Раньше Каргин полагал, что на каторгу идут только отъявленные негодяи. Но теперь в нем шевелилось сомнение – а так ли это на самом деле? И причиной всему явился Василий, на которого оставалось только досадовать за то, что ничего худого о нем нельзя было сказать.
   Когда уезжали из Кутомары в Горный Зерентуй, Каргин махнул Семену, чтобы тот подъехал к нему. Семен приблизился, и Каргин нагнулся к нему, сообщил шепотом:
   – А ведь я, паря, повидал-таки Василия-то.
   – Когда же ты успел?
   – Сегодня, когда атамана сопровождал при обходе.
   – Узнал Василий тебя?
   – Должен бы узнать. Только я с ним не разговаривал и не поздоровался даже. Кияшко его допрашивал, кто он такой, за что каторгу отбывает. А он шевелит своими бровищами, глядя на атамана, и режет как по-писаному. Социал-демократ, говорит.
   – Гляди ты, какое дело! И что это за социал-демократ? – притворно изумился Семен, слыхавший не раз от Нагорного, кто такие социал-демократы и за что они борются. – Дошел, видать, Васюха. Да оно и не удивительно. Человек он с головой и грамотный… А тебе, Елисей, я знаешь что скажу? Доведись до меня, так я бы не то что при Кияшке, а при самом царе со своим посёльщиком поздоровался. Ведь мы с ним соседи, да и славный был он парень в молодости – честный и справедливый. Обиделся он, наверно, на тебя. Не сладко ему в тюрьме-то. Эх, тонка у тебя кишка, Елисей! – раздраженно махнул рукой Семен.
   – Да, паря, как-то оно не того получилось, – согласился с ним для вида Каргин, а про себя подумал: «Хорошо тебе так рассуждать, если нет у тебя ни достатка, ни почета. Всем тебя жизнь обидела, а я как-никак в поселковых атаманах хожу. На новых выборах, глядишь, и станичным сделаюсь, если с умом вести себя буду».

IV

   В неприветливой узкой долине, сдавленной хмурыми сопками, раскиданы улицы Нерчинского Завода. Одни из них, непроходимо грязные, тянутся вдоль мелководной и мутной речушки Алтачи; другие – каменистые и всегда сухие – затейливо лепятся по склонам сопок. Сопки – в буйной заросли березового мелколесья, шиповника и боярки. Крутая «крестовка» испятнана желтыми отвалами старых, давно заброшенных шахт. На берегах Алтачи скупо поблескивают громадные насыпи черно-синего шлака. У Нерчинского Завода солидный возраст. После острога Аргунского и казачьего караула Цурухайтуя – это одно из самых старых русских поселений в Восточной, или Нерчинской, Даурии, как называли этот обширный и малонаселенный край в XVII веке. Пришельцы-казаки нашли на отрогах Крестовой сопки разрушенные временем копи и следы примитивной плавки руды. По старинным преданиям, добывали здесь серебро монгольские ханы. На месте «мунгальских копей» и был основан Нерчинский сереброплавильный завод. Основал его рудо-знатный иноземный мастер Левандиан в лето 1701 года.
   После завоевания Амурского края, когда было учреждено Забайкальское казачье войско, Нерчинский Завод был сделан резиденцией атамана четвертого военного отдела. Маленький городок стал тогда весьма оживленным. Крепко обосновались в нем купцы, золотопромышленники и разный чиновный люд.
   На квадратной базарной площади городка сверкали вывесками большие нарядные магазины. За ними, повыше в гору, тянулись бесчисленные мучные лабазы и соляные склады. Гордо возносил к голубому небу золоченые маковки крестов громадный собор.
   В этом соборе и было устроено торжественное богослужение по случаю приезда в Нерчинский Завод Кияшко. В собор Кияшко проследовал после воинского парада. Следом за ним стали пускать туда и «чистую» публику – купцов, чиновников и офицеров с их семьями. Остальной народ полицейские гнали прочь. Но Каргин и Семен как конвойцы Кияшко прошли беспрепятственно. Кияшко поместился у левого клироса. Между ним и остальной публикой живой стеной стояла его свита.
   Телохранитель-осетин все время стоял вполоборота к публике. «И зачем эту некрещеную харю в собор пустили? Откуда тут, к черту, возьмутся революционеры?», – с неудовольствием покосился Семен на телохранителя.
   Служила в соборе по столь торжественному случаю целая дюжина попов. На правом клиросе пел большой церковный хор, состоявший из гимназисток и чиновников. Серебряными колокольчиками звенели голоса девушек, величаво рокотали басы, среди которых выделялась густейшая октава письмоводителя почтовой конторы Васи Баса, знакомого Семену.
   Семен, впервые попавший в этот собор, да еще на такое богослужение, не столько молился, сколько разглядывал публику, расписанные изображениями святых стены, ризы попов и резные царские врата, сиявшие золотом. Послушав Васю Баса, он с удовольствием шепнул Каргину:
   – Вот это глотка. Почище, чем у нашего Платона Волокитина.
   Каргин сердито зашипел на него, и он замолчал. Скоро Семена заинтересовала одна дородная купчиха широченным своим платьем, на котором он насчитал целых двадцать две оборки и решил, что из одного такого платья его Алена могла бы сшить четыре. «Не по-нашему живут, видать», – размышлял он.
   Уже долгая служба подходила к концу, когда Семен обратил внимание на женщину в голубом шелковом платье и в шляпке с вуалью. В руке у нее была кожаная сумка с блестящими застежками. В собор она пришла позже всех и поэтому стала сзади, почти у самых входных дверей. Семену показалось, что женщина жадно ищет кого-то глазами и сильно волнуется. Он невольно приосанился и непривычно подумал: «Бывает же такая красота на свете. Вот если бы меня мамзель такая дожидалась».
   Семен стал следить за ней, но, когда публика под оглушительный трезвон колоколов покидала собор, женщина замешалась в толпе, и он потерял ее из виду. Выйдя из церковной ограды, они с Каргиным остановились поглядеть, как пойдет из собора Кияшко. Этого же дожидалась и стоявшая по обе стороны дороги публика, перед которой прохаживались полицейские. Кияшко вышел из собора рядом с атаманом отдела Нанквасиным. В трех шагах от них следовали телохранители и свита. В этот момент Семен и увидел снова женщину в голубом платье. С откинутой на шляпку вуалью она появилась из публики и с запечатанным конвертом в левой высоко поднятой руке бросилась мимо полицейских навстречу Кияшко. Выражение ее лица надолго запомнилось Семену. Один из полицейских кинулся за ней, схватил ее грубо за руку.
   – Прошение!.. Прошение подать… Дайте же ради Бога!.. – умоляюще кричала она, вырываясь от полицейского. Публика зашумела на полицейского, послышались слова: «Нахал! Изверг!» И, глубоко смущенный, он отпустил женщину. Она подбежала к Кияшко, протянула ему конверт. Кияшко остановился и, настороженно поглядывая на женщину, сказал:
   – Я вас слушаю.
   – Прошу принять прошение на ваше имя.
   – Кто просит?
   – Я, – ответила женщина, и в тот момент, когда Кияшко потянулся к ней за прошением, все увидели, как в правой руке ее блеснул кинжал. Кияшко в ужасе заслонился рукой. Публика испуганно ахнула, шарахнулась в стороны. Женщина нанесла удар, затем другой. В это время подоспели телохранители, и женщина забилась у них в руках.
   Кияшко отделался только испугом. Женщина сильно волновалась, и оба удара кинжала пришлись в серебряный погон на плече губернатора. Во второй раз, задев вскользь погон, кинжал распорол кастор генеральского мундира и нанес Кияшко поверхностную рану.
   Поняв, что он жив и почти невредим, Кияшко хрипло, злым голосом спросил женщину:
   – За что?
   – За наших друзей, отравленных вами в Кутомаре.
   – Убрать ее, мерзавку! – побагровев, истерически вскрикнул Кияшко.
   «Вот тебе и мамзель», – страшась и невольно восхищаясь женщиной, подумал Семен и в раздумье почесал в затылке.
   В тот день по всему городу только и говорили о покушении. На базаре и улицах, в харчевнях и кабаках горячо обсуждали его самые различные люди.
   Семен, решивший перед отъездом домой сходить пообедать в харчевню, слышал разговор о покушении на каждом шагу.
   – Гадина она, эта баба! – кричал возле соляного магазина в толпе народа казак в кумачовой рубахе. – Таких надо всю жизнь за решеткой держать.
   Тут же стояли два печника в брезентовых фартуках – старый и молодой. Молодой говорил вполголоса:
   – Она тут, дура, дела не сделала, а навредить много навредила. Теперь из-за нее арестантам на каторге совсем жизни не будет. Приструнят их.
   – Не в этом главное, – сказал ему старик. – А я вот скажу, что всех генералов не перебьешь. Их у царя хватит.
   Заметив, что подошедший Семен прислушивается к его словам, старик дернул за рукав молодого:
   – Пойдем отсюда. Наше дело с тобой маленькое…
   В китайской харчевне, куда зашел Семен, было прохладно и дымно. Только успел он заказать себе две порции щей и шкалик водки, как опять донеслись до него обрывки разговора о покушении. Семен безошибочно определил профессию людей, разговаривавших об этом, по острому запаху квасил и кожи, который исходил от их одежды. Было их четверо. Сидевший к Семену спиной, с красной от загара шеей, сутулый рабочий спрашивал другого, усатого с умным и злым выражением лица:
   – А кто, по-твоему, она?
   – Известно кто… Эсерка…
   – Да откуда ты можешь знать? – усомнился первый.
   – У эсеров такая мода. У них, кроме этой моды, ничего другого за душой не имеется. Настоящие революционеры делом занимаются, а эти с кинжалами и бомбами балуются. Нашему рабочему делу от них только помеха и вред…
   «Вишь ты каков, – глядя на усатого, размышлял Семен. – Интересно, что ты за птица? Однако, по тебе тоже тюрьма тоскует».
   Из харчевни Семен ушел навеселе, по дороге прихватил бутылку водки про запас. Когда поехали из Нерчинского Завода, взбрела ему, пьяному, мысль подзадорить Каргина и других конвойцев, возмущенных покушением на Кияшко. Сам Семен не одобрял покушавшейся, но он принялся притворно хвалить женщину, хотя и сознавал, что начинает игру с огнем.
   – Храбрец баба. Поднесла атаману прошение. Не погон, так быть бы на том свете ему.
   – Ты не болтай, Забережный, чего не следует, – немедленно пригрозил Семену байкинский богач Никифоров. – Мы тебя живо следом за той сукой на каторгу отправим.
   – Вот тебе раз… А что я такое сказал?
   – Такое, что за это живо упекут куда следует…
   Тогда вмешался Каргин. Он строго прикрикнул:
   – Семен! Ты свой язык не распускай. Пьяный, пьяный, а знай, что говоришь… Вот буду сдавать Лелекову оружие, обязательно о твоих разговорчиках скажу. – Семен попробовал было огрызнуться, но он приказал ему:
   – Я начальник конвоя. Я приказываю тебе молчать!..
   Когда на повороте дороги к Мунгаловскому остались они вдвоем, Каргин укоризненно сказал:
   – И что ты на себе шкуру дерешь? Сам знаешь, какой человек Никифоров, он под стать нашему Сергею Ильичу…
   – Ас чего ты такой добрый? Что ты меня уговариваешь? Ведь ты атаман, чего же ты так ласково со мной разговор ведешь?
   – Оттого, что надоело по каторге за наказным таскаться, – уклонился Каргин от прямого ответа.
   Но Семен понимающе рассмеялся:
   – Врешь! Это тебе Васюха Улыбин в голову врезался.
   Каргин ничего ему не ответил и принялся сбивать нагайкой кое-где уцелевшие на придорожных березах жухлые листья. Семен и не помышлял, что Каргин таким путем хотел завоевать расположение своего беспокойного посёльщика.

V

   Хорошо потрудились мунгаловцы за время отсутствия Каргина и Забережного. Пользуясь сухой и ясной погодой, занимались они скирдовкой хлебов. Еще с дальнего бугра увидели Каргин и Семен давно знакомую, но вечно новую и радостную картину. В золотисто-розовом свете вечернего солнца виднелись в казачьих гумнах любовно сложенные скирды, багряные стога гречихи, белые ометы овсяной зеленки. Тесно было гигантским скирдам богачей на просторных гумнах. Как горы, выглядели они рядом с тощими скирдами поселковой бедноты.
   Когда проезжали мимо гумен купца Чепалова, Платона Волокитина и братьев Кустовых, Каргин завистливо сказал:
   – Ты смотри, сколько у них нагорожено. Что ни кладь, то амбар хлеба. Всем они нос утерли. За такими нам, грешным, не угнаться. Умеют…
   – Чужими руками и не то можно сделать, – зло перебил его Семен. – Эти сволочи пшеницей засыпятся, а работникам при расчете по пятнадцати рублей за год отвалят. Знаю я их.
   – И чего это ты злишься, Семен? Каждый справный хозяин у тебя – сволочь да подлец. Нехорошо, паря, так. Надо же меру знать.
   – Оттого, что у меня на гумне полынь да крапива.
   – А кто же виноват в этом?
   – Все, кто мне ходу в жизни не дает.
   – Ну, это ты через край хватил. Нечего на других пенять, если сам во всем виноват. С умом нужду всегда осилить можно.
   – Конечно, если совесть потерять, тогда рубли сами в карман полезут. А я этого не хотел и не хочу.
   – Чудно ты рассуждаешь, – хлестнув коня нагайкой, сказал раздраженно Каргин. – По-твоему, у нас только бессовестные хорошо живут. С такими, паря, суждениями недолго и в Горный Зерентуй попасть.
   – Что же, если донесешь куда следует, очень свободно могу вместе с Васюхой Улыбиным очутиться.
   – А ну тебя к черту! – выругался Каргин и поспешил расстаться с Семеном, свернув в первый попавшийся переулок.
   Вечером пришли к Каргину послушать новости Платон Волокитин и Петрован Тонких.
   – Ну, как твой кузнец? – спросил Петрована Каргин. – Он что-то давно глаз ко мне не кажет.
   – Работы у него много. Он теперь частенько и ночует в кузнице. Совсем заработался. А потом, если ты хочешь знать, дело тут не совсем чистое. Приезжают к нему в кузницу по ночам какие-то неизвестные люди. Замешкался я намеднись у себя на мельнице и чуть не за полночь домой возвращался. Поравнявшись с кузницей, увидел я в ней огонек. «Долгонько он не спит», – подумал я и решил зайти к Нагорному, чтобы спросить, какую ему завтра на обед еду прислать. Подхожу, брат, и вижу: стоят у кузнечного станка привязанные кони в седлах. Нагорный и его гости сидели в кузнице и разговаривали. А как завидели меня, так сразу воды в рот набрали. Вижу я, что не рад мне кузнец, объяснил я тогда ему, зачем побеспокоил его, и ушел. Назавтра решил спросить, что это за люди у него были. Смутился малость Нагорный, а потом, как по писаному, рассказал, что люди эти с прииска Шаманки. Возвращались они, дескать, из Нерчинского Завода домой, а за попутье привезли ему посылку от знакомых.
   – Хорошее попутье – семь верст крюку, – рассмеялся Платон. А Каргин тоненько свистнул и нараспев проговорил:
   – Подозрительное дело… Спасибо, Петрован, что сказал. Живем мы рядом с каторгой, а в таком месте всякое может случиться.
   Назавтра Каргин поехал в станицу, чтобы сделать отчет о поездке Михаиле Лелекову и заодно рассказать о подозрительном поведении Нагорного.
   Заметно важничавший перед Каргиным Лелеков долго молча разгуливал по кабинету, поскрипывая новыми сарапульскими сапогами, обирая соринки с касторовой форменной тужурки. Потом строго прикрикнул:
   – Смотри, не зевай! Тут дело серьезное, политикой пахнет. Чуть что – сразу хватать надо. А потом запомни, господин поселковый атаман, раз навсегда: за станицу в ответе я. И нечего тебе без моего ведома пускать на жительство всяких проходимцев.
   За кузницей была установлена слежка. Подговорил Каргин на это дело безродного поселкового бобыля Канашку Махракова, пообещав ему пару красненьких. И ровно через неделю, на рассвете, Канашка забарабанил как полоумный в ставни каргинской горницы.
   – Какого черта стучишь так? Не можешь полегче? – выругал он Канашку, открывая дверь.
   – Дело есть, атаман, не ругай ты меня. Зря будить я не стану… – скороговоркой сыпал Канашка. – Дай Канашке горло промочить и согреться, а Канашка тебе расскажет. Такое расскажет, что ахнешь. Только выпить надо, продрог как собака.
   Как не торопил его Каргин, Канашка молчал, пока не получил из рук его бутылку водки. Добрую половину ее выпил он единым духом, остатки припрятал в карман домотканой шинелки и только тогда начал рассказ:
   – Лежит это, паря, Канашка в кустиках. Краюху уплетает да звезды на небе считает. К утру от холода зуб на зуб не попадал, крутился Канашка, как червяк на огне. А когда первые петухи запели, услыхал вдруг Канашка – за речкой телега скрипит, прямо к кузнице сворачивает. Затаился тут Канашка ни живой ни мертвый. Подъехала телега, вылезли из нее двое. А кузнец их, надо быть, давно дожидался. Только стукнули они в дверь, как он их на пороге встретил. Выгрузили они из телеги какой-то сундук, занесли его в кузницу, и начался у них потом разговор. Подполз я тут к самой стене, прислонился к отдушине и замер. Всего я не понял, мозги у меня не так устроены, чтобы все понять, а что тебе надо, то понял. Расколи меня гром на этом вот самом месте, ежели не слыхал я, что разговор о побеге шел.
   – О каком таком побеге?
   – Из тюрьмы, паря, из тюрьмы. Все, говорят, к нему готово. Сигнал об этом из тюрьмы на волю дали. Потом приезжие Нагорного о каких-то паспортах спрашивали, а он сказал, что у него все на мази. Будто и паспорта и лошади на всех станках до самого Сретенска.
   – Постой! – оборвал Каргин Канашку. – Что же ты не скажешь из какой тюрьмы побегут-то? Каторга, она велика. Тюрем у нас больше, чем церквей.
   Канашка хлопнул себя ладонью по рыжей шапке:
   – Экая оказия! Ведь этого, атаман, я так и не узнал. Еще когда там лежал, подумать успел: спросить бы, мол. Да не насмелился, постеснялся.
   – Смотри ты, какой стеснительный! И в кого это ты такой уродился? – язвительно спросил Каргин. – И как это ты не догадался спросить Нагорного, в какое ему место нож способнее воткнуть, чтобы сдох и не пикнул.
   Он приказал Канашке идти спать, а сам пошел будить понятых. И утром, когда из поселка, гремя, выезжали первые телеги за снопами, наряд вооруженных понятых подкрался к кузнице. Нагорный спал, с головой завернувшись в тулуп. Едва распахнулась сорванная с петель дверь, как он вскочил на ноги и выхватил из-под подушки револьвер, но выстрелить не успел. Ударом кулака свалил его с ног Платон Волокитин. Пока Нагорного вязали, Каргин обыскал кузницу. Сундук, о котором говорил ему Канашка, нашелся в углу, заваленный кучей угля. В сундуке оказались четыре комплекта формы чиновников горного ведомства и четыре револьвера.
   – А где паспорта, господин кузнец? – спросил Каргин, подходя к Нагорному, усаженному понятыми на стоявший у порога чурбан.
   Нагорный посмотрел на него ненавидящими глазами и ничего не ответил.
   – Значит, язык отнялся? – прохрипел Каргин. – В морду дать тебе, чтобы разговорился, а? Могу оказать тебе эту любезность. – И он ударил Нагорного по лицу. Нагорный покачнулся, выплюнул изо рта выбитый зуб и по-прежнему продолжал молчать. Каргин собирался ударить его снова, но в это время шаривший под крышей Платон закричал:
   – Нашел! – и, спрыгнув с сундука, он подал Каргину бумажник красной кожи, завернутый в клеенку.
   В бумажнике лежали четыре паспорта, триста рублей денег и удостоверение, выданное управлением горного округа на имя начальника геологоразведочной партии, инженера Фивейского.
   – Чисто, сволочи, работают, – разглядывая паспорта и удостоверение, с нервным смешком сказал Каргин.
   Семен Забережный поил на ключе коня, когда на дороге от кузницы показались понятые, в середине которых шагал со связанными руками Нагорный. От неожиданности Семен оцепенел, покрылся холодным потом.
   В тот вечер, когда он вернулся домой из своей поездки с Кияшко, Нагорный пришел к нему. После небольшой выпивки он спросил Семена:
   – Хочешь, Семен, сделать одно доброе дело и заработать на нем? Очень хорошо заработать.
   – Смотря по тому, какое дело. Может, ты мне предложишь Сергея Ильича зарезать. Дело это, конечно, доброе, да ведь оно тюрьмой пахнет, – сказал Семен.
   – Резать, брат, никого не придется. Требуется только подать в субботу двадцать восьмого сентября две хороших тройки на прииск Шаманку и отвезти до следующего станка четырех инженеров.
   – С чего это ты об инженерах хлопотать вздумал? Инженеры, если они не липовые, по прогонным листам ездят. Их на каждом станке ямщицкие тройки дожидаются. Хитришь ты что-то, как я погляжу. Давай лучше в открытую играть. Если дело подойдет – возьмусь и сделаю, а если нет – ищи другого, а я тебя не выдам. Я ведь немножко догадываюсь, кто ты такой.
   И Нагорный решил говорить с ним откровенно. Он сказал, что на днях должны бежать из Горного Зерентуя четыре видных революционера. Это очень большие и очень нужные на воле люди, закаленные борцы с самодержавием. Их нужно Нагорному доставить до Сретенска как можно быстрее. Там о них позаботятся другие товарищи.
   После всего, что слышал Семен от Нагорного во время прежних бесед, он был внутренне готов по крайней мере к тому, чтобы помочь при случае таким людям. И вот этот случай представился. Подумав, он сказал Нагорному:
   – Помочь я тебе попробую. Зарабатывать на этом деле не стану, а подыскать подходящих ямщиков попытаюсь.
   После того Семен успел договориться с контрабандистом Лаврушкой, человеком отчаянной жизни, о лошадях и даже вручить ему полученный от Нагорного задаток. Лаврушка выговорил условие – в случае неявки пассажиров в указанное место к назначенному сроку оставить задаток за собой – и был готов к выезду по первому слову Семена. А Семен ждал этого слова от Нагорного.
   Вот почему Семен стоял совершенно ошеломленный, глядя, как шел и пошатывался на ходу Нагорный, низко опустив свою курчавую голову. «Если выдал, значит, забарабают сейчас и меня», – думал Семен, не двигаясь с места.
   Поравнявшись, Каргин и понятые поздоровались с Семеном, как всегда, а Нагорный даже не взглянул на него. И Семен почувствовал, как свалилась с его плеч гора. Ничем не выдав своего смятения, он спросил Каргина:
   – Что это случилось, Елисей?
   – Да вот словили одного из тех, по которым тюрьма тоскует.
   – И кто бы мог подумать! – покачал Семен головой, пристально глядя на Нагорного и глубоко переживая его беду.
   …В тот день весь поселок только и говорил о Нагорном. Одни ругали его, другие жалели тайком. А Лаврушка-контрабандист, повстречав Семена, спросил его с хитрым смешком:
   – Ну что, улыбнулся твой задаточек?
   – Ничего не улыбнулся. Нагорный здесь ни при чем.
   – Ври, ври… Так-то я тебе и поверил. Только ты не бойся, не выдам. У меня как-никак у самого тут хвост замаран.
   Через месяц Семен узнал от Каргина, что Нагорному был суд в Нерчинском Заводе. Каргин присутствовал на суде в качестве свидетеля. Нагорный оказался членом партии социал-демократов. По заданию областного комитета партии он должен был содействовать побегу с Нерчинской каторги видных революционеров, активных участников революции 1905 года. На суде с ним рядом сидели и его сообщники, один из которых сумел поступить водовозом в ту тюрьму, откуда предполагался побег. Всех их осудили на бессрочную каторгу.

VI

   В начале зимнего мясоеда снарядили Чепаловы сватов к Епифану Козулину. Сватами поехали Платон Волокитин, крестный отец Алешки, и жена Иннокентия Кустова Анна Васильевна, расторопная круглолицая говорунья. В обитую малиновым бархатом и золоченой тесьмой кошеву запрягли для них пару лучших коней. К размалеванной дуге с колокольцами навязали разноцветных лент. Проводить сватов вышел сам купец Чепалов. Заботливо усадив их в кошеву, он снял с головы шапку из лисьих лап и сказал построжавшим голосом:
   – Ну, дай Бог… Теперь все глаза проглядим, ожидаючи.
   Анна Васильевна, поправляя на плечах голубую кашемировую шаль, расплылась в улыбке:
   – Постараемся, не сумневайся…
   Козулиных сваты застали врасплох. Насорив по всей кухне, Епифан распаривал в печи березовые завертки к саням. Аграфена чистила на залавке самовар, а Дашутка пошла за дровами для утренней топки. Только успела она взять в руки два полена, как в раскрытые настежь ворота влетела в ограду чепаловская пара. Платон круто осадил ее возле коновязи. Украшенная лентами дуга объяснила без слов Дашутке, какие гости пожаловали к ним. У нее сразу подкосились ноги, упали из рук дрова. Платон, поскрипывая сапогами, молодцевато подбежал к ней, спросил:
   – Родители дома?
   Дашутка с зардевшимися щеками ответила ему кивком головы. Сказать что-нибудь у нее не хватило сил. Платон рассмеялся, подхватил Анну Васильевну под руку и повел в дом. На крыльце Дашутка опередила их. Сердце ее стучало, как у цыпленка. В коридоре она столкнулась с отцом, озадачив его непонятным криком:
   – Не соглашайтесь, не пойду я!..
   Забежав в горницу, упала она на кровать и уткнулась лицом в подушки, стараясь зарыться в них как можно глубже. Но через минуту поднялась, взглянула на себя в зеркало и заметалась от окна к окну, словно слепая, натыкаясь на столы и стулья. Ей было ясно, что спокойная жизнь ее в девичестве кончилась. Хорошего ждать теперь нечего. Отец и мать обязательно согласятся, и не переслушать ей уговоров и попреков. Снова придется плакать и ходить в синяках от отцовских побоев. «Попался бы он мне сейчас, так я бы ему все гляделки выцарапала», – с ненавистью думала она об Алешке, которому разрешила всего лишь два раза проводить себя с вечерки только затем, чтобы подзадорить Романа. Ведь Романа Дашутка давно простила. Втайне надеялась рано или поздно помириться с ним. Если бы Алешка заикнулся об этом раньше, она бы его живо отвадила.
   Пока Дашутка горевала в одиночестве, сваты тем временем приступили к делу. Войдя в кухню, они прежде всего помолились на божницу, поздоровались и, не дожидаясь приглашения, уселись на лавку под самой матицей. Епифан и Аграфена выжидающе поглядывали на них, хотя уже и догадались, о чем пойдет разговор. Платон сидел, широко расставив колени, на которых покоились его большие, тяжелые, как топоры, ладони. Не зная, с чего начать, сидел он весь красный, словно только что вышел из бани. Наконец, чувствуя, что игра в молчанку затянулась, он вынул из нагрудного кармана гимнастерки коробку папирос, протянул ее Епифану и сказал нараспев:
   – Закурим, полчанин?.. Папироски беда душистые.
   Епифан хотя и не курил, но папиросу взял. Платон услужливо чиркнул спичку. Закурили, но разговор по-прежнему не клеился. Тут Анна Васильевна не вытерпела и саданула Платона локтем в бок. Платон недовольно поморщился, на лбу у него выступила испарина. Он вытер лоб ладонью и не своим, напряженным, голосом завел:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента