Страница:
Под этой же фотографией, перепечатанной в нью-йоркской «Таймс», стояли жирно набранные слова Риббентропа, произнесенные им после подписания протокола: «Отныне на Балканах нет больше нейтральных государств».
«Сандей телеграф» прокомментировал это событие шире: «Итак, 25 марта 1941 года совершился исторический парадокс: Гитлер сделал славянскую страну участницей антиславянского по сути и лишь по форме антикоминтерновского пакта, обращенного прежде всего против колыбели славянства — России».
Через сорок минут после подписания венского протокола, сделавшего Югославию союзницей Гитлера, старомодный «роллс-ройс» английского посла сэра Кемпбелла медленно остановился около белградского министерства иностранных дел, и сухопарый, в традиционном черном смокинге и серых полосатых брюках, Кемпбелл вручил заместителю министра протест Даунинг-стрит против присоединения Югославии к странам оси.
Через полтора часа после подписания венского документа помощник государственного секретаря США С. Уэллес вызвал югославского посла Фотича и вручил ему послание президента Рузвельта: «Если югославское правительство подпишет с Германией соглашение, противоречащее интересам Англии и Греции, которые борются за всеобщую свободу, то я буду вынужден заморозить все югославские активы и вместе с тем пересмотреть американскую политику в отношении Югославии».
– Америка далеко, — ответил посол, — а Германия рядом, мистер Уэллес. Ваши гарантии — это слово; гарантии мистера Гитлера обрели форму сапога: сие реальность. И соглашение уже подписано.
Сообщение из Вены Черчилль принял спокойно, с ироничной улыбкой на похудевшем лице, сделавшемся из-за этого более молодым и здоровым — не было обычной отечности, — и сказал секретарю:
– Чем хуже — тем лучше. Не всегда, естественно, но в данном случае бесспорно. Скажите постоянному заместителю министра иностранных дел, что именно сейчас пора действовать. Он ведь держит руку на пульсе белградской жизни... Пусть его люди помогут нашим югославским друзьям, пусть помогут.
Премьер поднялся из-за стола и валко прошелся по кабинету, поправляя широкий пояс брюк.
– Как всякий немец, Гитлер хочет порядоквыразить в протокольной форме. Просто симпатизирующий ему Цветкович не годен; нужен такой Цветкович, который подпишет договор, расстелившись перед Гитлером-политиком. Фюрер не учел балканской амбиции, и на этом мы щелкнем его по носу...
Шеф управления социальных служб Хью Дальтон через полчаса отправил шифровку секретарю посольства в Белграде Тому Мастерсону: «Время работы!» В тот же день генерал Боря Миркович встретился с англичанами.
Гитлер не дослушал Риббентропа. Он поднялся, отошел к карте и сказал:
– Теперь мы готовы к последнему сражению: после того как наши войска в течение первых недель апреля сметут английское сопротивление в Греции, мы выйдем всей нашей мощью на рубежи России; дни Сталина сочтены, потому что отныне Европа от Адриатики до Балтики подчинена воле национал-социализма, моей воле. Риббентроп, я поздравляю вас с победой. Я понимаю, как было трудно поставить на колени Югославию, — тем выше успех. Точно организованный вами нажим на сербских гегемонов Белграда угрозой акций хорватских сепаратистов-усташей, готовых на отторжение Загреба и создание независимой Хорватии, сыграл свою роль! Это прекрасно: сталкивать лбами славянские племена — таков путь к разгрому русского гиганта!
Гитлер налил себе воды, сделал маленький глоток, на мгновение закрыл глаза, и странная улыбка тронула его лицо. Эта странная его улыбка много раз дискутировалась в западной прессе, и Гитлер, читая выдержки из этих статей, приготовленные для него секретариатом на маленьких листах мелованной бумаги, презрительно фыркал: «смех тирана», «игра в апостольскую доброту», «гримасы политического актера». Он-то знал, когда и почему рождалась эта странная, не зависевшая от его воли или желания улыбка. В минуты высшего успеха его захлестывала огромная, горячая, возвышенная любовь к тому человеку, имя которого было Гитлер. Он чувствовал себя со стороны не таким совсем, каким он представлялся миллионам в кадрах хроники и на тысячах портретов, вывешенных в родильных домах, канцеляриях, спортивных обществах, спальнях и пивных залах. Нет, он видел себя голодным, в мятом сером пиджаке, тогда, давно, когда он впервые встретился с Хаусхофером: тот только что вернулся из Тибета, где он провел годы в поисках таинственной шимбалы, — страны «концентрата духа», страны, где живут боги арианы, увидеть которых и понять может лишь избранный. Хаусхофер сказал тогда молодому фюреру национал-социализма, что лишь мессия может стать мессией, и что человек есть не что иное, как выразитель духа, заданного извне, и лишь тот человек, который отринет «прогнившую мораль буржуа» и осмелится выразить свое изначалие, не оглядываясь на предрассудки; лишь человек, который будет говорить то, что является ему, что он чувствует и что вливает в него волнение и азарт; лишь тот, кто скажет открыто: «Жестокость в пути — счастье на привале»; лишь тот, кто поймет высшее, угодное высшим, кто разобьет правду на малую — доступную толпе — и великую — достойную избранных, лишь тот победит в этом мире, раскачавшем свою сущность порядком, который чужд духу разрушения, заложенному в двуногом звере, ибо он призван осознанно служить неосознанной, но постоянной идее величия расы арийцев. И вот он, Гитлер, достиг великой правды, он, которого избивали на улицах, он, на которого рисовали карикатуры, которого сажали в тюрьму, кормили капустными котлетами и вонючим бульоном из протухших костей, — он достиг всего; а может быть, это уж вовсе и не он, а тот отделившийся от него символ, который несет миру неведомое новое, построенное на подчинении порядку, идее и силе, именно силе, ибо ничто так не организует разум, деяние, идею, как точное осознание собственной силы. Лишь осознание великой сущности силы заставит слабого ощутить свою слабость, а сильного сделает еще более сильным. Но примат силы расе арийцев может принести только особая сильная личность. Человек силы станет религией силы, а эта религия, в свою очередь, родит новую нацию — нацию силы. Мессия лишь угадывает то, что ему предписано высшим разумом, саккумулированным в шимбале, а не в детских сказках Ветхого завета. Прежние мессии приходили со словами всеобщего добра и — гибли на кострах или в катакомбах. Изменить раздираемый противоречиями мир и остаться в веках может лишь тот мессия, который подчинит его высшей логике: «Пусть победит сильный». Лишь мессия силы смог сегодня связать воедино, в один лагерь, арийца, венгра, француза, норвежца и болгарина. Этот конгломерат неравенств подчинен догмату будущей победы сильного. Иерархия целей позволяет жертвовать буквой доктрины — не духом. Придет время, и серб отправится к Ледовитому океану, француз — в Африку, чех — на Камчатку. Но это потом; сейчас все пальцы должны быть собраны в кулак силы — его силы, силы Гитлера, того, который стеснялся своей худобы, желтых угрей на лбу и грязной рубашки с пристегнутым целлулоидным воротничком. Как же ему не обожать человека, который привел свою идею послеверсальского реванша, припудренную догмами национал-социализма, к господству?! Как же не любить ему тот далекий образ, который ныне стал богом Германии?! Как же не преклоняться ему перед Гитлером, поставившим на колени всю Западную Европу?! Кому же любить его особой, трепетной любовью, как не ему?!
Внимательно оглядев ладную фигуру полковника, его красивое, словно бы чеканное, лицо, Мачек предложил Везичу сесть, вышел из-за своего большого стола и удобно устроился в кресле напротив контрразведчика.
– Мне говорили о вас как о талантливом работнике, господин полковник, — сказал он, — и мне хотелось бы побеседовать с вами доверительно, с глазу на глаз.
– Благодарю вас...
– Вам, вероятно, известно, что мы подписали документ о присоединении к Тройственному пакту?
– Да. Такое сообщение только что пришло из Вены.
– Официальное сообщение?
– Нет. Но у меня есть надежные информаторы в рейхе.
– Эти надежные информаторы, надеюсь, не представляют тамошнюю оппозицию?
Чуть помедлив, Везич ответил:
– Нет. Мои информаторы — люди вполне респектабельные и сохраняют лояльность по отношению к режиму фюрера.
– Ответ ваш слишком точно сформулирован, — заметил Мачек, — для того, чтобы быть абсолютно искренним.
– Я готов написать справку о моих информаторах, — сказал Везич. — Судя по всему, мне предстоит порвать с ними все связи — в свете нашего присоединения к Тройственному пакту...
– Вы сами этот вопрос продумайте, сами, — быстро сказал Мачек, — не мне учить вас разведке и межгосударственному такту... Я пригласил вас по другому поводу.
– Слушаю, господин Мачек.
– В Загребе — не знаю, как в Белграде, — заметно оживились коммунистические элементы... Вам что-либо говорят фамилии Кершовани, Аджии, Цесарца?
– Эти имена общеизвестны: хорваты любят свою литературу.
Мачек еще раз оглядел лицо Везича — большие немигающие черные глаза, сильный подбородок, мелкие морщинки у висков, казавшиеся на молодом лице полковника противоестественными, — и тихо спросил:
– Скажите, как с этими людьми поступили бы в Германии?
– В Германии этих людей скорее всего расстреляли бы — «при попытке к бегству». Сначала, естественно, их постарались бы склонить к отступничеству.
– Вы заранее убеждены, что этих людей нельзя склонить к сотрудничеству?
– К сотрудничеству с кем?
– С нами.
– Я такую возможность исключаю, господин Мачек.
– Жаль. Я думал, что вы, зная германские формы работы с инакомыслящими, попробуете спасти для хорватов их запутавшихся литераторов.
– Господин Мачек, я благодарен за столь высокое доверие, но мне бы не хотелось обманывать вас: эти люди умеют стоять за свои убеждения.
– Я рад, что в нашей секретной полиции люди умеют исповедовать принцип и не подстраиваются под сильного, — сказал Мачек поднимаясь, — рад знакомству с вами, господин Везич.
Везич ощутил мягкие, слабые пальцы хорватского лидера в своей сухой ладони, осторожно пожал эти слабые пальцы и пошел к тяжелой дубовой двери, чувствуя на спине своей взгляд широко поставленных, близоруких глаз доктора Влатко Мачека.
– Добрый день, мне хотелось бы видеть шеф-редактора.
– Господина Взика нет и сегодня не будет.
– Ай-яй-яй, — покачал головой Везич. — Где же он?
– Я не знаю. Он очень занят сегодня.
– Можно позвонить от вас домой?
– К себе или к господину Взику?
– Господину Взику.
– Госпожи Ганны Взик нет дома, — снова улыбнулась секретарша и тронула длинными пальцами свои округлые колени, — нет смысла звонить к ним домой.
«Гибель Помпеи, — горестно подумал Везич. — Или пир во время чумы. Не люди — зверушки. Живут — поврозь, погибают — стадом».
– Я не буду звонить домой, я не стану дожидаться господина Взика — видимо, это дело безнадежное, но вам я оставлю вот это, — сказал Везич, положив на столик возле большого «ундервуда» шоколадную конфету в целлофановой сине-красной обертке...
Взик был единственный человек в Загребе, с которым полковнику Везичу надо было увидеться и поговорить. Его не оказалось, и Везич только сейчас ощутил усталость, которая появилась у него сразу же, как он покинул кабинет доктора Мачека.
Из редакции Везич зашел в кафе — позвонить.
– Ладица, — сказал он тихо и подумал о телефонной трубке как о чуде — говоришь в черные дырочки, а на другом конце провода, километра за три отсюда, тебя слышит самая прекрасная женщина, какая только есть, самая честная и добрая, — слушай, Ладица, я что-то захотел повидать тебя.
– Куда мне прийти?
– Вот я и сам думаю, куда бы тебе прийти.
– Ты меня хочешь видеть в городе, дома или в кафе?
– Когда слишком много предложений, трудно остановиться на одном: человек жаден. Ему никогда не надо давать право выбора.
– По-моему, тебе хочется не столь видеть меня, как поговорить. Ты чем-то расстроен, и надо отвести душу.
– Тоже верно. Выходи на улицу и жди меня. Я сейчас буду.
Везич увидел Ладу издали: рыжая голова ее казалась маленьким стогом сена, окруженным черным, намокшим под дождем кустарником, — хорваты темноволосы, блондины здесь редкость, рыжие — тем более.
Он взял ее за руку — ладонь женщины была мягкой и податливой — и повел за собой, вышагивая быстро и широко; Ладе приходилось порой бежать, и это могло бы казаться смешным, если бы не были они так разно красивы, что рядом они являли собой гармонию, а в мире все может — в тот или иной момент — казаться смешным, гармония — никогда, ибо она редкостна.
Везич и Лада пришли на базар, что расположен под старым городом, возле Каптола, и затерялись в толпе — она поглотила их, приняла в себя, оглушила и завертела.
– Хочешь цветы? — спросил Везич.
– Хочу, только это к расставанью.
– Почему?
– Не знаю. Так считается.
– Чепуха. — Везич купил огромный букет красных и белых гвоздик, отметив машинально, что «товар» этот явно контрабандный, привезли на фелюгах из Италии ночью, и Везич даже услышал шуршание гальки под острым носом лодки и приглушенные рассветным весенним туманом тихие голоса далматинцев. — Не верь идиотским приметам, цветы — это всегда хорошо.
– Ладно. Никогда не буду верить идиотским приметам.
– Пойдем пить кофе?
– Пойдем пить кофе, — согласилась Лада.
– Господи, когда же мы с тобой поскандалим?
– Очень хочется?
– Скандал — это форма утверждения владения. Форма собственности, — усмехнулся Везич и провел своей большой рукой по мягким, рыжим, цвета сена — раннего, чуть только тронутого утренним солнцем, — волосам Лады.
– Где ты хочешь пить кофе?
– А ты где?
– Там, где ты.
– Сплошные поддавки, а не роман.
– Пойдем куда-нибудь подальше, — сказала Лада, — я человек вольный, а господину полковнику надо соблюдать осторожность — во избежание ненужных сплетен.
– Сплетня нужна. Особенно для людей моей профессии. Для нас сплетня — форма товара, имеющего ценность, объем и вес.
– Вот именно, — сказала Лада. — Нагнись, пожалуйста.
Везич нагнулся, и она коснулась его щеки своими губами, и они были такие же мягкие, как ладони ее и как вся она — Лада, Ладушка, Ладица.
Цветкович вернулся в Белград в десять часов утра.
Его поезд остановился не на центральном вокзале, а на платформе Топчидера, в белградском пригороде. Возвращаясь из Вены, Цветкович на час задержался в Будапеште. Чуть не оттолкнув встречавших его послов «антикоминтерновского пакта» — Югославия стала теперь официальным союзником рейха, — он подбежал к своему посланнику и, взяв его под руку, тихо спросил:
– Что дома? Какие новости? В поезде я сходил с ума...
– Дома все в порядке. Вас ждет премьер Телеки, господин Цветкович.
– Нет, нет, пусть с ним встретится Цинцар-Маркович. Я сейчас ни с кем не могу говорить. Ни с кем.
– Премьер Телеки устраивает прием в вашу честь...
– Извинитесь за меня. Я должен быть в Белграде. Меня мучают предчувствия...
В Топчидере Цветкович не сел в свой «роллс-ройс», а устроился в одной из машин охраны и попросил шофера перед тем, как ехать во дворец князя-регента Бели Двор, провезти его по центру города.
На улицах, возле кафе и кинотеатров, толпились люди. Цветкович жадно вглядывался в лица: многие улыбались, о чем-то быстро и беззаботно говорили друг с другом; юноши вели своих подруг, обняв их за ломкие мальчишеские плечи; первая листва, в отличие от осторожных венских почек на деревьях, казалась на ярком солнце сине-черной.
«В конце концов, — облегченно думал Цветкович, — в политике важно лишь деяние; эмоции умрут за неделю, от силы в течение месяца. Сейчас важно удержать толпу, ибо толпа — аккумулятор эмоций. История простит мне вынужденный шаг, а народ будет благодарен за то, что война обойдет наши границы. Политик должен уметь прощать обиду во имя того, чтобы войти в память поколений, — а это в конечном счете и есть бессмертие, к которому стремится каждый, отмеченный печатью таланта».
Министр внутренних дел, который ждал премьера в резиденции князя-регента, молча положил на стол данные, поступившие за последние два часа в управление политической полиции: несколько раз встречались генералы, стоящие в оппозиции; активизировались подпольные организации компартии; около площади Александра была разогнана толпа, требовавшая расторгнуть договор о присоединении к пакту; усилили свои личные контакты с командованием югославских ВВС те сотрудники британского посольства, которые, по данным наблюдений, были связаны с Интеллидженс сервис.
– Ну и что? — спросил Цветкович. — Я проехал по городу; люди заняты весной. Если бы мы присоединились к пакту осенью, когда в парках холодно и молодежи негде заниматься любовью, тогда бы я разделил ваши страхи. Бунты происходят осенью или ранней весной — сейчас март, и в Дубровнике можно загорать в тех местах, где нет ветра.
Пискнул зуммер правительственного телефона, который связывал Цветковича с его первым заместителем Мачеком, хорватским лидером, одним из главных инициаторов югославо-германского сближения.
– Добрый день, мой дорогой друг, — пророкотал Цветкович в трубку, — рад слышать ваш голос...
– Поздравляю с возвращением, господин премьер. Как вы себя чувствуете после всей этой нервотрепки?
– Чувствую себя помолодевшим на десять лет.
– Завидую: в моем возрасте предел такого рода мечтаний — год...
– Как ситуация у вас в Загребе?
– Я определяю ее одним словом: ликование. Люди наконец получили гарантию мира.
– А меня здесь пугают наши скептики, — облегченно сказал Цветкович, глянув на министра внутренних дел. — Пугают недовольством.
– Назовите мне хотя бы одного политика, поступки которого устраивают всех, — ответил Мачек. — Сейчас я прочту вам заголовки газет, которые выйдут завтра. Одну минуту, пожалуйста. — Мачек нажал звонок, и на пороге кабинета появился его секретарь Иван Шох. Прикрыв трубку, Мачек попросил: — Давайте-ка быстренько ваши комментарии, я с Белградом говорю.
Он надел очки, достал из кармана перо, чтобы удобнее было следить за строками и не терять их — Мачек страдал прогрессирующим астигматизмом, — и повторил в трубку:
– Сейчас я прочту вам заголовки, сейчас...
Иван Шох появился через мгновение: он отвечал за связь с прессой и выполнял наиболее деликатные поручения хорватского лидера, носившие подчас личный характер.
– «Победа мира на Балканах, — Мачек читал медленно и торжественно, — только так можно определить исторический день двадцать пятого марта. Рукопожатие, которым скреплено присоединение Югославии к Тройственному пакту, это дружественное рукопожатие рейха и королевства, центра и юга Европы!» Это пойдет в «Хорватском дневнике», — пояснил Мачек, — а в «Обзоре» шапка будет звучать так: «Сербы, хорваты и словены от всего сердца благодарят премьера Цветковича за его мужественное решение. Мощь великой Германии надежно гарантирует нашу свободу и независимость — отныне и навсегда!»
– Спасибо, — глухо сказал Цветкович, почувствовав, как запершило в горле, — спасибо вам, друг мой. Я жду вас в Белграде: князь-регент придает огромное значение тому, в какой обстановке пройдет ратификация. Если бы вы, как вождь хорватов, выступили в Скупщине...
– Я выступлю первым, господин премьер. Я не отношу себя к числу скептиков. От всего сердца еще раз поздравляю вас.
– До свидания, мой друг.
– До встречи.
Цветкович медленно опустил трубку и вопросительно посмотрел на министра внутренних дел.
Тот упрямо повторил:
– Загреб — это Загреб, господин премьер, но мы живем в Белграде.
Тихий секретарь неслышно появился на пороге кабинета:
– Звонит посол Германии фон Хеерен...
– Соедините, пожалуйста.
Министр уверенно сказал:
– Он будет спрашивать вас о ситуации в столице.
– А разве возникла ситуация? — удивился Цветкович. — Я ее не видел. Впрочем, министр внутренних дел по праву должен называться министром государственной тревоги.
Как все слабые люди, сделавшие головокружительную карьеру — семь лет назад Цветкович ходил в драном пальто и друзья собирали ему деньги на ботинки (сейчас он был миллионером, ибо здесь, на Балканах, человек, имеющий власть, становился богатым, тогда как на Западе властвуют люди, имеющие деньги), — югославский премьер видел в очевидном лишь очевидное, и явное для него не таило в себе возможного второго и третьего смысла. Поэтому сейчас, проехав по городу и не увидев там баррикад, — а это ему предрекали перед поездкой к Риббентропу, — Цветкович испытал огромное, счастливое, как в детстве, облегчение. А то, что где-то кто-то шумит и выступает против пакта, — это частности; армия и полиция на то и существуют, чтобы навести порядок...
«Сандей телеграф» прокомментировал это событие шире: «Итак, 25 марта 1941 года совершился исторический парадокс: Гитлер сделал славянскую страну участницей антиславянского по сути и лишь по форме антикоминтерновского пакта, обращенного прежде всего против колыбели славянства — России».
Через сорок минут после подписания венского протокола, сделавшего Югославию союзницей Гитлера, старомодный «роллс-ройс» английского посла сэра Кемпбелла медленно остановился около белградского министерства иностранных дел, и сухопарый, в традиционном черном смокинге и серых полосатых брюках, Кемпбелл вручил заместителю министра протест Даунинг-стрит против присоединения Югославии к странам оси.
Через полтора часа после подписания венского документа помощник государственного секретаря США С. Уэллес вызвал югославского посла Фотича и вручил ему послание президента Рузвельта: «Если югославское правительство подпишет с Германией соглашение, противоречащее интересам Англии и Греции, которые борются за всеобщую свободу, то я буду вынужден заморозить все югославские активы и вместе с тем пересмотреть американскую политику в отношении Югославии».
– Америка далеко, — ответил посол, — а Германия рядом, мистер Уэллес. Ваши гарантии — это слово; гарантии мистера Гитлера обрели форму сапога: сие реальность. И соглашение уже подписано.
Сообщение из Вены Черчилль принял спокойно, с ироничной улыбкой на похудевшем лице, сделавшемся из-за этого более молодым и здоровым — не было обычной отечности, — и сказал секретарю:
– Чем хуже — тем лучше. Не всегда, естественно, но в данном случае бесспорно. Скажите постоянному заместителю министра иностранных дел, что именно сейчас пора действовать. Он ведь держит руку на пульсе белградской жизни... Пусть его люди помогут нашим югославским друзьям, пусть помогут.
Премьер поднялся из-за стола и валко прошелся по кабинету, поправляя широкий пояс брюк.
– Как всякий немец, Гитлер хочет порядоквыразить в протокольной форме. Просто симпатизирующий ему Цветкович не годен; нужен такой Цветкович, который подпишет договор, расстелившись перед Гитлером-политиком. Фюрер не учел балканской амбиции, и на этом мы щелкнем его по носу...
Шеф управления социальных служб Хью Дальтон через полчаса отправил шифровку секретарю посольства в Белграде Тому Мастерсону: «Время работы!» В тот же день генерал Боря Миркович встретился с англичанами.
Гитлер не дослушал Риббентропа. Он поднялся, отошел к карте и сказал:
– Теперь мы готовы к последнему сражению: после того как наши войска в течение первых недель апреля сметут английское сопротивление в Греции, мы выйдем всей нашей мощью на рубежи России; дни Сталина сочтены, потому что отныне Европа от Адриатики до Балтики подчинена воле национал-социализма, моей воле. Риббентроп, я поздравляю вас с победой. Я понимаю, как было трудно поставить на колени Югославию, — тем выше успех. Точно организованный вами нажим на сербских гегемонов Белграда угрозой акций хорватских сепаратистов-усташей, готовых на отторжение Загреба и создание независимой Хорватии, сыграл свою роль! Это прекрасно: сталкивать лбами славянские племена — таков путь к разгрому русского гиганта!
Гитлер налил себе воды, сделал маленький глоток, на мгновение закрыл глаза, и странная улыбка тронула его лицо. Эта странная его улыбка много раз дискутировалась в западной прессе, и Гитлер, читая выдержки из этих статей, приготовленные для него секретариатом на маленьких листах мелованной бумаги, презрительно фыркал: «смех тирана», «игра в апостольскую доброту», «гримасы политического актера». Он-то знал, когда и почему рождалась эта странная, не зависевшая от его воли или желания улыбка. В минуты высшего успеха его захлестывала огромная, горячая, возвышенная любовь к тому человеку, имя которого было Гитлер. Он чувствовал себя со стороны не таким совсем, каким он представлялся миллионам в кадрах хроники и на тысячах портретов, вывешенных в родильных домах, канцеляриях, спортивных обществах, спальнях и пивных залах. Нет, он видел себя голодным, в мятом сером пиджаке, тогда, давно, когда он впервые встретился с Хаусхофером: тот только что вернулся из Тибета, где он провел годы в поисках таинственной шимбалы, — страны «концентрата духа», страны, где живут боги арианы, увидеть которых и понять может лишь избранный. Хаусхофер сказал тогда молодому фюреру национал-социализма, что лишь мессия может стать мессией, и что человек есть не что иное, как выразитель духа, заданного извне, и лишь тот человек, который отринет «прогнившую мораль буржуа» и осмелится выразить свое изначалие, не оглядываясь на предрассудки; лишь человек, который будет говорить то, что является ему, что он чувствует и что вливает в него волнение и азарт; лишь тот, кто скажет открыто: «Жестокость в пути — счастье на привале»; лишь тот, кто поймет высшее, угодное высшим, кто разобьет правду на малую — доступную толпе — и великую — достойную избранных, лишь тот победит в этом мире, раскачавшем свою сущность порядком, который чужд духу разрушения, заложенному в двуногом звере, ибо он призван осознанно служить неосознанной, но постоянной идее величия расы арийцев. И вот он, Гитлер, достиг великой правды, он, которого избивали на улицах, он, на которого рисовали карикатуры, которого сажали в тюрьму, кормили капустными котлетами и вонючим бульоном из протухших костей, — он достиг всего; а может быть, это уж вовсе и не он, а тот отделившийся от него символ, который несет миру неведомое новое, построенное на подчинении порядку, идее и силе, именно силе, ибо ничто так не организует разум, деяние, идею, как точное осознание собственной силы. Лишь осознание великой сущности силы заставит слабого ощутить свою слабость, а сильного сделает еще более сильным. Но примат силы расе арийцев может принести только особая сильная личность. Человек силы станет религией силы, а эта религия, в свою очередь, родит новую нацию — нацию силы. Мессия лишь угадывает то, что ему предписано высшим разумом, саккумулированным в шимбале, а не в детских сказках Ветхого завета. Прежние мессии приходили со словами всеобщего добра и — гибли на кострах или в катакомбах. Изменить раздираемый противоречиями мир и остаться в веках может лишь тот мессия, который подчинит его высшей логике: «Пусть победит сильный». Лишь мессия силы смог сегодня связать воедино, в один лагерь, арийца, венгра, француза, норвежца и болгарина. Этот конгломерат неравенств подчинен догмату будущей победы сильного. Иерархия целей позволяет жертвовать буквой доктрины — не духом. Придет время, и серб отправится к Ледовитому океану, француз — в Африку, чех — на Камчатку. Но это потом; сейчас все пальцы должны быть собраны в кулак силы — его силы, силы Гитлера, того, который стеснялся своей худобы, желтых угрей на лбу и грязной рубашки с пристегнутым целлулоидным воротничком. Как же ему не обожать человека, который привел свою идею послеверсальского реванша, припудренную догмами национал-социализма, к господству?! Как же не любить ему тот далекий образ, который ныне стал богом Германии?! Как же не преклоняться ему перед Гитлером, поставившим на колени всю Западную Европу?! Кому же любить его особой, трепетной любовью, как не ему?!
«Загреб. Первому заместителю премьер-министраПосле того как этот документ с резолюциями Мачека и Шубашича ушел обратно в жандармерию, к генералу Викерту, Мачек попросил своего секретаря Ивана Шоха вызвать чиновника из тайной полиции, который непосредственно курировал «германскую референтуру». Этим человеком оказался полковник Петар Везич.
Хорватского банства
г-ну доктору Мачеку,
председателю Крестьянской партии Хорватии.
Бану Хорватии д-ру Шубашичу,
заместителю председателя Крестьянской
партии Хорватии
Сводка первого отдела королевской полиции
Реакция коммунистов на присоединение Югославии к Тройственному пакту яснее всего просматривается на основании данных, полученных путем оперативных мероприятий. Сектор «б» смог установить аппаратуру звукозаписи на квартире профессора Огнена Прицы в то время, когда у него собрались его коммунистические единомышленники: писатель Август Цесарец (хорват), журналист Божидар Аджия (хорват), журналист, редактор «Израза» Отокар Кершовани (хорват). Единственным сербом является Прица. Все четверо отвечают за идеологическую работу в партии. Все, кроме Цесарца, отбывали десятилетнее тюремное заключение за коммунистическую агитацию. Цесарец неоднократно бывал в СССР, где выпустил ряд книг, изданных потом в Югославии, Франции, Болгарии. В 1938 году вернулся из Испании, где находился в рядах интернациональных бригад.
Обсуждая создавшуюся ситуацию, Цесарец заявил, что «присоединение Югославии к Тройственному пакту стало возможно лишь потому, что в стране отсутствует демократия». По его словам, «отсутствие демократии неминуемо подводит к блоку с фашизмом». Цесарец предложил связаться с низовыми партийными организациями для того, чтобы вывести на улицы рабочих и студенчество. Прица сказал, что «демонстрации должны показать Цветковичу и Мачеку неприятие широкими слоями общественности политики национального предательства. Народ поддержит лозунги о расторжении договора с Гитлером и о немедленном заключении пакта дружбы с Советским Союзом».
К сожалению, Кершовани, Аджия и Цесарец смогли разойтись по городу, поскольку данные звукозаписи были расшифрованы лишь через пятнадцать минут после того, как они покинули квартиру профессора Прицы.
Считаю необходимым задержать означенных членов нелегальной КПЮ, весьма близких к секретарю ЦК Иосипу Броз (Тито).
Генерал-майор Я. Викерт».
Резолюция доктора Мачека:
«Задержать — целесообразно, но при условии, если подобраны материалы, дающие основание на арест. Суд должен быть демократическим, с привлечением прессы. Клеветников надо карать по закону».
Резолюция доктора Шубашича:
«Считаю представленную запись достаточным основанием для ареста».
Внимательно оглядев ладную фигуру полковника, его красивое, словно бы чеканное, лицо, Мачек предложил Везичу сесть, вышел из-за своего большого стола и удобно устроился в кресле напротив контрразведчика.
– Мне говорили о вас как о талантливом работнике, господин полковник, — сказал он, — и мне хотелось бы побеседовать с вами доверительно, с глазу на глаз.
– Благодарю вас...
– Вам, вероятно, известно, что мы подписали документ о присоединении к Тройственному пакту?
– Да. Такое сообщение только что пришло из Вены.
– Официальное сообщение?
– Нет. Но у меня есть надежные информаторы в рейхе.
– Эти надежные информаторы, надеюсь, не представляют тамошнюю оппозицию?
Чуть помедлив, Везич ответил:
– Нет. Мои информаторы — люди вполне респектабельные и сохраняют лояльность по отношению к режиму фюрера.
– Ответ ваш слишком точно сформулирован, — заметил Мачек, — для того, чтобы быть абсолютно искренним.
– Я готов написать справку о моих информаторах, — сказал Везич. — Судя по всему, мне предстоит порвать с ними все связи — в свете нашего присоединения к Тройственному пакту...
– Вы сами этот вопрос продумайте, сами, — быстро сказал Мачек, — не мне учить вас разведке и межгосударственному такту... Я пригласил вас по другому поводу.
– Слушаю, господин Мачек.
– В Загребе — не знаю, как в Белграде, — заметно оживились коммунистические элементы... Вам что-либо говорят фамилии Кершовани, Аджии, Цесарца?
– Эти имена общеизвестны: хорваты любят свою литературу.
Мачек еще раз оглядел лицо Везича — большие немигающие черные глаза, сильный подбородок, мелкие морщинки у висков, казавшиеся на молодом лице полковника противоестественными, — и тихо спросил:
– Скажите, как с этими людьми поступили бы в Германии?
– В Германии этих людей скорее всего расстреляли бы — «при попытке к бегству». Сначала, естественно, их постарались бы склонить к отступничеству.
– Вы заранее убеждены, что этих людей нельзя склонить к сотрудничеству?
– К сотрудничеству с кем?
– С нами.
– Я такую возможность исключаю, господин Мачек.
– Жаль. Я думал, что вы, зная германские формы работы с инакомыслящими, попробуете спасти для хорватов их запутавшихся литераторов.
– Господин Мачек, я благодарен за столь высокое доверие, но мне бы не хотелось обманывать вас: эти люди умеют стоять за свои убеждения.
– Я рад, что в нашей секретной полиции люди умеют исповедовать принцип и не подстраиваются под сильного, — сказал Мачек поднимаясь, — рад знакомству с вами, господин Везич.
Везич ощутил мягкие, слабые пальцы хорватского лидера в своей сухой ладони, осторожно пожал эти слабые пальцы и пошел к тяжелой дубовой двери, чувствуя на спине своей взгляд широко поставленных, близоруких глаз доктора Влатко Мачека.
– Добрый день, мне хотелось бы видеть шеф-редактора.
– Господина Взика нет и сегодня не будет.
– Ай-яй-яй, — покачал головой Везич. — Где же он?
– Я не знаю. Он очень занят сегодня.
– Можно позвонить от вас домой?
– К себе или к господину Взику?
– Господину Взику.
– Госпожи Ганны Взик нет дома, — снова улыбнулась секретарша и тронула длинными пальцами свои округлые колени, — нет смысла звонить к ним домой.
«Гибель Помпеи, — горестно подумал Везич. — Или пир во время чумы. Не люди — зверушки. Живут — поврозь, погибают — стадом».
– Я не буду звонить домой, я не стану дожидаться господина Взика — видимо, это дело безнадежное, но вам я оставлю вот это, — сказал Везич, положив на столик возле большого «ундервуда» шоколадную конфету в целлофановой сине-красной обертке...
Взик был единственный человек в Загребе, с которым полковнику Везичу надо было увидеться и поговорить. Его не оказалось, и Везич только сейчас ощутил усталость, которая появилась у него сразу же, как он покинул кабинет доктора Мачека.
Из редакции Везич зашел в кафе — позвонить.
– Ладица, — сказал он тихо и подумал о телефонной трубке как о чуде — говоришь в черные дырочки, а на другом конце провода, километра за три отсюда, тебя слышит самая прекрасная женщина, какая только есть, самая честная и добрая, — слушай, Ладица, я что-то захотел повидать тебя.
– Куда мне прийти?
– Вот я и сам думаю, куда бы тебе прийти.
– Ты меня хочешь видеть в городе, дома или в кафе?
– Когда слишком много предложений, трудно остановиться на одном: человек жаден. Ему никогда не надо давать право выбора.
– По-моему, тебе хочется не столь видеть меня, как поговорить. Ты чем-то расстроен, и надо отвести душу.
– Тоже верно. Выходи на улицу и жди меня. Я сейчас буду.
Везич увидел Ладу издали: рыжая голова ее казалась маленьким стогом сена, окруженным черным, намокшим под дождем кустарником, — хорваты темноволосы, блондины здесь редкость, рыжие — тем более.
Он взял ее за руку — ладонь женщины была мягкой и податливой — и повел за собой, вышагивая быстро и широко; Ладе приходилось порой бежать, и это могло бы казаться смешным, если бы не были они так разно красивы, что рядом они являли собой гармонию, а в мире все может — в тот или иной момент — казаться смешным, гармония — никогда, ибо она редкостна.
Везич и Лада пришли на базар, что расположен под старым городом, возле Каптола, и затерялись в толпе — она поглотила их, приняла в себя, оглушила и завертела.
– Хочешь цветы? — спросил Везич.
– Хочу, только это к расставанью.
– Почему?
– Не знаю. Так считается.
– Чепуха. — Везич купил огромный букет красных и белых гвоздик, отметив машинально, что «товар» этот явно контрабандный, привезли на фелюгах из Италии ночью, и Везич даже услышал шуршание гальки под острым носом лодки и приглушенные рассветным весенним туманом тихие голоса далматинцев. — Не верь идиотским приметам, цветы — это всегда хорошо.
– Ладно. Никогда не буду верить идиотским приметам.
– Пойдем пить кофе?
– Пойдем пить кофе, — согласилась Лада.
– Господи, когда же мы с тобой поскандалим?
– Очень хочется?
– Скандал — это форма утверждения владения. Форма собственности, — усмехнулся Везич и провел своей большой рукой по мягким, рыжим, цвета сена — раннего, чуть только тронутого утренним солнцем, — волосам Лады.
– Где ты хочешь пить кофе?
– А ты где?
– Там, где ты.
– Сплошные поддавки, а не роман.
– Пойдем куда-нибудь подальше, — сказала Лада, — я человек вольный, а господину полковнику надо соблюдать осторожность — во избежание ненужных сплетен.
– Сплетня нужна. Особенно для людей моей профессии. Для нас сплетня — форма товара, имеющего ценность, объем и вес.
– Вот именно, — сказала Лада. — Нагнись, пожалуйста.
Везич нагнулся, и она коснулась его щеки своими губами, и они были такие же мягкие, как ладони ее и как вся она — Лада, Ладушка, Ладица.
Цветкович вернулся в Белград в десять часов утра.
Его поезд остановился не на центральном вокзале, а на платформе Топчидера, в белградском пригороде. Возвращаясь из Вены, Цветкович на час задержался в Будапеште. Чуть не оттолкнув встречавших его послов «антикоминтерновского пакта» — Югославия стала теперь официальным союзником рейха, — он подбежал к своему посланнику и, взяв его под руку, тихо спросил:
– Что дома? Какие новости? В поезде я сходил с ума...
– Дома все в порядке. Вас ждет премьер Телеки, господин Цветкович.
– Нет, нет, пусть с ним встретится Цинцар-Маркович. Я сейчас ни с кем не могу говорить. Ни с кем.
– Премьер Телеки устраивает прием в вашу честь...
– Извинитесь за меня. Я должен быть в Белграде. Меня мучают предчувствия...
В Топчидере Цветкович не сел в свой «роллс-ройс», а устроился в одной из машин охраны и попросил шофера перед тем, как ехать во дворец князя-регента Бели Двор, провезти его по центру города.
На улицах, возле кафе и кинотеатров, толпились люди. Цветкович жадно вглядывался в лица: многие улыбались, о чем-то быстро и беззаботно говорили друг с другом; юноши вели своих подруг, обняв их за ломкие мальчишеские плечи; первая листва, в отличие от осторожных венских почек на деревьях, казалась на ярком солнце сине-черной.
«В конце концов, — облегченно думал Цветкович, — в политике важно лишь деяние; эмоции умрут за неделю, от силы в течение месяца. Сейчас важно удержать толпу, ибо толпа — аккумулятор эмоций. История простит мне вынужденный шаг, а народ будет благодарен за то, что война обойдет наши границы. Политик должен уметь прощать обиду во имя того, чтобы войти в память поколений, — а это в конечном счете и есть бессмертие, к которому стремится каждый, отмеченный печатью таланта».
Министр внутренних дел, который ждал премьера в резиденции князя-регента, молча положил на стол данные, поступившие за последние два часа в управление политической полиции: несколько раз встречались генералы, стоящие в оппозиции; активизировались подпольные организации компартии; около площади Александра была разогнана толпа, требовавшая расторгнуть договор о присоединении к пакту; усилили свои личные контакты с командованием югославских ВВС те сотрудники британского посольства, которые, по данным наблюдений, были связаны с Интеллидженс сервис.
– Ну и что? — спросил Цветкович. — Я проехал по городу; люди заняты весной. Если бы мы присоединились к пакту осенью, когда в парках холодно и молодежи негде заниматься любовью, тогда бы я разделил ваши страхи. Бунты происходят осенью или ранней весной — сейчас март, и в Дубровнике можно загорать в тех местах, где нет ветра.
Пискнул зуммер правительственного телефона, который связывал Цветковича с его первым заместителем Мачеком, хорватским лидером, одним из главных инициаторов югославо-германского сближения.
– Добрый день, мой дорогой друг, — пророкотал Цветкович в трубку, — рад слышать ваш голос...
– Поздравляю с возвращением, господин премьер. Как вы себя чувствуете после всей этой нервотрепки?
– Чувствую себя помолодевшим на десять лет.
– Завидую: в моем возрасте предел такого рода мечтаний — год...
– Как ситуация у вас в Загребе?
– Я определяю ее одним словом: ликование. Люди наконец получили гарантию мира.
– А меня здесь пугают наши скептики, — облегченно сказал Цветкович, глянув на министра внутренних дел. — Пугают недовольством.
– Назовите мне хотя бы одного политика, поступки которого устраивают всех, — ответил Мачек. — Сейчас я прочту вам заголовки газет, которые выйдут завтра. Одну минуту, пожалуйста. — Мачек нажал звонок, и на пороге кабинета появился его секретарь Иван Шох. Прикрыв трубку, Мачек попросил: — Давайте-ка быстренько ваши комментарии, я с Белградом говорю.
Он надел очки, достал из кармана перо, чтобы удобнее было следить за строками и не терять их — Мачек страдал прогрессирующим астигматизмом, — и повторил в трубку:
– Сейчас я прочту вам заголовки, сейчас...
Иван Шох появился через мгновение: он отвечал за связь с прессой и выполнял наиболее деликатные поручения хорватского лидера, носившие подчас личный характер.
– «Победа мира на Балканах, — Мачек читал медленно и торжественно, — только так можно определить исторический день двадцать пятого марта. Рукопожатие, которым скреплено присоединение Югославии к Тройственному пакту, это дружественное рукопожатие рейха и королевства, центра и юга Европы!» Это пойдет в «Хорватском дневнике», — пояснил Мачек, — а в «Обзоре» шапка будет звучать так: «Сербы, хорваты и словены от всего сердца благодарят премьера Цветковича за его мужественное решение. Мощь великой Германии надежно гарантирует нашу свободу и независимость — отныне и навсегда!»
– Спасибо, — глухо сказал Цветкович, почувствовав, как запершило в горле, — спасибо вам, друг мой. Я жду вас в Белграде: князь-регент придает огромное значение тому, в какой обстановке пройдет ратификация. Если бы вы, как вождь хорватов, выступили в Скупщине...
– Я выступлю первым, господин премьер. Я не отношу себя к числу скептиков. От всего сердца еще раз поздравляю вас.
– До свидания, мой друг.
– До встречи.
Цветкович медленно опустил трубку и вопросительно посмотрел на министра внутренних дел.
Тот упрямо повторил:
– Загреб — это Загреб, господин премьер, но мы живем в Белграде.
Тихий секретарь неслышно появился на пороге кабинета:
– Звонит посол Германии фон Хеерен...
– Соедините, пожалуйста.
Министр уверенно сказал:
– Он будет спрашивать вас о ситуации в столице.
– А разве возникла ситуация? — удивился Цветкович. — Я ее не видел. Впрочем, министр внутренних дел по праву должен называться министром государственной тревоги.
Как все слабые люди, сделавшие головокружительную карьеру — семь лет назад Цветкович ходил в драном пальто и друзья собирали ему деньги на ботинки (сейчас он был миллионером, ибо здесь, на Балканах, человек, имеющий власть, становился богатым, тогда как на Западе властвуют люди, имеющие деньги), — югославский премьер видел в очевидном лишь очевидное, и явное для него не таило в себе возможного второго и третьего смысла. Поэтому сейчас, проехав по городу и не увидев там баррикад, — а это ему предрекали перед поездкой к Риббентропу, — Цветкович испытал огромное, счастливое, как в детстве, облегчение. А то, что где-то кто-то шумит и выступает против пакта, — это частности; армия и полиция на то и существуют, чтобы навести порядок...
«Премьер Цветкович заверил меня, что правительство удерживает контроль над положением в стране. Незначительные выступления большевистских и хулиганствующих элементов пресечены. Князь-регент Павел, приняв Цветковича, отправился в свою загородную резиденцию Блед. Беседа с итальянским и венгерским послами дает основание предполагать, что ситуация в Загребе также контролируется силами правительства, находя поддержку в кругах хорватских лидеров, особенно председателя партии ХСС Мачека и губернатора (бана) Шубашича.