– Лучше уж надзирателем быть, чем каторжником. – И, поднявшись с земли, сказал Прокопу: – Ну, Носков, поехали. Попрохлаждались с твоими посёльщиками, хватит.
   – А разве не ночуем здесь?
   – Нет, надо ехать. Давай собирайся.
   – Ехать так ехать, – согласился Прокоп. – А только, по-моему, лучше бы здесь ночевать.
   На востоке уже начинало белеть, когда надзиратели тронулись с улыбинского табора. Роман, отпускавший быков на кормежку, слышал, как, отъехав в кусты, Сазанов принялся ругать Прокопа:
   – За каким ты меня чертом сюда затащил? С такой родней водиться я тебе не советую.
   – Да ведь Северьян-то мне кум.
   – А ты от такого кума подальше, – услыхал Роман последнее, что донеслось до него из-за кустов.
   «Добрая собака», – подумал он про Сазанова, но отцу, чтобы не расстраивать его лишний раз, ничего не сказал.

VIII

   Просторный и прочный, на сером фундаменте дом – лучший в поселке. Стены его обшиты смолистым тесом, карнизы украшены тонкой резьбой. На зеленой железной крыше белеют высокие трубы, похожие издали на лебедей, отдыхающих в тихой заводи. В стрельчатых окнах нижние стекла – цветные. В солнечный день они сверкают, как драгоценные камни. Двухсаженные заплоты ограды и створы широких, крытых тесом ворот выкрашены синей краской. Ограда посыпана желтым речным песком. Над ней, от веранды и до амбаров, протянута проволока. По ночам, громыхая цепью, вдоль проволоки мечется чепаловский волкодав, лающий хриплой октавой.
   Много лет тому назад стояла на этом месте осиновая избушка с окошками из мутной слюды. На рыжем корье ее крыши торчали полынные дудки, стлался кудрявый мох. В избе проживал с женой и сыном охотник Илья Чепалов. Однажды, на исходе мглистого дня, по зимнику, розовому от заката, возвращался Илья с охоты. Он вез притороченного ремнями к седлу гурана с ветвистыми рогами. В четырех верстах от поселка, у заросшей шиповником и орешником сопки, повстречалась охотнику волчья свадьба. Бежать было некуда: слева – крутая, почти отвесная сопка, справа – непроходимый, в саженных сугробах тальник, а за спиной – синеватый и скользкий лед озерка, по которому можно было проехать только шагом. Волки были в тридцати – сорока шагах. Они скучились на дороге, готовые каждый миг метнуться на человека, в клочья разнести коня и его самого. Обливаясь холодным потом, перекрестился тогда Илья и вскинул на сошки кремневый штуцер.
   Целился он в волчицу.
   Он знал, что, если убьет ее, будет спасен. Потеряв самку, звери трусливо убегут прочь. Их связывает и держит в грозной стае только темная сила ненависти и страсти.
   От холода или страха, но дрогнули никогда не дрожавшие руки Ильи. Пуля угодила не в волчицу, а в матерого тощего волка, сидевшего рядом с ней. Волк яростно взвизгнул и закрутился, как колесо, на красном от крови снегу. Волчица, а за ней и вся стая, пьянея от запаха крови, бросились на него и моментально разорвали в клочья. Потом подступили к Илье. Он скинул с себя доху и встал на дороге с ножом в руках…
   Назавтра поехавшие за дровами казаки нашли на заплавленном кровью зимнике доху, втоптанное в снег ружье Ильи и рогатую обглоданную голову гурана. Подальше, за бугорком, валялись кровавые кости коня и два волка с черепами, размозженными копытом…
   Сыну Серьге оставил погибший охотник в наследство завидное здоровье да старый верного боя штуцер. Серьга вычистил штуцер, повесил его в сухом и светлом углу, а сам пошел наниматься в работники. Нанял его орловский скотопромышленник Дмитряк, наживший немалое состояние на торговле монгольским скотом. У Дмитряка была дочь Степанида, единственная наследница его капиталов, скучавшая в светлицах большого шатрового дома. Много к ней сваталось женихов. Но никто из них не пришелся по сердцу своевольной девке. А Дмитряк ее в выборе не неволил, не торопил.
   Легко тогда носил диковатый и смуглый Серьга большое стройное тело на крепких ногах. Встречаясь со Степанидой, он откровенно жег ее озорным взглядом. И дрогнуло неприступное девичье сердце, сладко заныло. Напрасно старалась она победить расцветающее чувство, по-хозяйски помыкая Серьгой, всячески высмеивая его на людях. Чувство росло, и скоро стало трудно скрывать его. Догадливый Серьга сметил довольно быстро, в чем дело. Однажды возил он Степаниду за покупками в Нерчинский Завод. Возвращались оттуда вечером. Переваливая лесистый хребет, услыхали они близкий волчий вой. Перепуганная Степанида, дремавшая на подушке в задке тарантаса, заявила, что боится, и потребовала, чтобы Серьга пересел с козел к ней. Дважды просить об этом не пришлось. Успокаивая дрожавшую Степаниду, он незаметно обнял ее. Дней через пять после этого, когда не было дома хозяина, далеко за полночь прокрался Серьга из кухни в уютную спаленку Степаниды. Она испуганно вскрикнула и замолчала… С тех пор, забыв про всякую осторожность, часто похаживал Серьга в заветную спаленку. Только на свету уходил из нее с синими кругами у глаз. Но однажды у двери спаленки его встретил сам Дмитряк. В руках его холодно блеснула оголенная шашка. Ударом плашмя по голове свалил он работника на пестрый половичок. С дикой матерщиной топтал его после сапогами, таскал за каштановую чуприну. Выскочившую на шум Степаниду замертво уложил кулаком. В синяках и ссадинах приплелся Серьга к матери в Мунгаловский. Три дня валялся на лавке, худой и черный. И как ни допытывалась мать – ни слова не вымолвил ей. А на четвертый день, закинув за плечи мешок с сухарями, жестяной котелок и штуцер, отправился он на таежные прииски. Но не с честной работы старателя, не с фарта, найденного лотком и лопатой, пошла его жизнь в крутой подъем. Голубые зубчатые хребты на север от Мунгаловского – в дремучей непролази тайги. В тайге бесконечно вьется, петляет тропинка. На глухие зауровские прииски, к студеным безымянным речкам ведет тропинка. По ней в те далекие времена пробирались из-за Аргуни на прииски и обратно косатые китайцы. За ними, говорят, и охотился Серьга Чепалов в компании с каким-то отпетым приятелем. Они садились у тропинки и ждали. Если китаец был один и покорно отстегивал набитый золотым песком клеенчатый пояс, они отпускали его. Если же китайцев было много, тогда начинали их терпеливо преследовать и истреблять. Свалив удачным выстрелом одного, обшаривали его пояс и пускались в погоню за остальными. Китайцы, навьюченные поклажей, утомленные перевалами, переходами через зыбкие топи в падях, бежать не могли. Падали они замертво, настигнутые свинцовыми пулями на чужой негостеприимной земле, прижимаясь к ней пробитой грудью, словно могла земля удержать улетающую из тела жизнь…
   …В поселок Серьга Чепалов вернулся на паре собственных вороных. Как истый приискатель, он был в широченных штанах из зеленого плиса, в сарапульских сапогах со скрипом. Алая шелковая рубашка была опоясана кушаком с кистями. Из кармана жилетки свисала серебряная цепочка часов и рубиновый, в дорогой оправе, брелок. Горемычная мать не дождалась своего ненаглядного Серьги. Уснула она в буранную зимнюю ночь в нетопленой избе, да так и не проснулась. Похоронили ее соседи и наглухо заколотили досками окна и двери неприглядной избушки. Но Серьга не грустил. Весело позвякивая деньгами в карманах, ходил он по Мунгаловскому, почтительно кланяясь старикам. С тех пор и стали его величать по имени и отчеству. В зимний мясоед заслал Чепалов сватов к Дмитряку. Позеленел от душившей его ярости Дмитряк, но сватов выслушал. Гуляла о его Степаниде дурная молва, давно отшатнулись от нее женихи. Если согласен Чепалов загладить свою вину, пускай заглаживает. И согласился Дмитряк на свадьбу. Чуть не полпоселка гуляло на ней. Тридцать ведер ханьшина выпили гости, в свадебных буйных скачках загнали гривастых чепаловских коней.
   – С ветра пришло, на ветер уйдет, – судачили о свадебных тратах Чепалова мунгаловцы, – вот поглядите, побарствует, а там опять зубы на полку сложит. Ведь у Дмитряка-то, пока живой он, много не получишь.
   Но Сергей Чепалов не собирался пускать своего богатства на ветер. После свадьбы от стал скупым и расчетливым, дела свои вел с умом. У разорившегося соседа купил со всеми усадебными постройками старый дом. В половине, выходящей на широкую улицу, оборудовал лавку. Торговал поначалу керосином, спичками и разной мелочью. С покупателями разговаривал тихим солидным баском. Степанида Кирилловна ежегодно рожала то сына, то дочь да год от году добрела. Дочери были недолговечными, умирали, не научившись ходить. Из сыновей выжило трое: Никифор, вылитый в мать первенец, Арсений – туповатый тихоня, окрещенный по-уличному «тетерей», и самый младший, моложе Никифора на шестнадцать лет, голубоглазый, пухлолицый Алешка – отцовский любимчик.
   В 1899 году Никифора взяли на действительную службу. Служить ему пришлось во 2-й Забайкальской казачьей батарее. Смышленый, пронырливый казачина уже через год носил на погонах лычки приказного. За подавление китайского мятежа получил Георгия четвертой степени, был представлен к производству в старшие урядники. Командир батареи полковник Филимонов благоволил к нему. И начало русско-японской войны Никифор встретил на должности безопасной и небезвыгодной. Сделал его Филимонов старшим фуражиром батареи. На фуражировку отпускались большие суммы, и крепко погрел около них руки бравый урядник. Махинации были простые. Приезжал он с дружками в глинобитную китайскую деревушку, прямо с коня стучал черенком нагайки в обтянутые промасленной бумагой окошки фанз. Низко кланяясь, встречали незваных гостей китайцы, разглядывая их из-под соломенных шляп задымленными неприязнью глазами. Никифор показывал им пригоршню золотых и спрашивал на ломаном жаргоне:
   – Фураж, манзы, ю?
   Завязывались оживленные разговоры с помощью пальцев. Показывая китайцам пук клевера или гаоляновый стебель, давал им понять Никифор, что ему нужно. Щедро обещал он оплачивать все, что купит, и для вящей убедительности пересыпал из ладони в ладонь красноречивые империалы. Китайцы охотно показывали тогда чумизу и сено и начинали торговаться. Потешаясь над их лопотаньем, подмигивал Никифор ловким дружкам. В момент нагружались доверху пароконные казачьи двуколки, и фуражиры галопом уносились прочь из деревушки. Дорогой придумывали ограбленным горемыкам фамилии посмешнее и писали от их имени расписки в получении денег за фураж. Каждая расписка имела стереотипный конец: «по безграмотности и личной просьбе крестьянина Сунь Чун-чая из деревушки Хаолайцзы расписался казак Ефим Кущаверов». Менялись в расписках только фамилии и названия деревушек. Потом фуражиры делили добычу. Львиная доля всегда доставалась Никифору. Ежемесячно приходили в то время из действующей армии денежные переводы на имя Сергея Ильича. Переводы были на сто рублей и более. Именинником ходил Сергей Ильич по поселку. Присланное Никифором он припрятывал до поры до времени и делал это кстати. В конце концов проделки Никифора были вскрыты. Добрался ли до полковника, не жалея головы, расторопный китаец или донес какой-то казак, но только многое узнал командир о своем любимце. Предупрежденный приятелем-ординарцем, успел Никифор спутать следы. Не успел сунуть он на сохрану посёльщику Семену Забережному добрую пачку красненьких десятирублевок, как нагрянул с обыском сам Филимонов. Полковник рвал и метал. Денег у Никифора не нашли, но не пожалел Филимонов его крепких скул. Звонкими пощечинами учил он своего урядника на виду у всей батареи, так что лопнула замшевая перчатка. Лицо Никифора становилось то пепельно-серым, то свекловично-розовым. Затаив дыхание, злорадно посмеивались казаки над горем выскочки и пролазы Чепалова, а у его дружков-фуражиров от страха подрагивали губы. На прощание пригрозил полковник Никифору военным судом и отправил его на гауптвахту. Через день полетела в станицу Орловскую телеграмма. Просил полковник станичного атамана немедленно сообщить, получал ли денежные переводы от сына купец Чепалов. В Орловской тогда атаманил Капитон Башлыков, доводившийся родственником Чепалову. Получив телеграмму, прикатил Башлыков в Мунгаловский. Перепуганный купец, чтобы как-нибудь замялось дело, отвалил ему сотенную. Башлыков, покуражась для виду, вылакал бутылку контрабандного коньяку и укатил обратно. Через полмесяца дождался Филимонов спасительного для Никифора ответа. Так и выбрался урядник сухим из воды. Отделался он смещением из фуражиров да выбитым зубом. С гауптвахты вышел – краше в гроб кладут, худой и желтый, но, не стыдясь, твердо выдерживал удивленные взгляды казаков. Той же ночью, когда заснула казарма, подкрался к его койке Семен Забережный. Дотронулся рукой до плеча, разбудил:
   – Никифор, а Никифор…
   – Чего?
   – А ведь у меня, паря, беда, – голос Семена рвался, – деньги-то твои украли. Я их в переметные сумы спрятал, кто-то их у меня и попер оттуда…
   Никифор схватил Семена за грудки, захрипел:
   – Врешь, сука! По глазам вижу, врешь! Сам приспособил их.
   – Не вру, вот те крест, не вру. Не стал бы марать из-за них свою совесть. Не такой я.
   – Не такой… Да вся родова ваша воровская. Сознавайся уж…
   – Не в чем мне сознаваться.
   – Ладно, ладно… Попомнишь ты меня…
   – Ну и хрен с тобой, – разозлился обиженный Семен и пошел к своей койке. Он не врал Никифору. Деньги у него действительно украли. Только после войны случайно узнал Семен, что деньгами попользовался копунский казак Яшка Кутузов, построивший на них на Московском тракте постоялый двор.
   В конце 1905 года служивые вернулись домой. Дважды раненного Семена ждала в Мунгаловском ходившая в работницах жена, горбатая от натужных работ. Изба его, рубленная еще отцом из комлистых лиственниц, горестно покосилась, мохом поросла ее дырявая крыша. Не топтанный скотиной, первородной голубизной сверкал в ограде снег. Разорилось хозяйство, умерли мать и отец, пока отбывал Семен семилетнюю царскую службу. Неделю беспробудным пьянством глушил Семен лютую кручину, а потом отправился искать себе работу у богачей. Пробатрачив четыре года, обзавелся с грехом пополам коровой и лошадью, стал жить своим хозяйством. Не щадил он себя, чтобы выбиться из нужды, да так и не выбился. Лучшие пахотные земли в поселке были давно захвачены справными казаками. Поднять целину можно было только в труднодоступных местах, корчуя там лес и камни. Но Семену, как и многим малосемейным беднякам, была не по силам такая работа. На старых же отцовских пашнях собирал он жалкие урожаи гречихи и ярицы, в то время как богачи наполняли свои закрома отборной пшеницей. Они запрягали в плуг пять-шесть пар быков и распахивали залоги на таких участках, к которым беднота не могла подступиться.
   Трудно жилось Семену. Зато Чепаловы размахнулись после японской войны особенно широко. Снял мундир батарейца Никифор и сменил за прилавком отца. Изворотливый добытчик, ездил он за товарами в Читу и даже Иркутск. При встрече с Семеном, не здороваясь, проходил мимо, жег ненавидящими глазами. В девятьсот десятом сгрохали Чепаловы на загляденье всему поселку – в четырнадцать окон по фасаду – дом. И добрую половину его отвели под магазин. Находил у них покупатель сукно и барнаульские шубы-борчатки, жнейки «Массей Гаррис» и конные грабли «Мак‑Кормик». Два года спустя поставили они на крутом берегу Драгоценки паровую мельницу. Мельница работала круглые сутки зимой и летом, приносила завидные барыши. Была она единственной на все юго-западные поселки Орловской станицы, знаменитой черноусыми пшеницами, наливными гроздьями шатиловских овсов. Тесно становилось Чепаловым в поселке, как разросшемуся деревцу в узкой кадке. По совету Никифора надумал Сергей Ильич перебраться в Нерчинский Завод. Приглянулся им там магазин на базарной площади, и, наезжая туда, приглядывались к нему Чепаловы. Магазин принадлежал разорившемуся на поисках золота, разбитому параличом купцу Пестелеву. Два раза наведывался к нему Сергей Ильич насчет покупки. И оба раза паралитик исступленно выпроваживал его вон из дома. Вчера наконец приехал Платон Волокотин с базара из Нерчинского Завода и сообщил Сергею Ильичу приятную новость: видел он собственными глазами, как пышно хоронили старика Пестелева.
   – Смотри магазин не проморгай, – подзадорил Платон.
   – Завтра ужо съезжу, поторгуюсь с вдовой. Дорожиться не станет, так сладимся.

IX

   Утром Сергей Ильич стал собираться в Нерчинский Завод. Выкатив из-под навеса лакированный тарантас, принялся он мазать колеса. Никифор, позвякивая наборной уздечкой, пошел на выгон привести для поездки коня. Сергей Ильич глуховато буркнул ему вдогонку:
   – Поскорее ходи, а то ночевать в Заводе придется.
   Спутанные ременными путами рабочие чепаловские кони паслись за Драгоценкой в неглубокой лощине. Никифор поймал вороного гривастого иноходца, уселся на него верхом и тряской иноходью припустил в поселок. Когда подъехал к Драгоценке, из буйно цветущих кустов черемухи его окликнули. Голос был робкий и звонкий:
   – Отец родной, не дай погибнуть.
   Никифор придержал иноходца. Густые черемуховые кусты никли над светлой водой, осыпанные пахучим цветом. В них нельзя было ничего разглядеть.
   – Экая чертовщина. Померещилось, что ли? – Никифор выругался вслух и тронул было коня. Из кустов крикнули снова:
   – Дай хлебца, родимый.
   – А ты кто такой? Хлеба просишь, а глаз не кажешь.
   Тогда из белого разлапистого куста робко вылез немолодой человек в серой куртке, обутый в рваные стоптанные коты. Бесшумным кошачьим шагом ступал он по росной траве. Человек был кривой на один глаз, лицо его было в жесткой рыжей щетине.
   «Ага, беглый, – сообразил Никифор, – забарабать разве голубчика? Только оно ведь боязно. У него, у черта каторжного, зараз нож припрятан. Да, может, он и не один тут, – покосился Никифор на кусты. – Не из тех ли он, которые из Зерентуя убежали? Надо поскорее убираться, а то, если он не один, они меня живо ухлопают».
   Каторжник зорко глядел на него глубоко впавшим здоровым глазом. Никифор решился тогда на другое. Он добродушно улыбнулся:
   – Хлеба, говоришь?
   Каторжник кивнул непокрытой стриженой головой.
   – Век за тебя, родимый, буду Бога молить.
   – Нет у меня, паря, ничего с собой. Если хочешь, так подожди. Я тебе с ребятишками из дома отправлю.
   – Пожалуйста, отец родной… Ноги меня не несут. Трое суток маковой росинки во рту не было.
   – Давно убег-то? – поинтересовался Никифор.
   – Да шестой день, никак.
   – Куда путь держишь?
   – В Костромскую губернию. Оттуда я. Охота, отец родной, на детишек перед смертью взглянуть.
   – Ну, так жди… Ребятишки зараз тебе ковригу принесут.
   – И сольцы бы, отец родной, щепотку.
   – Можно и соли послать…
   Едва Никифор рассказал о беглом Сергею Ильичу, как тот погнал его к атаману. Каргин собирался ехать на пашню. У крыльца стоял его оседланный конь. Выслушав Никифора, он недовольно выругался, схватил берданку и, вскочив в седло, приказал Никифору:
   – Зови народ с Подгорной улицы, а я верховских подниму. – И, взвихрив пыль, наметом вылетел из ворот. Завидев его верхом на коне и с берданкой в руках, хватали казаки ружья и шашки, торопливо седлали коней. Скоро набралось у каргинского дома человек двадцать. Каргин приказал Иннокентию Кустову с половиной людей скакать вниз, выехать на Драгоценку в конце поселка и оттуда цепью двигаться вверх по речке. С остальными Каргин пустился прямо на указанное Никифором место. За огородами спешились и рассыпались по кустам с берданками наизготовку.
   И беглый каторжник дождался. В кустах зашумело, затрещало. На затененной прогалине мелькнул казак с ружьем, за ним другой. Каторжник, раскаиваясь в своей доверчивости, метнулся вниз по речке. Кубарем скатился с берегового обрыва, под которым его поджидало еще двое беглых, вооруженных винтовками.
   – Беда, Сохатый… Казаки. Бежать надо.
   Человек, которого он назвал Сохатым, гневно ткнул его кулаком в затылок:
   – У, кривая сволочь… Подвел нас…
   Бежать они бросились на заречную сторону, где кусты были гуще. Кривой зашиб ногу о подвернувшийся камень и стал отставать. Видя, что товарищей не догнать, он решил спасаться в одиночку. Голоса преследующих раздавались совсем близко. Он упал и пополз затравленным волком, тоскливо озираясь по сторонам. В одном месте берега, размытом весенней водой, была узкая и глубокая расщелина. Над входом в нее висели паутиной корни подмытой ольхи. Кривой с трудом протиснулся в расщелину, затаился. В это время там, куда убежали его товарищи, раздался выстрел. Дрожа всем телом, он трижды перекрестился и принялся песком и старыми листьями засыпать вход в расщелину.
   Уходивших вниз по Драгоценке каторжников первым увидел бывший в группе Кустова Никула Лопатин. Увидев их, он так перепугался, что камнем упал за куст и принялся шептать: «Пронеси, господи, пронеси, господи…» Каторжники пробежали в трех шагах от него, злые, готовые на все. Тогда Никула закричал и, не помня себя от страха, выпалил из дробовика. На выстрел подбежал к нему Иннокентий Кустов.
   – В кого стрелял? – заорал он на Никулу.
   – Двое, паря, с винтовками… Вон туда побежали. Чуть было один меня штыком не приколол. Ежели бы я не сделал ловкий выпад…
   Но Иннокентий, не выслушав его, бросился дальше. За ним поспешили остальные казаки, каждому из которых Никула кричал, что его чуть было не закололи штыком. Выдумка насчет штыка ему понравилась. Скоро он сам поверил в нее и долго рассказывал потом встречному и поперечному, как ловко отбил берданкой направленный ему в брюхо штык.
   Каторжники могли бы уйти, но их заметили ребятишки, толпившиеся на том месте, где спешились с коней казаки. Наткнувшись на ребятишек, каторжники приняли их впопыхах за взрослых, на мгновение в замешательстве остановились, а потом выругались и ринулись в сторону.
   – Вон они!.. Вон они!.. – загалдели возбужденно ребятишки, показывая на перебегавших чистую широкую луговину каторжников. Подоспевший Иннокентий принялся с колена бить по ним. Каторжники спотыкались о частые кочки и бежали медленно. Впереди у них было непроходимое болото, но они не знали об этом. Казаки бросились в обход и скоро притиснули их к самой трясине, где и заставили залечь в высоких болотных кочках. Брать их казаки не спешили, а терпеливо дожидались, пока не выйдут у них патроны. Они лежали в прикрытии, курили и переговаривались.
   А верхняя группа тем временем, прочесывая кусты, подошла к расщелине, где, согнувшись в три погибели, задыхался от сердцебиения кривой.
   – Ну-ка, ткни сюда шашкой, – показал Платону на расщелину Каргин. Платон ткнул так удачно, что, вытащив шашку, увидел на конце ее кровь.
   – Нашли тарбагана. Не уйдет, – оскалился Платон и скомандовал: – А ну, вылезай!..
   Но кривой, у которого была проколота шашкой мякоть ноги, продолжал отсиживаться. Платон не торопясь вытер о траву шашку, сунул ее в ножны, подошел и ухватил беглого за ноги. С бесцельным и мрачным упорством цеплялся тот ободранными в кровь руками за корни ольхи. Платон разгорячился. Он рванул его так, что кривой моментально очутился на песке под ногами казаков. Окровавленный, перемазанный бурой глиной, плача от злобы и бешенства, поднялся кривой на ноги.
   – Эх, дядя! Креста на тебе нет! – узнав Никифора, крикнул он плачущим голосом. Неожиданно рванувшись вперед, залепил он в усталое лицо Никифора обильным вязким плевком.
   – Брось баловать, сволочь… Давай, Никифор, ремень… Его, псюгу бешеного, скрутить надо…
   Кривого, с руками, связанными за спиной сыромятным ремнем, повели Платон и Никифор. На дороге повстречались им принаряженный Сергей Ильич и Алешка в тарантасе.
   – Поймали? – спросил Сергей Ильич.
   – Как видишь.
   – Ну-ка, дайте взглянуть, что за птица?
   – Погляди, погляди… Ваш крестник, можно сказать, – оскалил широкие зубы Платон.
   Сергей Ильич грузновато перегнулся через крыло тарантаса, равнодушно оглядел кривого.
   – Вишь ты, какой худущий и одноглазый. Злой, надо быть… Он не один, что ли, был?
   – Нет, у него дружки оказались. Окружили их, да только взять не могут. У тех винтовки.
   – Как бы они казаков пулями не переметили.
   – Авось сойдет, Бог милостив. Стрелки они аховые. Разве случайно в кого влепят… А ты бы, Сергей Ильич, взял да увез этого субчика в Завод. Из-за них людей наряжать в станицу будут, а время рабочее. Тебе же оно за попутье.
   – Еще чего не выдумаешь? – накинулся на него Сергей Ильич. – Не мое это дело. Веди его лучше к надзирателям. Сейчас только по улице двое проехали – Прокоп Носков и еще какой-то. Они, поди, этих самых волков и разыскивают.
   – Ну, тогда об чем говорить! Сейчас его сдам с рук на руки.
   – Веди, веди… Ну, Лешка, давай, трогай. И так мы с тобой опаздываем.

X

   Прокоп и Сазанов, возвращаясь в Горный Зерентуй, на обратном пути сговорились заехать в Мунгаловский.
   Подъезжали они к поселку солнечным утром. У дороги ярко зеленели всходы пшеницы. В текучей синеве звенели жаворонки, над сопками парили орлы.
   От ворот поскотины надзиратели увидели на улицах непонятную суматоху. Первая же встречная казачка сказала им, что ловят беглых каторжников. И словно в подтверждение ее слов от Драгоценки долетела гулкая в утреннем воздухе беспорядочная стрельба. Она показалась им совсем близкой. Оба они были уверены, что вернутся в Горный Зерентуй без всяких происшествий. Они разочарованно свистнули, поглядели друг на друга и, не сказав ни слова, поскакали на выстрелы. Служба требовала принять участие в поимке каторжников. Проезжая мимо улыбинского дома, Прокоп увидел на крыльце Андрея Григорьевича, глядевшего из-под руки на Заречье, откуда доносились выстрелы. Он остановился. Сняв с головы фуражку, поздоровался.