Страница:
Хайль Гитлер!
Искренне Ваш
доктор Э. Веезенмайер».
Отправив две короткие шифровки Гейдриху и Розенбергу, Веезенмайер уехал наконец в Фиуме исполнять предписание МИДа, понимая, что главную партию он выиграл неожиданно быстро и что все его прежние кажущиеся победы и поражения на самом-то деле были лишь подступами к главному триумфу.
«Чем глубже прыжок в зеленую жуть морской пучины, — думал Веезенмайер, удобнее устраиваясь в углу большого «майбаха», — тем сладостнее миг, когда ты поднялся к небу, и вдохнул полной грудью воздух, и увидел солнце в синих и вечных небесах. Сейчас я увидел солнце. Сейчас можно закрыть глаза и вздремнуть, и пусть мне во сне приснится матушка, добрая моя и нежная мамми».
18. МАЛОДУШИЕ ЛЕЖАТЬ, КОГДА МОЖЕШЬ ПОДНЯТЬСЯ
Искренне Ваш
доктор Э. Веезенмайер».
Отправив две короткие шифровки Гейдриху и Розенбергу, Веезенмайер уехал наконец в Фиуме исполнять предписание МИДа, понимая, что главную партию он выиграл неожиданно быстро и что все его прежние кажущиеся победы и поражения на самом-то деле были лишь подступами к главному триумфу.
«Чем глубже прыжок в зеленую жуть морской пучины, — думал Веезенмайер, удобнее устраиваясь в углу большого «майбаха», — тем сладостнее миг, когда ты поднялся к небу, и вдохнул полной грудью воздух, и увидел солнце в синих и вечных небесах. Сейчас я увидел солнце. Сейчас можно закрыть глаза и вздремнуть, и пусть мне во сне приснится матушка, добрая моя и нежная мамми».
18. МАЛОДУШИЕ ЛЕЖАТЬ, КОГДА МОЖЕШЬ ПОДНЯТЬСЯ
Наутро Везич пообещал Ладе купить билеты на самолет в Швейцарию. Он дал ей слово, что не предпримет ни одного шага, который бы грозил не ему уже теперь, а им двоим. Однако он не мог до конца честно выполнить своего обещания и послать к черту этот бедлам, который именовался королевской Югославией, забыть ужас, который пришлось ему пережить в эти дни (а что может быть страшнее ужаса бессилия для натуры деятельной, способной четко и быстро мыслить). Желание уехать с Ладой существовало в нем неразделимо с желанием сделать то, что он мог и обязан был сделать перед лицом своей совести.
Он понимал, что, не сделай он того, что предписывал ему долг, счастью их будет постоянно грозить душевное терзание: «Ты мог, и ты не стал, и этим своим «не стал» обрек на мучительную гибель десятки, а то и сотни людей». Любовь, возросшая на смерти; счастье, построенное на предательстве; искренность, рожденная на измене, невозможны, как невозможно солнце в ночи.
Бросив машину на Власке, под Каптолом, Везич прошел через шумный, безмятежный, веселый, песенный Долаз, где женщины в бело-красном и мужчины в красно-черном крикливо продавали поделки из дерева, гусли, шерстяные расшитые наплечные чабанские сумки, старые ботинки, запонки, брюки, ручной работы сербские опанки — кожаные туфельки с резко загнутыми носами, серебряные кольца, позолоченные браслеты, привезенные из Далмации, толстые вязаные носки из Любляны; салат, макароны, фасоль, живую рыбу на льду; и оказался в темной маленькой улочке. Тишина этой некогда оживленной торговой улицы испугала его: в витринах было пусто, двери магазинов открыты, на полу шелестели бумаги, видимо, дома были брошены владельцами сегодняшней ночью.
Здесь, в центре старого Загреба, среди ссудных контор, дорогих ателье и ювелирных магазинов чудом затесалась парикмахерская Янко Вайсфельда. Везич любил приходить к нему стричься. Он слушал болтовню старика, исподволь советуясь с ним, не впрямую, естественно, а лишь задавая вопросы, ответы на которые помогали ему по-своему думать о замысленных им делах.
Он и сейчас хотел посидеть у Вайсфельда и попросить старика причесать его как можно тщательнее, сделать массаж, чтобы выглядел он ухоженным, и пока старик, хищно поигрывая золингенской бритвой, будет скоблить его щеки, он соберется, расслабившись поначалу, а потом появится среди своих коллег таким, каким его обычно привыкли видеть. Он не мог теперь не появиться в управлении, поскольку Родыгин сказал ему о Кершовани и Цесарце, которых арестовали. В былые времена он гордился этими своими противниками, учился у них методу мышления, и сейчас — он твердо был убежден в этом — место им в газетах, на митингах, в университете, но никак не в темнице.
«В газетах, — усмехнулся он, вспомнив «Утрени лист», «Хорватский дневник» и «Обзор». — Газеты печатают слащавые романы с продолжением о «чистой любви», сообщают о выставке новых мод из Виши, передают сплетни о том, что сейчас носят американские миллионеры, и ни слова о том, что нас ждет, ни слова...»
Шагая по пустой, тихой, узкой — раскинь руки, упрешься в стены противостоящих друг другу домов — улочке, Везич думал, что зря он пришел сюда, что Янка Вайсфельда тоже, наверное, уже нет, как и всех почти его соплеменников, но он ошибся: старик стоял на пороге парикмахерской и сосредоточенно курил сигарету, внимательно наблюдая за тем, как огонь медленно, сжимающимся черно-красным ободком пожирал бумагу и табак, превращая их в серый пепел.
– Шолом! — сказал Везич.
– Хайль Гитлер, — отозвался тот.
– Побреемся?
– Первый клиент за два дня. Извольте садиться, господин полковник.
Везич сел в кресло; Янко, взмахнув голубоватой простыней над его головой, ловко укрыл ею полковника, заметив:
– Все парикмахеры пользуются белыми простынками, а мне белый цвет напоминает саван, и поэтому я прошу Фиру подсинять простыни.
– Что у вас тут случилось?
– Исход, — пожал плечами Вайсфельд. — Разве не ясно?
– А в чем дело?
– Не надо мне делать глазами, полковник. Не надо. Я старый еврей с головой на плечах. Уж кому как не вам должно быть известно, что шестого апреля сюда прыгнут парашютисты Адольфа.
– Это точные сведения? — улыбнулся Везич.
– Это точные сведения. Иначе бы евреев никто не заставил давиться в сплитском порту, чтобы бежать в Испанию или Америку.
– А почему вы не в сплитском порту?
Вайсфельд быстро намылил мягким указательным пальцем левой руки щеки Везича и ответил:
– Потому что уехали те, которым было на что уезжать. А на что уезжать мне? Из обстриженных волос денег не сделаешь, даже если их продавать на щетину в магазин щеток Младена Рухимовича.
– Кто сказал, что шестого будет десант?
– Верные люди. Просто так банкиры не убегают.
– Ну и что будет?
– Это вы меня спрашиваете? — мелко засмеялся Янко. — Это он меня спрашивает, что будет! Люди рождаются людьми, просто людьми, полковник, и только папы и мамы делают их католиками, иудеями или православными! В наследство от родителей люди получают горе или радость. Только не думайте, что Адольф даст радость хорватским католикам за то, что они католики, а ему временами приходится целовать папу в зад, чтобы тот не проклял его на площади святого Петра! Адольф — главный покровитель невежества, и если папа скажет об этом вслух, всем станет ясно, что он самый жестокий враг людей, потому что тот, кто создал варваров и невежд, кто опекает их и говорит им, что они всегда и во всем правы, тот хуже Ирода и хуже Иуды. Вы думаете, что невежды Гитлера будут гладить по головке хорватских католиков? Так нет. Хоть вы и католики, но говорите не по-немецки и песни ваши очень похожи на русские. Моя бабушка из Гомеля, так она мне пела русские песни. Они такие же грустные, как ваши. Массаж будем делать?
– Да. Собираетесь остаться здесь?
– У вас есть другое предложение?
– Идите в Сплит пешком.
– Спасибо. С дедом, которому девяносто три года, и с внучкой, которой два месяца. Спасибо. А в Сплите кричать капитану: «Возьмите меня, я вас буду бесплатно стричь!» И чем я буду кормить жену, деда, трех дочек, ублюдка зятя и двух внучек, пока мы станем тащиться в Сплит? Показывать фокусы? Глотать огонь я не умею. Я умею стричь и брить, полковник... А... Что это мы говорим на такую грустную тему? Вайсфельд и есть Вайсфельд. Туда ему и дорога! Лучше поговорим о вас. Я думаю, вы не оставите бедного Вайсфельда, когда здесь будет новая власть. Как вы нужны новой власти, так и я нужен вам.
– Вайсфельд, и все-таки вам лучше уйти. Продайте свое кольцо, продайте парикмахерскую и уходите. Хоть в Италию — дуче итальянских евреев не считает евреями.
– Так ведь я не итальянский еврей, а славянский! Зачем же дуче давать мне карточку на маргарин?! Слушайте, полковник, лучше поговорим о вас! Обо мне и думать тошно, не то что говорить. Наши древние считали, что после смерти темнота и пустота и мечтать надо только о наградах и счастье в этой жизни. Ну так будет темнота! Как будто сейчас у меня очень много света! Все нормальные люди открывают свои парикмахерские в шесть часов, а Вайсфельд открывает в пять. Почему? Потому что, конечно же, этот старик хочет побольше награбастать денег. А Вайсфельд спит со своей старухой на двухэтажных нарах, и снизу на него пускает газ дед, а на кушетке дочка и ублюдок зять, и я должен то и дело закрывать внучек одеялками, потому что они беспокойные во сне... А здесь я царь! Здесь мое кресло! Здесь есть окно с нарисованным красавцем. Я отдыхаю здесь. Человек — странное существо, полковник. Он ищет страдание. Наверное, он думает, что страдание угодно богу, потому что тот никогда не улыбался. Вы же видели его фотографии — он всегда серьезен или чуть не плачет от любви к нам. Ну так и я пострадаю. Пострадаю на свете, а успокоюсь в темноте. Бриллиантин положим?
– Положим.
Везич достал из кармана ключ от ателье, где жила Лада. Ателье завтра останется пустым. Сейчас, перед тем как пройти в управление, он поедет за билетами в Швейцарию. А в ателье пусть живет Вайсфельд. Пусть проживет в нем столько, сколько ему отпущено прожить.
– Держите, — сказал Везич, протягивая ключ. — Запомните адрес: Пантовчакова улица, семь. Третий этаж. Там только одна дверь. Документы на квартиру вы найдете на столе. Приходите завтра утром. Можете жить там, Янко.
– Полковник решил сказать «адье» славянской родине?
– Молчи, — грустно усмехнулся Везич, погладив Вайсфельда по старческой, собранной добрыми морщинками щеке. — Руки целовать должен, а еще гадости бормочет.
– Спасибо за ключи, полковник. Спасибо. Только не надо их мне оставлять. Так я просто несчастный еврей, а если я поселюсь в вашем доме, я стану евреем, которого надо обязательно растоптать. Лучше я не буду нервировать новую власть. Лучше я буду спать на двухэтажных нарах. Оттуда спокойнее уходить в темноту, чем из вашей квартиры, где, я надеюсь, есть и сортир и зад не обмораживается зимой, когда ветер продувает сквозь доски.
В управление Везич вошел именно так, как и хотел войти: рассеянно-небрежно, с легкой улыбкой на лице. Он шел по коридорам, опасаясь увидеть тот особый взглядсослуживцев, которым отмечен обреченный, но по коридорам быстро пробегали офицеры, мельком кивали ему, и никто не обращал на него внимания.
Везич вошел в свой кабинет, постоял мгновение, не двигаясь, словно бы приходя в себя после изнурительной погони, и только потом обвел медленным взглядом стол, шкафы, кресла и увидел, что сейф взломан, а стальная дверь с набором секретных замков безжизненно и криво висит на одной створке, словно символизируя бессилие брони перед силой слабых человеческих рук.
И снова страх холодно сдавил сердце.
«Зачем я пришел сюда? — подумал Везич. — Они ведь могут взять меня прямо здесь и бросить в подвал. Или отвезти в Керестинец. Или передать Коваличу. Или вызвать «селячку стражу». Реши я остаться в Югославии, я должен был бы прийти сюда, явиться к генералу, доложить ему о случившемся и попросить санкцию на продолжение работы против немцев. А я бегу. Зачем я здесь?»
Он подошел к телефону и набрал номер Штирлица. По-прежнему никто не отвечал.
«Послушайте теперь мой разговор с консульством, — зло подумал Везич. — Это заставит вас поразмыслить, прежде чем решиться забрать меня».
– Простите, что господин Штирлиц, еще не вернулся?
– Кто его просит?
– Полковник Везич.
– Мы ждем его, господин полковник, — ответили на другом конце провода заискивающим голосом. — Он скоро вернется.
– Я перезвоню, — сказал Везич, — оставьте Штирлицу мой телефон; если он вернется скоро, я буду у себя в кабинете: 12-62.
(О звонке Везича было немедленно доложено генеральному консулу Фрейндту и оберштурмбанфюреру Фохту. Они переглянулись, одновременно вспомнив слова Веезенмайера: «Все наши наиболее явные контакты порвите; компрометирующие изолируйте».)
А затем Везич поступил так, как должен был и мог поступить человек отчаянной храбрости, — он пошел в картотеку «политических», в сектор, занимавшийся коммунистами, и рассеянно, закурив сигарету, попросил:
– Дайте-ка мне материал на наших «москвичей». Адреса, конспиративные квартиры, запасные явки...
– Господин полковник, — ответил старый, преисполненный к нему уважения капитан Драгович, — все эти материалы затребовал подполковник Шошич. Еще вчера утром.
...Шошич встретил Везича радостно, усадил в кресло и сразу же предложил выпить:
– Мне сегодня привезли далматинскую ракию из смоковницы, просто прелесть.
– Спасибо, с удовольствием выпью.
– Что это вас не видно в наших палестинах?
– Я был в Белграде.
– Ну и как? Помогло? — спросил Шошич. — Или, наоборот, все испортило?
– И помогло и испортило.
– Разве так бывает?
– Только так и бывает. Все двуедино в нашем мире, все двуедино.
– Еще рюмку?
– С удовольствием.
– Какие-нибудь новости из Белграда привезли?
– Привез. Только рассказывать о них погожу. Дня три-четыре.
– Ах, вот как...
– Именно так. Кто у меня сейф, кстати, разворотил?
– Мы.
– Почему?
– Потому что вы исчезли, а генерал приказал всю секретную документацию сконцентрировать в одном месте. Не у вас одного взломали сейф. У майора Пришича нам пришлось провести точно такую же операцию.
– Мне нужны материалы на коминтерновцев. В картотеке сказали, что они у вас.
– Они у генерала. Я же объяснил. Они все сконцентрированы в одном месте.
Везич спросил:
– Чтобы сподручнее было передать?
– Кому? — поинтересовался Шошич.
– Представителям власти.
– Какой?
– Разве власть имеет определение? Власть — это власть, дорогой Шошич. Или нет?
– Власть — это власть, — повторил тот задумчиво и неожиданно спросил: — Вы сговорились?
– С кем?
– Сговариваются, как правило, с другой стороной. С контрагентом.
– У меня много контрагентов. С каким именно? Вообще-то я умею сговариваться. Так уж у меня выходит, что я в конце концов сговариваюсь, особенно если обстоятельства сильнее меня.
– Напишите рапорт генералу, объясните, чем вызвана необходимость срочного знакомства с картотекой на коминтерновцев, и, я думаю, он даст указание...
«Хотят передать немцам или усташам документы в полном порядке, чтобы сразу начали действовать, — понял Везич. — И этим получат гарантии для себя».
– Как вы понимаете, судьбой коминтерновцев, которых взяли, и тех, кого должны взять, интересуюсь не только один я, — сказал Везич.
– Верно. Их судьбой мы интересуемся в такой же мере, как и вы. Только те, которые уже взяты, прошли мимо нас. Это делает нынешняя власть.
– Через «градску стражу»?
– Да. И через «селячку», и через «градску»...
– Но, значит, это выгоднее усташам, чем нам с вами. Вы же знаете, что в «селячкой страже» мало интеллигентных людей.
– Знаю. Но, повторяю, это случилось вне и помимо нас.
– Я хочу, чтобы вы меня верно поняли: арестованные интеллектуалы из Коминтерна должны представлять объект игры, а не пыток. Боюсь, что наши конкуренты из «селячкой стражи» не смогут понять разницы между этими — столь диаметральными — аспектами проблемы.
Шошич слушал Везича с напряженным вниманием. Он знал, что из тюрьмы, из кабинета Ковалича, полковника вытащили немцы. Значит, считал он, Везич сторговался с ними. Значит, разговоры о том, что сюда придут усташи, — пустые разговоры, значит, как он и предполагал, хозяевами положения окажутся немцы, на них и надо ориентироваться. Иван Шох не звонит и не появляется, а Мачек неожиданно уехал в Белград. Однако, по наведенным справкам, Шох вместе с ним в столицу не отправился. Видимо, Шох сейчас не та фигура, которая может быть нужна ему, Шошичу, в ближайшие дни. Либо Шох переметнется к немцам (о давних его связях с Фрейндтом подполковник не знал), но тем, считал он, Шох неинтересен вне и без Мачека; немцам куда как интереснее полковник Везич.
– Я вас прекрасно понимаю, — сказал Шошич, — и совершенно с вами согласен. К сожалению, лично я не могу решить вопрос. Но я готов доложить ваш рапорт генералу немедленно.
– Я думаю, что арестованных коминтерновцев надо немедленно забрать к нам. Сюда. Это так же целесообразно, как и концентрация в одном месте всех картотек и архивов.
– Шубашич их не отдаст.
– С ним уже был разговор об этом?
– Нет. Но мне так кажется.
– Если кажется, перекрестись, говорят православные, тогда не будет казаться.
– Единственный, кто мог бы приказать «селячкой страже» передать их нам, — задумчиво сказал Шошич, — это вице-губернатор Ивкович. Оппозиция всегда готова подставить подножку парламентскому большинству. И потом Ивкович связан с Белградом. — Шошич налил ракию себе и Везичу. — Пока что, во всяком случае. Попробуйте через него, а?
Профессора Мандича дома не было. Горничная сказала Везичу, что «господин профессор сейчас работают в университетской библиотеке». Везич нашел профессора в маленьком зале для преподавателей. Тот сначала недоумевающе поглядел на полковника, потом недоумение сменилось детским, неожиданным на его лице интересом, а потом Везич прочитал на лице историка ужас.
Профессор сидел в пустом зале, совершенно один, обложенный горою книг, и Везичу казалось, что он чувствует себя неприступным и сильным, когда отделен от мира такой баррикадой фолиантов.
– Немедленно уходите отсюда, — шепотом сказал Везич. — Немедленно. И скажите всем вашим друзьям, чтобы они тоже уходили. В ближайшие два-три дня начнутся массовые аресты. Я Везич, редактор Взик говорил вам обо мне. Это я звонил вам. Цесарец в тюрьме. Вам надо исчезнуть. Эмигрировать. Затаиться.
– Эмигрировать и затаиться, — так же шепотом повторил Мандич. — А драться будет кто? Кто будет драться?
– Тише вы...
– Здесь нет шпиков!
– Есть. Здесь всегда было очень много шпиков. В библиотеках и университетах нельзя жить без шпиков, профессор. Словом, времени у вас нет. Скажите друзьям, что все картотеки на коммунистов будут переданы немцам. И сразу же пойдут аресты. Повальные. Вторжение намечено послезавтра. В Белграде празднуют пасху; люди будут пьяны и беззаботны — самое время начинать против них войну.
– А если я истолкую ваши слова как полицейскую провокацию? — спросил Мандич. — Что, если вы просто-напросто запугиваете? Может, вы хотите, чтобы мы эмигрировали? Может, вы хотите расчистить поле для себя, чтобы вам никто не мешал творить ваше зло?! Так может быть?
– Может быть и так.
– Ну а почему в таком случае я должен вам верить?
– Слушайте, вы никогда не были функционером, и слава богу, иначе бы вы сразу завалили организацию — при вашем-то темпераменте. Сообщите мои слова своим товарищам. Они оценят эти слова правильно. Только сделайте это сейчас же. Немедленно, профессор!
«...Он мне не поверил, — понял Везич, останавливая машину около дома Ивана Кречмера, работавшего в «Интерконтиненталь турист-биро». — Он мне не поверил, и его можно понять. Я не так говорил. С ними надо говорить по-иному. Я должен был сказать, что для продолжения борьбы сейчас надо затаиться и уйти в подполье. Тогда бы он поверил. А я говорил с ним как с самим собой. Чем больше добра мы хотим сделать другому, тем больше мы стараемся отдавать ему свои мысли и этим приносим зло, ибо каждый человек живет по-своему».
Из «Интерконтиненталь турист-биро» Везич поехал к Ладе.
– Вот, — сказал он, положив на стол билеты, — в три часа ночи мы улетаем. Собирай чемоданы. Только самое необходимое. Я съезжу к приятелю и вернусь.
– У тебя нет приятелей, — сказала Лада. — У тебя никого нет, Петар. Не езди.
Он посадил ее рядом с собой.
– Давай поскандалим, а? Мы теперь муж и жена, и нам необходимо периодически скандалить. Иначе будет какая-то чертовщина, а не жизнь. Давай, Ладица?
Она улыбнулась, и круглые глаза ее показались ему огромными, потому что в них стояли слезы.
– Нет, — сказала она. — Я не стану скандалить, не научилась этому. Дура. Надо было учиться. Тогда бы ты остался. Мама говорила, что мужчина благодарен женщине, если она может настоять на своем. А я не умею. Такая уж я дура. В Швейцарии я с тобой разведусь. И снова нам станет прекрасно и свободно...
– Чтобы нам всегда было прекрасно, я должен иметь право смотреть тебе в глаза, Лада. Я не смогу смотреть тебе в глаза, если не встречусь с человеком, который меня ждет. Эта встреча нужна не только ему, хотя и ему она очень нужна. Эта встреча нужна мне. Я не могу уехать, если в доме пожар, а люди заперты в комнате на последнем этаже и нет лестницы, чтобы спуститься. Понимаешь?
– Я поеду с тобой, можно?
– Нет. Тогда я ничего не смогу сделать. Вернее, тогда не состоится встреча. Я должен был бы оговорить заранее, что буду не один. Люди моей профессии пугливы, Лада.
– Если бы ты был пугливый, ты бы не поехал.
– Если бы я не был пугливым, — медленно ответил Везич, — я бы уговорил тебя остаться здесь, а не поддался тебе. А я с радостью поддался тебе. Я испугался, Лада. Я вернулся из Белграда испуганным. Я теперь никому не верю, кроме тебя, — иначе я бы остался здесь. Понимаешь? Если драться против кого-то, надо верить тем, вместе с кем ты решил драться. А я не могу, я не умею верить людям. Полиция учит многому: она учит осмотрительности, хитрости, анализу, умению расчленять человека на составные части, выделяя в отдельные папочки зло в нем, добро, увлечения, слабости. Она многому учит, а научив, убивает веру. Я только одному человеку на свете верю — тебе. Поэтому я и ухожу с тобой. Убегаю... С тобой... Понимаешь?
...Рядом с Родыгиным сидел невысокого роста, очень дорого одетый человек, и сразу было видно, что он привык так одеваться, и привык к тому, чтобы вокруг него вились официанты, и привык встречать в таких дорогих загородных ресторанах своих гостей — сдержанным кивком головы и молчаливым предложением занять место за столом.
– Господин Абдулла, господин Везич, — познакомил их Родыгин.
Везич и Абдулла цепко приглядывались друг к другу.
– На каком языке вы предпочитаете говорить? — спросил Родыгин. — Господин Абдулла — мусульманин, он не знает сербскохорватского.
– Сербскохорватского, — усмехнувшись, повторил Везич, — я бы на вашем месте — в Загребе, во всяком случае — не обозначал таким образом наш язык... Или бы поменял местами... Я готов говорить на немецком или английском.
– Французский вас не устроит? — с явным сербским акцентом спросил Абдулла. — Немецкий и английский несколько сковывают меня. Моя стихия — латинские языки. Но, впрочем, я готов беседовать с вами на английском.
– Времени у меня в обрез, — сказал Везич. — Я уезжаю, — пояснил он, заметив вопросительный взгляд Родыгина. — Да, да, бегу. Но я обещал прийти и пришел. Что касается ваших единомышленников, их взяла «селячка стража», это акция Мачека и Шубашича, которые таким образом готовятся к встрече с новыми хозяевами. Мне кажется, этот их шаг продиктован желанием доказать Берлину, что они не дадут спуску вашим друзьям и что незачем для этого тащить в Загреб Павелича. Арестованные люди — карта в игре за власть.
– Вы убеждены, что эту карту будут разыгрывать только Мачек и Шубашич?
– Не убежден.
– Я тоже, — согласился Абдулла. — Я далеко не убежден в этом. Что можно предпринять для их спасения?
– Мне стало известно, что вице-губернатор Ивкович готов к обсуждению вопроса и может помочь вам.
– С Ивковичем уже говорили. Он занял верную позицию; он встречался с Шубашичем, но губернатор отказался освободить Кершовани, Прицу и Цесарца с Аджией. От кого вы, кстати, узнали имя Ивковича?
– От Шошича. Вам это ничего не скажет.
– Почему же, — усмехнулся Абдулла, — имя Владимира Шошича мне кое о чем говорит.
– Я пытался предупредить через Мандича, что картотека на коммунистов подготовлена к передаче новой власти. Вашим надо уходить.
– Речь идет только о функционерах или о сочувствующих тоже? — спросил Абдулла.
– По-моему, речь идет обо всех тех, кто когда-либо разделял идеологию большевизма. Обо всех поголовно.
– Почему вы решили уйти, Везич? Почему бы вам не остаться? Не все капитулируют, поверьте мне.
Он понимал, что, не сделай он того, что предписывал ему долг, счастью их будет постоянно грозить душевное терзание: «Ты мог, и ты не стал, и этим своим «не стал» обрек на мучительную гибель десятки, а то и сотни людей». Любовь, возросшая на смерти; счастье, построенное на предательстве; искренность, рожденная на измене, невозможны, как невозможно солнце в ночи.
Бросив машину на Власке, под Каптолом, Везич прошел через шумный, безмятежный, веселый, песенный Долаз, где женщины в бело-красном и мужчины в красно-черном крикливо продавали поделки из дерева, гусли, шерстяные расшитые наплечные чабанские сумки, старые ботинки, запонки, брюки, ручной работы сербские опанки — кожаные туфельки с резко загнутыми носами, серебряные кольца, позолоченные браслеты, привезенные из Далмации, толстые вязаные носки из Любляны; салат, макароны, фасоль, живую рыбу на льду; и оказался в темной маленькой улочке. Тишина этой некогда оживленной торговой улицы испугала его: в витринах было пусто, двери магазинов открыты, на полу шелестели бумаги, видимо, дома были брошены владельцами сегодняшней ночью.
Здесь, в центре старого Загреба, среди ссудных контор, дорогих ателье и ювелирных магазинов чудом затесалась парикмахерская Янко Вайсфельда. Везич любил приходить к нему стричься. Он слушал болтовню старика, исподволь советуясь с ним, не впрямую, естественно, а лишь задавая вопросы, ответы на которые помогали ему по-своему думать о замысленных им делах.
Он и сейчас хотел посидеть у Вайсфельда и попросить старика причесать его как можно тщательнее, сделать массаж, чтобы выглядел он ухоженным, и пока старик, хищно поигрывая золингенской бритвой, будет скоблить его щеки, он соберется, расслабившись поначалу, а потом появится среди своих коллег таким, каким его обычно привыкли видеть. Он не мог теперь не появиться в управлении, поскольку Родыгин сказал ему о Кершовани и Цесарце, которых арестовали. В былые времена он гордился этими своими противниками, учился у них методу мышления, и сейчас — он твердо был убежден в этом — место им в газетах, на митингах, в университете, но никак не в темнице.
«В газетах, — усмехнулся он, вспомнив «Утрени лист», «Хорватский дневник» и «Обзор». — Газеты печатают слащавые романы с продолжением о «чистой любви», сообщают о выставке новых мод из Виши, передают сплетни о том, что сейчас носят американские миллионеры, и ни слова о том, что нас ждет, ни слова...»
Шагая по пустой, тихой, узкой — раскинь руки, упрешься в стены противостоящих друг другу домов — улочке, Везич думал, что зря он пришел сюда, что Янка Вайсфельда тоже, наверное, уже нет, как и всех почти его соплеменников, но он ошибся: старик стоял на пороге парикмахерской и сосредоточенно курил сигарету, внимательно наблюдая за тем, как огонь медленно, сжимающимся черно-красным ободком пожирал бумагу и табак, превращая их в серый пепел.
– Шолом! — сказал Везич.
– Хайль Гитлер, — отозвался тот.
– Побреемся?
– Первый клиент за два дня. Извольте садиться, господин полковник.
Везич сел в кресло; Янко, взмахнув голубоватой простыней над его головой, ловко укрыл ею полковника, заметив:
– Все парикмахеры пользуются белыми простынками, а мне белый цвет напоминает саван, и поэтому я прошу Фиру подсинять простыни.
– Что у вас тут случилось?
– Исход, — пожал плечами Вайсфельд. — Разве не ясно?
– А в чем дело?
– Не надо мне делать глазами, полковник. Не надо. Я старый еврей с головой на плечах. Уж кому как не вам должно быть известно, что шестого апреля сюда прыгнут парашютисты Адольфа.
– Это точные сведения? — улыбнулся Везич.
– Это точные сведения. Иначе бы евреев никто не заставил давиться в сплитском порту, чтобы бежать в Испанию или Америку.
– А почему вы не в сплитском порту?
Вайсфельд быстро намылил мягким указательным пальцем левой руки щеки Везича и ответил:
– Потому что уехали те, которым было на что уезжать. А на что уезжать мне? Из обстриженных волос денег не сделаешь, даже если их продавать на щетину в магазин щеток Младена Рухимовича.
– Кто сказал, что шестого будет десант?
– Верные люди. Просто так банкиры не убегают.
– Ну и что будет?
– Это вы меня спрашиваете? — мелко засмеялся Янко. — Это он меня спрашивает, что будет! Люди рождаются людьми, просто людьми, полковник, и только папы и мамы делают их католиками, иудеями или православными! В наследство от родителей люди получают горе или радость. Только не думайте, что Адольф даст радость хорватским католикам за то, что они католики, а ему временами приходится целовать папу в зад, чтобы тот не проклял его на площади святого Петра! Адольф — главный покровитель невежества, и если папа скажет об этом вслух, всем станет ясно, что он самый жестокий враг людей, потому что тот, кто создал варваров и невежд, кто опекает их и говорит им, что они всегда и во всем правы, тот хуже Ирода и хуже Иуды. Вы думаете, что невежды Гитлера будут гладить по головке хорватских католиков? Так нет. Хоть вы и католики, но говорите не по-немецки и песни ваши очень похожи на русские. Моя бабушка из Гомеля, так она мне пела русские песни. Они такие же грустные, как ваши. Массаж будем делать?
– Да. Собираетесь остаться здесь?
– У вас есть другое предложение?
– Идите в Сплит пешком.
– Спасибо. С дедом, которому девяносто три года, и с внучкой, которой два месяца. Спасибо. А в Сплите кричать капитану: «Возьмите меня, я вас буду бесплатно стричь!» И чем я буду кормить жену, деда, трех дочек, ублюдка зятя и двух внучек, пока мы станем тащиться в Сплит? Показывать фокусы? Глотать огонь я не умею. Я умею стричь и брить, полковник... А... Что это мы говорим на такую грустную тему? Вайсфельд и есть Вайсфельд. Туда ему и дорога! Лучше поговорим о вас. Я думаю, вы не оставите бедного Вайсфельда, когда здесь будет новая власть. Как вы нужны новой власти, так и я нужен вам.
– Вайсфельд, и все-таки вам лучше уйти. Продайте свое кольцо, продайте парикмахерскую и уходите. Хоть в Италию — дуче итальянских евреев не считает евреями.
– Так ведь я не итальянский еврей, а славянский! Зачем же дуче давать мне карточку на маргарин?! Слушайте, полковник, лучше поговорим о вас! Обо мне и думать тошно, не то что говорить. Наши древние считали, что после смерти темнота и пустота и мечтать надо только о наградах и счастье в этой жизни. Ну так будет темнота! Как будто сейчас у меня очень много света! Все нормальные люди открывают свои парикмахерские в шесть часов, а Вайсфельд открывает в пять. Почему? Потому что, конечно же, этот старик хочет побольше награбастать денег. А Вайсфельд спит со своей старухой на двухэтажных нарах, и снизу на него пускает газ дед, а на кушетке дочка и ублюдок зять, и я должен то и дело закрывать внучек одеялками, потому что они беспокойные во сне... А здесь я царь! Здесь мое кресло! Здесь есть окно с нарисованным красавцем. Я отдыхаю здесь. Человек — странное существо, полковник. Он ищет страдание. Наверное, он думает, что страдание угодно богу, потому что тот никогда не улыбался. Вы же видели его фотографии — он всегда серьезен или чуть не плачет от любви к нам. Ну так и я пострадаю. Пострадаю на свете, а успокоюсь в темноте. Бриллиантин положим?
– Положим.
Везич достал из кармана ключ от ателье, где жила Лада. Ателье завтра останется пустым. Сейчас, перед тем как пройти в управление, он поедет за билетами в Швейцарию. А в ателье пусть живет Вайсфельд. Пусть проживет в нем столько, сколько ему отпущено прожить.
– Держите, — сказал Везич, протягивая ключ. — Запомните адрес: Пантовчакова улица, семь. Третий этаж. Там только одна дверь. Документы на квартиру вы найдете на столе. Приходите завтра утром. Можете жить там, Янко.
– Полковник решил сказать «адье» славянской родине?
– Молчи, — грустно усмехнулся Везич, погладив Вайсфельда по старческой, собранной добрыми морщинками щеке. — Руки целовать должен, а еще гадости бормочет.
– Спасибо за ключи, полковник. Спасибо. Только не надо их мне оставлять. Так я просто несчастный еврей, а если я поселюсь в вашем доме, я стану евреем, которого надо обязательно растоптать. Лучше я не буду нервировать новую власть. Лучше я буду спать на двухэтажных нарах. Оттуда спокойнее уходить в темноту, чем из вашей квартиры, где, я надеюсь, есть и сортир и зад не обмораживается зимой, когда ветер продувает сквозь доски.
В управление Везич вошел именно так, как и хотел войти: рассеянно-небрежно, с легкой улыбкой на лице. Он шел по коридорам, опасаясь увидеть тот особый взглядсослуживцев, которым отмечен обреченный, но по коридорам быстро пробегали офицеры, мельком кивали ему, и никто не обращал на него внимания.
Везич вошел в свой кабинет, постоял мгновение, не двигаясь, словно бы приходя в себя после изнурительной погони, и только потом обвел медленным взглядом стол, шкафы, кресла и увидел, что сейф взломан, а стальная дверь с набором секретных замков безжизненно и криво висит на одной створке, словно символизируя бессилие брони перед силой слабых человеческих рук.
И снова страх холодно сдавил сердце.
«Зачем я пришел сюда? — подумал Везич. — Они ведь могут взять меня прямо здесь и бросить в подвал. Или отвезти в Керестинец. Или передать Коваличу. Или вызвать «селячку стражу». Реши я остаться в Югославии, я должен был бы прийти сюда, явиться к генералу, доложить ему о случившемся и попросить санкцию на продолжение работы против немцев. А я бегу. Зачем я здесь?»
Он подошел к телефону и набрал номер Штирлица. По-прежнему никто не отвечал.
«Послушайте теперь мой разговор с консульством, — зло подумал Везич. — Это заставит вас поразмыслить, прежде чем решиться забрать меня».
– Простите, что господин Штирлиц, еще не вернулся?
– Кто его просит?
– Полковник Везич.
– Мы ждем его, господин полковник, — ответили на другом конце провода заискивающим голосом. — Он скоро вернется.
– Я перезвоню, — сказал Везич, — оставьте Штирлицу мой телефон; если он вернется скоро, я буду у себя в кабинете: 12-62.
(О звонке Везича было немедленно доложено генеральному консулу Фрейндту и оберштурмбанфюреру Фохту. Они переглянулись, одновременно вспомнив слова Веезенмайера: «Все наши наиболее явные контакты порвите; компрометирующие изолируйте».)
А затем Везич поступил так, как должен был и мог поступить человек отчаянной храбрости, — он пошел в картотеку «политических», в сектор, занимавшийся коммунистами, и рассеянно, закурив сигарету, попросил:
– Дайте-ка мне материал на наших «москвичей». Адреса, конспиративные квартиры, запасные явки...
– Господин полковник, — ответил старый, преисполненный к нему уважения капитан Драгович, — все эти материалы затребовал подполковник Шошич. Еще вчера утром.
...Шошич встретил Везича радостно, усадил в кресло и сразу же предложил выпить:
– Мне сегодня привезли далматинскую ракию из смоковницы, просто прелесть.
– Спасибо, с удовольствием выпью.
– Что это вас не видно в наших палестинах?
– Я был в Белграде.
– Ну и как? Помогло? — спросил Шошич. — Или, наоборот, все испортило?
– И помогло и испортило.
– Разве так бывает?
– Только так и бывает. Все двуедино в нашем мире, все двуедино.
– Еще рюмку?
– С удовольствием.
– Какие-нибудь новости из Белграда привезли?
– Привез. Только рассказывать о них погожу. Дня три-четыре.
– Ах, вот как...
– Именно так. Кто у меня сейф, кстати, разворотил?
– Мы.
– Почему?
– Потому что вы исчезли, а генерал приказал всю секретную документацию сконцентрировать в одном месте. Не у вас одного взломали сейф. У майора Пришича нам пришлось провести точно такую же операцию.
– Мне нужны материалы на коминтерновцев. В картотеке сказали, что они у вас.
– Они у генерала. Я же объяснил. Они все сконцентрированы в одном месте.
Везич спросил:
– Чтобы сподручнее было передать?
– Кому? — поинтересовался Шошич.
– Представителям власти.
– Какой?
– Разве власть имеет определение? Власть — это власть, дорогой Шошич. Или нет?
– Власть — это власть, — повторил тот задумчиво и неожиданно спросил: — Вы сговорились?
– С кем?
– Сговариваются, как правило, с другой стороной. С контрагентом.
– У меня много контрагентов. С каким именно? Вообще-то я умею сговариваться. Так уж у меня выходит, что я в конце концов сговариваюсь, особенно если обстоятельства сильнее меня.
– Напишите рапорт генералу, объясните, чем вызвана необходимость срочного знакомства с картотекой на коминтерновцев, и, я думаю, он даст указание...
«Хотят передать немцам или усташам документы в полном порядке, чтобы сразу начали действовать, — понял Везич. — И этим получат гарантии для себя».
– Как вы понимаете, судьбой коминтерновцев, которых взяли, и тех, кого должны взять, интересуюсь не только один я, — сказал Везич.
– Верно. Их судьбой мы интересуемся в такой же мере, как и вы. Только те, которые уже взяты, прошли мимо нас. Это делает нынешняя власть.
– Через «градску стражу»?
– Да. И через «селячку», и через «градску»...
– Но, значит, это выгоднее усташам, чем нам с вами. Вы же знаете, что в «селячкой страже» мало интеллигентных людей.
– Знаю. Но, повторяю, это случилось вне и помимо нас.
– Я хочу, чтобы вы меня верно поняли: арестованные интеллектуалы из Коминтерна должны представлять объект игры, а не пыток. Боюсь, что наши конкуренты из «селячкой стражи» не смогут понять разницы между этими — столь диаметральными — аспектами проблемы.
Шошич слушал Везича с напряженным вниманием. Он знал, что из тюрьмы, из кабинета Ковалича, полковника вытащили немцы. Значит, считал он, Везич сторговался с ними. Значит, разговоры о том, что сюда придут усташи, — пустые разговоры, значит, как он и предполагал, хозяевами положения окажутся немцы, на них и надо ориентироваться. Иван Шох не звонит и не появляется, а Мачек неожиданно уехал в Белград. Однако, по наведенным справкам, Шох вместе с ним в столицу не отправился. Видимо, Шох сейчас не та фигура, которая может быть нужна ему, Шошичу, в ближайшие дни. Либо Шох переметнется к немцам (о давних его связях с Фрейндтом подполковник не знал), но тем, считал он, Шох неинтересен вне и без Мачека; немцам куда как интереснее полковник Везич.
– Я вас прекрасно понимаю, — сказал Шошич, — и совершенно с вами согласен. К сожалению, лично я не могу решить вопрос. Но я готов доложить ваш рапорт генералу немедленно.
– Я думаю, что арестованных коминтерновцев надо немедленно забрать к нам. Сюда. Это так же целесообразно, как и концентрация в одном месте всех картотек и архивов.
– Шубашич их не отдаст.
– С ним уже был разговор об этом?
– Нет. Но мне так кажется.
– Если кажется, перекрестись, говорят православные, тогда не будет казаться.
– Единственный, кто мог бы приказать «селячкой страже» передать их нам, — задумчиво сказал Шошич, — это вице-губернатор Ивкович. Оппозиция всегда готова подставить подножку парламентскому большинству. И потом Ивкович связан с Белградом. — Шошич налил ракию себе и Везичу. — Пока что, во всяком случае. Попробуйте через него, а?
Профессора Мандича дома не было. Горничная сказала Везичу, что «господин профессор сейчас работают в университетской библиотеке». Везич нашел профессора в маленьком зале для преподавателей. Тот сначала недоумевающе поглядел на полковника, потом недоумение сменилось детским, неожиданным на его лице интересом, а потом Везич прочитал на лице историка ужас.
Профессор сидел в пустом зале, совершенно один, обложенный горою книг, и Везичу казалось, что он чувствует себя неприступным и сильным, когда отделен от мира такой баррикадой фолиантов.
– Немедленно уходите отсюда, — шепотом сказал Везич. — Немедленно. И скажите всем вашим друзьям, чтобы они тоже уходили. В ближайшие два-три дня начнутся массовые аресты. Я Везич, редактор Взик говорил вам обо мне. Это я звонил вам. Цесарец в тюрьме. Вам надо исчезнуть. Эмигрировать. Затаиться.
– Эмигрировать и затаиться, — так же шепотом повторил Мандич. — А драться будет кто? Кто будет драться?
– Тише вы...
– Здесь нет шпиков!
– Есть. Здесь всегда было очень много шпиков. В библиотеках и университетах нельзя жить без шпиков, профессор. Словом, времени у вас нет. Скажите друзьям, что все картотеки на коммунистов будут переданы немцам. И сразу же пойдут аресты. Повальные. Вторжение намечено послезавтра. В Белграде празднуют пасху; люди будут пьяны и беззаботны — самое время начинать против них войну.
– А если я истолкую ваши слова как полицейскую провокацию? — спросил Мандич. — Что, если вы просто-напросто запугиваете? Может, вы хотите, чтобы мы эмигрировали? Может, вы хотите расчистить поле для себя, чтобы вам никто не мешал творить ваше зло?! Так может быть?
– Может быть и так.
– Ну а почему в таком случае я должен вам верить?
– Слушайте, вы никогда не были функционером, и слава богу, иначе бы вы сразу завалили организацию — при вашем-то темпераменте. Сообщите мои слова своим товарищам. Они оценят эти слова правильно. Только сделайте это сейчас же. Немедленно, профессор!
«...Он мне не поверил, — понял Везич, останавливая машину около дома Ивана Кречмера, работавшего в «Интерконтиненталь турист-биро». — Он мне не поверил, и его можно понять. Я не так говорил. С ними надо говорить по-иному. Я должен был сказать, что для продолжения борьбы сейчас надо затаиться и уйти в подполье. Тогда бы он поверил. А я говорил с ним как с самим собой. Чем больше добра мы хотим сделать другому, тем больше мы стараемся отдавать ему свои мысли и этим приносим зло, ибо каждый человек живет по-своему».
Из «Интерконтиненталь турист-биро» Везич поехал к Ладе.
– Вот, — сказал он, положив на стол билеты, — в три часа ночи мы улетаем. Собирай чемоданы. Только самое необходимое. Я съезжу к приятелю и вернусь.
– У тебя нет приятелей, — сказала Лада. — У тебя никого нет, Петар. Не езди.
Он посадил ее рядом с собой.
– Давай поскандалим, а? Мы теперь муж и жена, и нам необходимо периодически скандалить. Иначе будет какая-то чертовщина, а не жизнь. Давай, Ладица?
Она улыбнулась, и круглые глаза ее показались ему огромными, потому что в них стояли слезы.
– Нет, — сказала она. — Я не стану скандалить, не научилась этому. Дура. Надо было учиться. Тогда бы ты остался. Мама говорила, что мужчина благодарен женщине, если она может настоять на своем. А я не умею. Такая уж я дура. В Швейцарии я с тобой разведусь. И снова нам станет прекрасно и свободно...
– Чтобы нам всегда было прекрасно, я должен иметь право смотреть тебе в глаза, Лада. Я не смогу смотреть тебе в глаза, если не встречусь с человеком, который меня ждет. Эта встреча нужна не только ему, хотя и ему она очень нужна. Эта встреча нужна мне. Я не могу уехать, если в доме пожар, а люди заперты в комнате на последнем этаже и нет лестницы, чтобы спуститься. Понимаешь?
– Я поеду с тобой, можно?
– Нет. Тогда я ничего не смогу сделать. Вернее, тогда не состоится встреча. Я должен был бы оговорить заранее, что буду не один. Люди моей профессии пугливы, Лада.
– Если бы ты был пугливый, ты бы не поехал.
– Если бы я не был пугливым, — медленно ответил Везич, — я бы уговорил тебя остаться здесь, а не поддался тебе. А я с радостью поддался тебе. Я испугался, Лада. Я вернулся из Белграда испуганным. Я теперь никому не верю, кроме тебя, — иначе я бы остался здесь. Понимаешь? Если драться против кого-то, надо верить тем, вместе с кем ты решил драться. А я не могу, я не умею верить людям. Полиция учит многому: она учит осмотрительности, хитрости, анализу, умению расчленять человека на составные части, выделяя в отдельные папочки зло в нем, добро, увлечения, слабости. Она многому учит, а научив, убивает веру. Я только одному человеку на свете верю — тебе. Поэтому я и ухожу с тобой. Убегаю... С тобой... Понимаешь?
...Рядом с Родыгиным сидел невысокого роста, очень дорого одетый человек, и сразу было видно, что он привык так одеваться, и привык к тому, чтобы вокруг него вились официанты, и привык встречать в таких дорогих загородных ресторанах своих гостей — сдержанным кивком головы и молчаливым предложением занять место за столом.
– Господин Абдулла, господин Везич, — познакомил их Родыгин.
Везич и Абдулла цепко приглядывались друг к другу.
– На каком языке вы предпочитаете говорить? — спросил Родыгин. — Господин Абдулла — мусульманин, он не знает сербскохорватского.
– Сербскохорватского, — усмехнувшись, повторил Везич, — я бы на вашем месте — в Загребе, во всяком случае — не обозначал таким образом наш язык... Или бы поменял местами... Я готов говорить на немецком или английском.
– Французский вас не устроит? — с явным сербским акцентом спросил Абдулла. — Немецкий и английский несколько сковывают меня. Моя стихия — латинские языки. Но, впрочем, я готов беседовать с вами на английском.
– Времени у меня в обрез, — сказал Везич. — Я уезжаю, — пояснил он, заметив вопросительный взгляд Родыгина. — Да, да, бегу. Но я обещал прийти и пришел. Что касается ваших единомышленников, их взяла «селячка стража», это акция Мачека и Шубашича, которые таким образом готовятся к встрече с новыми хозяевами. Мне кажется, этот их шаг продиктован желанием доказать Берлину, что они не дадут спуску вашим друзьям и что незачем для этого тащить в Загреб Павелича. Арестованные люди — карта в игре за власть.
– Вы убеждены, что эту карту будут разыгрывать только Мачек и Шубашич?
– Не убежден.
– Я тоже, — согласился Абдулла. — Я далеко не убежден в этом. Что можно предпринять для их спасения?
– Мне стало известно, что вице-губернатор Ивкович готов к обсуждению вопроса и может помочь вам.
– С Ивковичем уже говорили. Он занял верную позицию; он встречался с Шубашичем, но губернатор отказался освободить Кершовани, Прицу и Цесарца с Аджией. От кого вы, кстати, узнали имя Ивковича?
– От Шошича. Вам это ничего не скажет.
– Почему же, — усмехнулся Абдулла, — имя Владимира Шошича мне кое о чем говорит.
– Я пытался предупредить через Мандича, что картотека на коммунистов подготовлена к передаче новой власти. Вашим надо уходить.
– Речь идет только о функционерах или о сочувствующих тоже? — спросил Абдулла.
– По-моему, речь идет обо всех тех, кто когда-либо разделял идеологию большевизма. Обо всех поголовно.
– Почему вы решили уйти, Везич? Почему бы вам не остаться? Не все капитулируют, поверьте мне.