Наука о творчестве имеет право, наконец, на существование, и эта наука без эвропатологии есть "плетение словес" без конкретного содержания, надуманный эстетизм. И в особенности это относится к таким гигантам, как Толстой и Достоевский.
Чрезвычайно характерным в творчестве Толстого является своеобразное использование тех состояний, которые являются результатом диссоциации психики эпилептоида.
Дело в том, что эпилептоид не может воспринимать внешний мир так, как это воспринимает в нормальных условиях циклотимный (или циклоидный) тип человека. Этот последний воспринимает внешний мир реально всей цельностью своего психического аппарата без расщепления. Подсознательные комплексы гармонично приспособлены настолько с аппаратом сознания и восприятиями внешнего мира, что не нарушают гармоничности его работы и поведения но отношению к внешнему миру.
Другое дело у эпилептоида. В силу постоянного разлада между работой подсознательных комплексов и восприятием внешнего мира, эти подсознательные комплексы имеют постоянную тенденцию насильственно вытеснять аппарат сознания и постоянно вклиниваться в это сознание, как инородное тело. Отсюда реальный мир эпилептоида имеет постоянную тенденцию ускользнуть от него, ибо он весь во власти "психизмов", которые как привязанные к ногам, гири постоянно тянут его вниз и погружают его в подсознательную сферу.
Отсюда постоянная борьба 2-х сил. Если восприятия реального мира и аппарат сознания берут верх -- все идет нормально; но как только, в силу диссоциации, психики он "погружается" в этот подсознательный мир, мир реальный или ускользает, или поддерживается слабый контакт с аппаратом сознания и внешним миром. Таким образом, подсознательные комплексы вклиниваются в сознание подобно психическим эквивалентам эпилептоидов по тем же механизмам, как Petit mal, как остановки жизни". Чем богаче подсознательная сфера творческими комплексами эпилептоида, тем интенсивнее это вклинивание. Творческие подсознательные комплексы пользуются всякой щелью аппарата сознания эпилептоида, и "вылезая" наружу, вытесняют реальный мир эпилептоида. Происходит борьба "2-х миров". Борьба эта есть результат диалектического строения психики эпилептоида. Реальный мир постоянно раздражает аппарат восприятия эпилептоида; чем больше он раздражает его, тем больше диссоциируется его аппарат сознания. Чем больше диссоциируется аппарат сознания, тем легче прорывается наружу "3-я сила" подсознательных творческих комплексов; чем больше прорывается подсознательных комплексов, тем больше ускользает реальный мир. Создается заколдованный круг противоречий. Одно противоречие тянет другое, одно отрицание тянет за собой другое отрицание.
В этой борьбе эпилептоид не находит себе покоя и он находится в постоянном метании от одного полюса крайности к другому. Таково и творчество эпилептоида Толстого, как это мы увидим ниже.
Толстой в силу вышеупомянутой структуры психики не может быть реалистом, описывающим внешний мир, ровным, спокойным повествованием, как это делают реалисты sui generis. Стоит только Толстому заняться описанием своего героя, как реальная установка к этому герою, сейчас же пропадает. Он невольно его "погружает" (как выражаются некоторые критики, которые поэтому ему приписывают особый метод "погружения") в один из своих личных бессознательных или чаще подсознательных комплексов, которые по форме, в сущности, суть психические эквиваленты эпилептоидных состояний.
Изучая все виды и степени "погружения", можно составить целую гамму этих состояний. От различных форм психических "провалов" (или, как их Толстой сам называет "завалов") -- бессознательных состояний, до высших степеней обострения психических функций гипермнезии, гипертимии и проч. )
Всю эту гамму эпилептоидных форм "погружений" можно расположить примерно в следующей классификации.
Iггоилодол
Перейдем теперь к иллюстрации всех этих форм "погружения" соответствующими примерами.
а) Пример погружения" героя в комплекс сумеречного состояния, сопровождающегося ступором и автоматизмом
Как пример формы такого погружения, где Толстой использует комплекс сумеречного состояния (ему хорошо знакомый по его личным переживаниям) для своих творческих целей, приведены здесь переживания Пьера Безухова в "Войне и мире" в момент казни и после казни пленных французами. Здесь Толстому необходимо показать душевное состояние человека, приговоренного к смертной казни и реакцию поведения такого человека после отмены этой казни. Переживши аналогичное состояние во время его неоднократных припадков, он "погружает" своего героя в такое же состояние и этим самым достигается мастерство глубокой психологической правды в художественных образцах.
"Пьер не помнил" как долго он шел и куда. Он в состоянии совершенного бессмыслия и отупения ничего не видя вокруг себя, передвигал ногами вместе с другими до тех пор, пока все остановились и он остановился. Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том, кто же, наконец, приговорил его к казни?
"Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударили с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души. Он терял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. И только одно желание было у него -- желание, чтобы поскорей сделалось что то страшное, что должно было быть сделано.
Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же, как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.
Когда ему стали завязывать глаза, он сам поправил узел на затылке, который резал ему: потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставил ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская малейшего движения. "Должно быть послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы 8-ми ружей. Но Пьер, сколько ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки от тяжести повисшего тела распустились, и как фабричный, неестественно, опустив голову и подвернув голову, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки, тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.
"Все, очевидно, несомненно знали, что они были преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего Преступления.
Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленями кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопаты земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба и никто не отгонял его.
Когда уже яма была вся засыпана, послышалась команда, Пьера отвели на его место, и французские войска, стоявшие фронтами по обеим сторонам столба сделали полуоборот и стали проходить мерным шагом мимо столба. 24 человека стрелков с разряженными ружьями, стоявшие в середине круга, примыкали бегом к своим местам в то время, как роты проходили мимо них.
Пьер смотрел теперь бессмысленными глазами на этих стрелков, которые попарно выбегали из круга. Все, кроме одного, присоединились к ротам. Молодой солдат, с мертво-бледным лицом, в кивере, свалившись назад, спустив ружье, все еще стоял против ямы на том месте, с которого он стрелял. Он, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтобы поддержать свое падающее тело.
После казни Пьера отделили от других подсудимых и оставили одного в небольшой разоренной и загаженной церкви.
Перед вечером караульный унтер-офицер с двумя солдатами вошел в церковь и о объявил Пьеру, что он прощен и поступает теперь в бараки военнопленных. Не понимая того, что ему говорили. Пьер встал и пошел с солдатами. Его привели к построенным вверху поля из обгорелых досок, бревен и тесу балаганам и ввели в один из них. В темноте человек двадцать различных людей окружили Пьера. Пьер смотрел на них, не понимая кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения. Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны.
"С той минуты как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими его делать, в душе у него как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такой силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь не в его власти.
"Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что-то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что-то, расспрашивали о чем-то, потом повели куда-то: и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими-то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
"И вот, братцы мои... тот самый принц, который... " с особенным ударением на слово "который" говорил чей-то голос в противоположном углу балагана.
"Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел перед собой то же страшное, в особенности страшное своею простотой лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
"В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было 23 человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
"Все они потом, как в тумане, представились Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго, круглого.
"Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом, его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представлялся в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда (разрядка везде наша).
В этом описании сумеречного состояния мы видим последовательно, как развиваются все этапы этого психического комплекса.
Сначала описывается состояние ступора и автоматизма. "Пьер не помнил, как он долго шел и куда. "В состоянии совершенного бессмыслия и отупения, ничего не видя вокруг себя", он передвигал ногами вместе с другими, как автомат. А когда все остановились, тогда автоматически и он остановился.
Когда ударили барабаны, у него "как будто оторвалась часть души". Он потерял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. Затем он постепенно теряет и эту способность слышать. "Должно быть послышалась команда, должно быть после команды раздались выстрелы 8-ми ружей. Но Пьер, сколько ни старался вспомнить, потом не слыхал ни малейшего звука от выстрелов". Он видел только... тело расстрелянного и всю картину вокруг со всеми мельчайшими подробностями, притягиваемый подробностями этой картины, но в то же время в бессознательном состоянии Пьер даже побежал к столбу. "Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба....
После казни, когда вечером ему объявили, что он прощен и не будет казнен, он, "не понимая того, что ему говорили", встал и пошел с солдатами, которые привели его в лагерь для военнопленных. Здесь он продолжает находиться в ступорозном состоянии. "Он слышал слова" но не понимал их значения. "Он отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто. слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры и все они казались ему одинаково бессмысленны".
Замечательно, что Толстой характеризует это состояние, как будто в душе его "вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора", т. е. здесь он впадает в состояние психического "провала". Впадает в бессознательное состояние, когда наступают бредовые или галлюцинаторные явления, оцениваемые им образно, как "куча бессмысленного сора". Отсюда нам делается понятным его другое образное выражение, что он делал время от времени "чистку души" от этих "завалов" с "кучей бессмысленного сора". Здесь же он признается, что этот комплекс сумеречного состояния с его "завалами" для него не новость, а хорошо знакомое переживание, Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такой силой, как теперь.
Прежде, когда на Толстого находило такого рода состояние "завалов", они имели источником собственную вину. "И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и их сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни только бессмысленные развалины". Здесь этим сказано, что припадки "завалов", раньше будучи не так сильны, зависели от его же поведения. Припадок вызывался сильными аффектами, которых он мог избегать. В данном случае случилась травма, вызванная внешними обстоятельствами, независимыми от его воли. По-видимому, он использовывает здесь ту большую травму в 1862 году, когда умер его брат, вызвавшую наиболее сильный приступ. И этот комплекс переживания он использует для изображения переживания Пьера во время и после казни. Проследим дальнейшее развитие этого комплекса в изображении Толстого.
В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было 23 человека пленных. И все они в такую необычайную минуту жизни не только не запечатлелись (вспомним, как обычно люди, находящиеся в заключении, при таких чрезвычайных обстоятельствах сближаются и потом на всю жизнь запоминают друг друга, даже если они и люди разного лагеря и не симпатизируют друг другу, ) но "все они потом, как в тумане, представились Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и отожествлением всего русского. доброго и круглого".
Таким образом, признается Толстой, ко всем другим у него осталась полная амнезия (обычная после сумеречных состояний), но один комплекс -Платон Каратаев запал в его душу в необычайном свете. Платон Каратаев нарисован Толстым обыкновенным русским солдатиком, который любит юродствовать "во Христе", Переносящий покорно и без ропота все, что с ним ни случилось бы,
И здесь в отношении Пьера к Платону Каратаеву Толстой рисует новый этап сумеречного состояния: из состояния автоматизма. сумеречное состояние переключается часто у эпилептоидов в состояние патологического экстаза. Толстой рисует дальше состояние Пьера также переключенным в это состояние экстаза и, благодаря этому, делается понятным, почему появилось таксе восторженное экстатическое отношение к Платону Каратаеву. В этом состоянии экстаза поле сознания ссужено, за исключением комплекса Платона Каратаева, который завладевает им полностью, вытесняет все другое настолько, что по отношению к другим пленным у него полная амнезия ("как в тумане").
Доминирующий комплекс -- Платон Каратаев -- есть содержание его экстатического состояния. Он для него необычайный человек. Он для него делается "святым", дорогим человеком, он олицетворение всего "русского, доброго и круглого". В экстазах у Толстого всегда, попавшие в поле ссуженного сознания, те или иные личности необычайно "добрые" несмотря на то, что объективные данные противоречат этому. Вспомним такой асе экстаз Левина, когда он в день получения согласия Кити на брак, попал на заседание, где члены заседания ссорились между собой, ему же в счастливом экстазе казались все необычайно "добрыми" и необычайно "хорошими".
Затем, замечательно то, что Платон Каратаев в этом экстазе кажется ему "олицетворением круглого".
Ниже мы увидим, что это означает. В состоянии экстаза мы имеем у эпилептоидов и истеричных своеобразные оптические переживания, во время которых предметы кажутся или сильно уменьшенными (симптом микропсии) или увеличенными (симптом макропсии и мегалоопсии) или, наконец, деформированными и извращенными в длину или в ширину, как будто предметы закругляются или удлиняются (симптом метаморфозопсии). Вот такого рода извращении формы в сторону закругления и казалась в этом экстазе личность Каратаева Пьеру (см. Ниже главу 4).
b) Пример "погружения" героя в сумеречное состояние, сопровождающееся аффектом гнева с импульсивными действиями
Пример такого рода "погружения" мы приводили в главе 4 (1-й части этой работы). Там мы приводили иллюстрацию приступа сумеречного состояния с импульсивными действиями у Николеньки.
Более яркий пример мы приводим ниже (см. "Пример погружения" героя в комплекс сумеречного состояния, сопровождающегося аффектом патологической ревности с импульсивными действиями).
c) Пример "погружения" героя в сумеречное состояние, сопровождающееся комплексом патологического страха смерти с галлюцинациями устрашающего характера
Выше мы видели, что для комплекса предсмертных переживаний Толстой использует эпилептоидные сумеречные состояния. В другом случае, где предсмертные переживания героя ему нужно изобразить не в исключительной обстановке (как это имело место выше, в изображении предсмертных переживаний перед расстрелом Пьера Безухова), а в обстановке, если можно так выразиться, естественной, не насильственной смерти, тогда он использует другую форму эпилептоидных переживаний -- комплекс патологического страха смерти с галлюцинациями устрашающего характера.
Изображая предсмертные переживания князя Андрея после тяжелой раны, он выбирает именно эту форму, а не другую.
Приведем здесь соответствующее место из "Войны и мира":
"Князь Андрей не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и по той странной легкости бытия, которую он испытывал -- почти понятное и ощущаемое.
"Прежде он боялся конца. Он два раза испытывал это страшно-мучительное чувство страха смерти, конца, и теперь уже не понимал его.
"Первый раз он испытывал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним, и он смотрел на жнивье, на кусты, на небо, и знал, что перед ним была смерть. Когда он очнулся после раны и в Душе его, мгновенно, как бы освобожденный от удерживающего его гнета жизни, распустился этот цветок любви вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней.
"Чем больше он в те часы страдальческого уединения и полубреда, которые он провел после своей раны, вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви, тем более он, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Все, всех любить, всегда жертвовать собой для любви значило никого не любить, значило -- не жить этою земною жизнью. И чем больше он проникался этим началом любви, тем больше он отрекался от жизни и тем совершеннее уничтожал ту страшную преграду, которая (без любви) стоит между жизнью и смертью. Когда он, это первое время, вспоминал о том, что ему надо было умереть, он говорил себе: "ну, что же. тем лучше".
"Но после той ночи в Мытищах, когда в полубреду перед ним явилась та, которую он желал, и когда он, прижав к своим губам ее руку, заплакал тихими, радостными слезами, любовь к одной женщине незаметно закралась в его сердце и опять привязала его к жизни. И радостные и тревожные мысли стали приходить ему. Вспоминая ту минуту на перевязочном пункте, когда он увидал Курагина, он теперь не мог возвратиться к тому чувству; его мучил вопрос о том, жив ли он. И он не смел спросить этого. Болезнь его шла своим физическим порядком, но то, что Наташа называла: это сделалось с ним, случилось с ним за два дня перед приездом княжны Марьи. Это была та последняя нравственная борьба между жизнью и смертью, в которой смерть одержала победу, это было неожиданное сознание того, что он еще дорожил жизнью, представлявшеюся ему в любви к Наташе, и последний, покоренный припадок ужаса перед неведомым (разрядка наша).
Прежде всего отмстим, что к моменту, когда писались строки этого отрывка Толстым, ему уже хорошо знакомы были эти тяжелые приступы патологического страха смерти. Таким образом, приблизительно между 33--40 годом его жизни (когда он создавал "Войну и мир"), тяжелые припадки страха смерти были "больным местом" в его жизни,
"Прежде он боялся конца", но по-видимому, они не были тяжелыми. Но тяжелых приступов было у него 2 к этому периоду, "он два раза испытывал это страшно-мучительное чувство страха смерти; какими симптомами сопровождались эти тяжелые приступы, мы сейчас посмотрим. Но прежде обратим внимание на одно чрезвычайно важное обстоятельство в этом симптомокомплексе. Всегда, когда Толстой говорит где бы то ни было о своих припадках страха смерти всегда у него тут же связывается упоминание о необычайных переживаниях экстаза и о каких-то мистических переживаниях "неземного блаженства".
Кажется, если человек "нормальным образом" умирает и, если он переживает тяжелый приступ страха смерти, то может ли быть тут речь нормальным образом о каком-то "блаженстве" "необычайном счастьи" и проч. У Толстого же всегда тяжелый приступ страха тут же переключается в нечто противоположное, в какое-то "блаженство" экстаза. Так и здесь. Он нам повествует: что князь Андрей умирает, умирает молодым, любимым, умирает бессмысленно и он знает и чувствует, что он умирает, он даже "умер наполовину" (говорит Толстой) и тут же отмечается, что "он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия... " "То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и по той странной легкости бытия, которую он испытывал, "почти понятное и ощущаемое" (Разрядка наша).
Что же такое эта "радостная, странная легкость бытия" в устах человека, который переживает тяжелые приступы страха смерти? Это есть то переключение психического эквивалента в другой эквивалент -- ауры, о котором была речь выше.
Дальше Толстой поясняет, что это переключение по следовательно происходит мгновенно (как обычно у эпилептоидов). "Первый раз он испытал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним, и он смотрел на жнивье, на кусты, На небо и знал, что Перед ним была смерть",
Здесь невольно возникает мысль, что этот первый тяжелый приступ у Толстого был во время севастопольской кампании, когда он действительно был в опасности быть убитым гранатою. Но это только предположение. Дальше мы видим уже переключение страха смерти в экстаз.
"Когда он очнулся (повествует дальше Толстой)... и в душе его мгновенно, как бы освобожденный от удерживавшая его гнета жизни, распустился этот цветок любви вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней. (Разрядка наша).
Следовательно, это переключение происходит "мгновенно", как это бывает обычно у эпилептоидов. Экстаз мистической, "вечной любви", "не зависящей от этой жизни" -- "странная и радостная, легкость бытия" освободившая его в этот момент от "гнета жизни", т. е. от тех тяжелых припадков страха смерти, которые довели его до того, что он едва мог удержаться от самоубийства, все это -- тот знакомый симптомокомплекс эпилептической ауры, хорошо известной клиницистам. Тут же мы видим источник переворота в жизни Толстого, как он дошел до своей мистической концепции "вечной любви". Он, как утопающий, хватается за эту "соломинку", чтобы таким образом разрешить проблему освобождения от "гнета жизни". К такому исходу может дойти только Патологическая концепция эпилептоида.
Далее мы видим развитие этого комплекса эпилептоидного экстаза, послужившее в дальнейшем причиной его известного перелома в сторону мистики.
"Чем больше он в те часы страдальческого уединения и полубреда... вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви (замечательно здесь признание Толстого, что "новое начало вечной любви" кем то открыто ему, как мистическое "откровение". Он не пришел к этому "началу" каким бы то ни было умозрительно философским путем), тем более он сам, не чувствуя того, отрекался от земной жизни"... и от земной любви. Когда же "вспоминал о том, что ему надо было умереть, он говорил себе: "ну, что же, тем лучше". Тут это место надо понимать так: если приступы страха смерти будут повторяться, то и приступы экстаза, давшие и "открывшие ему" "новое начало любви" будут повторяться, а потому "тем лучше". Душевная борьба между этим "новым началом" и "земным началом" есть содержание его нравственной борьбы, которым страдал Толстой всю жизнь. Как бы некоторую "отсрочку" от исхода, к которому он впоследствии пришел благодаря этому "новому началу" мистики, дала ему любовь к Софье Андреевне -- его женитьба и первые годы семейной жизни.
Чрезвычайно характерным в творчестве Толстого является своеобразное использование тех состояний, которые являются результатом диссоциации психики эпилептоида.
Дело в том, что эпилептоид не может воспринимать внешний мир так, как это воспринимает в нормальных условиях циклотимный (или циклоидный) тип человека. Этот последний воспринимает внешний мир реально всей цельностью своего психического аппарата без расщепления. Подсознательные комплексы гармонично приспособлены настолько с аппаратом сознания и восприятиями внешнего мира, что не нарушают гармоничности его работы и поведения но отношению к внешнему миру.
Другое дело у эпилептоида. В силу постоянного разлада между работой подсознательных комплексов и восприятием внешнего мира, эти подсознательные комплексы имеют постоянную тенденцию насильственно вытеснять аппарат сознания и постоянно вклиниваться в это сознание, как инородное тело. Отсюда реальный мир эпилептоида имеет постоянную тенденцию ускользнуть от него, ибо он весь во власти "психизмов", которые как привязанные к ногам, гири постоянно тянут его вниз и погружают его в подсознательную сферу.
Отсюда постоянная борьба 2-х сил. Если восприятия реального мира и аппарат сознания берут верх -- все идет нормально; но как только, в силу диссоциации, психики он "погружается" в этот подсознательный мир, мир реальный или ускользает, или поддерживается слабый контакт с аппаратом сознания и внешним миром. Таким образом, подсознательные комплексы вклиниваются в сознание подобно психическим эквивалентам эпилептоидов по тем же механизмам, как Petit mal, как остановки жизни". Чем богаче подсознательная сфера творческими комплексами эпилептоида, тем интенсивнее это вклинивание. Творческие подсознательные комплексы пользуются всякой щелью аппарата сознания эпилептоида, и "вылезая" наружу, вытесняют реальный мир эпилептоида. Происходит борьба "2-х миров". Борьба эта есть результат диалектического строения психики эпилептоида. Реальный мир постоянно раздражает аппарат восприятия эпилептоида; чем больше он раздражает его, тем больше диссоциируется его аппарат сознания. Чем больше диссоциируется аппарат сознания, тем легче прорывается наружу "3-я сила" подсознательных творческих комплексов; чем больше прорывается подсознательных комплексов, тем больше ускользает реальный мир. Создается заколдованный круг противоречий. Одно противоречие тянет другое, одно отрицание тянет за собой другое отрицание.
В этой борьбе эпилептоид не находит себе покоя и он находится в постоянном метании от одного полюса крайности к другому. Таково и творчество эпилептоида Толстого, как это мы увидим ниже.
Толстой в силу вышеупомянутой структуры психики не может быть реалистом, описывающим внешний мир, ровным, спокойным повествованием, как это делают реалисты sui generis. Стоит только Толстому заняться описанием своего героя, как реальная установка к этому герою, сейчас же пропадает. Он невольно его "погружает" (как выражаются некоторые критики, которые поэтому ему приписывают особый метод "погружения") в один из своих личных бессознательных или чаще подсознательных комплексов, которые по форме, в сущности, суть психические эквиваленты эпилептоидных состояний.
Изучая все виды и степени "погружения", можно составить целую гамму этих состояний. От различных форм психических "провалов" (или, как их Толстой сам называет "завалов") -- бессознательных состояний, до высших степеней обострения психических функций гипермнезии, гипертимии и проч. )
Всю эту гамму эпилептоидных форм "погружений" можно расположить примерно в следующей классификации.
Iггоилодол
Перейдем теперь к иллюстрации всех этих форм "погружения" соответствующими примерами.
а) Пример погружения" героя в комплекс сумеречного состояния, сопровождающегося ступором и автоматизмом
Как пример формы такого погружения, где Толстой использует комплекс сумеречного состояния (ему хорошо знакомый по его личным переживаниям) для своих творческих целей, приведены здесь переживания Пьера Безухова в "Войне и мире" в момент казни и после казни пленных французами. Здесь Толстому необходимо показать душевное состояние человека, приговоренного к смертной казни и реакцию поведения такого человека после отмены этой казни. Переживши аналогичное состояние во время его неоднократных припадков, он "погружает" своего героя в такое же состояние и этим самым достигается мастерство глубокой психологической правды в художественных образцах.
"Пьер не помнил" как долго он шел и куда. Он в состоянии совершенного бессмыслия и отупения ничего не видя вокруг себя, передвигал ногами вместе с другими до тех пор, пока все остановились и он остановился. Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том, кто же, наконец, приговорил его к казни?
"Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударили с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души. Он терял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. И только одно желание было у него -- желание, чтобы поскорей сделалось что то страшное, что должно было быть сделано.
Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же, как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.
Когда ему стали завязывать глаза, он сам поправил узел на затылке, который резал ему: потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставил ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская малейшего движения. "Должно быть послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы 8-ми ружей. Но Пьер, сколько ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки от тяжести повисшего тела распустились, и как фабричный, неестественно, опустив голову и подвернув голову, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки, тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.
"Все, очевидно, несомненно знали, что они были преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего Преступления.
Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленями кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопаты земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба и никто не отгонял его.
Когда уже яма была вся засыпана, послышалась команда, Пьера отвели на его место, и французские войска, стоявшие фронтами по обеим сторонам столба сделали полуоборот и стали проходить мерным шагом мимо столба. 24 человека стрелков с разряженными ружьями, стоявшие в середине круга, примыкали бегом к своим местам в то время, как роты проходили мимо них.
Пьер смотрел теперь бессмысленными глазами на этих стрелков, которые попарно выбегали из круга. Все, кроме одного, присоединились к ротам. Молодой солдат, с мертво-бледным лицом, в кивере, свалившись назад, спустив ружье, все еще стоял против ямы на том месте, с которого он стрелял. Он, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтобы поддержать свое падающее тело.
После казни Пьера отделили от других подсудимых и оставили одного в небольшой разоренной и загаженной церкви.
Перед вечером караульный унтер-офицер с двумя солдатами вошел в церковь и о объявил Пьеру, что он прощен и поступает теперь в бараки военнопленных. Не понимая того, что ему говорили. Пьер встал и пошел с солдатами. Его привели к построенным вверху поля из обгорелых досок, бревен и тесу балаганам и ввели в один из них. В темноте человек двадцать различных людей окружили Пьера. Пьер смотрел на них, не понимая кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения. Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны.
"С той минуты как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими его делать, в душе у него как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такой силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь не в его власти.
"Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что-то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что-то, расспрашивали о чем-то, потом повели куда-то: и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими-то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
"И вот, братцы мои... тот самый принц, который... " с особенным ударением на слово "который" говорил чей-то голос в противоположном углу балагана.
"Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел перед собой то же страшное, в особенности страшное своею простотой лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
"В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было 23 человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
"Все они потом, как в тумане, представились Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго, круглого.
"Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом, его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представлялся в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда (разрядка везде наша).
В этом описании сумеречного состояния мы видим последовательно, как развиваются все этапы этого психического комплекса.
Сначала описывается состояние ступора и автоматизма. "Пьер не помнил, как он долго шел и куда. "В состоянии совершенного бессмыслия и отупения, ничего не видя вокруг себя", он передвигал ногами вместе с другими, как автомат. А когда все остановились, тогда автоматически и он остановился.
Когда ударили барабаны, у него "как будто оторвалась часть души". Он потерял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. Затем он постепенно теряет и эту способность слышать. "Должно быть послышалась команда, должно быть после команды раздались выстрелы 8-ми ружей. Но Пьер, сколько ни старался вспомнить, потом не слыхал ни малейшего звука от выстрелов". Он видел только... тело расстрелянного и всю картину вокруг со всеми мельчайшими подробностями, притягиваемый подробностями этой картины, но в то же время в бессознательном состоянии Пьер даже побежал к столбу. "Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба....
После казни, когда вечером ему объявили, что он прощен и не будет казнен, он, "не понимая того, что ему говорили", встал и пошел с солдатами, которые привели его в лагерь для военнопленных. Здесь он продолжает находиться в ступорозном состоянии. "Он слышал слова" но не понимал их значения. "Он отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто. слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры и все они казались ему одинаково бессмысленны".
Замечательно, что Толстой характеризует это состояние, как будто в душе его "вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора", т. е. здесь он впадает в состояние психического "провала". Впадает в бессознательное состояние, когда наступают бредовые или галлюцинаторные явления, оцениваемые им образно, как "куча бессмысленного сора". Отсюда нам делается понятным его другое образное выражение, что он делал время от времени "чистку души" от этих "завалов" с "кучей бессмысленного сора". Здесь же он признается, что этот комплекс сумеречного состояния с его "завалами" для него не новость, а хорошо знакомое переживание, Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такой силой, как теперь.
Прежде, когда на Толстого находило такого рода состояние "завалов", они имели источником собственную вину. "И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и их сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни только бессмысленные развалины". Здесь этим сказано, что припадки "завалов", раньше будучи не так сильны, зависели от его же поведения. Припадок вызывался сильными аффектами, которых он мог избегать. В данном случае случилась травма, вызванная внешними обстоятельствами, независимыми от его воли. По-видимому, он использовывает здесь ту большую травму в 1862 году, когда умер его брат, вызвавшую наиболее сильный приступ. И этот комплекс переживания он использует для изображения переживания Пьера во время и после казни. Проследим дальнейшее развитие этого комплекса в изображении Толстого.
В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было 23 человека пленных. И все они в такую необычайную минуту жизни не только не запечатлелись (вспомним, как обычно люди, находящиеся в заключении, при таких чрезвычайных обстоятельствах сближаются и потом на всю жизнь запоминают друг друга, даже если они и люди разного лагеря и не симпатизируют друг другу, ) но "все они потом, как в тумане, представились Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и отожествлением всего русского. доброго и круглого".
Таким образом, признается Толстой, ко всем другим у него осталась полная амнезия (обычная после сумеречных состояний), но один комплекс -Платон Каратаев запал в его душу в необычайном свете. Платон Каратаев нарисован Толстым обыкновенным русским солдатиком, который любит юродствовать "во Христе", Переносящий покорно и без ропота все, что с ним ни случилось бы,
И здесь в отношении Пьера к Платону Каратаеву Толстой рисует новый этап сумеречного состояния: из состояния автоматизма. сумеречное состояние переключается часто у эпилептоидов в состояние патологического экстаза. Толстой рисует дальше состояние Пьера также переключенным в это состояние экстаза и, благодаря этому, делается понятным, почему появилось таксе восторженное экстатическое отношение к Платону Каратаеву. В этом состоянии экстаза поле сознания ссужено, за исключением комплекса Платона Каратаева, который завладевает им полностью, вытесняет все другое настолько, что по отношению к другим пленным у него полная амнезия ("как в тумане").
Доминирующий комплекс -- Платон Каратаев -- есть содержание его экстатического состояния. Он для него необычайный человек. Он для него делается "святым", дорогим человеком, он олицетворение всего "русского, доброго и круглого". В экстазах у Толстого всегда, попавшие в поле ссуженного сознания, те или иные личности необычайно "добрые" несмотря на то, что объективные данные противоречат этому. Вспомним такой асе экстаз Левина, когда он в день получения согласия Кити на брак, попал на заседание, где члены заседания ссорились между собой, ему же в счастливом экстазе казались все необычайно "добрыми" и необычайно "хорошими".
Затем, замечательно то, что Платон Каратаев в этом экстазе кажется ему "олицетворением круглого".
Ниже мы увидим, что это означает. В состоянии экстаза мы имеем у эпилептоидов и истеричных своеобразные оптические переживания, во время которых предметы кажутся или сильно уменьшенными (симптом микропсии) или увеличенными (симптом макропсии и мегалоопсии) или, наконец, деформированными и извращенными в длину или в ширину, как будто предметы закругляются или удлиняются (симптом метаморфозопсии). Вот такого рода извращении формы в сторону закругления и казалась в этом экстазе личность Каратаева Пьеру (см. Ниже главу 4).
b) Пример "погружения" героя в сумеречное состояние, сопровождающееся аффектом гнева с импульсивными действиями
Пример такого рода "погружения" мы приводили в главе 4 (1-й части этой работы). Там мы приводили иллюстрацию приступа сумеречного состояния с импульсивными действиями у Николеньки.
Более яркий пример мы приводим ниже (см. "Пример погружения" героя в комплекс сумеречного состояния, сопровождающегося аффектом патологической ревности с импульсивными действиями).
c) Пример "погружения" героя в сумеречное состояние, сопровождающееся комплексом патологического страха смерти с галлюцинациями устрашающего характера
Выше мы видели, что для комплекса предсмертных переживаний Толстой использует эпилептоидные сумеречные состояния. В другом случае, где предсмертные переживания героя ему нужно изобразить не в исключительной обстановке (как это имело место выше, в изображении предсмертных переживаний перед расстрелом Пьера Безухова), а в обстановке, если можно так выразиться, естественной, не насильственной смерти, тогда он использует другую форму эпилептоидных переживаний -- комплекс патологического страха смерти с галлюцинациями устрашающего характера.
Изображая предсмертные переживания князя Андрея после тяжелой раны, он выбирает именно эту форму, а не другую.
Приведем здесь соответствующее место из "Войны и мира":
"Князь Андрей не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и по той странной легкости бытия, которую он испытывал -- почти понятное и ощущаемое.
"Прежде он боялся конца. Он два раза испытывал это страшно-мучительное чувство страха смерти, конца, и теперь уже не понимал его.
"Первый раз он испытывал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним, и он смотрел на жнивье, на кусты, на небо, и знал, что перед ним была смерть. Когда он очнулся после раны и в Душе его, мгновенно, как бы освобожденный от удерживающего его гнета жизни, распустился этот цветок любви вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней.
"Чем больше он в те часы страдальческого уединения и полубреда, которые он провел после своей раны, вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви, тем более он, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Все, всех любить, всегда жертвовать собой для любви значило никого не любить, значило -- не жить этою земною жизнью. И чем больше он проникался этим началом любви, тем больше он отрекался от жизни и тем совершеннее уничтожал ту страшную преграду, которая (без любви) стоит между жизнью и смертью. Когда он, это первое время, вспоминал о том, что ему надо было умереть, он говорил себе: "ну, что же. тем лучше".
"Но после той ночи в Мытищах, когда в полубреду перед ним явилась та, которую он желал, и когда он, прижав к своим губам ее руку, заплакал тихими, радостными слезами, любовь к одной женщине незаметно закралась в его сердце и опять привязала его к жизни. И радостные и тревожные мысли стали приходить ему. Вспоминая ту минуту на перевязочном пункте, когда он увидал Курагина, он теперь не мог возвратиться к тому чувству; его мучил вопрос о том, жив ли он. И он не смел спросить этого. Болезнь его шла своим физическим порядком, но то, что Наташа называла: это сделалось с ним, случилось с ним за два дня перед приездом княжны Марьи. Это была та последняя нравственная борьба между жизнью и смертью, в которой смерть одержала победу, это было неожиданное сознание того, что он еще дорожил жизнью, представлявшеюся ему в любви к Наташе, и последний, покоренный припадок ужаса перед неведомым (разрядка наша).
Прежде всего отмстим, что к моменту, когда писались строки этого отрывка Толстым, ему уже хорошо знакомы были эти тяжелые приступы патологического страха смерти. Таким образом, приблизительно между 33--40 годом его жизни (когда он создавал "Войну и мир"), тяжелые припадки страха смерти были "больным местом" в его жизни,
"Прежде он боялся конца", но по-видимому, они не были тяжелыми. Но тяжелых приступов было у него 2 к этому периоду, "он два раза испытывал это страшно-мучительное чувство страха смерти; какими симптомами сопровождались эти тяжелые приступы, мы сейчас посмотрим. Но прежде обратим внимание на одно чрезвычайно важное обстоятельство в этом симптомокомплексе. Всегда, когда Толстой говорит где бы то ни было о своих припадках страха смерти всегда у него тут же связывается упоминание о необычайных переживаниях экстаза и о каких-то мистических переживаниях "неземного блаженства".
Кажется, если человек "нормальным образом" умирает и, если он переживает тяжелый приступ страха смерти, то может ли быть тут речь нормальным образом о каком-то "блаженстве" "необычайном счастьи" и проч. У Толстого же всегда тяжелый приступ страха тут же переключается в нечто противоположное, в какое-то "блаженство" экстаза. Так и здесь. Он нам повествует: что князь Андрей умирает, умирает молодым, любимым, умирает бессмысленно и он знает и чувствует, что он умирает, он даже "умер наполовину" (говорит Толстой) и тут же отмечается, что "он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия... " "То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и по той странной легкости бытия, которую он испытывал, "почти понятное и ощущаемое" (Разрядка наша).
Что же такое эта "радостная, странная легкость бытия" в устах человека, который переживает тяжелые приступы страха смерти? Это есть то переключение психического эквивалента в другой эквивалент -- ауры, о котором была речь выше.
Дальше Толстой поясняет, что это переключение по следовательно происходит мгновенно (как обычно у эпилептоидов). "Первый раз он испытал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним, и он смотрел на жнивье, на кусты, На небо и знал, что Перед ним была смерть",
Здесь невольно возникает мысль, что этот первый тяжелый приступ у Толстого был во время севастопольской кампании, когда он действительно был в опасности быть убитым гранатою. Но это только предположение. Дальше мы видим уже переключение страха смерти в экстаз.
"Когда он очнулся (повествует дальше Толстой)... и в душе его мгновенно, как бы освобожденный от удерживавшая его гнета жизни, распустился этот цветок любви вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней. (Разрядка наша).
Следовательно, это переключение происходит "мгновенно", как это бывает обычно у эпилептоидов. Экстаз мистической, "вечной любви", "не зависящей от этой жизни" -- "странная и радостная, легкость бытия" освободившая его в этот момент от "гнета жизни", т. е. от тех тяжелых припадков страха смерти, которые довели его до того, что он едва мог удержаться от самоубийства, все это -- тот знакомый симптомокомплекс эпилептической ауры, хорошо известной клиницистам. Тут же мы видим источник переворота в жизни Толстого, как он дошел до своей мистической концепции "вечной любви". Он, как утопающий, хватается за эту "соломинку", чтобы таким образом разрешить проблему освобождения от "гнета жизни". К такому исходу может дойти только Патологическая концепция эпилептоида.
Далее мы видим развитие этого комплекса эпилептоидного экстаза, послужившее в дальнейшем причиной его известного перелома в сторону мистики.
"Чем больше он в те часы страдальческого уединения и полубреда... вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви (замечательно здесь признание Толстого, что "новое начало вечной любви" кем то открыто ему, как мистическое "откровение". Он не пришел к этому "началу" каким бы то ни было умозрительно философским путем), тем более он сам, не чувствуя того, отрекался от земной жизни"... и от земной любви. Когда же "вспоминал о том, что ему надо было умереть, он говорил себе: "ну, что же, тем лучше". Тут это место надо понимать так: если приступы страха смерти будут повторяться, то и приступы экстаза, давшие и "открывшие ему" "новое начало любви" будут повторяться, а потому "тем лучше". Душевная борьба между этим "новым началом" и "земным началом" есть содержание его нравственной борьбы, которым страдал Толстой всю жизнь. Как бы некоторую "отсрочку" от исхода, к которому он впоследствии пришел благодаря этому "новому началу" мистики, дала ему любовь к Софье Андреевне -- его женитьба и первые годы семейной жизни.