Страница:
Как в скором времени выяснилось, он был прав: навалившаяся на нашу землю, увенчанная загнутыми крестами сила дрогнула, переломилась и медленно, но неудержимо, уже агонизируя поползла назад...
Иван, когда-то был частью той, возросшей теперь неимоверно силы, и теперь, хоть и оторванный от нее, он все же мог чувствовать ее приближение. Он чувствовал и то, что окружающее его уже умирает, агонизирует, но он, все же, сам принимал участие в этой агонии. И в этот, и в последовавший за ним день, и через семь дней, и даже через две недели, когда отступающие войска заполнили город и сотрясали его разжиженные улицы, он сидел, стараясь не о чем не думать за рулем грузовика и слышал, толи в бреду, толи наяву доносящиеся из кузова стоны и вопли.
Запомнился ему один размытый слякотью, холодный день начала ноября: слышна была уже где-то за лесами канонада, и все чаще ревели сокрытые холодным покрывалом небес самолеты, а на улице все чаще попадались машины из которых доносились адские вопли раненных. И лица фашистов вновь стали испуганными, видно было, что нервы их напряжены до предела, и, казалось, каждый из них, готов был пригвоздить, для своего расслабления, хоть кого-нибудь к забору.
В тот день ему приказали ехать в городскую тюрьму: там, в ее обнесенном огрызнувшейся колючей проволкой дворе стояло уже несколько грузовиков... Иван видел, как немецкие солдаты в черных перчатках раздраженно, с отвращением стали выносить из тяжелых, режущих своими острыми гранями воздух, ворот что-то... Зачем-то он стал приглядываться, что они тащат обычно то он старался поменьше смотреть по сторонам. Сам не знал он, какая сила заставила его тогда внимательно выйти из грузовика, навстречу им...
Это были люди - скорее всего в прошлом какие-то подпольщики, партизаны, кем-то выданные, схваченные... Иван привык ко всему - к младенцам с разбитыми телами, к матерям и молоденьким девушкам забитых до смерти ногами; казалось бы, ничто уже не могло вывернуть его душу еще дальше. Но тут, когда он внимательно, даже жадно разглядел эти, потерявшие данную природой форму и разум ошметки плоти - лопнула напряженная до того в его душе пружина. Звенящий, бухающей ударами раскаленного колокола пустотой наполнилась его душа, и его вырвало на жесткую, покрытую кровяными пятнами черноту. И пока его не откачали холодной водой, и не встретили жестким смехом эти черти, он лежал в живой крови и вокруг извивались, проклиная его сотни нечеловеческих тел - это не могли быть человеческие тела - это были какие-то обжаренные изодранные, но живые, орущие до самого поднебесья наборы органов: рук, ног, голов - шевелящихся и проклинающих его слабость. Кричащих ему в лицо: "Падаль!".
После же, когда его отлили водой и пинками погнали к грузовику, из кровавого кузова которого доносился на одной разрезающей пространство ноте стон, Иван пошел, опустив и сжав плечи... Но если бы кто-то посмотрел тогда в его глаза...
С такими же глазами шел Христос на Голгофу.
* * *
Быть может, только, данное родной природой, могучее здоровье и придавало его телу сил существовать дальше. Это были дни ни с чем несравнимых мучений - он видел и понимал все ясно - он не мог больше ни о чем не думать, и не смотреть по сторонам - все было как в тот бесконечно далекий, первый день пришествия ада в Цветаев. Он ясно видел каждое новое зверство и все впитывал и впитывал в себя, и, не в силах остановиться, продолжал служить агонизирующему зверю. Он проклинал себя, терзался изнутри проклиная свое ничтожество и слабость и, если рядом никого не было, бил со всех сил кулаком в стену, разбивал в кровь костяшки и не чувствовал физической боли - боль душевная была во много, во много сильнее. От этой неимоверной, не прекращающейся ни днем ни ночью пытки, он словно бы выгорел, почернел изнутри, стал похож на поднявшегося из рва истлевшего мертвеца. И Марья, глядя на него, часто плакала...
"А ведь я все время боюсь! - беззвучно орал он в предрассветный час, лежа на холодной соломе в жарких объятиях Марьи, он не в силах был погасить свое сознание, - Всего, всего боюсь! Боюсь, что эти подонки изнасилуют жену, а что если уже... нет, она бы сказала... Боюсь за детей. Боюсь, что Марья, как-нибудь сама увидит, что я делаю. Нет, господи, только не это! И я боюсь силы, которая близиться, которая должна раздавить и меня... И еще я ненавижу: ненавижу этих... разрушивших наш мир, бросивших меня в ад, столько боли, господи, и все из-за них!... Хоть одному из них ты должен отомстить Иван, хоть одному перерезать глотку. - эта мысль была уже не нова, она беспрерывно пульсировала в его голове, с того самого дня, когда его глаза во дворе тюрьме, стали похожими на глаза Христа... теперь это были ненавидящие глаза дьявола, - Вон уже просвечивает этот тусклый, мертвенный свет через щели, опять на улице слякоть, опять нет ни солнца, ни звезд... господи, как бы я хотел увидеть их! Но хватит, все - сегодня же я совершу это - хоть одного подонка прирежу, хоть одной сволочью на земле меньше станет. Ну, а уж со мной будь что будет, все одно - не смогу я так дальше жить, не смогу эту ярость в себе дальше нести. Прирежу и, быть может, кому-нибудь гвозди в тело вбивать не станут... Господи, а канонада то уже совсем близко, беспрерывно уж орет - еще дня три и кончиться все. А Ирочка то - страшно мне в ее глаза смотреть. Вон она уже проснулась и смотрит на меня, молчит как всегда, а глаза то темные, бездонные - а ведь все она понимает, все чувствует...
- Не надо, ничего не надо. Помолись господу, папенька. Сходи в нашу церковь разрушенную и там у ликов древних встань на колени и душою помолись усердно... Там ты лекарство и найдешь.
"Что - это дочь моя семилетняя сказала? Разве же могла она так сказать, да и рот у нее не открывался, да вон она и спит... так я же видел ее с открытыми глазами... глаза то ангела были... неужто привиделось только нет, все ясно видел... В церковь... нет, что за глупость - только время терять, это ведь сказки все про бога то; мне уж раз ночью под звездами привиделось такое, теперь жалею - тогда надо было этой "жерди" глотку перерезать... Да если бы был бог, разве он допустил бы такое, да ему стоило бы только пальцем махнуть и всего этого безумия не стало бы... А что же я так часто поминаю его... Нет - все бред. Сегодня же я совершу это... Непременно хоть одной твари глотку перережу, докажу всем, что все еще боец я!"
Спустя несколько часов он, опустив плечи, брел среди покрытых копотью войны, болезненно стонущих машин и танков. Где-то совсем уже близко за городом ухало, часто сотрясали землю громкие разрывы... Он сжимал в кармане тот самый, отброшенный им в далекую звездную ночь ножик. Как казалось ему с той памятной ночи небесная глубина все время была скрыта холодной грязной занавесью и если занавесь эта и прорывалась где-то, так совсем ненадолго и у самого горизонта.
Быть может, и было солнце, и свет звезд в эти дни, да он их не видел. Не мог больше вырваться он из маленького, клубящегося в кровавой пыли мирка...
Вот и теперь, весь мир сжался для него в узкий, орошенный кровью коридор, железные изукрашенные погнутыми крестами стены которого двигались в зыбком, леденящем кожу мареве, отплывали назад. И между этих стен шевелились, заходясь часто руганью раздраженные безликие существа и Иван без конца твердил про себя:
"Вот они эти ничтожества, подонки разрушившие мой мир. Гонимые великой силой они бегут поджав хвосты. Испуганы теперь, следы свои заметают, пытаются скрыть сотворенное; да не скрыть теперь - нет! Ведь среди этих раздраженных, думающих о том как бы только поскорей ноги унести есть ведь и те, кто прибивали тогда солдата к забору! И те кто другого штыками кололи и женщину и младенца..."
Он увидел какого-то, по-видимому, отбившегося в общий суматохе от своей части солдата. Он, как и Иван, вжав голову в плечи брел по обочине дороги. По его неровной походке видно было, что он очень устал, шел издалека и, быть может, был ранен, но из-за грязи этого точно было не понять.
- Вот он, - от волнения заговорил вслух Иван, - этого то подонка я сейчас и прирежу. Точно это он был тогда во дворе - помню, как он смеялся, когда гвоздь нашему солдату в руку вбивал! - так с гневом, голосом совершенно безумным выкрикивал он и плотная слюна стекала из его рта. И он действительно убедил себя что этот безликий, уставший солдат был тогда во дворе больницы - он хотел себя убедить, представить этого солдата полным злодеем - чтобы вымести на нем всю накопившуюся за адские месяцы ярость.
Быстрым шагом он подошел к нему и прошипел:
- Эй ты, посмотри на меня, узнаешь?
Солдат, не осознавая, что это к нему обращаются, шел дальше. Тогда Иван схватил его за плечо.
- Что, не понимаешь меня, фашист проклятый? Не понимаешь, да?
Солдат вскинул голову и усталыми, сонными глазами заскользил по лицу Ивана - совсем еще мальчишка, усы только пробиваются над верхней, припухлой губой, худющий, бледный, с огромными синяками под глазами.
- Не понимаешь меня, да? Ну и хорошо! Но вот это ты должен понять - это то все понимают! - он достал из кармана несколько дней назад "взятую" у "карапуза" маленькую бутыль с водкой. При этом совершенно не понимая, что он делает из другого кармана он выхватил и нож.
В его замыслы входило отвести его в какой-нибудь закуток, подальше от дороги, напоить там этой водкой и затем совершить задуманное. Но даже ночью в наполненном тишиной сарае (отступая немцы перерезали всю живность), когда он обдумывал этот свой незамысловатый план, мысли его летели беспорядочно, срывались панически из стороны в стороны, дрожали, как и зыбкий осенний воздух. Теперь же он совершенно не понимал, что делает; словно бы в его тело вселился демон, он уже не мог остановиться...
Бутылка выпала и, булькнув в луже, была смята, размолота в острую пыль оглушительно дребезжащей, горой живого железа, которая двигалась с ними рядом.
Сжимавшая нож, рука Ивана дернулась вперед...
Солдат, все еще не понимая, что происходит, все еще находясь в своем маленьком мирке, в котором передвигал он ногами и, как казалось ему, стоял на месте - почувствовал, как острая боль ворвалась в его живот - именно туда нанес Иван первый удар. И он не закричал, чем непременно привлек бы внимание, а отшатнулся от этой боли назад. Его сознание уже было замутнено и ему чудилось, что там позади стоит мягкая кровать, на которой он сможет спать долго, долго... мягкая, со взбитыми подушками кровать...
Но позади него был почти двух метровых подорожный ров, и оступившись он, так и незамеченный никем рухнул в него. Иван скатился следом.
Там, на дне рва, в грязи они сцепились - солдат, пробужденный наконец нестерпимой болью, и рычащий от ярости Иван. Истекающий кровью солдат по прежнему не издавал ни звука - он забыл, что у него есть рот, ибо слишком долго он прибывал в одиночестве... Иван неудачно упал на дно оврага, он вывихнул руки и выронил нож и теперь сжимал со всей силы дрожащие руки на шее солдата. Тот же, вырываясь, раздирал его лицо давно не стриженными ногтями, все норовил выцарапать Ивану глаза.
Земля задрожала толи от холода, толи от боли за своих детей, а спустя несколько мгновений задрожало в морозном воздухе эхо ближнего взрыва. Это где-то под самым Цветаевым бомбили отступающих с самолетов...
Все покрытые грязью, они были похожи на каких-то болотных чудовищ; они барахтались в этой вязкой жижи и со стороны (если бы кто-нибудь мог их видеть со стороны), не различить было где Иван, а где солдат.
Но Иван видел лицо своего противника, оно с каждым мгновеньем становилось все более уродливым, и оттого ярость в нем, пульсируя, восходила до немыслимых пределов.
Он вдавливал свои большие пальцы все глубже и глубже в плоть, до тех пор пока шея не затрещала и не размялась как пластилин под его пальцами. Тогда изо рта этого безымянного солдата сильным потоком хлынула кровь, и, смешавшись с грязью, превратило это юношеское лицо в нечто подобное тем кускам изуродованной плоти, которые видел Иван во дворе тюрьмы.
Иван, в виде куска окровавленной бесформенной грязи отвалился от другого дрожащего, истекающего кровью куска грязи, развалился в ледяной жиже, на дне оврага. Только его голова, впечатавшаяся в мерзлую стенку возвышалась над жижей.
"Ну вот и сделал. Убил. Что легче стало?..."
- Ха-ха-ха! - он засмеялся пронзительным безумным смехом, - Нет ведь: только сильнее теперь мука тебе, убийца! Теперь я пал еще ниже, господи, да есть ли конец этому падению...
И он дернулся к массе, едва поднимающейся над жижей. Обмороженные пальцы совсем не слушались его, не гнулись, а, казалось, ломались с костным треском при каждом движенье... Он не мог сделать то, что он хотел сделать расстегнуть пуговицу на погруженном в жижу кармане мертвого, но он ДОЛЖЕН был это сделать, а иначе, от нестерпимой душевной боли, он бы стал рвать зубами самого себя. И он, чувствуя как ледяной холод постепенно пронизывает его тысячами тоненьких ветвистых игл, вновь и вновь пытался расстегнуть карман; вцепился потом в него зубами, оторвал пуговицу и тогда, достал то, что там было... Он был уверен, что найдет там это и он не ошибся...
Он, готовый к смерти, откинулся обратно к жесткому срезу промерзшей земли держа в белых, промерзших руках, грязную промокшую фотокарточку...
То ли ранняя ноябрьская ночь близилась, толи его глаза наливались тьмой, а скорее и то и другое вместе, но мир для него стал совсем тусклым и мертвым. От земли его голове передавалась дрожь, но грохот железа слышался теперь размытым и невнятным, долетающим издалека.
Он смотрел на фотографию и видел там молодую девушку, которая любила, задушенного Иваном парня... Фотография давно уже разъехалась и шлепнулась с мягким хлопком в жижу, но Иван все еще видел ее и держал, в своем воображение перед глазами. Девушка задвигалась, налилась цветами, чему Иван совсем не удивился; по щеке ее покатилась слеза, а за спиной зажил, задвигался огромный, просторный и светлый мир.
- Здравствуй Иван, - негромко и печально проговорила она, а по щекам ее катились полные боли слезы.
- Здравствуйте, барышня, - отвечал Иван и встал перед ней на колени. Он по-прежнему чувствовал боль, но в тоже время ему было и легко, ничто не давило его, в голове было ясно; а тела словно бы и не было - в любое мгновенье мог он взмыть к небу.
- Какой красивый мир, не правда ли? - тихим, нежным голосом спросила барышня и чуть повернула голову в сторону колосящихся у самого далекого горизонта полей. Засмеялись дети: маленькие девочки и мальчики одетые в красивые летние одежды. Они играли у озерной глади и на полных густых теней парковых дорожках.
- Но ведь его уже нет, - произнес Иван, - только на старой картине он и остался, на место же его пришел... нет, не хочу вспоминать.
- Какой прекрасный мир, - повторила барыня и тут задрожала земля и огромный, в десятки раз больший чем самые высокие деревья танк стал надвигаться на них.
- Стой на месте, - повелела молодая барышня, - тебе от него не убежать сейчас - он стал частью самого тебя. Стой и жди.
Так и стоял он перед ней на коленях, а разрезающий своей башней небо танк стремительно надвигался на них, поглощая под своими гусеницами горизонт. Ломал он деревья, дома, выплескивал из берегов реки; трещала от его неимоверной тяжести матушка земля, покрывалась трещинами и из них поднимался, заслоняя собой простор, кровавый туман.
Вот танк уже над ними; трещат деревья, гибнут под его гусеницами дети... Иван на коленях прополз ближе к барышне обнял ее ступни, покрыл их поцелуями и своими слезами.
Свет дня померк, черная тень нахлынула на них, наполнив все рвущимися детскими криками и хрустом дробящихся костей...
Когда Иван поднял голову, то увидел, что лежит у подножия золотящегося в небесной дымке трона на котором восседала... барышня? Она ли? Лик то ее, но эта дева... - она была соткана из облаков, из света звезд, из всего самого прекрасного, что доводилось видеть Ивану. От тонких черт лица ее веяло внутренней силой и наполненном скорбью и вечной думой спокойствием. По обе стороны от нее, на маленьких золотых стульчиках сидели дети - среди них Иван увидел и свою Иру, а рядом с ней другую девочку - ту самую в белом платье к которому не приставала никакая пыль, у ее ног свернулся калачиком в сладкой дреме большой пес. Эти две девочки живо, но не громко переговаривались о чем-то меж собой, но когда заговорила дева, разговор их затих...
- Смотри же, Иван!
Гусеницы исполинского танка промелькнули, разрезая темный воздух и обнажили темную, обагренную блеклыми отсветами взрывов долину... Это были знакомые Ивану места - холмистая долина на которой стоял Цветаев. Но теперь города не было, лишь унылые развалины с укором взирали разорванными глазницами окон на царящий вокруг хаос. С низко провисшего черного купола провисали к земле темные полосы и падали время от времени, одетые пламенем самолеты... Вся долина до самого горизонта, на котором клубились черные ураганы заполнена была стальным окровавленным крошевом, и среди этих обрубков железа, шли и шли без конца перепачканные в грязи солдаты; они шли низко опустив головы и бросались иногда друг на друга и били руками и ногами, или же рвали крючками и вбивали в тела своих врагов гвозди. Среди них проезжали какие-то уродливые машины, и терзали, разрывали своими шипастыми гусеницами холмы и самих солдат. Кровавые ручейки текли в этой цвета зажаренного гниющего мяса земле.
И вдруг к лежащему у подножия трона Ивана подбежал один из них, весь залитый грязью и закричал:
- Что же ты, Иван?! Не узнаешь меня, я же Свирид? Ну что вспомнил?
- Свирид!
- А-а!! Ну-ну! Вспомнил таки, да - это я, Свирид! А ты ведь про меня и не вспоминал все это время. А ведь убили меня, Иван. Убили! Кто убил не знаю пулю пустили и все, болтал я слишком много. Но теперь то я могу сколько угодно болтать - никому ведь дела нет. Я ведь мертвый Иван, мертвый, и ты Иван мертвый!
Вдруг Свирид стал таять и, обратившись в часть окружающего трон сияния, растаял в воздухе.
Иван вновь взирал на возвышающуюся над ним, словно бы плывущую в воздухе деву.
- Что это? - прошептал он. - Я не хочу все это видеть. Зачем все это, скажи? Ведь мы все жили просто и счастливо, без этих надрывов. Почему же пришло все это? Объясни мне, мудрая, какой безумец мог сотворить это, - он кивнул на извивающуюся залитую страданиями и пустотой долину, - скажи мне почему так стало? Ответь, почему я вижу это?! - но отвечал он себе сам, Это ведь все от людей исходит - это все ими создано - это ведь мир созданный ими, так ведь? Ведь мир, который видел до этого; тот огромный солнечный мир, с детским смехом и дивными закатами - это ведь мир, созданный богом или природой - главное, что не человеком - это мир, который был до человека и, быть может, будет и после него. Но ведь все это безумие создано человеком, из его мозга исходит. Человек ведь на многое способен и на прекрасное, и, напротив, на ужасное... Что же мне теперь делать, я уже мертв... я уже мертв...
Она спокойно, с материнской нежностью взирала на него с высоты своего трона, а за ее спиной, в долине, поднимались из земли и возносились неудержимо вверх бесчисленные колосья и березы. Своими колосьями и стволами они разрывали груди металлолома, и солдат тоже поглощали в свою плоть, обращали их в цветы: в розы, в подсолнухи, в одуванчики, в гладиолусы. Чистыми холодными ключами выплыло из глубин земли сияющие озеро и река живой, плещущей рыбой дорогой улеглась между спокойных холмов.
- Это все возродиться, - печальная, похожая на прикосновение воздушной руки, улыбка, коснулась ее губ. - Этого вам не победить - да оно и живет все время, также как и звезды и облака, только вы часто видеть и чувствовать этого не желаете. А если бы чувствовали и любили так легче бы вам жилось и не было бы ада... А теперь...
В воздухе перед Иваном составился из солнечных лучей яркий человеческий контур.
- Ты узнаешь его? Это тот человек, которого ты задушил во рву, в грязи. Его зовут Питер. Посмотри-ка...
Золотистый контур объял его и в несколько мгновений перед глазами Ивана пролетела вся жизнь этого человека. Светлые видения детства, бурлящая от маленький водопадиков речушка и любимый кот; а вот и первая любовь, заполненное цветами, выгнутое к яркому небу поле и девушка со звонким голосом; а потом мрак и огни костров, и рвущиеся отрывистые слова, и ревущая многотысячная толпа, частью которой он себя ощутил и орал восторженно и безумно о владении всем миром; не вдумываясь в слова. Дороги и взрывы, холод и голод и снег, без перерыва валящий с неба. Он бредет по ним, потеряв счет дням, наполняясь глубокой злобой и подвывая время от времени. Долгие месяцы мучений и страха в одну секунду вспыхнули перед Иваном... Но увидел он и другое - был, оказывается, у Питера светлый негнущийся все это время стебелек в душе. Вспоминал он об парке в его родном немецком городке. Как красив был этот парк в осеннюю пору, как покойно шуршали на его длинных дорожках листья, как приятно было посидеть на лавочке под яркой волной осенней листвы и вдыхать в себя прохладу. Только воспоминаньями об этом парке и о девушке, которая, по его разумению, сидела, ждала его на одной из лавочек и придавало ему сил возвращаться, идти бессчетные километры из чужой, холодной страны...
- Я прощаю тебя, Иван, - услышал он вдруг незнакомый, чистый и свободный голос. - Живи с миром, найди себя покой - а я нашел свой дом.
За спиной контура открылось окно из которого дохнуло ранней осенью. За окном видна была уходящая вдаль парковая дорожка и падающие искрящиеся в воздухе лиственные водопады. Вдалеке на скамеечке Иван различил какой-то контур, а еще дальше, или это ему только показалось? - яркую звездный мост перекинувшийся в... вечность?
- И я не держу на тебя зла, Питер. И я прощаю тебя... всех вас прощаю, иди с миром...
Окно закрылось, а рядом с Иваном пробежали дети и рядом с ними виляющая хвостом собака, радуга засияла на небе.
С надеждой стал вглядываться Иван в лицо прекрасной девы и черты ее задрожали плавными изгибами...
* * *
Над ним склонилась Марья, и еще рядом он чувствовал присутствие Саши и Иры. Мяукнул где-то совсем рядом кот и золотая рыбка мягко плеснулись в аквариуме. На улице светило яркое солнце, и его свет рассеивался по всему дому, делая его теплым таинственным и каким-то сказочным. Было легко и покойно. Тихо... Часы мирно тикали в соседней комнате "тик-так, тик-так". Он не слышал тиканья часов с того самого дня, когда началась война... Значит война кончилась!... А может и не было никакой войны, быть может был только кошмар, долгая болезнь, от которой он теперь излечился и все вернулось назад в светлые дни? Да, конечно же!
Он уже поверил в это, и с облегчением понимал, что все виденное им - лишь пустые образы, ушедшие вместе с болезнью. Он даже улыбнулся искренне вглядываясь в черты Марьи... Какое же у нее, все-таки красивое лицо: сильное, волевое и в тоже время женственное... Но складки на лбу - Иван даже передернулся - уродливыми широкими бугорками отметилось то месте где проворачивалось когда-то, вгрызаясь в плоть дуло автомата. Неужто было?
- Они ушли, - просто проговорила Марья и поцеловала его в губы, потом осторожно провела горячей рукой по лбу... тогда он заметил, что она поседела - несколько таких почти белых прядей млечными путями протянулись средь густой черноты.
- Они ушли, - повторила она подрагивающим, льющимся нежностью голосом. Сегодня последний день осени и впервые за многие дни небо очистилось. Оно такое яркое. Прямо слепяще яркое! Весь мир словно горит солнцем изнутри, представляешь? Это солнце тебя оживило. Ты ведь долго так пролежал Иван, словно мертвый...
- Это ты за это время поседела?
Марья промолчала, опустила голову и еще раз поцеловала Ивана - на этот раз в лоб.
- Как меня нашли, - слабо проговорил Иван, черпая в душе силы на ответ сможет ли он любить Марью так сильно, как была она этого достойна.
- Сашенька тебя нашел. Ты до ночи не возвращался, вот мы и пошли тебя искать. Ну вот: темно уж было, а Сашенька тебя в канаве все равно увидел. Не знаю уж как - там ведь темень кромешная. А он все равно увидел... Достали тебя, а ты мертвый уже, промерзший насквозь, и сердце не бьется. Только я не верила, что ты мертв. Знала я, что не мог ты умереть. Ну принесли мы тебя домой... Уже к рассвету дело было...
- Как же вы донесли меня?
- Да ничего - я тогда и не чувствовала веса твоего, падала, помню, часто, но веса не чувствовала... нет. А теперь все позади. Они ушли.
- А другая сила?
- Что, милый?
- Марьюшка - а другая сила, которую в угол загнали, но она поднялась и смяла все эти ржавые банки и откинула их с земли родной - пришла эта сила, Марьюшка, в наш Цветаев?
- Завтра...
Слово закружилось вокруг Ивана, поплыло к потолку, засияло среди хороводов солнечных лучей.
"Завтра... Надо принять, все-таки, это. Принять и успокоиться... Быть может, все еще станет на свои места. Быть может забудется... - мяукнул кот, но ему показалось, что это ребенок закричал, - нет, не забудется - такое не забывается. Никогда..."
Чудовищные образы замелькали перед глазами, все наполнил ор беспрерывный, накатывающийся волнами, бурлящий болью и страхом детский ор.
- Мама, мама! Страшно мне!
- Дочку то отпустите! О господи! Да вы же... а-а!
- Падаль!... падаль!... падаль! - тысячи разных голосов шипели, выкрикивали это слово и что-то острое рвало его плоть, и он, зажав до крови губы, чтобы самому не заорать, застонал.
Марья закричала, заплакала, осыпала его поцелуями, а Ира зашептала проникновенно в самое ухо, в самую душу его:
Иван, когда-то был частью той, возросшей теперь неимоверно силы, и теперь, хоть и оторванный от нее, он все же мог чувствовать ее приближение. Он чувствовал и то, что окружающее его уже умирает, агонизирует, но он, все же, сам принимал участие в этой агонии. И в этот, и в последовавший за ним день, и через семь дней, и даже через две недели, когда отступающие войска заполнили город и сотрясали его разжиженные улицы, он сидел, стараясь не о чем не думать за рулем грузовика и слышал, толи в бреду, толи наяву доносящиеся из кузова стоны и вопли.
Запомнился ему один размытый слякотью, холодный день начала ноября: слышна была уже где-то за лесами канонада, и все чаще ревели сокрытые холодным покрывалом небес самолеты, а на улице все чаще попадались машины из которых доносились адские вопли раненных. И лица фашистов вновь стали испуганными, видно было, что нервы их напряжены до предела, и, казалось, каждый из них, готов был пригвоздить, для своего расслабления, хоть кого-нибудь к забору.
В тот день ему приказали ехать в городскую тюрьму: там, в ее обнесенном огрызнувшейся колючей проволкой дворе стояло уже несколько грузовиков... Иван видел, как немецкие солдаты в черных перчатках раздраженно, с отвращением стали выносить из тяжелых, режущих своими острыми гранями воздух, ворот что-то... Зачем-то он стал приглядываться, что они тащат обычно то он старался поменьше смотреть по сторонам. Сам не знал он, какая сила заставила его тогда внимательно выйти из грузовика, навстречу им...
Это были люди - скорее всего в прошлом какие-то подпольщики, партизаны, кем-то выданные, схваченные... Иван привык ко всему - к младенцам с разбитыми телами, к матерям и молоденьким девушкам забитых до смерти ногами; казалось бы, ничто уже не могло вывернуть его душу еще дальше. Но тут, когда он внимательно, даже жадно разглядел эти, потерявшие данную природой форму и разум ошметки плоти - лопнула напряженная до того в его душе пружина. Звенящий, бухающей ударами раскаленного колокола пустотой наполнилась его душа, и его вырвало на жесткую, покрытую кровяными пятнами черноту. И пока его не откачали холодной водой, и не встретили жестким смехом эти черти, он лежал в живой крови и вокруг извивались, проклиная его сотни нечеловеческих тел - это не могли быть человеческие тела - это были какие-то обжаренные изодранные, но живые, орущие до самого поднебесья наборы органов: рук, ног, голов - шевелящихся и проклинающих его слабость. Кричащих ему в лицо: "Падаль!".
После же, когда его отлили водой и пинками погнали к грузовику, из кровавого кузова которого доносился на одной разрезающей пространство ноте стон, Иван пошел, опустив и сжав плечи... Но если бы кто-то посмотрел тогда в его глаза...
С такими же глазами шел Христос на Голгофу.
* * *
Быть может, только, данное родной природой, могучее здоровье и придавало его телу сил существовать дальше. Это были дни ни с чем несравнимых мучений - он видел и понимал все ясно - он не мог больше ни о чем не думать, и не смотреть по сторонам - все было как в тот бесконечно далекий, первый день пришествия ада в Цветаев. Он ясно видел каждое новое зверство и все впитывал и впитывал в себя, и, не в силах остановиться, продолжал служить агонизирующему зверю. Он проклинал себя, терзался изнутри проклиная свое ничтожество и слабость и, если рядом никого не было, бил со всех сил кулаком в стену, разбивал в кровь костяшки и не чувствовал физической боли - боль душевная была во много, во много сильнее. От этой неимоверной, не прекращающейся ни днем ни ночью пытки, он словно бы выгорел, почернел изнутри, стал похож на поднявшегося из рва истлевшего мертвеца. И Марья, глядя на него, часто плакала...
"А ведь я все время боюсь! - беззвучно орал он в предрассветный час, лежа на холодной соломе в жарких объятиях Марьи, он не в силах был погасить свое сознание, - Всего, всего боюсь! Боюсь, что эти подонки изнасилуют жену, а что если уже... нет, она бы сказала... Боюсь за детей. Боюсь, что Марья, как-нибудь сама увидит, что я делаю. Нет, господи, только не это! И я боюсь силы, которая близиться, которая должна раздавить и меня... И еще я ненавижу: ненавижу этих... разрушивших наш мир, бросивших меня в ад, столько боли, господи, и все из-за них!... Хоть одному из них ты должен отомстить Иван, хоть одному перерезать глотку. - эта мысль была уже не нова, она беспрерывно пульсировала в его голове, с того самого дня, когда его глаза во дворе тюрьме, стали похожими на глаза Христа... теперь это были ненавидящие глаза дьявола, - Вон уже просвечивает этот тусклый, мертвенный свет через щели, опять на улице слякоть, опять нет ни солнца, ни звезд... господи, как бы я хотел увидеть их! Но хватит, все - сегодня же я совершу это - хоть одного подонка прирежу, хоть одной сволочью на земле меньше станет. Ну, а уж со мной будь что будет, все одно - не смогу я так дальше жить, не смогу эту ярость в себе дальше нести. Прирежу и, быть может, кому-нибудь гвозди в тело вбивать не станут... Господи, а канонада то уже совсем близко, беспрерывно уж орет - еще дня три и кончиться все. А Ирочка то - страшно мне в ее глаза смотреть. Вон она уже проснулась и смотрит на меня, молчит как всегда, а глаза то темные, бездонные - а ведь все она понимает, все чувствует...
- Не надо, ничего не надо. Помолись господу, папенька. Сходи в нашу церковь разрушенную и там у ликов древних встань на колени и душою помолись усердно... Там ты лекарство и найдешь.
"Что - это дочь моя семилетняя сказала? Разве же могла она так сказать, да и рот у нее не открывался, да вон она и спит... так я же видел ее с открытыми глазами... глаза то ангела были... неужто привиделось только нет, все ясно видел... В церковь... нет, что за глупость - только время терять, это ведь сказки все про бога то; мне уж раз ночью под звездами привиделось такое, теперь жалею - тогда надо было этой "жерди" глотку перерезать... Да если бы был бог, разве он допустил бы такое, да ему стоило бы только пальцем махнуть и всего этого безумия не стало бы... А что же я так часто поминаю его... Нет - все бред. Сегодня же я совершу это... Непременно хоть одной твари глотку перережу, докажу всем, что все еще боец я!"
Спустя несколько часов он, опустив плечи, брел среди покрытых копотью войны, болезненно стонущих машин и танков. Где-то совсем уже близко за городом ухало, часто сотрясали землю громкие разрывы... Он сжимал в кармане тот самый, отброшенный им в далекую звездную ночь ножик. Как казалось ему с той памятной ночи небесная глубина все время была скрыта холодной грязной занавесью и если занавесь эта и прорывалась где-то, так совсем ненадолго и у самого горизонта.
Быть может, и было солнце, и свет звезд в эти дни, да он их не видел. Не мог больше вырваться он из маленького, клубящегося в кровавой пыли мирка...
Вот и теперь, весь мир сжался для него в узкий, орошенный кровью коридор, железные изукрашенные погнутыми крестами стены которого двигались в зыбком, леденящем кожу мареве, отплывали назад. И между этих стен шевелились, заходясь часто руганью раздраженные безликие существа и Иван без конца твердил про себя:
"Вот они эти ничтожества, подонки разрушившие мой мир. Гонимые великой силой они бегут поджав хвосты. Испуганы теперь, следы свои заметают, пытаются скрыть сотворенное; да не скрыть теперь - нет! Ведь среди этих раздраженных, думающих о том как бы только поскорей ноги унести есть ведь и те, кто прибивали тогда солдата к забору! И те кто другого штыками кололи и женщину и младенца..."
Он увидел какого-то, по-видимому, отбившегося в общий суматохе от своей части солдата. Он, как и Иван, вжав голову в плечи брел по обочине дороги. По его неровной походке видно было, что он очень устал, шел издалека и, быть может, был ранен, но из-за грязи этого точно было не понять.
- Вот он, - от волнения заговорил вслух Иван, - этого то подонка я сейчас и прирежу. Точно это он был тогда во дворе - помню, как он смеялся, когда гвоздь нашему солдату в руку вбивал! - так с гневом, голосом совершенно безумным выкрикивал он и плотная слюна стекала из его рта. И он действительно убедил себя что этот безликий, уставший солдат был тогда во дворе больницы - он хотел себя убедить, представить этого солдата полным злодеем - чтобы вымести на нем всю накопившуюся за адские месяцы ярость.
Быстрым шагом он подошел к нему и прошипел:
- Эй ты, посмотри на меня, узнаешь?
Солдат, не осознавая, что это к нему обращаются, шел дальше. Тогда Иван схватил его за плечо.
- Что, не понимаешь меня, фашист проклятый? Не понимаешь, да?
Солдат вскинул голову и усталыми, сонными глазами заскользил по лицу Ивана - совсем еще мальчишка, усы только пробиваются над верхней, припухлой губой, худющий, бледный, с огромными синяками под глазами.
- Не понимаешь меня, да? Ну и хорошо! Но вот это ты должен понять - это то все понимают! - он достал из кармана несколько дней назад "взятую" у "карапуза" маленькую бутыль с водкой. При этом совершенно не понимая, что он делает из другого кармана он выхватил и нож.
В его замыслы входило отвести его в какой-нибудь закуток, подальше от дороги, напоить там этой водкой и затем совершить задуманное. Но даже ночью в наполненном тишиной сарае (отступая немцы перерезали всю живность), когда он обдумывал этот свой незамысловатый план, мысли его летели беспорядочно, срывались панически из стороны в стороны, дрожали, как и зыбкий осенний воздух. Теперь же он совершенно не понимал, что делает; словно бы в его тело вселился демон, он уже не мог остановиться...
Бутылка выпала и, булькнув в луже, была смята, размолота в острую пыль оглушительно дребезжащей, горой живого железа, которая двигалась с ними рядом.
Сжимавшая нож, рука Ивана дернулась вперед...
Солдат, все еще не понимая, что происходит, все еще находясь в своем маленьком мирке, в котором передвигал он ногами и, как казалось ему, стоял на месте - почувствовал, как острая боль ворвалась в его живот - именно туда нанес Иван первый удар. И он не закричал, чем непременно привлек бы внимание, а отшатнулся от этой боли назад. Его сознание уже было замутнено и ему чудилось, что там позади стоит мягкая кровать, на которой он сможет спать долго, долго... мягкая, со взбитыми подушками кровать...
Но позади него был почти двух метровых подорожный ров, и оступившись он, так и незамеченный никем рухнул в него. Иван скатился следом.
Там, на дне рва, в грязи они сцепились - солдат, пробужденный наконец нестерпимой болью, и рычащий от ярости Иван. Истекающий кровью солдат по прежнему не издавал ни звука - он забыл, что у него есть рот, ибо слишком долго он прибывал в одиночестве... Иван неудачно упал на дно оврага, он вывихнул руки и выронил нож и теперь сжимал со всей силы дрожащие руки на шее солдата. Тот же, вырываясь, раздирал его лицо давно не стриженными ногтями, все норовил выцарапать Ивану глаза.
Земля задрожала толи от холода, толи от боли за своих детей, а спустя несколько мгновений задрожало в морозном воздухе эхо ближнего взрыва. Это где-то под самым Цветаевым бомбили отступающих с самолетов...
Все покрытые грязью, они были похожи на каких-то болотных чудовищ; они барахтались в этой вязкой жижи и со стороны (если бы кто-нибудь мог их видеть со стороны), не различить было где Иван, а где солдат.
Но Иван видел лицо своего противника, оно с каждым мгновеньем становилось все более уродливым, и оттого ярость в нем, пульсируя, восходила до немыслимых пределов.
Он вдавливал свои большие пальцы все глубже и глубже в плоть, до тех пор пока шея не затрещала и не размялась как пластилин под его пальцами. Тогда изо рта этого безымянного солдата сильным потоком хлынула кровь, и, смешавшись с грязью, превратило это юношеское лицо в нечто подобное тем кускам изуродованной плоти, которые видел Иван во дворе тюрьмы.
Иван, в виде куска окровавленной бесформенной грязи отвалился от другого дрожащего, истекающего кровью куска грязи, развалился в ледяной жиже, на дне оврага. Только его голова, впечатавшаяся в мерзлую стенку возвышалась над жижей.
"Ну вот и сделал. Убил. Что легче стало?..."
- Ха-ха-ха! - он засмеялся пронзительным безумным смехом, - Нет ведь: только сильнее теперь мука тебе, убийца! Теперь я пал еще ниже, господи, да есть ли конец этому падению...
И он дернулся к массе, едва поднимающейся над жижей. Обмороженные пальцы совсем не слушались его, не гнулись, а, казалось, ломались с костным треском при каждом движенье... Он не мог сделать то, что он хотел сделать расстегнуть пуговицу на погруженном в жижу кармане мертвого, но он ДОЛЖЕН был это сделать, а иначе, от нестерпимой душевной боли, он бы стал рвать зубами самого себя. И он, чувствуя как ледяной холод постепенно пронизывает его тысячами тоненьких ветвистых игл, вновь и вновь пытался расстегнуть карман; вцепился потом в него зубами, оторвал пуговицу и тогда, достал то, что там было... Он был уверен, что найдет там это и он не ошибся...
Он, готовый к смерти, откинулся обратно к жесткому срезу промерзшей земли держа в белых, промерзших руках, грязную промокшую фотокарточку...
То ли ранняя ноябрьская ночь близилась, толи его глаза наливались тьмой, а скорее и то и другое вместе, но мир для него стал совсем тусклым и мертвым. От земли его голове передавалась дрожь, но грохот железа слышался теперь размытым и невнятным, долетающим издалека.
Он смотрел на фотографию и видел там молодую девушку, которая любила, задушенного Иваном парня... Фотография давно уже разъехалась и шлепнулась с мягким хлопком в жижу, но Иван все еще видел ее и держал, в своем воображение перед глазами. Девушка задвигалась, налилась цветами, чему Иван совсем не удивился; по щеке ее покатилась слеза, а за спиной зажил, задвигался огромный, просторный и светлый мир.
- Здравствуй Иван, - негромко и печально проговорила она, а по щекам ее катились полные боли слезы.
- Здравствуйте, барышня, - отвечал Иван и встал перед ней на колени. Он по-прежнему чувствовал боль, но в тоже время ему было и легко, ничто не давило его, в голове было ясно; а тела словно бы и не было - в любое мгновенье мог он взмыть к небу.
- Какой красивый мир, не правда ли? - тихим, нежным голосом спросила барышня и чуть повернула голову в сторону колосящихся у самого далекого горизонта полей. Засмеялись дети: маленькие девочки и мальчики одетые в красивые летние одежды. Они играли у озерной глади и на полных густых теней парковых дорожках.
- Но ведь его уже нет, - произнес Иван, - только на старой картине он и остался, на место же его пришел... нет, не хочу вспоминать.
- Какой прекрасный мир, - повторила барыня и тут задрожала земля и огромный, в десятки раз больший чем самые высокие деревья танк стал надвигаться на них.
- Стой на месте, - повелела молодая барышня, - тебе от него не убежать сейчас - он стал частью самого тебя. Стой и жди.
Так и стоял он перед ней на коленях, а разрезающий своей башней небо танк стремительно надвигался на них, поглощая под своими гусеницами горизонт. Ломал он деревья, дома, выплескивал из берегов реки; трещала от его неимоверной тяжести матушка земля, покрывалась трещинами и из них поднимался, заслоняя собой простор, кровавый туман.
Вот танк уже над ними; трещат деревья, гибнут под его гусеницами дети... Иван на коленях прополз ближе к барышне обнял ее ступни, покрыл их поцелуями и своими слезами.
Свет дня померк, черная тень нахлынула на них, наполнив все рвущимися детскими криками и хрустом дробящихся костей...
Когда Иван поднял голову, то увидел, что лежит у подножия золотящегося в небесной дымке трона на котором восседала... барышня? Она ли? Лик то ее, но эта дева... - она была соткана из облаков, из света звезд, из всего самого прекрасного, что доводилось видеть Ивану. От тонких черт лица ее веяло внутренней силой и наполненном скорбью и вечной думой спокойствием. По обе стороны от нее, на маленьких золотых стульчиках сидели дети - среди них Иван увидел и свою Иру, а рядом с ней другую девочку - ту самую в белом платье к которому не приставала никакая пыль, у ее ног свернулся калачиком в сладкой дреме большой пес. Эти две девочки живо, но не громко переговаривались о чем-то меж собой, но когда заговорила дева, разговор их затих...
- Смотри же, Иван!
Гусеницы исполинского танка промелькнули, разрезая темный воздух и обнажили темную, обагренную блеклыми отсветами взрывов долину... Это были знакомые Ивану места - холмистая долина на которой стоял Цветаев. Но теперь города не было, лишь унылые развалины с укором взирали разорванными глазницами окон на царящий вокруг хаос. С низко провисшего черного купола провисали к земле темные полосы и падали время от времени, одетые пламенем самолеты... Вся долина до самого горизонта, на котором клубились черные ураганы заполнена была стальным окровавленным крошевом, и среди этих обрубков железа, шли и шли без конца перепачканные в грязи солдаты; они шли низко опустив головы и бросались иногда друг на друга и били руками и ногами, или же рвали крючками и вбивали в тела своих врагов гвозди. Среди них проезжали какие-то уродливые машины, и терзали, разрывали своими шипастыми гусеницами холмы и самих солдат. Кровавые ручейки текли в этой цвета зажаренного гниющего мяса земле.
И вдруг к лежащему у подножия трона Ивана подбежал один из них, весь залитый грязью и закричал:
- Что же ты, Иван?! Не узнаешь меня, я же Свирид? Ну что вспомнил?
- Свирид!
- А-а!! Ну-ну! Вспомнил таки, да - это я, Свирид! А ты ведь про меня и не вспоминал все это время. А ведь убили меня, Иван. Убили! Кто убил не знаю пулю пустили и все, болтал я слишком много. Но теперь то я могу сколько угодно болтать - никому ведь дела нет. Я ведь мертвый Иван, мертвый, и ты Иван мертвый!
Вдруг Свирид стал таять и, обратившись в часть окружающего трон сияния, растаял в воздухе.
Иван вновь взирал на возвышающуюся над ним, словно бы плывущую в воздухе деву.
- Что это? - прошептал он. - Я не хочу все это видеть. Зачем все это, скажи? Ведь мы все жили просто и счастливо, без этих надрывов. Почему же пришло все это? Объясни мне, мудрая, какой безумец мог сотворить это, - он кивнул на извивающуюся залитую страданиями и пустотой долину, - скажи мне почему так стало? Ответь, почему я вижу это?! - но отвечал он себе сам, Это ведь все от людей исходит - это все ими создано - это ведь мир созданный ими, так ведь? Ведь мир, который видел до этого; тот огромный солнечный мир, с детским смехом и дивными закатами - это ведь мир, созданный богом или природой - главное, что не человеком - это мир, который был до человека и, быть может, будет и после него. Но ведь все это безумие создано человеком, из его мозга исходит. Человек ведь на многое способен и на прекрасное, и, напротив, на ужасное... Что же мне теперь делать, я уже мертв... я уже мертв...
Она спокойно, с материнской нежностью взирала на него с высоты своего трона, а за ее спиной, в долине, поднимались из земли и возносились неудержимо вверх бесчисленные колосья и березы. Своими колосьями и стволами они разрывали груди металлолома, и солдат тоже поглощали в свою плоть, обращали их в цветы: в розы, в подсолнухи, в одуванчики, в гладиолусы. Чистыми холодными ключами выплыло из глубин земли сияющие озеро и река живой, плещущей рыбой дорогой улеглась между спокойных холмов.
- Это все возродиться, - печальная, похожая на прикосновение воздушной руки, улыбка, коснулась ее губ. - Этого вам не победить - да оно и живет все время, также как и звезды и облака, только вы часто видеть и чувствовать этого не желаете. А если бы чувствовали и любили так легче бы вам жилось и не было бы ада... А теперь...
В воздухе перед Иваном составился из солнечных лучей яркий человеческий контур.
- Ты узнаешь его? Это тот человек, которого ты задушил во рву, в грязи. Его зовут Питер. Посмотри-ка...
Золотистый контур объял его и в несколько мгновений перед глазами Ивана пролетела вся жизнь этого человека. Светлые видения детства, бурлящая от маленький водопадиков речушка и любимый кот; а вот и первая любовь, заполненное цветами, выгнутое к яркому небу поле и девушка со звонким голосом; а потом мрак и огни костров, и рвущиеся отрывистые слова, и ревущая многотысячная толпа, частью которой он себя ощутил и орал восторженно и безумно о владении всем миром; не вдумываясь в слова. Дороги и взрывы, холод и голод и снег, без перерыва валящий с неба. Он бредет по ним, потеряв счет дням, наполняясь глубокой злобой и подвывая время от времени. Долгие месяцы мучений и страха в одну секунду вспыхнули перед Иваном... Но увидел он и другое - был, оказывается, у Питера светлый негнущийся все это время стебелек в душе. Вспоминал он об парке в его родном немецком городке. Как красив был этот парк в осеннюю пору, как покойно шуршали на его длинных дорожках листья, как приятно было посидеть на лавочке под яркой волной осенней листвы и вдыхать в себя прохладу. Только воспоминаньями об этом парке и о девушке, которая, по его разумению, сидела, ждала его на одной из лавочек и придавало ему сил возвращаться, идти бессчетные километры из чужой, холодной страны...
- Я прощаю тебя, Иван, - услышал он вдруг незнакомый, чистый и свободный голос. - Живи с миром, найди себя покой - а я нашел свой дом.
За спиной контура открылось окно из которого дохнуло ранней осенью. За окном видна была уходящая вдаль парковая дорожка и падающие искрящиеся в воздухе лиственные водопады. Вдалеке на скамеечке Иван различил какой-то контур, а еще дальше, или это ему только показалось? - яркую звездный мост перекинувшийся в... вечность?
- И я не держу на тебя зла, Питер. И я прощаю тебя... всех вас прощаю, иди с миром...
Окно закрылось, а рядом с Иваном пробежали дети и рядом с ними виляющая хвостом собака, радуга засияла на небе.
С надеждой стал вглядываться Иван в лицо прекрасной девы и черты ее задрожали плавными изгибами...
* * *
Над ним склонилась Марья, и еще рядом он чувствовал присутствие Саши и Иры. Мяукнул где-то совсем рядом кот и золотая рыбка мягко плеснулись в аквариуме. На улице светило яркое солнце, и его свет рассеивался по всему дому, делая его теплым таинственным и каким-то сказочным. Было легко и покойно. Тихо... Часы мирно тикали в соседней комнате "тик-так, тик-так". Он не слышал тиканья часов с того самого дня, когда началась война... Значит война кончилась!... А может и не было никакой войны, быть может был только кошмар, долгая болезнь, от которой он теперь излечился и все вернулось назад в светлые дни? Да, конечно же!
Он уже поверил в это, и с облегчением понимал, что все виденное им - лишь пустые образы, ушедшие вместе с болезнью. Он даже улыбнулся искренне вглядываясь в черты Марьи... Какое же у нее, все-таки красивое лицо: сильное, волевое и в тоже время женственное... Но складки на лбу - Иван даже передернулся - уродливыми широкими бугорками отметилось то месте где проворачивалось когда-то, вгрызаясь в плоть дуло автомата. Неужто было?
- Они ушли, - просто проговорила Марья и поцеловала его в губы, потом осторожно провела горячей рукой по лбу... тогда он заметил, что она поседела - несколько таких почти белых прядей млечными путями протянулись средь густой черноты.
- Они ушли, - повторила она подрагивающим, льющимся нежностью голосом. Сегодня последний день осени и впервые за многие дни небо очистилось. Оно такое яркое. Прямо слепяще яркое! Весь мир словно горит солнцем изнутри, представляешь? Это солнце тебя оживило. Ты ведь долго так пролежал Иван, словно мертвый...
- Это ты за это время поседела?
Марья промолчала, опустила голову и еще раз поцеловала Ивана - на этот раз в лоб.
- Как меня нашли, - слабо проговорил Иван, черпая в душе силы на ответ сможет ли он любить Марью так сильно, как была она этого достойна.
- Сашенька тебя нашел. Ты до ночи не возвращался, вот мы и пошли тебя искать. Ну вот: темно уж было, а Сашенька тебя в канаве все равно увидел. Не знаю уж как - там ведь темень кромешная. А он все равно увидел... Достали тебя, а ты мертвый уже, промерзший насквозь, и сердце не бьется. Только я не верила, что ты мертв. Знала я, что не мог ты умереть. Ну принесли мы тебя домой... Уже к рассвету дело было...
- Как же вы донесли меня?
- Да ничего - я тогда и не чувствовала веса твоего, падала, помню, часто, но веса не чувствовала... нет. А теперь все позади. Они ушли.
- А другая сила?
- Что, милый?
- Марьюшка - а другая сила, которую в угол загнали, но она поднялась и смяла все эти ржавые банки и откинула их с земли родной - пришла эта сила, Марьюшка, в наш Цветаев?
- Завтра...
Слово закружилось вокруг Ивана, поплыло к потолку, засияло среди хороводов солнечных лучей.
"Завтра... Надо принять, все-таки, это. Принять и успокоиться... Быть может, все еще станет на свои места. Быть может забудется... - мяукнул кот, но ему показалось, что это ребенок закричал, - нет, не забудется - такое не забывается. Никогда..."
Чудовищные образы замелькали перед глазами, все наполнил ор беспрерывный, накатывающийся волнами, бурлящий болью и страхом детский ор.
- Мама, мама! Страшно мне!
- Дочку то отпустите! О господи! Да вы же... а-а!
- Падаль!... падаль!... падаль! - тысячи разных голосов шипели, выкрикивали это слово и что-то острое рвало его плоть, и он, зажав до крови губы, чтобы самому не заорать, застонал.
Марья закричала, заплакала, осыпала его поцелуями, а Ира зашептала проникновенно в самое ухо, в самую душу его: