Для творческого психомеханизма Толстого здесь вскрывается роль гипермнезии (эпилептического типа) в его художественном творчестве. Любовь Толстого ко всем мелочам психики, его любовь к деталям совершенно незаметным нам, объясняется тем, что в состоянии гипермнезии по этим незаметным мелочам он "узнавал душу каждого и все ему были видны насквозь".
К этому вопросу мы еще вернемся. Здесь же сейчас напомним читателю, что нечто аналогичное переживал Достоевский в своих гипермнезиях.
Это состояние патологического экстаза является причиной того, что кого бы он ни видел и что бы он ни видел -- все "хорошо", " все "добрые", все "милые", все гармонично на свете, весь мир -- это рай земной.
Отправляясь в тот же вечер после заседания к Свияжскому, к его знакомому пить чай, он, просидев у него до 3-х часов ночи в дамском обществе, у Свияжского в первый раз, по-видимому, он не замечает того (говорит Толстой), что он надоел им ужасно и что им давно пора было спать. Свияжский проводил его до передней, зевая и удивляясь тому странному состоянию, в котором был его приятель. Всех, кого он ни встречал в эту ночь и в следующее утро, все казались ему необычайно добрыми. Лакей в гостинице Егор: "Удивительно добрый человек". Встречаемые им извозчики утром (в следующее за двумя бессонными ночами, не евши и не пивши за все это время) они все были "счастливыми лицами", ибо "извозчики, очевидно, все знали". Взятый им извозчик "был прелестен", лакей был "очень добрый и хороший человек". Все, что он видел, все "неземные существа". Даже сайки, которые он видел в окне булочной, "неземные существа". Об этом мы читаем (там же, стр. 256).... "И что он видел тогда, того после уже он никогда не видел".
Тут невольно напрашивается мысль что он галлюцинировал, ибо невольно задает себе вопрос читатель: что же он такое видел тогда, что "после уже он никогда не видал". И сам Толстой подчеркивает здесь необычайность того, что он "видел".
"В особенности дети (читаем мы дальше там же), шедшие в школу, голуби сизые, слетевшие с крыши на тротуар, и сайки, посыпанные мукой, которые выставила невидимая рука, тронули его (курсив выше и здесь везде наш). Эти сайки, голуби и два мальчика были неземные существа. Все это случилось в одно время: мальчик подбежал к голубю и, улыбаясь, взглянул на Левина; голубь затрещал крыльями и отпорхнул, блестя на солнце между дрожащими в воздухе пылинками снега, а из окошка пахнуло духом печеного хлеба и выставились сайки. Все это вместе было так необычайно хорошо, что Левин засмеялся и заплакал от радости.
Если сайки делаются "неземными существами" и если это есть то, "что он видел тогда" и то, что "после уже он никогда не видал" и если это все так его тронуло, что он заплакал от необычайности и радости и если об этом трактуется, как о чем-то сверх естественном v такого реалиста, как Толстой, тут вряд ли можно сомневаться в том, что здесь мы имеем дело с переживанием зрительной галлюцинации, иначе этому не придавалось бы такое необычное значение. Весь контекст этого отрывка со всеми предыдущими частями без такого толкования не укладывается в здравый смысл. Восторженное и "счастливое состояние обычно влюбленного человека, какую бы эйфорию он ни переживал, если он эту эйфорию переживает в пределах известной нормы, не может дойти до такого состояния, чтобы даже сайки были "неземными существами" и чтобы придавалось то значение, которое приписывалось этому переживанию Толстым (в словах: "что он видел тогда, того после уже никогда не видал").
Тут нам делается понятной запись Толстого в его дневнике за несколько дней до 16 сентября (день, когда он сделал предложение С. А. Берс). 12 сентября 1862 года в дневнике он пишет:
"Я влюблен, как не думал, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, если это так продолжится" (разр. наша). Далее, 13 сентября 1862 г., он в дневнике отмечает: "Завтра пойду, как встану и все скажу или застрелюсь" (разр. наша). (Из автобиографии С. А. Толстой. Альманах "Начала", вып. I, 1921 г. По-видимому, эта запись относится к переживанию этого периода, но только до наступления экстаза.
Сопоставляя все это, вспомним то место из его "Записок сумасшедшего", где он говорит: "до 35 лет я жил и ничего за мной заметно не было. Но что только в первом детстве, до 10 лет, было со мною, что-то похожее на теперешнее состояние, но и то только припадками, а не так, как теперь, постоянно". Вспомним также, что 34 лет он женился и переживал все то, что описывалось выше, накануне его женитьбы, т. е. как раз то время, на которое указывает Толстой в Записках сумасшедшего": что до 35 лет, (по-видимому, подразумевая себя в 34 летнем возрасте накануне женитьбы) -- "Я жил и ничего за мной заметно не было". Он считает, по-видимому, это болезненное состояние, пережитое в эту пору 34 -- 35 лет, как начало обострения той болезни, которую он связывает с детскими припадками. Отсюда мы может заключить, что началом своей болезни он считает эти пережитые им накануне сумеречные состояния с галлюцинациями, или же в это время у него снова начались судорожные припадки, которые он связывает с детскими припадками. Это также вяжется с тем, что он в том же году (1862), получив по военной службе отставку, поехал на кумыс в Самарскую губернию лечиться.
В письме А. А. Толстой от 7 августа 1862 г. он писал:
"... К весне я ослабел, доктор велел мне ехать на кумыс. Я вышел в отставку и, только желал удержать силы на продолжение дела.
Подробное изображение приступа сумеречного состояния мы имеем также при описании родов Кити в "Анне Карениной". Приведем его здесь:
"С той минуты, как он проснулся и понял, в чем депо, Левин приготовился на то, чтобы, не размышляя, не предусматривая ничего, заперев все мысли и чувства, твердо, не расстраивая жену, а, напротив, успокаивая и поддерживая ее храбрость, перенести то, что предстоит ему. Не позволяя себе даже думать о том, что будет, чем это кончится, судя по расспросам о том, сколько это обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и удерживать свое сердце в руках часов пять и ему это казалось возможно. Но когда он вернулся от доктора и увидал опять ее страдания, он чаще и чаще стал повторять: "Господи, прости, помоги", вздыхать и поднимать голову кверху и почувствовал страх, что не выдержит этого, расплачется или убежит, так мучительно ему было. А прошел только час.
"Но после этого часа прошел еще час, два, три, все пять часов, которые он ставил себе самым дальним сроком терпения и положение было все то же. И он все терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения и что сердце его вот-вот сейчас разорвется от страдания. Но проходили еще минуты, часы и чувства его страдания и ужаса росли и напрягались еще более.
"Все те обыкновенные условия жизни, без которых нельзя себе ничего представить, не существовали более для Левина. Он потерял сознание времени. Те минуты, -- те минуты, когда она призывала его к себе и он держал ее за потную то сжимающую с необыкновенной силой, то отталкивающую его руку. -казались ему минутами. Он был удив лен, когда Лизавета Петровна попросила его зажечь свечу за ширмами и он узнал, что было уже пять часов вечера. Если бы ему сказали, что теперь только десять часов утра, он также мало был бы удивлен. Где он был в это время, он также мало знал, как и то, когда что было. Он видел ее воспаленное, то недоумевающее и страдающее, то улыбающееся и успокаивающее его лицо. Он видел и княгиню, красную, напряженную, с распустившимися буклями седых волос и в слезах, которые она усиленно глотала, кусая губы; видел и Долли, и доктора, курившего толстые папиросы, и Лизавету Петровну с твердым, решительным и успокаивающим лицом, и старого князя, гуляющего по зале с нахмуренным лицом. Но как они проходили и выходили, где они были, он не знал. Княгиня была то с доктором в спальне, то в кабинете, где очутился накрытый стол; то не она была, а была Долли. Потом Левин помнил, что его посылали куда то. Раз его послали перенести стол и диван. Он с усердием сделал это, думая, что это для нее нужно и потом только у знал, что это он для себя готовил ночлег. Потом его посылали к доктору в кабинет спрашивать что то. Доктор ответил и потом заговорил о беспорядках в Думе. Потом посылали его в спальню к княгине принести образ в серебряной золоченой ризе и он со старой горничной княгини лазил на шкафчик доставать и разбил лампадку, и горничная княгини успокаивала его о жене и о лампадке, и он принес образ и поставил в голову Кити, старательно засунув его за подушки.
"Не помня себя, он вбежал в спальню. Первое, что он увидел, это было лицо Лизаветы Петровны. Оно было еще нахмуреннее и строже. Лица Кити не было. На том месте, где оно было прежде, было что то страшное и по виду напряжения и по звуку выходившему оттуда. Он припал головой к дереву кровати, чувствуя, что сердце его разрывается. Ужасный крик не умолкал, он сделался еще ужаснее я, как бы дойдя до последнего предела ужаса, вдруг затих. Левин не верил своему слуху, но нельзя было сомневаться: крик затих и слышались тихая суетня, шелест и торопливые дыхания и ее прерывающийся, живой и нежный, счастливый голос тихо произнес: "Кончено".
"Он поднял голову. Бессильно опустив руку на одеяло, необычайно прекрасная и тихая, она безмолвно смотрела на него и хотела и не могла улыбнуться.
"И вдруг из этого таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такой силой поднялись в нем, колебля все его тело, что долго мешали ему говорить. (Разрядка наша).
"Но где, когда и зачем это все было, он не знал. Он не понимал тоже, почему княгиня брала его за руку и, жалостно глядя на него, просила успокоиться, и Долли уговаривала его поесть и уводила из комнаты, и даже доктор серьезно и с соболезнованием смотрел на него и предлагал капель.
"Он знал и чувствовал только, что то, что совершалось, было подобно тому, что совершалось год тому назад в гостинице губернского города на одре смерти брата Николая. Но то было горе, -- это была радость. Но и то горе и эта радость одинаково бы ли вне всех обычных условий жизни, были в этой обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что то высшее.
"И одинаково тяжело, мучительно наступало совершающееся и одинаково непостижимо, при созерцании этого высшего, поднималась душа на такую высоту, до которой она и не поднималась прежде, и куда рассудок уже не поспевал за нею. (Разрядка наша).
Из этих отрывков мы, можем заключить следующее:
1. Толстой находился 22 часа в бессознательном состоянии ("Вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти 22 часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний обычный мир"), во время которого он хотя совершал целесообразные действия, но потерял сознание времени, места, цели (см. выше фразу: "где, когда и зачем это все было, он не знал").
2. Действия, которые он совершал в этом состоянии были автоматическими (например, устраивая по приказанию других для себя ночлег он не понимал этого; его посылали за чем-нибудь, он все исполнял в состоянии автоматизма. )
3. Он видел всех окружающих его близких лиц, не понимая, "как они приходили и выходили", "где они были", "он не знал, и, вернее он не понимал связь и смысл всего окружающего, потерял всякий контакт сознательности и смысл совершаемого.
4. Такое бессознательное состояние он пережил во время смерти брата в гостинице губернского города (следовательно во время переживания аффекта горя).
5. Что эти приступы бессознательности и сумеречного состояния у него одинаково вызывались аффектом горя и аффектом радости ("он знал и чувствовал только что то, что совершалось, было подобно тому, что совершалось год тому назад на одре смерти брата. Но то было горе -- это была радость. Но и то горе и эта радость одинаково были вне всех обычных условий жизни").
6. Что в этом состоянии он переживал приступы психической ауры, переживания, свойственные эпилептикам (анализ этого явления см. ниже главу о "приступах психической ауры и эпилептоидных экстазов". )
7. Этот приступ сумеречного состояния окончился, по-видимому, судорожным припадком.
Пример сумеречного состояния, во время которого данное лицо впадает в ступорозное состояние, сопровождающееся полным автоматизмом, мы имеем также при описании Толстым переживаний Пьера Безухова (в "Войне и мире") во время расстрела французами пленных. Здесь Толстой подробно описывает это состояние, при чем с большим мастерством показывает, как постепенно из сознания выключаются: I функция центрального зрения, функции интеллекта до полного сужения поля сознания на один узкий комплекс Платона Каратаева. Все остальное он не видит, не слышит и не понимает. Только личность юродивого Платона Каратаева существует, и то, как необыкновенная личность (см. ниже, где дан подробный анализ этого переживания).
Сумеречные состояния переживались Толстым в самых различных формах и вариациях. Так, в "Крейцеровой сонате"мы имеем описание сумеречного состояния, которое сопровождается бредом ревности, доходящим до экстаза, оканчивающимся импульсивным действием -- убийством. Описание это так мастерски и последовательно развивается, что так написать с точки зрения психопатологической правдивости может только человек, переживший сам это состояние (см. об этом подробнее главу 3, II ч. ). Сумеречные состояния страха смерти с галлюцинациями устрашающего характера мы приводим ниже в главе "О приступах патологического страха смерти".
Легкие формы сумеречного состояния у Толстого, по-видимому, были чаще. Так, ниже мы приводим выдержи из рассказа "Люцерн" где описывается Толстым, как герой рассказа под влиянием аффекта впадает в легкое сумеречное состояние, сопровождающееся, помимо желания "импульсивных действий", проповедническим комплексом "бичевания" людских пороков, потребностью протестовать, разоблачать все "злое" на земле (см. соответствующую главу). Комплекс богоискательства Толстого и комплекс "искания правды", а также экстатические переживания его, когда все люди казались ему необычайно "добрыми и хорошими", переживались им в легких сумеречных состояниях (об этих формах также будет речь ниже). В общем, если мы станем подводить итоги всех форм сумеречных состояний, которые переживал Л. Толстой, то мы получим следующую сводку:
1. Сумеречные состояния, сопровождающиеся ступором и полным автоматизмом, иногда с последующими переключениями в экстатическое состояние "счастья" во время ауры.
2. Сумеречные состояния, сопровождающиеся аффектом и оканчивающиеся импульсивным действием.
3. Сумеречные состояния, сопровождающиеся экстазом "счастья" и автоматизмами, причем все люди и живые существа кажутся "добрыми" и "хорошими" (в то время как объективно нет для этого оснований).
4. Сумеречные состояния, сопровождающиеся экстазом "счастья" и комплексом богоискательства, причем ему кажется, что он постигает "откровение божьей правды".
5. Сумеречное состояние, сопровождающееся аффектом гнева или экстазом, во время которого он впадает в тон пророка или нравоучителя, беспощадно бичующего "ложь жизни", порочность людей, противоречия и несправедливости "земной жизни" и, вообще, когда все кажется ему обманом и сплошным преступлением.
6. Сумеречное состояние, сопровождающееся аффектом патологической ревности с тенденцией к импульсивным действиям (убийства пли самоубийства).
7. Сумеречные состояния, сопровождающиеся тяжелыми приступами патологического страха смерти, а также (иногда) галлюцинациями устрашающего характера (эта форма переключается иногда в состояние, указанное в пункте 4).
8. Сумеречное состояние, сопровождающееся спутанностью и бредом
Все эти формы отчасти уже иллюстрировались нами здесь, и отчасти о них будет речь ниже в следующих главах.
Эти формы приступов продолжаются у него по несколько дней или кратковременно, по несколько часов. В тяжелых случаях эти приступы оканчивались судорожными припадками (или эквивалентами).
Остается неизвестным только вопрос о характере эпизодичности этих приступов: носили ли они регулярную форму эпизодичности в смысле Kleist'a (Ерisodische Dammerungs Zustand или нет. Мы склонны думать, что строгой эпизодичности они не имели и зависели, главным образом, от внешних условий жизни. Если Толстой имел какое-нибудь волнение (ссора, неприятность и проч. ), то он мог их иметь чаще. Если он жил в спокойных условиях, он мог их не иметь длительное время.
5. Приступы патологического страха смерти
Приступы страха смерти у него были еще в очень ранней молодости. Вспоминая свои ребяческие "умствования", уничтожившие в нем, как он выразился, "свежесть чувства и ясность рассудка" он уже и тогда переживал эти приступы болезненного страха смерти, вследствие чего он прибегал к покаянию, стегал себя по голой спине веревкою. Причину этих приступов он сам находил в "неестественно развившемся сознании".
По-видимому, эти приступы страха смерти в молодости были не так сильны. Позже эти приступы (как мы увидим ниже) принимали более тяжелый характер и составляли центр внимания Толстого. А именно, в 1869 году появляются наиболее тяжелые приступы патологического страха смерти.
В 1869 году, при поездке в Пензенскую губернию для выгодной покупки нового имения, Лев Толстой останавливается в Арзамасе и там переживает приступ болезненного страха смерти, беспричинной тоски.
Он так описывает это переживание в письме к Софье Андреевне от сентября 69 года:
-- "Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что то необыкновенное. Было 2 часа ночи; я устал, страшно хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня напала тоска, страх и ужас такие, каких я никогда не испытывал... (Разрядка наша).
Сын его Сергей Львович в своих воспоминаниях ("Голос минувшего" 1919 г., кн. 1--4) также описывает этот приступ:
"В одиночестве, в грязном номере гостиницы, он в первый раз испытал приступ неотразимой, беспричинной тоски, страха смерти; такие минуты затем повторялись, он их называл "Арзамасской тоской".
В Толстовском ежегоднике за 1913 г. С. А. Толстая в ею напечатанном отрывке "Из записок Софьи Андреевны Толстой" под заглавием "Моя жизнь" она замечает: "сколько напрасных тяжелых ожиданий смерти и мрачных мыслей пережил Л. Н. во всей своей долголетней жизни. (Разрядка наша). Трудно перенестись в это чувство вечного страха смерти. "
Из слов Софьи Андреевны мы можем заключить, что эти приступы патологического страха смерти он переживая в течение всей своей долголетней жизни очень много раз и долгое время, по-видимому, эти приступы были самыми тяжелыми симптомами из всех других и они то имели более яркие последствия в перевороте его личности.
Было бы большой наивностью думать, что эти приступы были обычным страхом смерти, свойственным каждому здоровому человеку. Про Толстого можно было бы сказать наоборот, выражаясь языком обывателя, "он был не из робкого десятка". Толстой в свои молодые годы храбро сражался в Севастопольской кампании, добровольно искал опасностей фронта, и смерти, в обычном смысле этого слова, не боялся. Тяжелые приступы патологического страха смерти, которые были у Толстого есть один из тех симптомов, который считается Крепелином характерным симптомом для аффект эпилептиков. Эти приступы могут долгое время предшествовать появлению судорожных припадков.
Автору этой работы приходилось также неоднократно наблюдать такие случаи, когда за много лет до появления аффективной эпилепсии, эти больные страдали такими приступами патологического страха смерти и лечились как психастеники с навязчивым страхом смерти. Сплошь и рядом истинная природа этих приступов долгое время не распознается и определяется как одна из многочисленных разновидностей навязчивых состояний, как фобии страха смерти, фобии быть похороненным в летаргическим состоянии, как это было, например, у Достоевского за долгое время до появления падучей. Эти состояния определяются некоторыми авторами и, по нашему мнению, ошибочно, как психастенические состояния. Это обстоятельство и привело, по-видимому, к тому, что некоторые авторы например, Oppenheim выделили всю картину болезни, как "психастенические" судороги, что клинически в сущности то же самое. Bratz а потом Крепелин назвали эту форму заболеванием аффект-эпилепсией.
Однако, при анализе этих приступов страха смерти (у Толстого) или страха быть живым погребенным в летаргическом сне (у Достоевского), они настолько тяжело переживаются, что вряд ли их можно отождествлять с навязчивыми состояниями обычных психастеников. Приступы страха смерти ими переживались куда тяжелее самих судорожных припадков. Когда у Достоевского после тяжелой травмы (приговор к смертной казни и ссылка в Сибирь) эти эквивалентные приступы страха превратились в судорожные припадки. Достоевский считал себя "спасенным от сумасшествия".
И, вообще, он в период этих приступов патологического страха считал себя душевнобольным, а когда эти приступы исчезли и на место их появились судорожные припадки, он считал себя "вылеченным". Так он пишет, доктору Яновскому в 1872 г.: "Вы любили меня и возились со мной, с больным душевной болезнью (ведь я теперь сознаю это) до моей поездки в Сибирь, где я вылечился (курсив Достоевского).
"Вообще, каторга многое вывела у меня (пишет он брату из Семипалатинска в 1854 г. ) и многое прибавила ко мне... Впрочем, сделай одолжение, не подозревай, что я такой же меланхолик и такой же мнительный, как был в Петербурге в последние годы. Все совершенно прошло, как рукой сняло".
Таким образом, пишет по поводу этого психиатр Юрман (Болезнь Достоевского. Кл. Арх. Ген. и Одаренности, вып. 1- й, том 4, стр. 70) под влиянием происшедшей катастрофы, пребывание на каторге, психастенические черты характера прошли, временно исчезли, но те же факторы, которые способствовали исчезновению психастении, вызвали появление эпилептических припадков.
Из сказанного можно сделать следующие выводы: Достоевский переживал приступы страха смерти в летаргическом сне куда тяжелее самих припадков, ибо, когда первые исчезли и заменились судорожными припадками, он считал себя "вылеченным" и что эти приступы далеко нельзя отождествлять с обыкновенными психастеническими фобиями, а скорее рассматривать, как эквивалентные переживания припадков. Точно также приступы страха Толстого до того тяжелы были, что он готов был покончить самоубийством (прятал веревку, чтоб не повеситься), как он сам говорил. Следовательно, и эти приступы мы не можем рассматривать, как фобии страха психастеников, а как эквивалентное переживание судорожных припадков. За это говорит чрезвычайная тяжесть этих припадков, которые переживались им куда тяжелее судорожных приступов.
И, кроме этого, еще целый ряд симптомов, о которых сейчас будет речь. Для этой цели приведем сначала описание этих приступов в освещении самого Толстого. Описание этих приступов мы имеем в разбросанном виде в самых различных произведениях, в самых разнообразных вариациях (о чем речь будет ниже, во 2-й части этой работы). Но конспектирование и в хронологическом порядке он эти приступы описывает кратко в "Записках сумасшедшего". Поэтому приведем несколько отрывков оттуда.
"... Ехали мы сначала по железной дороге (я ехал с слугой), потом поехали на почтовых, перекладных. Поездка была для меня очень веселая. Слуга молодой, добродушный человек, был так же весел, как и я. Новые места, новые люди. Мы ехали, веселились. До места нам было 200 с чем то верст. Мы решили ехать не останавливаясь, только переменяя лошадей. Наступила ночь, мы все ехали. Стали дремать: я задремал, но вдруг проснулся: мне стало чего-то страшно. И, как это часто бывает, проснулся испуганный, оживленный -кажется, никогда не заснешь. "Зачем я еду" пришло мне вдруг в голову. Не то, чтобы не нравилась мысль купить дешево именье, но вдруг представилось, что мне не нужно ни зачем в эту даль ехать, что я умру тут, в чужом месте. И мне стало жутко.
"Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно, с гардинкой -- красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами. Мы вошли. Сергей устроил самовар, залил чай. А я взял подушку и лег на диван, Я не спал, но слушал, как Сергей пил чай и меня звал. Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задремывать. Верно, и задремал, потому что когда я очнулся, никого в комнате не было и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге. "Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю. -- Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я то и мучителен себе. Я, вот он я, весь тут. Ни пензенское, ни какое именье не прибавит и не убавит мне. А я то, я то надоел, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться, и не могу. Не могу уйти от себя.
"Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко, и стороне с пятном спал. Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало все. Мне так же, еще больше страшно было. "Да что это за глупость, -- сказал я себе. -- Чего я тоскую, чего боюсь".
К этому вопросу мы еще вернемся. Здесь же сейчас напомним читателю, что нечто аналогичное переживал Достоевский в своих гипермнезиях.
Это состояние патологического экстаза является причиной того, что кого бы он ни видел и что бы он ни видел -- все "хорошо", " все "добрые", все "милые", все гармонично на свете, весь мир -- это рай земной.
Отправляясь в тот же вечер после заседания к Свияжскому, к его знакомому пить чай, он, просидев у него до 3-х часов ночи в дамском обществе, у Свияжского в первый раз, по-видимому, он не замечает того (говорит Толстой), что он надоел им ужасно и что им давно пора было спать. Свияжский проводил его до передней, зевая и удивляясь тому странному состоянию, в котором был его приятель. Всех, кого он ни встречал в эту ночь и в следующее утро, все казались ему необычайно добрыми. Лакей в гостинице Егор: "Удивительно добрый человек". Встречаемые им извозчики утром (в следующее за двумя бессонными ночами, не евши и не пивши за все это время) они все были "счастливыми лицами", ибо "извозчики, очевидно, все знали". Взятый им извозчик "был прелестен", лакей был "очень добрый и хороший человек". Все, что он видел, все "неземные существа". Даже сайки, которые он видел в окне булочной, "неземные существа". Об этом мы читаем (там же, стр. 256).... "И что он видел тогда, того после уже он никогда не видел".
Тут невольно напрашивается мысль что он галлюцинировал, ибо невольно задает себе вопрос читатель: что же он такое видел тогда, что "после уже он никогда не видал". И сам Толстой подчеркивает здесь необычайность того, что он "видел".
"В особенности дети (читаем мы дальше там же), шедшие в школу, голуби сизые, слетевшие с крыши на тротуар, и сайки, посыпанные мукой, которые выставила невидимая рука, тронули его (курсив выше и здесь везде наш). Эти сайки, голуби и два мальчика были неземные существа. Все это случилось в одно время: мальчик подбежал к голубю и, улыбаясь, взглянул на Левина; голубь затрещал крыльями и отпорхнул, блестя на солнце между дрожащими в воздухе пылинками снега, а из окошка пахнуло духом печеного хлеба и выставились сайки. Все это вместе было так необычайно хорошо, что Левин засмеялся и заплакал от радости.
Если сайки делаются "неземными существами" и если это есть то, "что он видел тогда" и то, что "после уже он никогда не видал" и если это все так его тронуло, что он заплакал от необычайности и радости и если об этом трактуется, как о чем-то сверх естественном v такого реалиста, как Толстой, тут вряд ли можно сомневаться в том, что здесь мы имеем дело с переживанием зрительной галлюцинации, иначе этому не придавалось бы такое необычное значение. Весь контекст этого отрывка со всеми предыдущими частями без такого толкования не укладывается в здравый смысл. Восторженное и "счастливое состояние обычно влюбленного человека, какую бы эйфорию он ни переживал, если он эту эйфорию переживает в пределах известной нормы, не может дойти до такого состояния, чтобы даже сайки были "неземными существами" и чтобы придавалось то значение, которое приписывалось этому переживанию Толстым (в словах: "что он видел тогда, того после уже никогда не видал").
Тут нам делается понятной запись Толстого в его дневнике за несколько дней до 16 сентября (день, когда он сделал предложение С. А. Берс). 12 сентября 1862 года в дневнике он пишет:
"Я влюблен, как не думал, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, если это так продолжится" (разр. наша). Далее, 13 сентября 1862 г., он в дневнике отмечает: "Завтра пойду, как встану и все скажу или застрелюсь" (разр. наша). (Из автобиографии С. А. Толстой. Альманах "Начала", вып. I, 1921 г. По-видимому, эта запись относится к переживанию этого периода, но только до наступления экстаза.
Сопоставляя все это, вспомним то место из его "Записок сумасшедшего", где он говорит: "до 35 лет я жил и ничего за мной заметно не было. Но что только в первом детстве, до 10 лет, было со мною, что-то похожее на теперешнее состояние, но и то только припадками, а не так, как теперь, постоянно". Вспомним также, что 34 лет он женился и переживал все то, что описывалось выше, накануне его женитьбы, т. е. как раз то время, на которое указывает Толстой в Записках сумасшедшего": что до 35 лет, (по-видимому, подразумевая себя в 34 летнем возрасте накануне женитьбы) -- "Я жил и ничего за мной заметно не было". Он считает, по-видимому, это болезненное состояние, пережитое в эту пору 34 -- 35 лет, как начало обострения той болезни, которую он связывает с детскими припадками. Отсюда мы может заключить, что началом своей болезни он считает эти пережитые им накануне сумеречные состояния с галлюцинациями, или же в это время у него снова начались судорожные припадки, которые он связывает с детскими припадками. Это также вяжется с тем, что он в том же году (1862), получив по военной службе отставку, поехал на кумыс в Самарскую губернию лечиться.
В письме А. А. Толстой от 7 августа 1862 г. он писал:
"... К весне я ослабел, доктор велел мне ехать на кумыс. Я вышел в отставку и, только желал удержать силы на продолжение дела.
Подробное изображение приступа сумеречного состояния мы имеем также при описании родов Кити в "Анне Карениной". Приведем его здесь:
"С той минуты, как он проснулся и понял, в чем депо, Левин приготовился на то, чтобы, не размышляя, не предусматривая ничего, заперев все мысли и чувства, твердо, не расстраивая жену, а, напротив, успокаивая и поддерживая ее храбрость, перенести то, что предстоит ему. Не позволяя себе даже думать о том, что будет, чем это кончится, судя по расспросам о том, сколько это обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и удерживать свое сердце в руках часов пять и ему это казалось возможно. Но когда он вернулся от доктора и увидал опять ее страдания, он чаще и чаще стал повторять: "Господи, прости, помоги", вздыхать и поднимать голову кверху и почувствовал страх, что не выдержит этого, расплачется или убежит, так мучительно ему было. А прошел только час.
"Но после этого часа прошел еще час, два, три, все пять часов, которые он ставил себе самым дальним сроком терпения и положение было все то же. И он все терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения и что сердце его вот-вот сейчас разорвется от страдания. Но проходили еще минуты, часы и чувства его страдания и ужаса росли и напрягались еще более.
"Все те обыкновенные условия жизни, без которых нельзя себе ничего представить, не существовали более для Левина. Он потерял сознание времени. Те минуты, -- те минуты, когда она призывала его к себе и он держал ее за потную то сжимающую с необыкновенной силой, то отталкивающую его руку. -казались ему минутами. Он был удив лен, когда Лизавета Петровна попросила его зажечь свечу за ширмами и он узнал, что было уже пять часов вечера. Если бы ему сказали, что теперь только десять часов утра, он также мало был бы удивлен. Где он был в это время, он также мало знал, как и то, когда что было. Он видел ее воспаленное, то недоумевающее и страдающее, то улыбающееся и успокаивающее его лицо. Он видел и княгиню, красную, напряженную, с распустившимися буклями седых волос и в слезах, которые она усиленно глотала, кусая губы; видел и Долли, и доктора, курившего толстые папиросы, и Лизавету Петровну с твердым, решительным и успокаивающим лицом, и старого князя, гуляющего по зале с нахмуренным лицом. Но как они проходили и выходили, где они были, он не знал. Княгиня была то с доктором в спальне, то в кабинете, где очутился накрытый стол; то не она была, а была Долли. Потом Левин помнил, что его посылали куда то. Раз его послали перенести стол и диван. Он с усердием сделал это, думая, что это для нее нужно и потом только у знал, что это он для себя готовил ночлег. Потом его посылали к доктору в кабинет спрашивать что то. Доктор ответил и потом заговорил о беспорядках в Думе. Потом посылали его в спальню к княгине принести образ в серебряной золоченой ризе и он со старой горничной княгини лазил на шкафчик доставать и разбил лампадку, и горничная княгини успокаивала его о жене и о лампадке, и он принес образ и поставил в голову Кити, старательно засунув его за подушки.
"Не помня себя, он вбежал в спальню. Первое, что он увидел, это было лицо Лизаветы Петровны. Оно было еще нахмуреннее и строже. Лица Кити не было. На том месте, где оно было прежде, было что то страшное и по виду напряжения и по звуку выходившему оттуда. Он припал головой к дереву кровати, чувствуя, что сердце его разрывается. Ужасный крик не умолкал, он сделался еще ужаснее я, как бы дойдя до последнего предела ужаса, вдруг затих. Левин не верил своему слуху, но нельзя было сомневаться: крик затих и слышались тихая суетня, шелест и торопливые дыхания и ее прерывающийся, живой и нежный, счастливый голос тихо произнес: "Кончено".
"Он поднял голову. Бессильно опустив руку на одеяло, необычайно прекрасная и тихая, она безмолвно смотрела на него и хотела и не могла улыбнуться.
"И вдруг из этого таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такой силой поднялись в нем, колебля все его тело, что долго мешали ему говорить. (Разрядка наша).
"Но где, когда и зачем это все было, он не знал. Он не понимал тоже, почему княгиня брала его за руку и, жалостно глядя на него, просила успокоиться, и Долли уговаривала его поесть и уводила из комнаты, и даже доктор серьезно и с соболезнованием смотрел на него и предлагал капель.
"Он знал и чувствовал только, что то, что совершалось, было подобно тому, что совершалось год тому назад в гостинице губернского города на одре смерти брата Николая. Но то было горе, -- это была радость. Но и то горе и эта радость одинаково бы ли вне всех обычных условий жизни, были в этой обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что то высшее.
"И одинаково тяжело, мучительно наступало совершающееся и одинаково непостижимо, при созерцании этого высшего, поднималась душа на такую высоту, до которой она и не поднималась прежде, и куда рассудок уже не поспевал за нею. (Разрядка наша).
Из этих отрывков мы, можем заключить следующее:
1. Толстой находился 22 часа в бессознательном состоянии ("Вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти 22 часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний обычный мир"), во время которого он хотя совершал целесообразные действия, но потерял сознание времени, места, цели (см. выше фразу: "где, когда и зачем это все было, он не знал").
2. Действия, которые он совершал в этом состоянии были автоматическими (например, устраивая по приказанию других для себя ночлег он не понимал этого; его посылали за чем-нибудь, он все исполнял в состоянии автоматизма. )
3. Он видел всех окружающих его близких лиц, не понимая, "как они приходили и выходили", "где они были", "он не знал, и, вернее он не понимал связь и смысл всего окружающего, потерял всякий контакт сознательности и смысл совершаемого.
4. Такое бессознательное состояние он пережил во время смерти брата в гостинице губернского города (следовательно во время переживания аффекта горя).
5. Что эти приступы бессознательности и сумеречного состояния у него одинаково вызывались аффектом горя и аффектом радости ("он знал и чувствовал только что то, что совершалось, было подобно тому, что совершалось год тому назад на одре смерти брата. Но то было горе -- это была радость. Но и то горе и эта радость одинаково были вне всех обычных условий жизни").
6. Что в этом состоянии он переживал приступы психической ауры, переживания, свойственные эпилептикам (анализ этого явления см. ниже главу о "приступах психической ауры и эпилептоидных экстазов". )
7. Этот приступ сумеречного состояния окончился, по-видимому, судорожным припадком.
Пример сумеречного состояния, во время которого данное лицо впадает в ступорозное состояние, сопровождающееся полным автоматизмом, мы имеем также при описании Толстым переживаний Пьера Безухова (в "Войне и мире") во время расстрела французами пленных. Здесь Толстой подробно описывает это состояние, при чем с большим мастерством показывает, как постепенно из сознания выключаются: I функция центрального зрения, функции интеллекта до полного сужения поля сознания на один узкий комплекс Платона Каратаева. Все остальное он не видит, не слышит и не понимает. Только личность юродивого Платона Каратаева существует, и то, как необыкновенная личность (см. ниже, где дан подробный анализ этого переживания).
Сумеречные состояния переживались Толстым в самых различных формах и вариациях. Так, в "Крейцеровой сонате"мы имеем описание сумеречного состояния, которое сопровождается бредом ревности, доходящим до экстаза, оканчивающимся импульсивным действием -- убийством. Описание это так мастерски и последовательно развивается, что так написать с точки зрения психопатологической правдивости может только человек, переживший сам это состояние (см. об этом подробнее главу 3, II ч. ). Сумеречные состояния страха смерти с галлюцинациями устрашающего характера мы приводим ниже в главе "О приступах патологического страха смерти".
Легкие формы сумеречного состояния у Толстого, по-видимому, были чаще. Так, ниже мы приводим выдержи из рассказа "Люцерн" где описывается Толстым, как герой рассказа под влиянием аффекта впадает в легкое сумеречное состояние, сопровождающееся, помимо желания "импульсивных действий", проповедническим комплексом "бичевания" людских пороков, потребностью протестовать, разоблачать все "злое" на земле (см. соответствующую главу). Комплекс богоискательства Толстого и комплекс "искания правды", а также экстатические переживания его, когда все люди казались ему необычайно "добрыми и хорошими", переживались им в легких сумеречных состояниях (об этих формах также будет речь ниже). В общем, если мы станем подводить итоги всех форм сумеречных состояний, которые переживал Л. Толстой, то мы получим следующую сводку:
1. Сумеречные состояния, сопровождающиеся ступором и полным автоматизмом, иногда с последующими переключениями в экстатическое состояние "счастья" во время ауры.
2. Сумеречные состояния, сопровождающиеся аффектом и оканчивающиеся импульсивным действием.
3. Сумеречные состояния, сопровождающиеся экстазом "счастья" и автоматизмами, причем все люди и живые существа кажутся "добрыми" и "хорошими" (в то время как объективно нет для этого оснований).
4. Сумеречные состояния, сопровождающиеся экстазом "счастья" и комплексом богоискательства, причем ему кажется, что он постигает "откровение божьей правды".
5. Сумеречное состояние, сопровождающееся аффектом гнева или экстазом, во время которого он впадает в тон пророка или нравоучителя, беспощадно бичующего "ложь жизни", порочность людей, противоречия и несправедливости "земной жизни" и, вообще, когда все кажется ему обманом и сплошным преступлением.
6. Сумеречное состояние, сопровождающееся аффектом патологической ревности с тенденцией к импульсивным действиям (убийства пли самоубийства).
7. Сумеречные состояния, сопровождающиеся тяжелыми приступами патологического страха смерти, а также (иногда) галлюцинациями устрашающего характера (эта форма переключается иногда в состояние, указанное в пункте 4).
8. Сумеречное состояние, сопровождающееся спутанностью и бредом
Все эти формы отчасти уже иллюстрировались нами здесь, и отчасти о них будет речь ниже в следующих главах.
Эти формы приступов продолжаются у него по несколько дней или кратковременно, по несколько часов. В тяжелых случаях эти приступы оканчивались судорожными припадками (или эквивалентами).
Остается неизвестным только вопрос о характере эпизодичности этих приступов: носили ли они регулярную форму эпизодичности в смысле Kleist'a (Ерisodische Dammerungs Zustand или нет. Мы склонны думать, что строгой эпизодичности они не имели и зависели, главным образом, от внешних условий жизни. Если Толстой имел какое-нибудь волнение (ссора, неприятность и проч. ), то он мог их иметь чаще. Если он жил в спокойных условиях, он мог их не иметь длительное время.
5. Приступы патологического страха смерти
Приступы страха смерти у него были еще в очень ранней молодости. Вспоминая свои ребяческие "умствования", уничтожившие в нем, как он выразился, "свежесть чувства и ясность рассудка" он уже и тогда переживал эти приступы болезненного страха смерти, вследствие чего он прибегал к покаянию, стегал себя по голой спине веревкою. Причину этих приступов он сам находил в "неестественно развившемся сознании".
По-видимому, эти приступы страха смерти в молодости были не так сильны. Позже эти приступы (как мы увидим ниже) принимали более тяжелый характер и составляли центр внимания Толстого. А именно, в 1869 году появляются наиболее тяжелые приступы патологического страха смерти.
В 1869 году, при поездке в Пензенскую губернию для выгодной покупки нового имения, Лев Толстой останавливается в Арзамасе и там переживает приступ болезненного страха смерти, беспричинной тоски.
Он так описывает это переживание в письме к Софье Андреевне от сентября 69 года:
-- "Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что то необыкновенное. Было 2 часа ночи; я устал, страшно хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня напала тоска, страх и ужас такие, каких я никогда не испытывал... (Разрядка наша).
Сын его Сергей Львович в своих воспоминаниях ("Голос минувшего" 1919 г., кн. 1--4) также описывает этот приступ:
"В одиночестве, в грязном номере гостиницы, он в первый раз испытал приступ неотразимой, беспричинной тоски, страха смерти; такие минуты затем повторялись, он их называл "Арзамасской тоской".
В Толстовском ежегоднике за 1913 г. С. А. Толстая в ею напечатанном отрывке "Из записок Софьи Андреевны Толстой" под заглавием "Моя жизнь" она замечает: "сколько напрасных тяжелых ожиданий смерти и мрачных мыслей пережил Л. Н. во всей своей долголетней жизни. (Разрядка наша). Трудно перенестись в это чувство вечного страха смерти. "
Из слов Софьи Андреевны мы можем заключить, что эти приступы патологического страха смерти он переживая в течение всей своей долголетней жизни очень много раз и долгое время, по-видимому, эти приступы были самыми тяжелыми симптомами из всех других и они то имели более яркие последствия в перевороте его личности.
Было бы большой наивностью думать, что эти приступы были обычным страхом смерти, свойственным каждому здоровому человеку. Про Толстого можно было бы сказать наоборот, выражаясь языком обывателя, "он был не из робкого десятка". Толстой в свои молодые годы храбро сражался в Севастопольской кампании, добровольно искал опасностей фронта, и смерти, в обычном смысле этого слова, не боялся. Тяжелые приступы патологического страха смерти, которые были у Толстого есть один из тех симптомов, который считается Крепелином характерным симптомом для аффект эпилептиков. Эти приступы могут долгое время предшествовать появлению судорожных припадков.
Автору этой работы приходилось также неоднократно наблюдать такие случаи, когда за много лет до появления аффективной эпилепсии, эти больные страдали такими приступами патологического страха смерти и лечились как психастеники с навязчивым страхом смерти. Сплошь и рядом истинная природа этих приступов долгое время не распознается и определяется как одна из многочисленных разновидностей навязчивых состояний, как фобии страха смерти, фобии быть похороненным в летаргическим состоянии, как это было, например, у Достоевского за долгое время до появления падучей. Эти состояния определяются некоторыми авторами и, по нашему мнению, ошибочно, как психастенические состояния. Это обстоятельство и привело, по-видимому, к тому, что некоторые авторы например, Oppenheim выделили всю картину болезни, как "психастенические" судороги, что клинически в сущности то же самое. Bratz а потом Крепелин назвали эту форму заболеванием аффект-эпилепсией.
Однако, при анализе этих приступов страха смерти (у Толстого) или страха быть живым погребенным в летаргическом сне (у Достоевского), они настолько тяжело переживаются, что вряд ли их можно отождествлять с навязчивыми состояниями обычных психастеников. Приступы страха смерти ими переживались куда тяжелее самих судорожных припадков. Когда у Достоевского после тяжелой травмы (приговор к смертной казни и ссылка в Сибирь) эти эквивалентные приступы страха превратились в судорожные припадки. Достоевский считал себя "спасенным от сумасшествия".
И, вообще, он в период этих приступов патологического страха считал себя душевнобольным, а когда эти приступы исчезли и на место их появились судорожные припадки, он считал себя "вылеченным". Так он пишет, доктору Яновскому в 1872 г.: "Вы любили меня и возились со мной, с больным душевной болезнью (ведь я теперь сознаю это) до моей поездки в Сибирь, где я вылечился (курсив Достоевского).
"Вообще, каторга многое вывела у меня (пишет он брату из Семипалатинска в 1854 г. ) и многое прибавила ко мне... Впрочем, сделай одолжение, не подозревай, что я такой же меланхолик и такой же мнительный, как был в Петербурге в последние годы. Все совершенно прошло, как рукой сняло".
Таким образом, пишет по поводу этого психиатр Юрман (Болезнь Достоевского. Кл. Арх. Ген. и Одаренности, вып. 1- й, том 4, стр. 70) под влиянием происшедшей катастрофы, пребывание на каторге, психастенические черты характера прошли, временно исчезли, но те же факторы, которые способствовали исчезновению психастении, вызвали появление эпилептических припадков.
Из сказанного можно сделать следующие выводы: Достоевский переживал приступы страха смерти в летаргическом сне куда тяжелее самих припадков, ибо, когда первые исчезли и заменились судорожными припадками, он считал себя "вылеченным" и что эти приступы далеко нельзя отождествлять с обыкновенными психастеническими фобиями, а скорее рассматривать, как эквивалентные переживания припадков. Точно также приступы страха Толстого до того тяжелы были, что он готов был покончить самоубийством (прятал веревку, чтоб не повеситься), как он сам говорил. Следовательно, и эти приступы мы не можем рассматривать, как фобии страха психастеников, а как эквивалентное переживание судорожных припадков. За это говорит чрезвычайная тяжесть этих припадков, которые переживались им куда тяжелее судорожных приступов.
И, кроме этого, еще целый ряд симптомов, о которых сейчас будет речь. Для этой цели приведем сначала описание этих приступов в освещении самого Толстого. Описание этих приступов мы имеем в разбросанном виде в самых различных произведениях, в самых разнообразных вариациях (о чем речь будет ниже, во 2-й части этой работы). Но конспектирование и в хронологическом порядке он эти приступы описывает кратко в "Записках сумасшедшего". Поэтому приведем несколько отрывков оттуда.
"... Ехали мы сначала по железной дороге (я ехал с слугой), потом поехали на почтовых, перекладных. Поездка была для меня очень веселая. Слуга молодой, добродушный человек, был так же весел, как и я. Новые места, новые люди. Мы ехали, веселились. До места нам было 200 с чем то верст. Мы решили ехать не останавливаясь, только переменяя лошадей. Наступила ночь, мы все ехали. Стали дремать: я задремал, но вдруг проснулся: мне стало чего-то страшно. И, как это часто бывает, проснулся испуганный, оживленный -кажется, никогда не заснешь. "Зачем я еду" пришло мне вдруг в голову. Не то, чтобы не нравилась мысль купить дешево именье, но вдруг представилось, что мне не нужно ни зачем в эту даль ехать, что я умру тут, в чужом месте. И мне стало жутко.
"Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно, с гардинкой -- красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами. Мы вошли. Сергей устроил самовар, залил чай. А я взял подушку и лег на диван, Я не спал, но слушал, как Сергей пил чай и меня звал. Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задремывать. Верно, и задремал, потому что когда я очнулся, никого в комнате не было и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге. "Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю. -- Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я то и мучителен себе. Я, вот он я, весь тут. Ни пензенское, ни какое именье не прибавит и не убавит мне. А я то, я то надоел, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться, и не могу. Не могу уйти от себя.
"Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко, и стороне с пятном спал. Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало все. Мне так же, еще больше страшно было. "Да что это за глупость, -- сказал я себе. -- Чего я тоскую, чего боюсь".