Перед китайской войной мунгаловцы, как и большинство казаков четвертого отдела, ходили в пеших батальонах на подавление боксерского восстания в Китае. Накануне русско-японской войны мунгаловцы были перечислены из пеших казаков в конные. Во время войны служили они в Аргунских полках и 2-й Забайкальской казачьей батарее.
   Еще после Амурского похода щедро наградили их за верную службу из фонда кабинетских земель пахотными, лесными и сенокосными угодьями. Припеваючи зажили многие из них. На целинных распаханных землях снимали они богатые урожаи пшеницы, ставили в падях сотни стогов и зародов сена. Приходила к ним наниматься в работники голь перекатная из обделенных землей крестьянских деревень, жители которых, бывшие горнозаводские рабочие, были не в пример им обойдены монаршей милостью. «Жерновами» и «гужеедами» дразнили они при встречах крестьян. Мунгаловские покосы тянулись на двадцать верст и доходили до самой поскотины деревни Мостовки, жителей которой ежегодно призывали они к ответу за потраву своих лугов.
* * *
   В этом году разбивку покосов на паи начали в последнее воскресенье перед Петровым днем. На разбивку поехали Елисей Каргин и писарь Егор Большак с двумя понятыми. Из поселка они выехали еще до солнца, зябко поеживаясь на заревом холодке. Вымахавшие в тележную ступицу травы были покрыты росой, в низинах перекликались перепела. У полосатого столба, за поскотиной, Каргин придержал коня, повернулся к понятым – Северьяну Улыбину и Платону Волокитину:
   – Откуда зачин будем делать?
   Северьян потрогал желтый ус, не спеша откликнулся:
   – Давайте погутарим… Расплануем, как оно и откуда, да и тронемся с Богом.
   Совещались недолго. Решили начинать разбивку с ближних покосов, потом перебраться на средние и уже оттуда перевалить за Мостовский хребет, в таежную болотистую падь Кабанью, где были самые дальние мунгаловские покосы. От столба сразу поехали зеленой целиной. Кони по брюхо утонули в черноголовнике и цветущем вязиле. Они тянулись к бледно-розовым метелкам травы, звеня удилами. То и дело из-под копыт коней с фырканьем вырывались перепела и летели низко и прямо, как по вытянутой нитке.
   – Отменный ноне тут покос выйдет. Сорок копен с десятины наверняка будет, – проговорил довольный Каргин.
   – Не меньше, – согласился рассудительный Северьян. – Кому-то подфартит. На такой дурнине не кошенье, а благодать. За неделю откоситься можно. Это точно!
   Поотставший было Платон догнал Каргина и Северьяна, спросил, о чем идет разговор. Узнав, что они заранее завидуют тому, кто вытащит жребий на этот луг, Платон сказал:
   – Мне-то уж наверное не достанется. Мне всякое лето, как нарочно, шипишка с камышом достается.
   Северьян ответил, что и он на свой фарт не надеется. На этом месте он тоже лет шесть не кашивал. Потом, подумав, добавил, что трава здесь тоже бывает годом да родом. Доставался здесь однажды покос его брату Василию, так литовкой негде было ударить.
   – Сколько же тут пайков класть? – спросил Егор Большак.
   – По траве судить, так пайков сто надо бы.
   – Не многовато ли? – усомнился Платон. – Ты, Северьян, как полагаешь?
   – Сто не сто, а восемьдесят клади – не ошибешься.
   Егор вытащил из кожаной сумки, висевшей у него через плечо, замусоленную тетрадь, нацарапал невозможными каракулями: «От поскотины до мельницы Епихи Козулина – 80»
   Около мельницы они переехали по броду на заречную сторону. Трава здесь была еще выше и гуще. Огоньками горели в ней маки, синели гроздья колокольчиков. Участок этот в своей тетради Егор Большак назвал: «От Епихиной мельницы до лиственницы с вороньим гнездом на закрайке Долгого колка». Оценили его в сто двадцать пайков. Только к полудню выбрались они на Мостовский хребет, с южных склонов которого, в холодных лесных ключах, брала свое начало быстрая Драгоценка. Березовое густолесье шумело на хребте. По самому гребню его грозно теснились зубчатые утесы. На одном из утесов торчала опаленная молнией ветвистая береза, похожая на человека с длинными, широко раскинутыми руками. На макушке березы пускал по ветру пух молодого рябчика бурый коршун. Платон прицелился в него из дробовика. Хищник камнем ринулся вниз, не дожидаясь выстрела, и скрылся за утесами.
   Спускаясь с хребта, неожиданно наткнулись в лесу на старинную каторжанскую залежь. Крупная земляника ярко краснела по всей залежи. Платон прыгнул с коня, лег на траву и начал уплетать за обе щеки ароматную ягоду. Его примеру последовали и остальные. Спелая земляника так и таяла на языке, приятно холодя сухое нёбо. Собирая ягоду, Северьян все печалился, что нет под руками туеса. Туес тут можно было наполнить в один момент. Каргин посмеялся над ним:
   – А чем твое брюхо не туес? Собирай в него – не пропадет.
   Вдоволь натешив себя земляникой, поехали дальше. В самом устье Кабаньей пади уже видна была Мостовка. Тесовые крыши ее жарко блестели на солнце за развесистыми кустами ольховника и черемушника. Дорога спустилась с хребта и пошла по левой забоке Кабаньей, где нежно голубел густой острец. То и дело встречались у дороги голызины. Острец здесь был дочиста выкошен. В это время рабочих лошадей кормили свежей травой. Но траву для них полагалось косить не на покосах, а на залежах. Об этом неписаном правиле знал любой парнишка.
   – Вот сволочи… Все луга испортили, – выругался Каргин.
   – Мостовцы это стараются, – подзадорил Платон его. – В прошлом году мы их за потраву здорово штрафанули, вот и мстят они.
   – Поймать бы хоть одного, так опять бы они у нас по-волчьи завыли.
   – А чего ж, взять и подкараулить.
   В разговор вмешался Северьян:
   – И чего это вы кипятитесь? Не стоит из-за облука травы грешить с ними. У нас супротив ихнего покосу раза в три больше.
   – Это не резон, – сердито огрев нагайкой коня, сказал Каргин. – Достанется тебе покос здесь, так другое небось запоешь.
   Проехали кусты краснотала, поднялись на невысокий взлобок. Впереди совсем близко виднелась мостовская поскотина.
   – Смотрите, смотрите, – закричал вдруг Егор Большак, показывая вперед, – вот как нашу траву косят!
   В какой-нибудь сотне шагов от них за кустами тальника, у дороги, косил мунгаловский острец мужик в розовой рубахе. Накошенную им траву торопливо кидал на телегу белобрысый парнишка.
   – Ловить надо! – крикнул Каргин и, больно ударив коня, поскакал. Следом за ним пустились Платон и Егор. Платон на скаку рванул из-за спины дробовик. «Вот дураки-то… Я им в этом деле не товарищ», – решил Северьян и попридержал рванувшегося за ними Гнедого.
   Первым увидел казаков парнишка. Заголосив, он кинулся прочь от телеги, выбежал на дорогу и припустил по ней что было духу к Мостовке. Мужик, обернувшись на его крик, выронил от неожиданности литовку из рук, но сразу же поднял ее обратно. Каргин скакал прямо на него.
   – Не подъезжай… Зарежу!.. – страшным голосом крикнул мужик и высоко взмахнул литовкой. Каргин опешил. Пользуясь этим, мужик кинулся к телеге, взобрался на нее и схватился за вожжи. Но конь не тронулся с места. Впопыхах мужик забыл, что сам же и привернул коня вожжой к оглобле, как только приехал. На мгновение он растерялся, но потом прямо из телеги прыгнул на круп коня. Оглядываясь на Каргина, рвал он невпопад вожжи, затянутые на конце оглобли.
   – Ускачет ведь! Хватать надо, – хрипло вопя, проскакал мимо Каргина Платон с дробовиком в руках. – Стой! Ни с места! – скомандовал он мужику, направив на него дробовик. Но мужик попался не из трусливых. Он ловко махнул с коня в противоположную от Платона сторону и, готовый на все, снова схватил литовку.
   – Брось литовку, брось, тебе говорю! – надсаживался Платон, не зная, на что решиться, и все еще надеясь взять мужика испугом. Но тот понял, что казак стрелять трусит, и пошел прямо на него. В одной руке у него была литовка, другой он грозил Платону и кричал:
   – На, гад, убивай!.. Убивай, гуран проклятый!
   – Застрелю! – пригрозил еще раз Платон, но, видя, что мужика этим не проймешь, повернул коня и поспешно отъехал в сторону. Отступление Платона задело за живое Каргина. «Вот гужеед драный. Он так и впрямь уйдет». Мужик уже был у телеги, когда Каргин, низко пригнувшись к луке, зычно гикнул и пустил коня в карьер. Мужик в разорванной на спине рубахе снова ждал его с литовкой в руках. Конь Каргина был с норовом. Не доскакав до мужика двух-трех шагов, свернул круто в сторону, чуть было не погубив этим своего хозяина. Сверкающая литовка свистнула над головой Каргина. Отскочив, Каргин принялся с ожесточенностью хлестать коня нагайкой. Платон поспешил ему на помощь. Мужика окружили, но подступиться к нему боялись. Платон попробовал вступить с ним в переговоры:
   – Сдавайся, дядя. Покуражился, помахал литовкой, и будет. Штраф все равно придется платить.
   – Убивайте или посторонитесь с дороги. Живым я вам в руки не дамся.
   – Экой ты, дядя, вредный. Ведь нас четверо, распалишь нас, тогда плохо тебе придется.
   – Плевал я, что четверо вас. Сунься попробуй…
   Пока препирались они, парнишка тем временем успел добежать до деревни.
   – Тятю мунгаловские мужики убивают! Там… За поскотиной, – крикнул он мужикам, катавшим на улице бабки. Мостовцы, многие из которых были по случаю праздника навеселе, похватали кто ружья, кто добрую орясину, и человек тридцать понеслись на конях выручать своего. Плохо пришлось бы казакам, если бы мостовцев вовремя не заметил Северьян.
   – Убегать, Елисей, надо. Народ сюда скачет, – предупредил он Каргина.
   – Какой народ? Что ты врешь? – завел было Каргин, но, услыхав приближающийся топот, огрел коня нагайкой. За ним припустил Платон. Передние мостовцы показались из-за кустов.
   Платон, надеясь на своего коня, подпустил их поближе и закричал:
   – А ну, подъезжай, кому жизнь надоела! В момент на тот свет отправлю.
   Мостовцы остановились. Это все была безусая молодежь, гнавшаяся за казаками не от злобы, а от озорства. Парень на чалой кобыленке оскалил зубы и спросил Платона:
   – Ты что-то недолго храбрился? Вон какой верзила и улепетываешь без оглядки. И не стыдно тебе?
   – А вам не стыдно? Ни с того ни с сего на какое дело решились. Проучим мы вас за это, стаскаем к мировому. Так и дома скажите.
   – Плевали мы с высокой березы на твоего мирового. А вот приедешь косить сюда, так мы тебе уши на затылок пришьем. Вам, сволочам, вольготно, а нам дохнуть негде…
   Платон вволю наругался с парнями и догнал своих. Они, ожидая его, варили чай на берегу речушки Листвянки под тенистыми черемуховыми кустами. Каргин, желая оправдаться, сказал Платону:
   – Жалко, что шашки у меня не было. С шашкой я бы один их всех разогнал.
   – С шашкой, оно, конечно, – сказал Платон. – Ты бы вот с пустыми руками попробовал. А что теперь делать с ними будем, скажи ты мне?
   – Пожалуемся куда следует. Даром мы это не спустим.
   Северьян, который все время добродушно посмеивался в желтый ус, сказал Каргину:
   – Не то, паря, не то. Лучше плохой мир, чем хорошая ссора. По-моему, надо это дело полюбовно кончить. А то у нас дальше наверняка до убийства дойдет. Мы у себя и то не душа в душу живем. А ежели еще с мостовцами вражду завяжем, тогда совсем житья на будет.
   Но Каргин продолжал стоять на своем. Платон поддерживал его. Спорили, пока не сварили чай. За чаем разговор незаметно свернул на другое. Платон, в молодости вдоволь пошатавшийся по приискам, сказал, что, судя по приметам, в Кабаньей есть золото. Разговоров о золоте им хватило не только на время чая, но и на всю обратную дорогу до Мунгаловского.

XXVI

   Средний покос достался Улыбиным в верховьях Долгого полка. Делать зачин они выехали утром после Петрова дня. На передней телеге, в которой сложены были грабли, вилы и литовки, обернутые старой холстиной, сидели рядом Северьян и Авдотья. Помахивая без надобности бичом, Северьян понукал Сивача. В задней телеге поглядывали по сторонам Роман и Ганька, оба в одинаковых рубахах из белой китайской дрели, в фуражках с волосяными накомарниками. В ногах у них стоял цибик из-под чая. На каждом ухабе в цибике глухо бренчали оселки с деревянными рукоятками, бабка и молотки для отбивки литовок.
   Уже обсохла роса, когда они приехали на покос. Место для табора выбрали на сухой релке, у самого колка. Пока Северьян отбивал литовки, Авдотья косила траву на балаган. Роман рубил на закрайке колка ольховые и березовые палки, а Ганька таскал их на табор. Покончив с литовками, Северьян принялся мастерить из палок конусообразный остов. Скоро покрытый толстым слоем травы, укрепленный связанными ветреницами из прутьев, балаган был готов. Стало в нем темно и прохладно. Сложив в него постель, мешки с харчем, покидали туда же конскую упряжь и пошли делать зачин.
   Северьян поточил литовку, размашисто перекрестился и начал прокос. Следом за отцом, расстегнув воротник рубахи, пошел Роман. А за ним неширокими взмахами, стебель к стеблю, начала укладывать траву Авдотья. Ганька поглядел на косцов, покувыркался в кошенине, пошел стеречь лошадей и готовить дрова для варки.
   Когда косцы вернулись к балагану варить обед, из поселка подъехали братья Косых – Герасим и Тимофей с ребятишками.
   – Вместе стоять будем? – спросил Герасим, не слезая с телеги.
   – Милости просим, – откликнулся Северьян. – В куче оно веселее.
   Герасим и Тимофей первым делом принялись также за устройство балагана.
   День выдался сухой и жаркий. После сытного обеда взрослые легли на часок вздремнуть, а ребятишки отправились в колок. Ганька повел их рвать спелую красную смородину, которую нашел он, когда рубили палки. С полными фуражками спелой ягоды вернулись они обратно и стали наперебой угощать проснувшихся косцов.
   Вторая половина дня была менее жаркой. Небо от края и до края наполнили мелкие облака. На западе, за сопками, изредка стало погромыхивать. В той стороне тучи поили землю косым дождем. Но здесь торопливо неслись, как шуга в реке, все те же разрозненные круглые облака.
   Авдотье нужно было ехать домой доить коров. Давно ее, наверно, заждался там оставшийся домовничать Андрей Григорьевич. Но только Роман принялся запрягать ей коня, как небо над балаганами почернело и заклубилось. Через мгновение сверкнула молния, оглушительно ударил гром и долго перекатывался, замирая. Сразу же вверху зашумело протяжным нарастающим шумом. Едва Роман успел, привязав коня к телеге, спрятаться в балаган, как темная стена воды тяжело обрушилась на землю. Белым паром застлало колок, сопки и траву у балаганов.
   – Вот это дождище! – вскрикивал возбужденный Северьян, то и дело выглядывая наружу, где ровно и глухо гудело да изредка всплескивало. Авдотья тянула его за рукав, умоляюще шептала при каждой вспышке молнии, не забывая перекреститься:
   – Не выглядывай, не гневи Бога. Не ровен час и ударит.
   Вдруг Северьян выругался, схватил себя за волосы:
   – Батюшки… Что я наделал? – и кинулся из балагана. В полдень, отбивая литовки, чтобы удобнее было сидеть, он положил под себя шубу и позабыл ее оттуда убрать. Когда он вернулся обратно, на нем не было сухой нитки, а злосчастная шуба стала как тесто. Авдотья дотронулась до шубы и запричитала:
   – Ой, горюшко. Пропала наша шуба. И чего это ты думал?
   – Ганьку, стервеца, пороть надо. Прохлаждался на таборе, а шубы не убрал. Подожди, доберусь я до тебя, – повернулся он к сыну, робко выглянувшему из-под накинутого на голову дождевика. Ганька боялся грозы и сидел под дождевиком ни жив ни мертв. Но отцовский гнев был пострашнее грома, и Ганька поспешил оправдаться.
   – Не видел я шубы, а то бы убрал, – угрюмо протянул он, готовый расплакаться.
   – Глядеть надо было, сукин ты сын. На то ты и приставлен, чтобы глядеть.
   За Ганьку вступилась Авдотья:
   – Не кричи ты на него, Северьян, сам виноват. Чего уж…
   Гром скоро стих, но дождь продолжал поливать. Непроглядная темнота висела над табором. Авдотья осталась ночевать на покосе, хотя и беспокоили ее недоеные коровы. «Догадался бы телят к ним спустить дедушка, а то вымя у них попортится», – думала она, засыпая под баюкающий шум дождя.
   Утром ушли от балаганов улыбинские кони. Ночью после дождя, выглядывая дважды из балагана, видел Северьян неподалеку у кустиков смутно белеющего Сивача, слышал звук медного ботала у него на шее. Но когда проснулись на заре, коней не видать было, не слыхать. Он разбудил Романа. Роман закинул на плечо уздечку и отправился на поиски. Было туманно, сыро и холодно. След коней, заметный на мокрой траве, шел сначала через колок на зареченскую сторону. Роман решил идти по направлению к поселку. Нашел он коней у нижнего края колка, где они пристали к чужим коням. Он поймал их, распутал и поехал обратно. Тем временем застилающий туман раздвинулся, показалось солнце. Под бугром у речки Роман увидел два островерхих балагана и брезентовую палатку. Какая-то девка варила у палатки утренний чай. Подъехав поближе, признал он в девке Дашутку. Неожиданная встреча смутила его. Хотел было свернуть в сторону, спрятаться, но было уже поздно. Дашутка из-под руки глядела на него. Тогда он надвинул пониже на лоб фуражку, невольно приосанился и поехал прямо на нее. Узнав его, она вспыхнула, отвернулась.
   – Здравствуй, Даша!
   Дашутка не ответила. Волнуясь, ломала сухие таловые ветки и кидала их в огонь.
   – Не узнаешь? Загордилась, что ли?
   – Давно узнала, только не хочу с таким подлым разговаривать.
   Роман прикусил губы, поиграл поводом.
   – Сердишься?
   – А ты думал – нет. Ты думал, что стоит заговорить – и все по-старому пойдет. Нет, Роман Северьянович, кончилась наша дружба. Смотреть мне на тебя тошно.
   – Ты прости меня. Погорячился я, каюсь…
   – Об этом надо было прежде думать. А теперь мы отрезанные друг от друга. Сейчас наши чай пить придут, так что уезжай, не подводи меня под новую беду.
   – Не уеду, пока не простишь.
   – От тебя и это станется. Совесть свою ты давно потерял. – Схватив с земли порожний котел, она понесла его зачем-то в палатку и сразу же вернулась обратно, не желая больше замечать Романа. Он постоял, невесело улыбнулся и сказал:
   – Ну, прощай тогда…
   Уезжая, он чувствовал на себе Дашуткин взгляд и надеялся, что она окликнет его, улыбнется. Но Дашутка молчала. Тогда он оглянулся и не увидел ее у костра. «Значит, ошибся. Она и смотреть на меня не хочет». Он сердито ударил Гнедого ичигом в бок и поскакал прочь.
   Весь этот день Роман был сам не свой. Все время ощущал он во рту неприятную горечь. Махая литовкой, неотступно видел перед собой Дашутку. Видел ее сжатые, побелевшие от волнения губы, видел ставшие чужими, но по-прежнему желанные глаза и без конца твердил ее слова о том, что кончилась их дружба, и покорно соглашался: «Да, кончилась». Но слишком больно верить этому. «Может, только мучает, только мстит», – появилась у него робкая надежда. И тогда ему снова хотелось повстречать Дашутку, поговорить с ней по душам. Забывшись, он много раз останавливался на прокосе. Приводил его в себя голос матери, которая, поравнявшись с ним, весело говорила:
   – Ну-ну, шевелись, жених, а то пятки обрежу.
   Он вздрагивал и начинал с удвоенным усердием махать литовкой, уходя далеко вперед от матери, невольно любовавшейся им в такие минуты.
* * *
   На сопке за колком стоял высокий серый утес. В погожие вечера собиралась туда после ужина молодежь с окрестных покосов. На самой вершине утеса разжигали тогда большой костер, садились в тесный кружок и заводили песни. Вместе с Тимофеем Косых, который осенью должен был уйти на службу и отгуливал последние дни, много вечеров подряд приходил на утес Роман, надеясь повстречать Дашутку. Но Дашутка не приходила. От подруг она знала, что Роман бывает там всякий раз, из-за этого и не ходила туда, с завистью слушая доносившиеся с утеса песни и смех, жадно вглядываясь в мелькавшие у далекого костра фигуры парней.
   Однажды Роман не вытерпел, украдкой от других спросил Агапку Лопатину:
   – А Дашутка пошто не ходит?
   – Из-за тебя, голубчик, – грубо оборвала его Агапка. – Ты ей всю жизнь испортил.
   Роман схватил Агапку за руку, превозмогая стыд, сказал:
   – Ты скажи ей… скажи: кается, мол, он. Простить, мол, просит.
   Но и после этого Дашутка не пришла на утес. «Вот возьму и уеду из Мунгаловского, – сгорая от обиды, не зная, чем досадить Дашутке, думал во время косьбы Роман. – И пускай она тут с другими крутит. Пожалеет, может, да поздно будет». Но после этого блекли и увядали мечты, становилась пресной, как хлеб без соли, игра в выдуманную жизнь.
   Однажды кони снова ушли от балагана. С радостью кинулся их искать Роман. Он надеялся и на этот раз найти их на прежнем месте. Но коней там не оказалось. Встреченный им по дороге Никула Лопатин, ехавший из поселка, сказал ему, что видел их уже возле поскотины. Пока Роман ходил за ними туда, на покосах успели отработать утренний уповод. Как ни торопился он обратно, но опоздал. У палатки и балаганов завтракали косцы, значит, и думать было нечего о встрече с Дашуткой. Проехать мимо и не обратить на себя внимания косцов, среди которых была Дашутка, он не мог. На этот раз он ехал на Гнедом, а распутанного Сивача гнал впереди себя. Поравнявшись с палаткой, он зычно гикнул и поскакал галопом. И тут отчетливо услыхал злорадный бас Епифана Козулина:
   – Вот дурак! Люди сено косят, а он на коне гарцует! – честил его во все горло отец Дашутки, довольный, что представился случай охаять при народе своего обидчика.
   Словно ушат холодной воды вылил Епифан на Романа. «Отличился, нечего сказать», – негодовал он на себя, спеша скрыться за кустами.
   В тот же день Улыбины начали сгребать кошенину. С греблей, как всегда, поторапливались и после обеда отдыхать не стали. Нужно было пользоваться хорошей погодой. На этот раз работал и Ганька. Но дело у него спорилось плохо. Пока прокатывал он один валок, взрослые успевали справиться с тремя. Наконец Ганька совсем уморился, прилег в тень обкошенного куста и моментально уснул. Северьян хотел его разбудить и отправить за ключевой водой, но Авдотья пожалела и будить не дала.
   Когда Ганька проснулся, солнце уже стояло над самыми сопками и жар сменился прохладой. Он взглянул на луг и не узнал его. Везде стояли копны, и длинные тени от них тянулись по лугу. У самой дальней копны довольный отец втыкал в землю вилы, а мать шла к табору.
* * *
   Назавтра, едва обогрело, завели Улыбины большой зарод. Ганька верхом на Сиваче возил копны, мать поддевала их, а Северьян с Романом стояли у зарода и покрикивали на Ганьку, чтобы поторапливался. Когда зарод довели до половины, Северьян с помощью вил, которые держал Роман, взобрался на зарод и принялся утаптывать его да причесывать граблями. Вершить зароды был Северьян большой мастер. Показал он свое искусство и на этот раз. На лету подхватывал он граблями кидаемые Романом навильники сена, ловко перехватывал в воздухе и ровнехонько укладывал пласт на пласт. На загляденье всем, кто поедет мимо, вывел он у зарода острое овершье, круто навесил широкие лбы. Восемь пар крепко связанных березовых ветряниц уложил он на нем ряд к ряду.
   Поздно вечером, спустившись по веревке с зарода, трижды обошел он его кругом, довольно покручивая свой желтый ус. А когда пошел к балагану, оглянулся на зарод и не удержался, похвалил себя: «Ай да Северьян!..»
   Но недолго ему пришлось полюбоваться зародом. В Забайкалье лето всегда стоит грозовое. Через день снова собралась на юге громадная туча. Она была еще за много верст, но уже глухо содрогалась от тяжких раскатов грома земля.
   Северьян, словно предчувствуя беду, показал на тучу и сказал Герасиму:
   – Наделает, паря, однако, делов. Не иначе как с градом.
   От первой же молнии загорелся улыбинский зарод. Над зародом взвился голубоватый дымок. Северьян в это время как раз смотрел на него. Еще не понимая, в чем дело, подивился он про себя неожиданному дымку и вдруг обмер: там, где был дымок, плясало пламя. Через мгновение пламя охватило все овершье зарода.
   – Господи Боже мой! – воскликнул Северьян. – Зарод зажгло! Да что же это такое деется? – схватился он за голову.
   Авдотья дико вскрикнула, часто-часто закрестилась и заголосила навзрыд:
   – Прогневали мы Господа, ой, прогневали!
   В эту минуту начался ливень.
   Роман выглянул из балагана, но пылающего зарода не было видно.
   – Тушить надо! – прокричал он отцу, перекрывая гул ливня.
   – Не потушить теперь, – ответил Северьян, у которого на все опустились руки. – Наказывает нас за какие-то грехи Бог. – Но, увидев, что Роман побежал к зароду, кинулся следом за ним и он, позвав по дороге Герасима и Тимофея Косых.
   Когда они добежали до зарода, пламя на его поверхности было залито, но он все дымился. Единственное, чем можно было спасти зарод, это раскидать его, чтобы налило воды и в середину. Промокшие до костей, принялись они раскидывать сено по лугу, то и дело ослепляемые молниями. Провозившись дотемна, растаскали навильниками весь зарод, но большая часть его была безнадежно испорчена.
   Через несколько дней сено высохло, но почернело. Сложили они из него три небольших стога, чтобы лучше их обдувало ветром. Было это все, что осталось от первого улыбинского зарода.