Страница:
– Товарищ командир, – тихо попросил Алеша, – только вы об этом никому.
– Могила! – ударил себя в грудь Султан-хан. – Еще раз клянусь небесами Дагестана, – он похлопал летчика по плечу и требовательно закончил: – А теперь в кабину!
Алеша быстро занял место в истребителе, пристегнул парашютные лямки. По взлетной полосе, взметая сухую редкую пыль, пробежали шесть истребителей: четыре «яка» и два И-16. Это шестерка майора Жернакова пошла прикрывать атаку стрелкового полка. Алеша глазами проводил «ишачок» своего друга Коли Воронова и мысленно пожелал ему доброго пути… Он счастливо думал о Варе, о предстоящей встрече с ней вечером. И от этого ему показалось, что сигнальную ракету дали гораздо раньше. Он посмотрел на самолетные часы – нет, прошло ровно тридцать минут после взлета жернаковской шестерки.
«Ишачок» послушно отвечал на движения рулей, пока, подпрыгивая, тащился на взлетную полосу, а потом становился правее самолета Султан-хана. Винт мельтешил перед глазами. Алеша увидел, как Султан-хан поднял над козырьком своей кабины руку в кожаной перчатке, это означало: пошли!
Машины быстро оторвались от земли и полезли вверх, в пасмурное небо. Майор повел четверку под самой кромкой серой непроницаемой облачности. На высотомере было около двух тысяч метров. В назначенном месте они встретили девятку «петляковых» и, покачав им приветственно плоскостями, пошли чуть повыше, в хвосте у них. Пара Султан-хана держалась левее, а Красильников прикрывал правый фланг. Временами обе лары сходились и расходились над строем бомбардировщиков, меняясь местами. В эти минуты летчики имели большую возможность осматривать небо в районе полета. Оно было пустым и мрачным. Белесые тела «петляковых» плыли внизу. Султан-хану они казались тяжелыми и неповоротливыми. Да, впрочем, так и было. Бомбардировщики басовито выли моторами и шли по прямой. Девять самолетов: три звена, три острых клипа. Над линией фронта их вяло обстреляли зенитки, и Султан-хан не удивился этому. «Прозевали немцы», – равнодушно подумал он.
В этот пасмурный день у горна было тоскливо на душе. Снова он почувствовал ненужную слабость и опасливо думал, как бы не повторилось то же, что было неделю назад при посадке. Что он сможет сделать тогда? Раза три Султан принимался сжимать и разжимать больную руку, сгибать ее в локте. «Нет, кажется, повинуется», – отвечал он на свои сомнения, но веселее от этого не становилось. Прищурив глаза, он с грустью вспоминал счастливое лицо своего ведомого Стрельцова, его восторженные, бессвязные восклицания о Варе. «Влюбился, чертенок, – думал он, – а я? А Лена?»
В последнее время Султан-хана стала тяготить переписка с далекой, судьбой отброшенной от него на сотни километров Леной Позднышевой. Ее письма были проникнуты неподдельной тоской. По газетной фотографии, опубликованной в «Правде», Лена нарисовала портрет Султан-хана и прислала ему. Майор смотрел на профиль молодого парня в летном шлеме и не узнавал себя. В заостренных решительных чертах худощавого лица сияла такая мужественная красота, что он не выдержал: «Нет, не похож. Милая Лена! Это твоя любовь меня рисовала, а не карандаш».
– Командир, впереди аэродром! Султан-хан вздрогнул. «Черт возьми, чуть было не прозевал».
– Вижу, – ответил он недовольно, – будьте внимательны. Снимите пушки с предохранителей.
Внизу в окаймлении высоких зеленых сосен виднелось летное поле. Оно было густо усеяно самолетами. На опушках в капонирах стояли двухмоторные бомбардировщики. Капониров явно не хватало, и десятки «юнкерсов» и «хейнкелей» были выведены прямо на рулежные дорожки и на «красную линейку». В центре буквой «Т» сходились две широкие бетонированные полосы, и по ним рулили серые, похожие на саранчу «мессершмитты». Еще секунда, две – и они взлетят. Но «петляковы» были на боевом курсе. Их флагман, видимо, уже скомандовал бомбить, и черные капли бомб, отвалясь от плоскостей, со свистом понеслись вниз. Султан-хан, шедший в хвосте колонны, видел, как две бомбы рухнули прямо на белый бетон взлетной полосы, высекли столб пламени и один из «мессершмиттов», начавший разбег перед взлетом, беспомощно опрокинулся на спину. Потам бомбардировщики зашли вторично и высыпали на самолетные стоянки все оставшиеся бомбы.
На летном поле заполыхало несколько костров. В небо из средних и малокалиберных установок ожесточенно лупили опомнившиеся зенитчики. Черные разрывы и блестки пламени окружали самолеты, но отважным был ведущий у «петляковых». Когда двухмоторные машины сбросили на цель весь свой бомбовый груз, он приказал снизиться и штурмовать стоянки из пушек. Такой бешеной атаки Султан-хан еще никогда не наблюдал. Сразу воспламенившись от боевого азарта, он буйно крикнул по радио своим ведомым:
– Молодцы, бомберы! А мы что, хуже? Штурмуем!
Истребители тоже снизились и пронеслись над лесной опушкой, обливая свинцом пулеметных и пушечных очередей «юнкерсы», накрытые в капонирах маскировочными сетями.
И вдруг Алеша Стрельцов увидел, что машина его командира выходит из пикирования как-то боком и слишком тяжело набирает высоту. Нет, она не накренилась и не опустила нос, она тянулась вверх, но неестественно тяжело.
– Командир, как мотор? – взволнованно закричал Алеша. Ответ ему пришел не сразу. Глухим, чужим голосом майор приказал:
– Алешка, я подбит… Веди группу!
Алеша не сводил взгляда с маленького зеленого «ишачка». Истребитель продолжал лететь на одной с ним высоте, но в следующую секунду опустил нос, и сразу из патрубков выскочили желтые языки пламени, метнулись к кабине и побежали по плоскостям.
– А-а-а! – закричал Алеша, закричал с таким отчаянием, словно это не Султан-хана, а его самого опаляло пламя. На глазах у Стрельцова зеленый «ишачок» майора расцвел буйным красным цветком, и цветок этот, горевший теперь за пилотской кабиной, становился все ярче и ярче. Алеша не знал, что в ту минуту, задыхаясь от дыма, его командир сорвал со своей правой руки черную перчатку и сунул ее в рот, чтобы унять крик от нечеловеческой боли. Кровь текла у него из рукава, но Султан-хан все еще надеялся удержать машину. «Может быть, еще потяну, а там – выскочить из кабины, бежать, пробираться к своим через линию фронта…»
Сквозь лезущий в глаза въедливый дым он увидел внизу прямо перед собой, выстроенные на линейке остекленные «юнкерсы». Самолетов было более десяти. И решение пришло мгновенно, простое и короткое.
– Алешка… В, чемодане письма… – успел он крикнуть по радио. – Кинжал – тебе.
– Слышу, – сдавленным голосом отозвался невидимый за дымом и пламенем Стрельцов.
Дым снова лез в лицо, жирными горячими кляксами падало на колени масло. От слабости в глазах мелькали зеленые огоньки. Последним усилием Султан-хан отжал от себя ручку. Она показалась ему непомерно тяжелой, но все же подалась вперед, заставив опуститься нос истребителя. Со свистом пронесся ветер за пилотской кабиной и, кажется, крикнул «прощай» ему, летчику, сбившему двадцать вражеских самолетов, не терпевшему в жизни ни одного поражения. Впрочем, это крик-. пул Алеша. Да и откуда бы у ветра нашелся голос, способный перекрыть рев смертельно раненного мотора.
Султан-хан сжал тонкие, очень горячие губы и, собрав остаток сил, самому себе приказал:
– Впе-е-е-ред! За Родину! Врете, гады, Султан-хан не сдается смерти!
Остекленные кабины фашистских бомбардировщиков надвинулись на него, рванулись навстречу, увеличиваясь в объеме. Он видел их фюзеляжи и плоскости в закапанном маслом лобовом стекле. Маленькие фигурки в ужасе шарахнулись от самолетной стоянки. На мгновение яркий белый свет встал перед ним, голова наполнилась звоном. Он еще успел подумать: «Почему огонь белый, а не красный?» Дышать стало невыносимо трудно, и голос дедушки Расула ласково произнес: «Спокойнее, мальчик!.. Тебе не будет страшно. Ты джигит, мальчик!».
Смотрели со страшной догадкой. И он тоже ничего не сказал. Он вдруг почувствовал себя маленьким и страшно бессильным. Сделав несколько неверных шагов, он упал на деревянный ящик из-под снарядов и забился в глухом судорожном плаче.
Первые дни после гибели Султан-хана Алеша Стрельцов не мог прийти в себя. И днем и ночью преследовало его видение горящего самолета, в ушах все время стоял последний прощальный крик командира. Но не только Стрельцов, – весь полк хранил траур. В летном общежитии появился боевой листок с большой фотографией. Из черной рамки глядело худощавое лицо горца с дерзким прищуром глаз.
Как-то Алеша пришел на стоянку и увидел, что моторист Левчуков что-то выводит краской на фюзеляже красильниковского самолета.
– Что это ты рисуешь? – спросил он.
– Надписать Красильников приказал.
Алеша прочел броские слова: «Отомстим за нашего Султан-хана!» «Как же это гак, – с досадой подумал он, – я же первым это должен был сделать», – и, не говоря ни слова, бросился к своему самолету. Вскоре и на нем появилась похожая надпись. Одиночество давило, не давало покоя.
В субботу вечером, поборов тоску, Алеша отправился к Варе. Кто, как не она, мог понять и утешить!
В сумерках Алеша всего лишь раз стукнул в дверь комнаты, где жили медсестры, и в замке сразу нетерпеливо звякнул ключ. В белом халате выросла на пороге Варя, руками обхватила его за плечи. Он увидел похудевшее лицо, выпытывающие глаза.
– Алешка, милый, как я соскучилась!
– Ты какая-то официальная в этом халате, – без улыбки пошутил он.
– Да это я только что из санчасти. Подожди, сниму.
– Лучше я, – тихо предложил Алеша.
– Ну, попробуй.
Он неуверенно развязал на ее спине тугой шнурок, потянул халат на себя, выворачивая его наизнанку. Опуская глаза, Варя прошептала:
– Помнишь, как у нас все было тогда… в Москве?
– Помню.
– Пусть у нас и сегодня все так будет. Хорошо? Он благодарно прижал к себе ее голову. Потом осторожно отвел ее руки.
– Ты сегодня какой-то не такой, Алешка.
– Какой же я?
– Не мой, – сказала она жестко.
Алеша поднял голову и увидел ее серые грустные глаза. У них было замечательное свойство, у этих серых глаз: они никогда не лгали. Они веселились, если Варя была в хорошем настроении, они становились серьезными, когда ей предстояло какое-нибудь трудное дело, они тотчас же затуманивались, если их хозяйка грустила. Это их свойство Алеша заприметил еще тогда, в Москве.
– Прости меня, Варя! – сказал он с болью. – Тяжело мне! Так и стоит перед глазами его горящая машина…
– Не надо! – вскрикнула она. – Не надо об этом страшном ожидании, – и, словно защищаясь, подняла руки: – Вы тогда улетали четверкой, а вернулось вас только трое… Я верю, верю, что ты никогда не будешь тем четвертым! Слышишь, никогда! – Варя прижалась к нему. – И верю, и люблю! По-моему, если человек всего себя, без остатка, посвящает другому, то другой не может этого не оценить. Вот и у нас – я тебя полюбила, а ты в ответ.
– Неправда! – возразил Алеша.
– Это почему же?
– А потому, что я полюбил первый.
– Отвечай, когда?
– Когда к тебе Стукалов приставать пытался. Ты с той минуты у меня в памяти стоишь. Решительная, смелая, сильная.
– И я тебя с этих минут. Только на одну минуту пораньше, чем ты.
– Варюша, жена моя! – жарко зашептал ей в самое лицо Стрельцов. – Ведь мы поженимся?
– Конечно, поженимся! – Она вдруг замолчала, облизнула сухие губы: – Знаешь, как это будет? – Варя положила голову ему на плечо и громко вздохнула. – Придет когда-нибудь день… Тихий солнечный день, когда людям скажут: слушайте, люди, снимите со своих окон маскировку, забудьте о бомбоубежищах и госпиталях, работайте, учитесь и отдыхайте. Красная Армия разбила врага! Вот тогда я надену свое самое лучшее платье и новые лакированные «лодочки». И голубую косынку… она мне очень идет, Алеша. А потом мы поедем в Охотный ряд, там у метро всегда торгуют цветами. Мы с тобой всяких накупим: и гладиолусов, и роз, и гвоздики. Даже такси наймем. Обязательно такси! И поедем в загс.
– Чудная ты у меня, – проговорил Алеша, теребя ее светлые мягкие волосы.
– Чудная или чудная?
– Чудная, – поправился он.
– То-то же, – строго согласилась Варя. – И вот мы приедем домой, созовем гостей, я всех своих подруг разыщу.
– А я весь полк притащу, не меньше, – заметил Алеша.
– Ой, да куда же! – встрепенулась Варя. – Не поместимся. А хотя что ж, в тесноте, да не в обиде.
– А после мы с тобой в Сибирь к моей маме поедем. Она у меня добрая, ласковая. Вот увидишь, вы подружитесь. Она тебя выучит пельмени лепить по-нашему, по-сибирски.
– Обязательно поедем! – засмеялась Варя. – И будут у нас дети. Мальчик и девочка. Мальчик лобастый, славный.
– А девочка светловолосая, сероглазая… и ямочки на щеках, совсем как у тебя, Варюша, и длинноножкой она будет такой же. Только знаешь… – Он не договорил. Он снова увидел горящий самолет Султан-хана, увидел стадо «юнкерсов» на чужом аэродроме, взрыв от врезавшегося в них истребителя…
– Что…»знаешь»? – придвигаясь, заглядывая во тьме в его лицо, с тревогой спросила Варя.
– Будет, родная… Все будет, как ты говоришь… если, разумеется, ничего не случится.
– С тобой? – вскричала она. – С тобой ничего не должно случиться. Смерть не может к тебе прикоснуться… – Она вдруг заплакала.
– Эх, Варечек, Варечек! Мне и самому не всегда легко и приятно идти в бой. Иногда с таким оцепенением и усталостью в небо поднимаешься. Да что же поделать! Должен ведь кто-то и в воздухе драться. Иначе на земле никогда не будет так, как ты говоришь, и в загс мы никогда не пойдем, и затемнение в Москве не снимут, Варюша.
…Он заснул в эту ночь первым, а Варя долго сидела над ним, осторожно ворошила ему волосы, вглядывалась в этого усталого, бесконечно дорогого ей человека, узнавая его и не узнавая.
На КП было людно. Раскаленная добела «буржуйка» наполняла землянку приятным теплом. Обласканные им летчики сидели в расстегнутых комбинезонах. Демидов, Румянцев и Петельников колдовали над картой района Соевых действий. Синий карандаш Петельникова увеличивал количество стрел, направленных на Москву. Над одной из них он написал: «Танковая ударная группировка».
Василий вытянулся, простуженно кашлянул.
– Товарищ полковник, майор Боркун по вашему вызову явился.
Демидов поднял озабоченное лицо.
– Василий Николаевич, нас с комиссаром вызывают в штаб фронта. Вы останетесь за меня руководить полетами. Задача поставлена: через каждые полтора часа посылать восьмерки на этот участок фронта, – ногтем Демидов отчеркнул, на карте извилистую, как вопросительный знак, линию. – Наземные войска обороняют вот этот узел. Сдавать его мы не можем, а немцы прут. Учтите, что Рихтгофен бросил сюда новые силы.
– Наши летчики зверски устали, товарищ командир, – заявил Боркун. – Нужна хотя бы двухдневная передышка.
Демидов строго свел брови.
– Ее пока не будет, Василий Николаевич. Генерал Комаров обещает нас вывести из боя через неделю, не раньше.
– Но мои подчиненные очень устали, – упрямо повторил Боркун.
Румянцев встал и, сузив глаза, посмотрел на комэска, В углах рта у комиссара резче обозначились складки.
– Да, устали, – сочувственно проговорил он. – Но не только наши летчики устали. Весь Западный фронт устал. Вся Родина устала, товарищ Боркун. А кто нам даст передышку? Враг?
Боркун подавленно молчал.
– Поймите, Василий Николаевич, – мягче и тише продолжал комиссар. – Не мне вас агитировать. Вас, героя Великой Отечественной войны. Агитировать, когда решается судьба Родины. Я не сомневаюсь, что у наших летчиков будет передышка. Но пока надо мобилизовать рею волю их и выносливость. Соберите-ка летный состав.
Через несколько минут перед штабной землянкой выстроились летчики. Румянцев знал их всех так хорошо, что, даже закрыв глаза, мог бы представить каждого. Разное успел он прочесть на их лицах за минуту молчания: усталость и грусть, приподнятую бодрость и спокойную уверенность, равнодушие и ожидание. Но ни в одном взгляде не увидел он нерешительности, испуга или отчаяния.
Комиссар поправил ремень и звонко выкрикнул, обращаясь к этим, многое повидавшим за войну людям:
– Демидовцы! Дорогие мои однополчане! Весь фронт говорит о вашей доблести и славе, ибо вы, демидовцы, не щадя жизни, защищаете небо Москвы. Вы защищаете воздушное пространство от врага, превосходящего вас втрое и вчетверо, – это суровая правда. Но разве иссякли ваша сила и ваша ненависть к врагу? А? – Комиссар остановился, перевел дыхание, посмотрел на летчиков. И как из единой груди, вырвалось ему в ответ:
– Не иссякли.
– Враг по-прежнему рвется к Москве, и по-прежнему наша задача – беречь московское небо. Будем стойкими, демидовцы! За плечами у нас Москва, и отступать нам нельзя. Отстоим столицу Родины нашей!
И снова единым дыханием вырвалось суровое и решительное:
– Отстоим!
Через полчаса три четверки поднялись с побелевшего летного поля и взяли курс на запад. Боркун проводил их взглядом, а потом сказал Румянцеву:
– Ну и хитрый же вы, товарищ батальонный комиссар. Так с народом поговорили, что даже и тот, кто на самом деле здорово устал, с новыми силами в бой ушел.
Генерал Комаров встретил Демидова и Румянцева с обычным радушием. Но против обыкновения был он небритым, одеколоном от него не пахло и даже носовой платок у него был скомканный. Адъютант принес поднос с чаем и печеньем.
– Пить, и никаких, – распорядился Комаров. – А попутно рассказывайте, как в полку.
Говорил в основном один Демидов. Говорил отрывисто, хмуро. По его словам получалось, что дела в полку пошли гораздо хуже и он опасается, что летчики станут сдавать, не выдержат.
– Значит, боишься? – угрюмо переспросил Комаров. – А думаешь, я не боюсь? Я знаю, что такое полк. Полк – это пружина, способная разжиматься и сжиматься. Но если пружину сжимать и разжимать до бесконечности, ее звенья в один прекрасный момент могут не выдержать. – Генерал вскочил и зашагал по кабинету, заложив руки за спину.
– Черт знает что, Демидыч! – сердито продолжал он. – Вот ты рассказываешь мне о своих ребятах, а я сам диву даюсь, как это они до сих пор держатся.
Демидов порывисто подался вперед, и глаза его заблестели.
– Товарищ командующий, значит, «вы согласны? Дадите отдохнуть?
Комаров досадливо отмахнулся.
– Не перебивай начальство, Демидыч! Да, я с тобою согласен. Но помнишь, я просил – продержись хотя бы неделю, работая своим полком за целую дивизию.
– А разве мы не продержались?
– А ты превзошел все ожидания. Почти месяц держишься! И теперь, в присутствии твоего комиссара, я опять прошу: ребятки, продержитесь еще чуть-чуть. Ну совсем чуть-чуть. Честное слово, скоро выведу вас в резерв, и не на два дня – на два месяца. Дам вам роздых на формирование. А пока стоять. Насмерть стоять, товарищи.
Демидов смотрел на картины, развешанные по стекам генеральского кабинета, и упорно думал, как трудно будет в эти дни подбадривать людей, заставлять их быть безупречно собранными в бою.
Молча, расстроенные, вышли из генеральского кабинета Демидов и Румянцев. И лишь на улице Демидов внезапно сжал локоть комиссара и сказал:
– Послушай, Борис.
– Да, – отозвался Румянцев, удивленный тем, что командир полка обратился к нему по имени: это бывало в редких случаях.
– Хочу я спросить, Борис. Софа у тебя в Москве? Кровь ударила в лицо Румянцеву.
– Да. В Москве.
Демидов достал папиросу, размял ее. – А чего же ты не попросишься? Москва, она ведь рядом.
– Как-то неудобно, Сергей Мартынович. Война – и вдруг комиссар просится к жене. Люди что подумают…
– Люди все поймут правильно. На то они и люди, Демидов выдохнул облако горького дыма.
– Вот что, Борис, – отрубил он грубовато, – на неделю отпустить тебя не моту, а на сегодня и на завтра езжай. Чтобы завтра к вечеру на аэродроме был. И харчи не к возьми с собой, я об этом договорюсь в продотделе фронта. Москва сейчас в харчишках нуждается.
Уже к вечеру с вещевым мешком за плечами вошел в притихшую столицу Румянцев. Помахав на прощание водителю попутного ЗИСа, любезно его подбросившего к самым Петровским воротам, комиссар зашагал вперед, сверяя с адресом таблички улиц и переулков.
Встревоженная и сумрачная, встречала его Москва. Редкие трамваи с замороженными стеклами громыхали по улице. Солнце уже угасало, и зенитчики, готовясь к беспокойной ночи, катили по мостовой пузатый аэростат заграждения. Из дверей булочных тянулись на улицу длинные хвосты очередей. Прошел мальчик с тощим дерматиновым портфелем, из которого вместо корешков учебников торчала краюшка хлеба. Окна домов там и тут были заложены мешками с песком. Черные железные «ежи» маячили на углах.
Но не об осажденной Москве и страдающих в ней людях думал в эти минуты Румянцев. Думал он о своей жене, Соне, и только о ней.
Есть «переулки» в человеческом сердце, куда и в самую солнечную погоду нельзя пускать никого другого, даже лучшего друга. У Бориса Румянцева таким «переулком» были его отношения с Софой. Каждую ночь, как только сознание освобождалось от всех дневных забот, он думал о жене. Соня являлась ему такой, какой была она в минуту их расставания, когда он поцеловал ее горячую от жара щеку, и Соня вдруг заплакала и поглядела на него горькими, тоскливыми глазами.
– Ой. Борька, как все это было не так! – с отчаянием воскликнула она. – Если только мы останемся живы!..
Она не договорила, потому что заскрипели колеса санитарного поезда и состав тронулся.
Потом он писал ей длинные горячие письма, но от нее приходили коротенькие ответы. В них Софа жаловалась на плохое снабжение, на очереди в столовых и магазинах, на сестру Лену, которая после смерти своего мужа Хатнянского стала к ней холодно относиться. А потом, примерно месяц назад, письма от жены вовсе перестали приходить. Борис нервничал, метался по ночам в раздумьях, утром вставал с припухшими от бессонницы глазами. В его душе, в том самом сокровенном «переулке», – становилось пасмурно и пусто. Но он мужественно утешал себя, что, раз его письма не возвращаются назад с лаконичной пометкой «адресат выбыл», значит, Софе в руки они попали, значит, она живет там же, у своей подруги Нелли Глуховой. Скорее всего, одно из ее писем затерялось при пересылке, а другое она поленилась написать сразу же за первым. Да и в самом деле, чего он требует от нее? Ведь далеко не каждый человек умеет писать письма так быстро и легко, как это делает он.
Румянцев свернул в переулок и, увидев над аркой ворот нужный номер, вошел во двор. Во дворе было пусто, на скамейках и вокруг цементного фонтана лежал снег. Румянцев отыскал нужный подъезд и остановился у двери с табличкой: «П. И. Глухов». Это была фамилия мужа Нелли, находившегося на фронте. Темная кнопка электрического звонка гипнотизировала Румянцева. Часто дыша, он вдруг подумал о том, как выбежит сейчас же на его зов Софа. Румянцев снял с плеча тяжелый мешок с продуктами и внезапно прислушался. Оттуда, из-за двери, до него донесся веселый напевчик. Играл патефон. Он снял с рук черные кожаные перчатки, позвонил. На первый звонок, короткий и нерешительный, ему никто не ответил. Тогда он еще раз надавил на кнопку и долго-долго не отпускал пальца. В коридоре раздались шаги, веселый женский голос прозвучал почти у самой замочной скважины:
– Одну секундочку, дорогие гости. Это, вероятно, Кирилл.
Раздался шум сбрасываемой цепочки, и на пороге выросла женская фигура. В густеющих сумерках батальонный комиссар увидел красивое молодое лицо. Большие черные глаза незнакомки скользнули по нему удивленно и внезапно смущенно побежали в сторону. На женщине было темное узкое платье, очень короткое, едва прикрывавшее колени. Она настороженно улыбнулась:
– Простите, вы к кому?
Румянцев ногой придерживал вещевой мешок.
– Мне нужно видеть Софью Румянцеву.
– Вам нужна Софа? – медленно переспросила женщина. – Тогда проходите.
Румянцев стоял в полутемном коридоре, чувствуя, что женщина с каждой секундой все внимательнее и внимательнее рассматривает его.
– Простите, вы товарищ ее мужа?
Борису хотелось крикнуть радостно и торопливо: «Ну да, ну да, конечно же, муж!»
Но вдруг какой-то неожиданно осторожный голос, проснувшийся в том же далеком «переулке» его души, властно ему приказал: скажи, что ты его друг.
– Да… товарищ, – глухо проговорил Румянцев. Женщина облегченно вздохнула.
– Фу, а я-то было подумала… Вы, наверное, начальник штаба?
– Да. Начальник штаба, – согласился он.
– Я по петлицам догадалась. Две шпалы, – отметила она, – у Софиного мужа одна. Он старший политрук.
«Как хорошо, что на моем реглане нет звездочек», – вздохнул Румянцев.
– Я Нелли Глухова, подруга жены Румянцева, – наконец представилась женщина и протянула ему мягкую, чуть влажную ладонь. – Видите ли, мне надо с вами серьезно поговорить. Пожалуйста, зайдемте. Правда, у меня гости… Это вас не смутит?
– Могила! – ударил себя в грудь Султан-хан. – Еще раз клянусь небесами Дагестана, – он похлопал летчика по плечу и требовательно закончил: – А теперь в кабину!
Алеша быстро занял место в истребителе, пристегнул парашютные лямки. По взлетной полосе, взметая сухую редкую пыль, пробежали шесть истребителей: четыре «яка» и два И-16. Это шестерка майора Жернакова пошла прикрывать атаку стрелкового полка. Алеша глазами проводил «ишачок» своего друга Коли Воронова и мысленно пожелал ему доброго пути… Он счастливо думал о Варе, о предстоящей встрече с ней вечером. И от этого ему показалось, что сигнальную ракету дали гораздо раньше. Он посмотрел на самолетные часы – нет, прошло ровно тридцать минут после взлета жернаковской шестерки.
«Ишачок» послушно отвечал на движения рулей, пока, подпрыгивая, тащился на взлетную полосу, а потом становился правее самолета Султан-хана. Винт мельтешил перед глазами. Алеша увидел, как Султан-хан поднял над козырьком своей кабины руку в кожаной перчатке, это означало: пошли!
Машины быстро оторвались от земли и полезли вверх, в пасмурное небо. Майор повел четверку под самой кромкой серой непроницаемой облачности. На высотомере было около двух тысяч метров. В назначенном месте они встретили девятку «петляковых» и, покачав им приветственно плоскостями, пошли чуть повыше, в хвосте у них. Пара Султан-хана держалась левее, а Красильников прикрывал правый фланг. Временами обе лары сходились и расходились над строем бомбардировщиков, меняясь местами. В эти минуты летчики имели большую возможность осматривать небо в районе полета. Оно было пустым и мрачным. Белесые тела «петляковых» плыли внизу. Султан-хану они казались тяжелыми и неповоротливыми. Да, впрочем, так и было. Бомбардировщики басовито выли моторами и шли по прямой. Девять самолетов: три звена, три острых клипа. Над линией фронта их вяло обстреляли зенитки, и Султан-хан не удивился этому. «Прозевали немцы», – равнодушно подумал он.
В этот пасмурный день у горна было тоскливо на душе. Снова он почувствовал ненужную слабость и опасливо думал, как бы не повторилось то же, что было неделю назад при посадке. Что он сможет сделать тогда? Раза три Султан принимался сжимать и разжимать больную руку, сгибать ее в локте. «Нет, кажется, повинуется», – отвечал он на свои сомнения, но веселее от этого не становилось. Прищурив глаза, он с грустью вспоминал счастливое лицо своего ведомого Стрельцова, его восторженные, бессвязные восклицания о Варе. «Влюбился, чертенок, – думал он, – а я? А Лена?»
В последнее время Султан-хана стала тяготить переписка с далекой, судьбой отброшенной от него на сотни километров Леной Позднышевой. Ее письма были проникнуты неподдельной тоской. По газетной фотографии, опубликованной в «Правде», Лена нарисовала портрет Султан-хана и прислала ему. Майор смотрел на профиль молодого парня в летном шлеме и не узнавал себя. В заостренных решительных чертах худощавого лица сияла такая мужественная красота, что он не выдержал: «Нет, не похож. Милая Лена! Это твоя любовь меня рисовала, а не карандаш».
– Командир, впереди аэродром! Султан-хан вздрогнул. «Черт возьми, чуть было не прозевал».
– Вижу, – ответил он недовольно, – будьте внимательны. Снимите пушки с предохранителей.
Внизу в окаймлении высоких зеленых сосен виднелось летное поле. Оно было густо усеяно самолетами. На опушках в капонирах стояли двухмоторные бомбардировщики. Капониров явно не хватало, и десятки «юнкерсов» и «хейнкелей» были выведены прямо на рулежные дорожки и на «красную линейку». В центре буквой «Т» сходились две широкие бетонированные полосы, и по ним рулили серые, похожие на саранчу «мессершмитты». Еще секунда, две – и они взлетят. Но «петляковы» были на боевом курсе. Их флагман, видимо, уже скомандовал бомбить, и черные капли бомб, отвалясь от плоскостей, со свистом понеслись вниз. Султан-хан, шедший в хвосте колонны, видел, как две бомбы рухнули прямо на белый бетон взлетной полосы, высекли столб пламени и один из «мессершмиттов», начавший разбег перед взлетом, беспомощно опрокинулся на спину. Потам бомбардировщики зашли вторично и высыпали на самолетные стоянки все оставшиеся бомбы.
На летном поле заполыхало несколько костров. В небо из средних и малокалиберных установок ожесточенно лупили опомнившиеся зенитчики. Черные разрывы и блестки пламени окружали самолеты, но отважным был ведущий у «петляковых». Когда двухмоторные машины сбросили на цель весь свой бомбовый груз, он приказал снизиться и штурмовать стоянки из пушек. Такой бешеной атаки Султан-хан еще никогда не наблюдал. Сразу воспламенившись от боевого азарта, он буйно крикнул по радио своим ведомым:
– Молодцы, бомберы! А мы что, хуже? Штурмуем!
Истребители тоже снизились и пронеслись над лесной опушкой, обливая свинцом пулеметных и пушечных очередей «юнкерсы», накрытые в капонирах маскировочными сетями.
И вдруг Алеша Стрельцов увидел, что машина его командира выходит из пикирования как-то боком и слишком тяжело набирает высоту. Нет, она не накренилась и не опустила нос, она тянулась вверх, но неестественно тяжело.
– Командир, как мотор? – взволнованно закричал Алеша. Ответ ему пришел не сразу. Глухим, чужим голосом майор приказал:
– Алешка, я подбит… Веди группу!
Алеша не сводил взгляда с маленького зеленого «ишачка». Истребитель продолжал лететь на одной с ним высоте, но в следующую секунду опустил нос, и сразу из патрубков выскочили желтые языки пламени, метнулись к кабине и побежали по плоскостям.
– А-а-а! – закричал Алеша, закричал с таким отчаянием, словно это не Султан-хана, а его самого опаляло пламя. На глазах у Стрельцова зеленый «ишачок» майора расцвел буйным красным цветком, и цветок этот, горевший теперь за пилотской кабиной, становился все ярче и ярче. Алеша не знал, что в ту минуту, задыхаясь от дыма, его командир сорвал со своей правой руки черную перчатку и сунул ее в рот, чтобы унять крик от нечеловеческой боли. Кровь текла у него из рукава, но Султан-хан все еще надеялся удержать машину. «Может быть, еще потяну, а там – выскочить из кабины, бежать, пробираться к своим через линию фронта…»
Сквозь лезущий в глаза въедливый дым он увидел внизу прямо перед собой, выстроенные на линейке остекленные «юнкерсы». Самолетов было более десяти. И решение пришло мгновенно, простое и короткое.
– Алешка… В, чемодане письма… – успел он крикнуть по радио. – Кинжал – тебе.
– Слышу, – сдавленным голосом отозвался невидимый за дымом и пламенем Стрельцов.
Дым снова лез в лицо, жирными горячими кляксами падало на колени масло. От слабости в глазах мелькали зеленые огоньки. Последним усилием Султан-хан отжал от себя ручку. Она показалась ему непомерно тяжелой, но все же подалась вперед, заставив опуститься нос истребителя. Со свистом пронесся ветер за пилотской кабиной и, кажется, крикнул «прощай» ему, летчику, сбившему двадцать вражеских самолетов, не терпевшему в жизни ни одного поражения. Впрочем, это крик-. пул Алеша. Да и откуда бы у ветра нашелся голос, способный перекрыть рев смертельно раненного мотора.
Султан-хан сжал тонкие, очень горячие губы и, собрав остаток сил, самому себе приказал:
– Впе-е-е-ред! За Родину! Врете, гады, Султан-хан не сдается смерти!
Остекленные кабины фашистских бомбардировщиков надвинулись на него, рванулись навстречу, увеличиваясь в объеме. Он видел их фюзеляжи и плоскости в закапанном маслом лобовом стекле. Маленькие фигурки в ужасе шарахнулись от самолетной стоянки. На мгновение яркий белый свет встал перед ним, голова наполнилась звоном. Он еще успел подумать: «Почему огонь белый, а не красный?» Дышать стало невыносимо трудно, и голос дедушки Расула ласково произнес: «Спокойнее, мальчик!.. Тебе не будет страшно. Ты джигит, мальчик!».
* * *
Алеша Стрельцов быстро освободился от парашюта дрожащими, непослушными руками. Еще никогда они не дрожали так сильно. Он видел, как техник Кокорев ощупывает на крыле его самолета рваные пробоины и качает головой. Алеша перекинул ногу за борт кабины, шагнул к обрезу крыла, спрыгнул. Онемевшие ступим коснулись земли. Он поднял голову и увидел напряженные, ожидающие лица Демидова, Румянцева, Боркуна. Его ни о чем не спрашивали, на него только смотрели.Смотрели со страшной догадкой. И он тоже ничего не сказал. Он вдруг почувствовал себя маленьким и страшно бессильным. Сделав несколько неверных шагов, он упал на деревянный ящик из-под снарядов и забился в глухом судорожном плаче.
Первые дни после гибели Султан-хана Алеша Стрельцов не мог прийти в себя. И днем и ночью преследовало его видение горящего самолета, в ушах все время стоял последний прощальный крик командира. Но не только Стрельцов, – весь полк хранил траур. В летном общежитии появился боевой листок с большой фотографией. Из черной рамки глядело худощавое лицо горца с дерзким прищуром глаз.
Как-то Алеша пришел на стоянку и увидел, что моторист Левчуков что-то выводит краской на фюзеляже красильниковского самолета.
– Что это ты рисуешь? – спросил он.
– Надписать Красильников приказал.
Алеша прочел броские слова: «Отомстим за нашего Султан-хана!» «Как же это гак, – с досадой подумал он, – я же первым это должен был сделать», – и, не говоря ни слова, бросился к своему самолету. Вскоре и на нем появилась похожая надпись. Одиночество давило, не давало покоя.
В субботу вечером, поборов тоску, Алеша отправился к Варе. Кто, как не она, мог понять и утешить!
В сумерках Алеша всего лишь раз стукнул в дверь комнаты, где жили медсестры, и в замке сразу нетерпеливо звякнул ключ. В белом халате выросла на пороге Варя, руками обхватила его за плечи. Он увидел похудевшее лицо, выпытывающие глаза.
– Алешка, милый, как я соскучилась!
– Ты какая-то официальная в этом халате, – без улыбки пошутил он.
– Да это я только что из санчасти. Подожди, сниму.
– Лучше я, – тихо предложил Алеша.
– Ну, попробуй.
Он неуверенно развязал на ее спине тугой шнурок, потянул халат на себя, выворачивая его наизнанку. Опуская глаза, Варя прошептала:
– Помнишь, как у нас все было тогда… в Москве?
– Помню.
– Пусть у нас и сегодня все так будет. Хорошо? Он благодарно прижал к себе ее голову. Потом осторожно отвел ее руки.
– Ты сегодня какой-то не такой, Алешка.
– Какой же я?
– Не мой, – сказала она жестко.
Алеша поднял голову и увидел ее серые грустные глаза. У них было замечательное свойство, у этих серых глаз: они никогда не лгали. Они веселились, если Варя была в хорошем настроении, они становились серьезными, когда ей предстояло какое-нибудь трудное дело, они тотчас же затуманивались, если их хозяйка грустила. Это их свойство Алеша заприметил еще тогда, в Москве.
– Прости меня, Варя! – сказал он с болью. – Тяжело мне! Так и стоит перед глазами его горящая машина…
– Не надо! – вскрикнула она. – Не надо об этом страшном ожидании, – и, словно защищаясь, подняла руки: – Вы тогда улетали четверкой, а вернулось вас только трое… Я верю, верю, что ты никогда не будешь тем четвертым! Слышишь, никогда! – Варя прижалась к нему. – И верю, и люблю! По-моему, если человек всего себя, без остатка, посвящает другому, то другой не может этого не оценить. Вот и у нас – я тебя полюбила, а ты в ответ.
– Неправда! – возразил Алеша.
– Это почему же?
– А потому, что я полюбил первый.
– Отвечай, когда?
– Когда к тебе Стукалов приставать пытался. Ты с той минуты у меня в памяти стоишь. Решительная, смелая, сильная.
– И я тебя с этих минут. Только на одну минуту пораньше, чем ты.
– Варюша, жена моя! – жарко зашептал ей в самое лицо Стрельцов. – Ведь мы поженимся?
– Конечно, поженимся! – Она вдруг замолчала, облизнула сухие губы: – Знаешь, как это будет? – Варя положила голову ему на плечо и громко вздохнула. – Придет когда-нибудь день… Тихий солнечный день, когда людям скажут: слушайте, люди, снимите со своих окон маскировку, забудьте о бомбоубежищах и госпиталях, работайте, учитесь и отдыхайте. Красная Армия разбила врага! Вот тогда я надену свое самое лучшее платье и новые лакированные «лодочки». И голубую косынку… она мне очень идет, Алеша. А потом мы поедем в Охотный ряд, там у метро всегда торгуют цветами. Мы с тобой всяких накупим: и гладиолусов, и роз, и гвоздики. Даже такси наймем. Обязательно такси! И поедем в загс.
– Чудная ты у меня, – проговорил Алеша, теребя ее светлые мягкие волосы.
– Чудная или чудная?
– Чудная, – поправился он.
– То-то же, – строго согласилась Варя. – И вот мы приедем домой, созовем гостей, я всех своих подруг разыщу.
– А я весь полк притащу, не меньше, – заметил Алеша.
– Ой, да куда же! – встрепенулась Варя. – Не поместимся. А хотя что ж, в тесноте, да не в обиде.
– А после мы с тобой в Сибирь к моей маме поедем. Она у меня добрая, ласковая. Вот увидишь, вы подружитесь. Она тебя выучит пельмени лепить по-нашему, по-сибирски.
– Обязательно поедем! – засмеялась Варя. – И будут у нас дети. Мальчик и девочка. Мальчик лобастый, славный.
– А девочка светловолосая, сероглазая… и ямочки на щеках, совсем как у тебя, Варюша, и длинноножкой она будет такой же. Только знаешь… – Он не договорил. Он снова увидел горящий самолет Султан-хана, увидел стадо «юнкерсов» на чужом аэродроме, взрыв от врезавшегося в них истребителя…
– Что…»знаешь»? – придвигаясь, заглядывая во тьме в его лицо, с тревогой спросила Варя.
– Будет, родная… Все будет, как ты говоришь… если, разумеется, ничего не случится.
– С тобой? – вскричала она. – С тобой ничего не должно случиться. Смерть не может к тебе прикоснуться… – Она вдруг заплакала.
– Эх, Варечек, Варечек! Мне и самому не всегда легко и приятно идти в бой. Иногда с таким оцепенением и усталостью в небо поднимаешься. Да что же поделать! Должен ведь кто-то и в воздухе драться. Иначе на земле никогда не будет так, как ты говоришь, и в загс мы никогда не пойдем, и затемнение в Москве не снимут, Варюша.
…Он заснул в эту ночь первым, а Варя долго сидела над ним, осторожно ворошила ему волосы, вглядывалась в этого усталого, бесконечно дорогого ей человека, узнавая его и не узнавая.
На КП было людно. Раскаленная добела «буржуйка» наполняла землянку приятным теплом. Обласканные им летчики сидели в расстегнутых комбинезонах. Демидов, Румянцев и Петельников колдовали над картой района Соевых действий. Синий карандаш Петельникова увеличивал количество стрел, направленных на Москву. Над одной из них он написал: «Танковая ударная группировка».
Василий вытянулся, простуженно кашлянул.
– Товарищ полковник, майор Боркун по вашему вызову явился.
Демидов поднял озабоченное лицо.
– Василий Николаевич, нас с комиссаром вызывают в штаб фронта. Вы останетесь за меня руководить полетами. Задача поставлена: через каждые полтора часа посылать восьмерки на этот участок фронта, – ногтем Демидов отчеркнул, на карте извилистую, как вопросительный знак, линию. – Наземные войска обороняют вот этот узел. Сдавать его мы не можем, а немцы прут. Учтите, что Рихтгофен бросил сюда новые силы.
– Наши летчики зверски устали, товарищ командир, – заявил Боркун. – Нужна хотя бы двухдневная передышка.
Демидов строго свел брови.
– Ее пока не будет, Василий Николаевич. Генерал Комаров обещает нас вывести из боя через неделю, не раньше.
– Но мои подчиненные очень устали, – упрямо повторил Боркун.
Румянцев встал и, сузив глаза, посмотрел на комэска, В углах рта у комиссара резче обозначились складки.
– Да, устали, – сочувственно проговорил он. – Но не только наши летчики устали. Весь Западный фронт устал. Вся Родина устала, товарищ Боркун. А кто нам даст передышку? Враг?
Боркун подавленно молчал.
– Поймите, Василий Николаевич, – мягче и тише продолжал комиссар. – Не мне вас агитировать. Вас, героя Великой Отечественной войны. Агитировать, когда решается судьба Родины. Я не сомневаюсь, что у наших летчиков будет передышка. Но пока надо мобилизовать рею волю их и выносливость. Соберите-ка летный состав.
Через несколько минут перед штабной землянкой выстроились летчики. Румянцев знал их всех так хорошо, что, даже закрыв глаза, мог бы представить каждого. Разное успел он прочесть на их лицах за минуту молчания: усталость и грусть, приподнятую бодрость и спокойную уверенность, равнодушие и ожидание. Но ни в одном взгляде не увидел он нерешительности, испуга или отчаяния.
Комиссар поправил ремень и звонко выкрикнул, обращаясь к этим, многое повидавшим за войну людям:
– Демидовцы! Дорогие мои однополчане! Весь фронт говорит о вашей доблести и славе, ибо вы, демидовцы, не щадя жизни, защищаете небо Москвы. Вы защищаете воздушное пространство от врага, превосходящего вас втрое и вчетверо, – это суровая правда. Но разве иссякли ваша сила и ваша ненависть к врагу? А? – Комиссар остановился, перевел дыхание, посмотрел на летчиков. И как из единой груди, вырвалось ему в ответ:
– Не иссякли.
– Враг по-прежнему рвется к Москве, и по-прежнему наша задача – беречь московское небо. Будем стойкими, демидовцы! За плечами у нас Москва, и отступать нам нельзя. Отстоим столицу Родины нашей!
И снова единым дыханием вырвалось суровое и решительное:
– Отстоим!
Через полчаса три четверки поднялись с побелевшего летного поля и взяли курс на запад. Боркун проводил их взглядом, а потом сказал Румянцеву:
– Ну и хитрый же вы, товарищ батальонный комиссар. Так с народом поговорили, что даже и тот, кто на самом деле здорово устал, с новыми силами в бой ушел.
Генерал Комаров встретил Демидова и Румянцева с обычным радушием. Но против обыкновения был он небритым, одеколоном от него не пахло и даже носовой платок у него был скомканный. Адъютант принес поднос с чаем и печеньем.
– Пить, и никаких, – распорядился Комаров. – А попутно рассказывайте, как в полку.
Говорил в основном один Демидов. Говорил отрывисто, хмуро. По его словам получалось, что дела в полку пошли гораздо хуже и он опасается, что летчики станут сдавать, не выдержат.
– Значит, боишься? – угрюмо переспросил Комаров. – А думаешь, я не боюсь? Я знаю, что такое полк. Полк – это пружина, способная разжиматься и сжиматься. Но если пружину сжимать и разжимать до бесконечности, ее звенья в один прекрасный момент могут не выдержать. – Генерал вскочил и зашагал по кабинету, заложив руки за спину.
– Черт знает что, Демидыч! – сердито продолжал он. – Вот ты рассказываешь мне о своих ребятах, а я сам диву даюсь, как это они до сих пор держатся.
Демидов порывисто подался вперед, и глаза его заблестели.
– Товарищ командующий, значит, «вы согласны? Дадите отдохнуть?
Комаров досадливо отмахнулся.
– Не перебивай начальство, Демидыч! Да, я с тобою согласен. Но помнишь, я просил – продержись хотя бы неделю, работая своим полком за целую дивизию.
– А разве мы не продержались?
– А ты превзошел все ожидания. Почти месяц держишься! И теперь, в присутствии твоего комиссара, я опять прошу: ребятки, продержитесь еще чуть-чуть. Ну совсем чуть-чуть. Честное слово, скоро выведу вас в резерв, и не на два дня – на два месяца. Дам вам роздых на формирование. А пока стоять. Насмерть стоять, товарищи.
Демидов смотрел на картины, развешанные по стекам генеральского кабинета, и упорно думал, как трудно будет в эти дни подбадривать людей, заставлять их быть безупречно собранными в бою.
Молча, расстроенные, вышли из генеральского кабинета Демидов и Румянцев. И лишь на улице Демидов внезапно сжал локоть комиссара и сказал:
– Послушай, Борис.
– Да, – отозвался Румянцев, удивленный тем, что командир полка обратился к нему по имени: это бывало в редких случаях.
– Хочу я спросить, Борис. Софа у тебя в Москве? Кровь ударила в лицо Румянцеву.
– Да. В Москве.
Демидов достал папиросу, размял ее. – А чего же ты не попросишься? Москва, она ведь рядом.
– Как-то неудобно, Сергей Мартынович. Война – и вдруг комиссар просится к жене. Люди что подумают…
– Люди все поймут правильно. На то они и люди, Демидов выдохнул облако горького дыма.
– Вот что, Борис, – отрубил он грубовато, – на неделю отпустить тебя не моту, а на сегодня и на завтра езжай. Чтобы завтра к вечеру на аэродроме был. И харчи не к возьми с собой, я об этом договорюсь в продотделе фронта. Москва сейчас в харчишках нуждается.
Уже к вечеру с вещевым мешком за плечами вошел в притихшую столицу Румянцев. Помахав на прощание водителю попутного ЗИСа, любезно его подбросившего к самым Петровским воротам, комиссар зашагал вперед, сверяя с адресом таблички улиц и переулков.
Встревоженная и сумрачная, встречала его Москва. Редкие трамваи с замороженными стеклами громыхали по улице. Солнце уже угасало, и зенитчики, готовясь к беспокойной ночи, катили по мостовой пузатый аэростат заграждения. Из дверей булочных тянулись на улицу длинные хвосты очередей. Прошел мальчик с тощим дерматиновым портфелем, из которого вместо корешков учебников торчала краюшка хлеба. Окна домов там и тут были заложены мешками с песком. Черные железные «ежи» маячили на углах.
Но не об осажденной Москве и страдающих в ней людях думал в эти минуты Румянцев. Думал он о своей жене, Соне, и только о ней.
Есть «переулки» в человеческом сердце, куда и в самую солнечную погоду нельзя пускать никого другого, даже лучшего друга. У Бориса Румянцева таким «переулком» были его отношения с Софой. Каждую ночь, как только сознание освобождалось от всех дневных забот, он думал о жене. Соня являлась ему такой, какой была она в минуту их расставания, когда он поцеловал ее горячую от жара щеку, и Соня вдруг заплакала и поглядела на него горькими, тоскливыми глазами.
– Ой. Борька, как все это было не так! – с отчаянием воскликнула она. – Если только мы останемся живы!..
Она не договорила, потому что заскрипели колеса санитарного поезда и состав тронулся.
Потом он писал ей длинные горячие письма, но от нее приходили коротенькие ответы. В них Софа жаловалась на плохое снабжение, на очереди в столовых и магазинах, на сестру Лену, которая после смерти своего мужа Хатнянского стала к ней холодно относиться. А потом, примерно месяц назад, письма от жены вовсе перестали приходить. Борис нервничал, метался по ночам в раздумьях, утром вставал с припухшими от бессонницы глазами. В его душе, в том самом сокровенном «переулке», – становилось пасмурно и пусто. Но он мужественно утешал себя, что, раз его письма не возвращаются назад с лаконичной пометкой «адресат выбыл», значит, Софе в руки они попали, значит, она живет там же, у своей подруги Нелли Глуховой. Скорее всего, одно из ее писем затерялось при пересылке, а другое она поленилась написать сразу же за первым. Да и в самом деле, чего он требует от нее? Ведь далеко не каждый человек умеет писать письма так быстро и легко, как это делает он.
Румянцев свернул в переулок и, увидев над аркой ворот нужный номер, вошел во двор. Во дворе было пусто, на скамейках и вокруг цементного фонтана лежал снег. Румянцев отыскал нужный подъезд и остановился у двери с табличкой: «П. И. Глухов». Это была фамилия мужа Нелли, находившегося на фронте. Темная кнопка электрического звонка гипнотизировала Румянцева. Часто дыша, он вдруг подумал о том, как выбежит сейчас же на его зов Софа. Румянцев снял с плеча тяжелый мешок с продуктами и внезапно прислушался. Оттуда, из-за двери, до него донесся веселый напевчик. Играл патефон. Он снял с рук черные кожаные перчатки, позвонил. На первый звонок, короткий и нерешительный, ему никто не ответил. Тогда он еще раз надавил на кнопку и долго-долго не отпускал пальца. В коридоре раздались шаги, веселый женский голос прозвучал почти у самой замочной скважины:
– Одну секундочку, дорогие гости. Это, вероятно, Кирилл.
Раздался шум сбрасываемой цепочки, и на пороге выросла женская фигура. В густеющих сумерках батальонный комиссар увидел красивое молодое лицо. Большие черные глаза незнакомки скользнули по нему удивленно и внезапно смущенно побежали в сторону. На женщине было темное узкое платье, очень короткое, едва прикрывавшее колени. Она настороженно улыбнулась:
– Простите, вы к кому?
Румянцев ногой придерживал вещевой мешок.
– Мне нужно видеть Софью Румянцеву.
– Вам нужна Софа? – медленно переспросила женщина. – Тогда проходите.
Румянцев стоял в полутемном коридоре, чувствуя, что женщина с каждой секундой все внимательнее и внимательнее рассматривает его.
– Простите, вы товарищ ее мужа?
Борису хотелось крикнуть радостно и торопливо: «Ну да, ну да, конечно же, муж!»
Но вдруг какой-то неожиданно осторожный голос, проснувшийся в том же далеком «переулке» его души, властно ему приказал: скажи, что ты его друг.
– Да… товарищ, – глухо проговорил Румянцев. Женщина облегченно вздохнула.
– Фу, а я-то было подумала… Вы, наверное, начальник штаба?
– Да. Начальник штаба, – согласился он.
– Я по петлицам догадалась. Две шпалы, – отметила она, – у Софиного мужа одна. Он старший политрук.
«Как хорошо, что на моем реглане нет звездочек», – вздохнул Румянцев.
– Я Нелли Глухова, подруга жены Румянцева, – наконец представилась женщина и протянула ему мягкую, чуть влажную ладонь. – Видите ли, мне надо с вами серьезно поговорить. Пожалуйста, зайдемте. Правда, у меня гости… Это вас не смутит?