут... Он уже стоял на четвереньках на разваливающейся под ним на части земле, вцеплялся в нее окровавленными, разодранными ногтями, и грыз ее...
Запели вокруг соловьи и потоками хлынули со всех сторон цвета всех оттенков зеленого, солнечного, да небесного. Он сидел на срубке, а прямо перед собой видел милую, юную Марью. Он, кажется, только что признался ей в любви и слушал теперь как поют соловьи и звенит каменистый, с несколькими водопадиками родничок.
- Иван, - зазвенел голос Марьи, - как прекрасен этот мир, правда! Как здорово! Это ведь весна... нет сейчас лето, но в душе то весна, я так себя только весной чувствую, когда порывало мертвое с земли живой сходит!...
- Марья, Марья, - он схватил ее за руку и зашипел, - Он рушится - этот мир, Марья! Ты радуешься весне, но близится ведь что-то страшное, неминуемое! Мы сидим с тобой на этом зеленом пяточке, уединившись на минутку, ну пусть на час ото всех, но ведь они есть, и есть большой, страшный мир, о котором мы сейчас забыли, но который нахлынет на нас через час. Он, этот мир, Марьюшка, заливается кровью, зло его заполняет... а нам... что нам делать, любимая моя?...
И тут Марья превратилась в ту молодую барышню со старой картины. За ее спиной ожил давно ушедший в небытие пейзаж и давно умершие дети закачались на качелях, а по несуществующему больше озеру закружились грациозно изгибая шеи темные лебеди...
Она задумчиво и печально смотрела на него, а в тонких ее ручках застыла открытая где-то на середине книга. Солнечные лучи нежными поцелуями ласкали лицо Ивана.
- Что там за твоей спиной... обернись, - негромко повелела она ему, и обернувшись он увидел двор больницы... там висел на заборе прибитый десятками здоровенных гвоздей человек. Железный костыль торчал из его черепа, но он был жив и с немым укором, смотрел на Ивана.
- Ваш мир охватили бесы, - прошептала девушка и по щекам ее побежали слезы, а книга, выпав из рук, обратилась стаей черных скорбных лебедей, которые в мучительном танце поднялись в небо. А она говорила, - Вами правят бесы и вы даже не понимаете, не чувствуете этого. Вы не понимаете уже, что и зачем делаете, не чувствуете, что падаете в этот ужасный ров - там ведь столько уже тел в этом рве... Господи, отец мой, дай успокоение этим душам, избавь, избавь их от этого - молю об одном - избавь!
И вновь мир вспыхнул, переворачиваясь с ног на голову и мириады воплей и завываний хлынули в него. И он увидел себе стоящем на дворе больницы и не знал: явь ли это или же вновь видение? И он не знал, что есть явь и что есть видение: ведь то что он видел только что, было гораздо более реальнее этого кошмара и он не помнил как очутился в этом дворе - он просто стоял покачиваясь, и пыльный мир вокруг него все темнел и багровел.
Но вот выплыл припадочно дергающийся Свирид и сотрясая до хруста костей его руку, успокоительно завизжал, что-то.
- Где моя жена и дети?! - заорал вдруг Иван, надвигаясь на него, - Что с ними, где они?!
Свирид лепетал что-то стремительно, но Иван не понимал его... Вот из расползающегося на окровавленные, стальные ошметки мира, выплыл залитый многими слоями крови забор и тело прибитое к нему...
Череп его был пробит ржавым костылем и видны были даже трещины разбежавшиеся по тому что было когда-то лицом. И еще, до того как вогнать этот последний железный костыль, резали они его ножами, и теперь мясо увитое мухами и внутренности свисали канатами вниз и шевелились словно живые от жирных армейских мух...
Иван, сам не зная зачем, дотронулся до проклинающего свою участь костыля и шатаясь пошел со двора. Но пошел он не домой - нет, он обогнул забор и нашел там место где этот костыль и особенно крупные гвозди выходили наружу. Он дотронулся до острой, прошедшей сквозь кости, мозг и дерево грани, надавил на нее пальцам так, что грань дошла и до его кости, а затем оттолкнул назойливо рыдающего Свирида, и зашагал в поднимающихся, казалось, к самому небу кровавых густых клубах дыма.
* * *
- Пришел!... папа пришел! - крики Марьи и Сашки прорвались, казалось, с самого неба и нахлынули на Ивана так неожиданно, что он задрожал весь, ноги его подкосились и он начал падать вниз в бурлящее кровью дымчатое марево. Он не верил в происходящее - образа убитых по его выслуге детей и безымянного мученика прибитого к забору тошнотворно ярко стояли в его глазах.
Но все же... Некая жгучая мягкая материя сжимала его, не давала хотя бы пошевелиться и выплескивала, и выплескивала в самые уши пронзительный плач.
- Иван! Иванушка, где ты был?! Иванушка, да знал бы ты... Где ты был?!... Ну что же ты, аль не слышишь меня?! Ну посмотри - вон Ирочка...
И при имени дочери словно просветлело в Ивановых глазах, увидел он родную горницу посреди которой он стоял уже бог знает сколько времени... Только это уже была совсем не та горница, которую видел он еще утром - ад проник и сюда... Этот ад в виде красно лысого немецкого карапуза развалился за столом и деловито, с презрительной усмешкой наблюдал за Иваном. Перед ним на столе стояли пустые уже тарелки и большая, наполовину опустошенная бутылка вина. Рядом с карапузом сидел готовый поддержать отрывистым смехом любую шуточку начальника белобрысый, похожий на жердь переводчик.
Иванов затравленный взгляд метнулся вниз, скользнул по Марье, по Сашке, и наконец по Ирочке, лежащей на печи и хрипловато, слабо, как в лихорадке стонущей.
- Что они с тобой делали? Ох... ты же в крови весь... господи, весь кровью пропитан! Вся рубашка, все штаны... - Марья нежно и трепетно целовала его, забыв, про существование карапуза, который, однако, с удовольствием наблюдал за встречей этих, по его мнению, низших существ. С вина он разомлел и прибывал в добродушном настроении.
Через переводчика он потребовал:
- Расскажи нам всем о том, как ты провел этот день.
При этом он наполнил вином загрязненный чем-то стакан и жестом предложил Ивану выпить.
"Я не должен следить за своей речью, я не должен говорить... господи, да если он хоть половину из того, что было узнает... нет, я не знаю, не хочу знать, что тогда будет... но ни она, ни дети не должны узнать это." Иван вновь взглянул на ее рассеченный шрамом от автоматного дула лоб и, не решившись взглянуть в глаза, проговорил слабым голосом:
- Задание было выполнено. Я отвез всех... все то есть, ну и там ваши солдаты сделали все, что нужно...
Он покрылся потом и задрожал одновременно - у него был озноб.
- Подробнее! Я хочу слышать все подробно! - лениво требовал карапуз по прежнему протягивая в сильно дрожащей руке кружку с вином.
- Я не знаю...
- Они кричали: эти ваши отвратительные маленькие выродки кричали? Я хочу знать! - казалось карапуз вот-вот раскапризничается.
- Я не знаю. - Иван хотел умереть. Вздрагивая, перевел он взгляд в наполненный плавными движениями рыбок и водорослей аквариум и мучительно чувствовал жаждущий ворваться в его глаза внимательный взгляд Марьи.
- О чем он говорит? - зашептала она страшным голосом.
- Я не знаю, - в третий или в тысячный раз проскрежетал он, ожидая когда же окончится эта пытка...
- Выпей вина, русский Иван... Я говорю тебе - выпей вина, а потом рассказывай мне все подробно!
Иван задрожал и всем телом рухнул к столу, судорожно выхватил протянутый стакан, глотнул поперхнулся и с трудом сдерживая рвоту зашипел:
- Они кричали: дети, их матери и старухи - все кричали! Я отвез их, как вы и требовали, выполнил все... И там был еще пьяный марш... Господи, - он резко развернулся к забившейся в угол, обхватившей Сашку Марье и, глотая слезы, застонал, - Они просили вывести женщин и детей из больницы, просто вывести, понимаешь? Они их поместили в более надежное место... далеко от этого шума, грохота, от этой пыли... ты видишь Марья, она и здесь уже эта проклятая пыль - ты посмотри - вон плывет...
И действительно - медленно расползаясь в безветренном замершем от ужаса воздухе, пыль перекинулась через ограду в сад, поглотила в себя вишни и теперь видны были лишь их, кажущиеся зловещими, контуры. Пыль клубилась уже за самым окном, а Ивану казалось, что уже в самой комнате...
- Марьюшка, - он в мучении, схватился за голову и от стола всем телом дернулся к ней. - Ну ты ведь не осуждаешь меня, правда ведь, я ведь только отвез их, понимаешь!
Он бросил быстрый взгляд на Сашку и поперхнулся вновь хлынувшей из десен кровью.
Карапуз с издевкой усмехнулся, и, не отрываясь от горлышка, переместил вино из бутылки в свой желудок. Он понял чего испугался Иван и теперь решил немного развлекаться - при этом он не чувствовал, какой либо злобы или раздражения по отношению к Ивану, для него он в сущности и не был человеком, а лишь предметом с помощью которого можно немного поразвлечься. Переводчик внятно, словно ударяя душу Ивана огненной, ветвистой плетью выкрикивал:
- Зачем ты обманываешь фрау Марию, русский Иван? Зачем ты говоришь ей неправду? Фрау Мария - ваш муж отвез сегодня ненужных нашей святой империи женщин и детей к месту расстрела, он хорошо нам послужил... А теперь я хочу слушать дальше, рассказывай, русский Иван - их ведь раздевали перед расстрелом? Ты ведь должен был все видеть, рассказывай нам всем какие у них тела? Какие тела у русских женщин, рассказывай, а то придется фрау Марье раздеваться.
Иван уже при первых словах вскочил и бросился к ней, обнял так сильно, что, казалось, затрещали кости и заглядывая ей в самые глаза, роняя болезненные слезы, закричал:
- Это не правда! Слышишь, слышишь - не правда это все, Марья! Ну вот скажи - кому ты поверишь больше: мне или ему... ну скажи - ну могу я тебя обманывать - да стал бы я этим гадам выслуживаться, да еще так... Да лучше уж сдохнуть чем такое, что он говорит, творить! Ну посмотри мне в глаза, пожалуйста, Марьюшка, любимая моя, душенька, посмотри!
И он весь вывернулся к ее глазам, весь бросился к ним и действительно смотрел в них честно, как смотрит человек, сказавший правду. И он смотрел так не потому что сам поверил в сказанное, хоть ему и хотелось поверить нет, то что он пережил, так же ослепляюще ярко плыло перед его глазами - он просто всею своею обратившейся в боль душою жаждал чтобы Марья поверила ему, и весь он обратился в эту ложь... Он даже сел на колени перед Сашкой и уткнувшись ему в плечо застонал:
- Скажи, разве может папа немцу служить, а?
- Не мог, - тихо шепнул Сашка и уткнув бледное личико в подол маминого платья беззвучно зарыдал.
Карапуз ожидал нечто подобное и теперь улыбался вовсю, обнажая ряды желтых, больных, по всей видимости, зубов. В угоду ему покаркивал, нервно вздрагивая, и переводчик...
А для Ивана продолжалась пытка - голова раскалывалась, не в силах удержать в себе столько боли, он вглядывался в Марьины глаза, а она, сразу же ему поверив, целовала теперь его...
Иван не воспринимал этого - сам того не осознавая, он погрузился в маленький, огороженный стенами кровавой пыли мирок. И он не чувствовал Марьиных поцелуев, а слышал лишь дребезжащий рокот танков. И ему чудилось в ее глазах презрение. Он сорвался в угол, схватил там икону и, став перед Марьей на колени, заголосил иступлено:
- Я ничего не делал, Мария! Христом богом клянусь - ничего не делал! Провалиться мне на этом месте, век в аду гореть, коли вру! Ну поверь ты мне, а не им... чтобы они не говорили, все равно мне верь! Я Христом богом клянусь - лучше бы сдох я, нежели стал такое вытворять!
А в женщинах надломились выкрученные до предела пружины нервов. Почти все они не кричали более, а лишь беззвучно роняли крупные страшные слезы... У Ивана опять заклубилась перед глазами кровавая пыль и вот кажется ему уже, что не слезы это катятся по их щекам, а капли темной крови. И их презрительный шепот налетал на него со всех сторон волнами: "Падаль! Выслуживайся... води им машины за свой кусок хлеба с маслом!"
- Стойте! Стойте! - хрипел он, прорываясь вслед за ними рывками... и понимал с ужасом, что слабого его голоса никто не услышит, что этот его жалобный стон бессильно тонет в оглушительном пьяном марше, но гораздо громче этого шипящего марша звучали полные презрения, проклинающие его голоса матерей.
И вновь услышал звонкий и мощный, дребезжащей ослепительной звездно-хрустальной струной, протянувшейся через всю вселенную голос - голос той малютки с ясным, чистым взором:
- Мама! Мамочка, почему тот дядя ударял тетю? Ведь этого не должно быть, ведь он сделал ей больно... мамочка, почему все такие грустные, почему никто не смеется, почему все плачут. Солнечный денек сегодня - да, мамочка? Смотри какая травка зеленая, а вон там речка на солнце блестит, надо в ней всем искупаться, а то на солнышке жарко, вот потому наверное все такие злые. Ну скажи чего-нибудь... ну надо чтобы все развесились, ведь мы могли бы все сесть и песенку спеть, ну зачем печалиться, ведь солнышко светит... Ой, мама, смотри, смотри - это же наш Шарик бежит, вот здорово!
И это было, быть может, невероятно - откуда взялась эта собака. Возможно, это была их домашняя собака, забытая, потерянная где-то в огромном потоке отступающих... и вот именно теперь, каким-то чудесным провидением, словно волшебный мираж неслась она к ним через поле. Это был большой, ослепительно белый, пушистый, действительно похожий чем-то на облачный шар пес. Он бежал со стороны Цветаева и, судя по свисающему языку, устал от долгого бега. Но как только окрикнула его девочка завилял он быстро хвостом и даже взвизгнул от радости и рванулся к ней уже со всех сил, словно росчерк молнии.
Офицер взглянул на этого стремительно приближающегося громадного пса, выругался и выстрелил... Мгновенно белый облачный шар окровавился, заскулил жалобно, но все еще продолжал бежать навстречу своей любимой маленькой хозяйке. Он был уже совсем близко, когда офицер выстрелил и во второй раз.
- Нет, что вы делаете! Вы... - светлые глазки девочки налились ужасом, когда весь залитый кровью пес завертелся, жалобно скуля, на земле в нескольких шагах от офицера. Девочка вырвалась от матери и бросилась, заливаясь слезами, к умирающему псу. Фашист тем временем нацелил свою железную закорючку на голову пса, намериваясь докончить его этим третьим выстрелом. Он делал это картинно, не спеша: встал в красивую позу, выпятил грудь - он знал, что солдаты смотрят на него и ему хотелось бы услышать восторженные возгласы за этот выстрел...
А девочка уже была рядом с псом, встала перед ним на колени и плача обняла за окровавленную, судорожно вздрагивающую голову.
- Миленький, что они с тобой сделали? Как могли...
Она осторожно провела ладошкой по его лбу и заплакала еще горше, а пес из последних сил вывернул голову и лизнул ее в щеку. А она с непониманием вскинула взгляд своих серебрящихся глаз на нависшего над ним фашиста. И она смотрела ему в глаза, пыталась понять - как же это он мог сделать такое? Как такое возможно вообще на белом свете?
А этот офицер видел перед собой досадную помеху, какую-то низшую примитивную субстанцию, издающую непонятные, раздражающие его звуки. И эта, годная только для расстрела субстанция, каким-то образом помешала ему произвести картинный выстрел! Ему даже послышалась насмешка, со стороны солдат... Он нервно передернулся, схватил ее за волосы, резко развернул и приставив ей револьвер к затылку выстрелил, затем отбросил в сторону и уже без помех картинно выстрелил в голову пса...
Иван видел все это: видел как лопнули с оглушительным треском кости ее черепа и светлые глаза разом исчезли, канули в кровавом море.
Весь залитый кровью мир вокруг Ивана стал проворачиваться. Все предметы, люди, даже свет и тени стали разъезжаться в стороны, закручиваться в стонущие спирали, и над всем этим нарастая и затихая шипел пьяный марш. Мир рушился перед глазами Ивана... Что это падает с неба? Солнечные лучи? Нет! Это гвозди вбиваются в плоть земли и она кричит и стонет жалобно и трещат ее кости и взметаются вверх кровавые фонтаны. А он грыз зубами эту землю, вцеплялся в нее дрожащими пальцами и, обламывая кровоточащие ногти, делал еще один рывок вперед к этому офицеру, жаждя вцепиться в него зубами и разодрать его в клочья и всех, всех их разодрать.
Но вот неожиданно открылся перед ним тот свежевырытый ров, открылся сразу во всю глубину будто он взлетел в воздух и оттуда смотрел вниз. Там, на дне рва лежали залитые кровью, синеющие уже тела. Видно, их заставили копать себе могилу - не стали бы фашисты утруждать себя такой грязной работой. Теперь почти все они были мертвы - кто-то еще правда слабо шевелился... Плоть уже начала разлагаться и, привлеченные запахом, жирные откормленные мухи дребезжали в воздухе. Ивану никогда не доводилось видеть таких мух: они отливали цветом мертвечины и лоснились от жира, их было великое множество и откуда-то подлетали все новые и новые. И тогда он понял, что это особые мухи, которые следовали за войском и питались оставляемой за ним мертвечиной.
- Мама! Мама! - неслось со всех сторон: и с неба, и из под земли... Их расстреливали. Звенел в воздухе свинец и падали, вздрагивая еще, тела женщин и детей.
Но вот у фашистов кончились патроны. Были у них и запасные рожки для автоматов, но они лежали около трех берез и им лениво было туда идти, тем более они вошли в раж, и ими двигал почти спортивный интерес: кто больше сможет перебить этих "низших человекоподобных особей". Нашлась работа для их прикладов, ими они старались бить по шеям - так дробились шейные позвонки и ликвидируемые объекты быстро затихали. Один из солдат, громко считал убитых им, остальные сосредоточенно работали - они действительно старались, и потому, несмотря на то, что одеты были в одни трусы, взмокли все.
Иван глухо урча, и все еще выплескивая изо рта кровяную кашу, достиг наконец офицера. Он хотел ему вырвать горло, но не смог подняться с земли и сжал зубы ему на икре, словно разъяренные пес.
Офицер вскрикнул и, сыпля ругательствами, методично принялся бить Ивана рукояткой пистолета по темени. Иван, все урча, еще сильнее сжал свои зубы и продолжал с яростью вгрызаться в его плоть. А потом в его голове вспыхнула ослепительная, пронзающая молния, объяла его миллиардами жгучих, прожигающих до костей нитей и погрузила в черноту.
* * *
В лицо ему плеснуло что-то и он решил, что это кровь и застонал, и задергался. Потом в рот ему полилась прожигающая, вывертывающая его всего горечь и он понял, что это детские слезы и закричал...
Но вот перед глазами прояснилось и он увидел высоко над собой три печально поющих зеленых озера окаймленных синими небесными берегами. В глубинах озер трепетало, подмигивая ему ослепительным глазом, солнце. Три белых стройных и ветвистых колонны поднимались к этим озерам.
И вновь необычайно отчетливо (гораздо более отчетливо нежели голос склонившегося над ним офицера) услышал он крик той девочки в белом, небесном платье. Она звала свою маму и жалела своего верного пса и смотрела с немым укором в его глаза: "Зачем ты привез меня сюда, дядя? Почему ты не помешал им?"
"Ради чего?" - этот вопрос новым мучительным всплеском отдался в его голове, когда его поставили на ноги и ударили несколько раз по щекам. И он увидел, что подъехал уже новый грузовик и выгружали из него, каких-то новых людей среди которых были и убитые уже во дворе больницы русские солдаты.
Вдруг перед ним туманным полотном вырисовался в воздухе Свирид; он весь содрогался, и время от времени растягивались, разрываясь разные части его тела. Время от времени отпадали у него руки и голова, но он вещал Ивану, своим быстрым голосом:
- Ну, Иван, ты не прав, второй раз сорвался. Да, не прав! Ну вот скажи ради чего ты на все это согласился - ради жены и детей, так ведь? Столько шагов ты сделал и теперь отступать вздумал? Ну вот подумай, что они с женой то с твоей сделают? Она ведь красивая, молодая... ну ее все они и того... а потом в рабство себе угонят и детей угонят. А она ведь у тебя с характером, ну ты ее знаешь, она ведь могла бы и руки на себя в случае чего там наложить, но из-за детей не наложит - нет, только поседеет вся - это вот может случиться! Вот и думай теперь Иван, если не поздно еще, - а то может и поздно, - расстреляют тебя сейчас и все тогда - знать, стало быть, будешь, как против них то идти!
И вновь Ивана терзала мысль, что если он не выслужиться сейчас как-нибудь, не покажет свою покорность, то все пропало - и Марья, и Сашка, и Ирочка... Хотя он и чувствовал уже, что прежнего не возвратить, что лег между той светлой рощей в котором говорил он ей впервые о любви и этим страшным днем непреодолимый ров заполненный телами привезенных им детей и женщин, он все же надеялся еще, что может хоть для своей семьи сделать что-то хорошее. Хоть для них он должен как-то выслужиться перед этими, каждому из которых жаждал он перегрызть глотку. Он не мог выслуживаться его воротило от одного взгляда на них, и он знал, что если он откроет рот, то вместо слов полетят из него плевки.
Офицер тоже смотрел на него с презрением, как на падаль - ясно было, что если бы не был Иван шофером, то пристрелил бы он его на месте, как белого пса, как ту девочку... Ясно было и то, что он так и сделает, как только привезет их Иван обратно в город...
И вновь перед ним поднялся из под земли Свирид и, распадаясь на части, заверещал стремительно:
"- Ну что же ты Иван стоишь?! Если так и будешь стоять так и пройдет все напрасно... Вспомни-ка Ирочку свою, помнишь как она ночью к тебе подходила и говорила, что нет и не может быть войны на земле! Ну, помнишь как она тебе говорила, что все это лишь сон кошмарный?! А помнишь ты, как при этом месяц в окно светил, какой сад чудесный был, и канонада смолкла, и ты, глядя на Ирочку, решил, что всего этого действительно не может быть. Ну так вот, Иван, если не выслужишься ты сейчас, то угонят ее в концлагерь - и сына, и жену твою угонят. Гнить они там будут заживо - ну разве ты не знаешь, как в лагерях издеваются? А потом их в печке сожгут - вот и думай теперь Иван, что тебе делать: кусаться ли, плеваться, или выслужиться все-таки, чтобы их спасти!"
Вновь затрещали пулеметы и крики умирающих поглотились в шипящих порывах вновь налетевшего пьяного марша.
Еще не все были убиты: кого-то добивали прикладами, когда подъехал третий грузовик и офицер, прихрамывая на прокушенную Иваном ногу, зашагал к нему.
Из грузовика вновь стали выгружать измученных, перепуганных, по большей части плачущих и стонущих людей. Здесь были все: и дети, и женщины, и несколько мужчин, и старики, и старухи.
Солдат явно не хватало. И вот Иван увидел как какая-то старушка, сгорбившись, скособочившись и едва заметно вздрагивая отшатнулась куда-то в сторону и стала пробираться к высокой, колышущейся за дорогой пшенице.
И вновь Иван слышал этот настырный голос, бьющийся в его голове: "Вот он твой шанс: что же ты стоишь? Видишь эту старуху, ей жить то осталось от силы год, а то, может, и через неделю помрет... да нет - она перенервничала, вон как дрожит вся - прямо на этом поле и помрет - отползет немного в пшенице и помрет. Да, точно, так и будет. Так значит надо показать, что я готов служить, чтобы семью то свою спасти... Ну вот, стало быть, надо эту старуху задержать, она ведь все равно уже мертвая...
Качаясь из стороны в сторону, словно пьяный, он пошел следом за старухой и еще боялся, что она уйдет - она была уже у самой грани пшеницы, еще несколько шагов и желтые, золотистые волны поглотили бы ее.
И тогда он, испугавшись что она уйдет и его не простят, закричал надорванным истерическим голосом, булькая сочащейся из разбитых десен кровью:
- Стой! Стой, стой...
На его крик обернулись сразу несколько солдат, обернулась и бабушка, стоявшая уже у самой грани дышащего теплом моря.
Обернулась и бабушка... Она была стара: глубокие морщины изъели ее темное лицо, а в глубоко посаженных под густыми бровями глазами горели слезы. С укором посмотрела она на Ивана и медленно поднесла к его лицу выгоревшие руки... На руках покоился младенец, одетый в белую рубашку. Младенец этот сладко спал; и его ангельский сон не могли разрушить ни вопли, ни оглушительные вспышки выстрелов...
А потом бабушка открыла свои уста и ее укоризненный, полный сострадания ко всему (и даже к нему) голос, заполнил для Ивана все: поглотил в себя и пьяный марш, и вопли сумасшествия, и каждым звуком, каждым словом, словно бы вбивал клинья ему в самую душу:
- Что же ты, сынок? Что же ты страдаешь здесь? Что же ты позвал то нас, что за бес тебя попутал? Вот посмотри на малыша - Виталиком его зовут... Видишь, как спит то сладко... Зачем ты позвал нас, соколик...
Она хотела еще что-то сказать, да не успела: подбежали солдаты и погнали ее, брезгливо пиная ногами, к наполняющемуся плотью рву. Она, все еще бережно прижимая к груди малыша, часто падала, но каждый раз поднималась...
Иван как бы и рванулся половиной своей души за ней следом - эта половина кричала, что надо остановить ее; вторая же половина оставалась на месте и видела перед собой лица Марьи, Саши и Иры.
И вдруг зашелся он в демоническом вопле:
- Па-а-а-даль я! Па-а-а-адаль!
Темные вспышки раскалывали вселенную и кровавые молнии пронзали небосклон - вновь мировозздание перед его глазами растягивалось, перекручивалось под яростными углами, вспыхивало ослепительными вспышками, дрожало в агонии, носились вокруг какие-то обуянные паникой люди, причиняли друг другу боль...
Иван чувствовал, что теряет сознание - падает в какой-то черный омут... Он уже стоял на четвереньках на разваливающейся под ним на части земле, вцеплялся в нее окровавленными, разодранными ногтями, и грыз ее...
Запели вокруг соловьи и потоками хлынули со всех сторон цвета всех оттенков зеленого, солнечного, да небесного. Он сидел на срубке, а прямо перед собой видел милую, юную Марью. Он, кажется, только что признался ей в любви и слушал теперь как поют соловьи и звенит каменистый, с несколькими водопадиками родничок.
- Иван, - зазвенел голос Марьи, - как прекрасен этот мир, правда! Как здорово! Это ведь весна... нет сейчас лето, но в душе то весна, я так себя только весной чувствую, когда порывало мертвое с земли живой сходит!...
- Марья, Марья, - он схватил ее за руку и зашипел, - Он рушится - этот мир, Марья! Ты радуешься весне, но близится ведь что-то страшное, неминуемое! Мы сидим с тобой на этом зеленом пяточке, уединившись на минутку, ну пусть на час ото всех, но ведь они есть, и есть большой, страшный мир, о котором мы сейчас забыли, но который нахлынет на нас через час. Он, этот мир, Марьюшка, заливается кровью, зло его заполняет... а нам... что нам делать, любимая моя?...
И тут Марья превратилась в ту молодую барышню со старой картины. За ее спиной ожил давно ушедший в небытие пейзаж и давно умершие дети закачались на качелях, а по несуществующему больше озеру закружились грациозно изгибая шеи темные лебеди...
Она задумчиво и печально смотрела на него, а в тонких ее ручках застыла открытая где-то на середине книга. Солнечные лучи нежными поцелуями ласкали лицо Ивана.
- Что там за твоей спиной... обернись, - негромко повелела она ему, и обернувшись он увидел двор больницы... там висел на заборе прибитый десятками здоровенных гвоздей человек. Железный костыль торчал из его черепа, но он был жив и с немым укором, смотрел на Ивана.
- Ваш мир охватили бесы, - прошептала девушка и по щекам ее побежали слезы, а книга, выпав из рук, обратилась стаей черных скорбных лебедей, которые в мучительном танце поднялись в небо. А она говорила, - Вами правят бесы и вы даже не понимаете, не чувствуете этого. Вы не понимаете уже, что и зачем делаете, не чувствуете, что падаете в этот ужасный ров - там ведь столько уже тел в этом рве... Господи, отец мой, дай успокоение этим душам, избавь, избавь их от этого - молю об одном - избавь!
И вновь мир вспыхнул, переворачиваясь с ног на голову и мириады воплей и завываний хлынули в него. И он увидел себе стоящем на дворе больницы и не знал: явь ли это или же вновь видение? И он не знал, что есть явь и что есть видение: ведь то что он видел только что, было гораздо более реальнее этого кошмара и он не помнил как очутился в этом дворе - он просто стоял покачиваясь, и пыльный мир вокруг него все темнел и багровел.
Но вот выплыл припадочно дергающийся Свирид и сотрясая до хруста костей его руку, успокоительно завизжал, что-то.
- Где моя жена и дети?! - заорал вдруг Иван, надвигаясь на него, - Что с ними, где они?!
Свирид лепетал что-то стремительно, но Иван не понимал его... Вот из расползающегося на окровавленные, стальные ошметки мира, выплыл залитый многими слоями крови забор и тело прибитое к нему...
Череп его был пробит ржавым костылем и видны были даже трещины разбежавшиеся по тому что было когда-то лицом. И еще, до того как вогнать этот последний железный костыль, резали они его ножами, и теперь мясо увитое мухами и внутренности свисали канатами вниз и шевелились словно живые от жирных армейских мух...
Иван, сам не зная зачем, дотронулся до проклинающего свою участь костыля и шатаясь пошел со двора. Но пошел он не домой - нет, он обогнул забор и нашел там место где этот костыль и особенно крупные гвозди выходили наружу. Он дотронулся до острой, прошедшей сквозь кости, мозг и дерево грани, надавил на нее пальцам так, что грань дошла и до его кости, а затем оттолкнул назойливо рыдающего Свирида, и зашагал в поднимающихся, казалось, к самому небу кровавых густых клубах дыма.
* * *
- Пришел!... папа пришел! - крики Марьи и Сашки прорвались, казалось, с самого неба и нахлынули на Ивана так неожиданно, что он задрожал весь, ноги его подкосились и он начал падать вниз в бурлящее кровью дымчатое марево. Он не верил в происходящее - образа убитых по его выслуге детей и безымянного мученика прибитого к забору тошнотворно ярко стояли в его глазах.
Но все же... Некая жгучая мягкая материя сжимала его, не давала хотя бы пошевелиться и выплескивала, и выплескивала в самые уши пронзительный плач.
- Иван! Иванушка, где ты был?! Иванушка, да знал бы ты... Где ты был?!... Ну что же ты, аль не слышишь меня?! Ну посмотри - вон Ирочка...
И при имени дочери словно просветлело в Ивановых глазах, увидел он родную горницу посреди которой он стоял уже бог знает сколько времени... Только это уже была совсем не та горница, которую видел он еще утром - ад проник и сюда... Этот ад в виде красно лысого немецкого карапуза развалился за столом и деловито, с презрительной усмешкой наблюдал за Иваном. Перед ним на столе стояли пустые уже тарелки и большая, наполовину опустошенная бутылка вина. Рядом с карапузом сидел готовый поддержать отрывистым смехом любую шуточку начальника белобрысый, похожий на жердь переводчик.
Иванов затравленный взгляд метнулся вниз, скользнул по Марье, по Сашке, и наконец по Ирочке, лежащей на печи и хрипловато, слабо, как в лихорадке стонущей.
- Что они с тобой делали? Ох... ты же в крови весь... господи, весь кровью пропитан! Вся рубашка, все штаны... - Марья нежно и трепетно целовала его, забыв, про существование карапуза, который, однако, с удовольствием наблюдал за встречей этих, по его мнению, низших существ. С вина он разомлел и прибывал в добродушном настроении.
Через переводчика он потребовал:
- Расскажи нам всем о том, как ты провел этот день.
При этом он наполнил вином загрязненный чем-то стакан и жестом предложил Ивану выпить.
"Я не должен следить за своей речью, я не должен говорить... господи, да если он хоть половину из того, что было узнает... нет, я не знаю, не хочу знать, что тогда будет... но ни она, ни дети не должны узнать это." Иван вновь взглянул на ее рассеченный шрамом от автоматного дула лоб и, не решившись взглянуть в глаза, проговорил слабым голосом:
- Задание было выполнено. Я отвез всех... все то есть, ну и там ваши солдаты сделали все, что нужно...
Он покрылся потом и задрожал одновременно - у него был озноб.
- Подробнее! Я хочу слышать все подробно! - лениво требовал карапуз по прежнему протягивая в сильно дрожащей руке кружку с вином.
- Я не знаю...
- Они кричали: эти ваши отвратительные маленькие выродки кричали? Я хочу знать! - казалось карапуз вот-вот раскапризничается.
- Я не знаю. - Иван хотел умереть. Вздрагивая, перевел он взгляд в наполненный плавными движениями рыбок и водорослей аквариум и мучительно чувствовал жаждущий ворваться в его глаза внимательный взгляд Марьи.
- О чем он говорит? - зашептала она страшным голосом.
- Я не знаю, - в третий или в тысячный раз проскрежетал он, ожидая когда же окончится эта пытка...
- Выпей вина, русский Иван... Я говорю тебе - выпей вина, а потом рассказывай мне все подробно!
Иван задрожал и всем телом рухнул к столу, судорожно выхватил протянутый стакан, глотнул поперхнулся и с трудом сдерживая рвоту зашипел:
- Они кричали: дети, их матери и старухи - все кричали! Я отвез их, как вы и требовали, выполнил все... И там был еще пьяный марш... Господи, - он резко развернулся к забившейся в угол, обхватившей Сашку Марье и, глотая слезы, застонал, - Они просили вывести женщин и детей из больницы, просто вывести, понимаешь? Они их поместили в более надежное место... далеко от этого шума, грохота, от этой пыли... ты видишь Марья, она и здесь уже эта проклятая пыль - ты посмотри - вон плывет...
И действительно - медленно расползаясь в безветренном замершем от ужаса воздухе, пыль перекинулась через ограду в сад, поглотила в себя вишни и теперь видны были лишь их, кажущиеся зловещими, контуры. Пыль клубилась уже за самым окном, а Ивану казалось, что уже в самой комнате...
- Марьюшка, - он в мучении, схватился за голову и от стола всем телом дернулся к ней. - Ну ты ведь не осуждаешь меня, правда ведь, я ведь только отвез их, понимаешь!
Он бросил быстрый взгляд на Сашку и поперхнулся вновь хлынувшей из десен кровью.
Карапуз с издевкой усмехнулся, и, не отрываясь от горлышка, переместил вино из бутылки в свой желудок. Он понял чего испугался Иван и теперь решил немного развлекаться - при этом он не чувствовал, какой либо злобы или раздражения по отношению к Ивану, для него он в сущности и не был человеком, а лишь предметом с помощью которого можно немного поразвлечься. Переводчик внятно, словно ударяя душу Ивана огненной, ветвистой плетью выкрикивал:
- Зачем ты обманываешь фрау Марию, русский Иван? Зачем ты говоришь ей неправду? Фрау Мария - ваш муж отвез сегодня ненужных нашей святой империи женщин и детей к месту расстрела, он хорошо нам послужил... А теперь я хочу слушать дальше, рассказывай, русский Иван - их ведь раздевали перед расстрелом? Ты ведь должен был все видеть, рассказывай нам всем какие у них тела? Какие тела у русских женщин, рассказывай, а то придется фрау Марье раздеваться.
Иван уже при первых словах вскочил и бросился к ней, обнял так сильно, что, казалось, затрещали кости и заглядывая ей в самые глаза, роняя болезненные слезы, закричал:
- Это не правда! Слышишь, слышишь - не правда это все, Марья! Ну вот скажи - кому ты поверишь больше: мне или ему... ну скажи - ну могу я тебя обманывать - да стал бы я этим гадам выслуживаться, да еще так... Да лучше уж сдохнуть чем такое, что он говорит, творить! Ну посмотри мне в глаза, пожалуйста, Марьюшка, любимая моя, душенька, посмотри!
И он весь вывернулся к ее глазам, весь бросился к ним и действительно смотрел в них честно, как смотрит человек, сказавший правду. И он смотрел так не потому что сам поверил в сказанное, хоть ему и хотелось поверить нет, то что он пережил, так же ослепляюще ярко плыло перед его глазами - он просто всею своею обратившейся в боль душою жаждал чтобы Марья поверила ему, и весь он обратился в эту ложь... Он даже сел на колени перед Сашкой и уткнувшись ему в плечо застонал:
- Скажи, разве может папа немцу служить, а?
- Не мог, - тихо шепнул Сашка и уткнув бледное личико в подол маминого платья беззвучно зарыдал.
Карапуз ожидал нечто подобное и теперь улыбался вовсю, обнажая ряды желтых, больных, по всей видимости, зубов. В угоду ему покаркивал, нервно вздрагивая, и переводчик...
А для Ивана продолжалась пытка - голова раскалывалась, не в силах удержать в себе столько боли, он вглядывался в Марьины глаза, а она, сразу же ему поверив, целовала теперь его...
Иван не воспринимал этого - сам того не осознавая, он погрузился в маленький, огороженный стенами кровавой пыли мирок. И он не чувствовал Марьиных поцелуев, а слышал лишь дребезжащий рокот танков. И ему чудилось в ее глазах презрение. Он сорвался в угол, схватил там икону и, став перед Марьей на колени, заголосил иступлено:
- Я ничего не делал, Мария! Христом богом клянусь - ничего не делал! Провалиться мне на этом месте, век в аду гореть, коли вру! Ну поверь ты мне, а не им... чтобы они не говорили, все равно мне верь! Я Христом богом клянусь - лучше бы сдох я, нежели стал такое вытворять!