Страница:
– В Белграде был я, а не вы. С помощником премьера в Белграде говорил я, а не вы...
– Верно, — согласился Абдулла, — я с помощником премьера не говорил, я говорю с самим премьером. Не в нем ведь дело, в конце концов. В Югославии есть иные силы. Эти силы будут вести борьбу.
– Но я боролся против этихсил. Я боролся против тех сил, о которых вы говорите, — заметил Везич. — Думаете, об этом не знают все ваши? Думаете, это легко забывается? Чувствовать себя ренегатом, причем двойным ренегатом, — можно ли в таком состоянии драться? Я пробовал говорить с вашимив Белграде. Меня отвергли, мне не поверили. Если я потребуюсь и меня позовут и если я увижу толк в том деле, которое призовет меня, я приду.
– Как это понять?
– Это просто понять. Оставьте адрес, по которому я могу снестись с вами. Я напишу. Только пусть случится то, что должно случиться, и пусть я увижу то, что должно случиться после случившегося. Я хочу увидеть борьбу, настоящую борьбу, понимаете?
– Вы еще не встречали Штирлица?
– Его нет. Я звонил по всем телефонам.
– Не надо больше звонить, — попросил Абдулла.
– Вы перестали им интересоваться?
– Перестал. Но я очень интересуюсь вами. И, чтобы я мог дать вам номер своего почтового ящика в Мадриде или Лиссабоне, мне нужна гарантия. Вам этот адрес больше нужен, чем мне, полковник. Вы, по-моему, человек честный, и в полицию вас занесло не из корысти, а по соображениям иного, более серьезного порядка. Но мой адрес вам понадобится. Когда здесь начнется то, что должно начаться, вы не сможете спокойно и честно смотреть в глаза Ладе...
Везич задержал бокал с «Веселым Юраем» на половине пути.
– Вы серьезно работаете, — сказал он.
– Иначе не стоит, — жестко ответил Родыгин, и Везич заметил, как дрогнули в снисходительной улыбке губы Абдуллы.
– Если бы вы решили остаться в Загребе, никакой гарантии от вас мне не нужно, — продолжал Абдулла. — Но поскольку вы уезжаете, гарантия должна быть дана в письменной форме.
– Так я не умею, — сказал Везич. — Так я работал с проворовавшимися клерками, которых внедрял в марксистские кружки. Я не смел так говорить с серьезными людьми...
– Повторяю, — словно не обратив внимания на его слова, продолжал Абдулла, — мне нужно, чтобы вы написали на имя оберштурмбанфюрера Штирлица коротенькую записку следующего содержания, которое вас ни к чему — в конечном счете — не обязывает: «Я взвесил ваше предложение и считаю целесообразным принять его в создавшейся ситуации». Подпишитесь любым именем. Это все, что мне от вас нужно.
– Вы должны объяснить мне, зачем вам это, господин Абдулла.
– Мне это нужно для того, чтобы, оставаясь здесь, продолжать работу против нацистов.
– Что вам даст мое письмо?
– Оно даст мне Штирлица. Он сделал на вас ставку, и вас по его требованию освободили из-под ареста. Если бы не он, с вами бы покончили. В этом был заинтересован Мачек, в этом были заинтересованы усташи, которые очень не любят Мачека, и в этом были заинтересованы наци, которые в равной мере играют и с Мачеком, и с усташами.
– Таким образом, я передаю вам, русскому резиденту, мое согласие на сотрудничество с нацистами?
– Да.
– Напишите мне, в таком случае, следующее: «Я, Абдулла, представляющий интересы СССР, получил от полковника Везича расписку на согласие фиктивно работать со Штирлицем в интересах рейха. Это согласие считаю целесообразным».
– Хорошо. Только я внесу коррективы, — согласился Абдулла и, достав из кармана «монблан» с золотым пером, быстро написал на листочке, вырванном из блокнота: «Я получил расписку на ваше согласие работать в пользу рейха, считая эту фиктивную работу необходимой в настоящее время — в тактических целях. 71». — Такая редакция вас устроит?
Везич прочитал листок, протянутый ему Абдуллой, спрятал его в карман и попросил:
– Дайте блокнот.
– Пожалуйста.
– Я вырву два листа. На одном я напишу ваш адрес, на другом — письмо Штирлицу.
– Адрес записывать не надо. Адрес лучше запомнить. Мадрид. Главный почтамт. Почтовый ящик 2713, сеньору Серхио-Эммануэль-Мария Ласалье. О вашем письме я узнаю через три дня, где бы ни находился.
Везич быстро написал свое письмо Штирлицу и еще раз повторил вслух:
– Сеньор дон Серхио-Эммануэль-Мария Ласалье, 2713.
– Верно. Пишите мне лучше по-немецки. О погоде на Адриатике. О живописи Сезанна. Главное — письмо от вас. Это значит — вы готовы драться. Еще один вопрос...
– Пожалуйста. — И Везич взглянул на часы.
– У вас же вылет в три, — сказал Абдулла, — еще масса времени.
– Профессор Мандич уже ушел на конспиративную квартиру? — спросил Везич, поняв, что его весь день «водили» по городу люди этого маленького, надменно спокойного человека.
– Я не зря спросил вас о сочувствующих. Нет, он еще не ушел. Теперь мы знаем, что он тоже под ударом, и скроем его... Вы сообщили моему другу о данных полковника Ваухника. Кто вам сказал о них?
– Генерал Миркович.
– Их два, Мирковича. Который именно? Боривое?
– Да.
– В связи с чем он сказал вам об этом?
– Он понял мое отчаяние.
– А вы не допускаете мысль, что он проверял вас? Может быть, он хотел понять вашу реакцию? Вы ему больше вопросов не задавали?
– Мы с вами в разведке, видимо, лет по десять служим, а?
Абдулла улыбнулся доброй, открытой улыбкой, и Везич заметил, какие красивые у него зубы, словно у американского киноактера Хэмфри Богарта.
– Это я как-то упустил, — тоже улыбаясь, согласился он.
– Я сейчас вернусь, — полувопросительно сказал Родыгин, поднимаясь.
– Да-да, — согласился Абдулла, — я жду вас.
– Куда он? — спросил Везич.
– Проверить, не смотрят ли за вами. На улице наши люди, они наблюдают за теми, кто появляется здесь. Загород, сразу ведь чужих заметишь...
– Вы остаетесь? — спросил Везич.
– Не понял: вы имеете в виду этот кабак или Загреб?
– Я имею в виду Югославию.
– Да, мы здесь остаемся, — ответил Абдулла.
– Идеализм — не ваша религия.
– Именно потому и остаемся здесь, полковник. Мы готовы к войне.
– И если бы я решил остаться...
– Мы бы помогли вам, — ответил Абдулла, — мы умеем помогать друзьям.
Абдулла нарушил правила конспирации. Он не имел права встречаться с Везичем. Но по своим каналам он узнал о той операции, которую проводил Штирлиц. Абдулла понимал, как важно сейчас Штирлицу иметь подтверждениеудачи в работе с Везичем, и только поэтому пошел на то, чтобы нарушить правила конспирации — он был обязан вывести из-под удара товарища.
(Со Штирлицем он встречался трижды: два раза в Париже и один раз в Бургосе. В Париже Абдулла носил имя Мустафы, а в Бургосе был сеньором Ласалье, который ворочал крупными финансовыми операциями на брюссельской бирже.)
...Той же ночью, выслушав Родыгина, Штирлиц еще раз перечитал записку Везича и спрятал ее в карман.
– Значит, говорите, Ваухник... Вы, надеюсь, еще не послали шифровку с указанием точного дня нападения?
– Шифровка ушла час назад.
– Вам не поверят, — сказал Штирлиц, — и зря вы поторопились.
У него были основания говорить так. Он знал, что Шелленберг лично завербовал Ваухника, словив его с помощью женщин («Что бы делала разведка без баб? — смеялся потом Шелленберг. — Без баб разведка превратилась бы в регистрационное бюро министерства иностранных дел»). Ваухник узнавал высшие военные секреты рейха. Работал он блистательно, через третьих и четвертых лиц, и засекли его случайно, получив ключ к коду югославского посольства. У Гейдриха глаза полезли на лоб, когда он читал шифровки Ваухника. Он даже не решился доложить их Гиммлеру, сообщив в общих лишь чертах, что в Берлине существует канал, по которому уходит секретная информация. На то, чтобы открыть все связи Ваухника, было потрачено три месяца. Занимался этим лично Шелленберг. Он взял Ваухника с поличным и — в обычной своей стремительной манере — поставил его перед выбором: или сотрудничество с РСХА, или расстрел. Ваухник согласился работать с Шелленбергом и передал ему все свои контакты с французами и англичанами.
И вот теперь, по словам Везича, этот человек сообщил Белграду, что шестого апреля, именно шестого, рано утром, танки Гитлера пересекут границу Югославии.
«Значит, игра? — думал Штирлиц. — Значит, Гитлер хочет оказать давление на Белград «операцией страха»? Значит, ни о каком военном решении конфликта не может быть и речи? Или, наоборот, чтобы усилить еще больше панику и нервозность, Шелленберг пошел на то, чтобы открыть Ваухнику дату нападения? А может, Ваухник нужен Шелленбергу в будущем и ему дана секретная информация, чтобы поднять акции полковника? В конце концов, за два дня к войне не подготовишься. А человек, который сообщил — до часа точно — дату нападения, становится особо ценным осведомителем, в мире таких раз-два — и обчелся. Причем, видимо, Шелленберг рассчитывал, и, судя по всему, рассчитывал верно, что этой информацией будут интересоваться и англичане и американцы. Подготовка Ваухника к внедрению к англичанам? Смысл? Бесспорно, смысл есть, и причем немалый. У Шелленберга в Британии были маленькие агенты, а мечтал он о серьезном человеке, который мог бы иметь прямые контакты с серьезными политиками на высоком уровне. Фигура военного атташе Югославии для такой роли подходит вполне».
На продумывание и решение вопроса о сообщении Ваухника ушло мгновение: когда математик отдает годы труда подступам к проблеме, на заключительном этапе он рассчитывает колонки цифр легко и просто. Разведчик сродни математику. Если Ваухник действительно дал Белграду точную дату удара, тогда гипотеза Штирлица правильна. А если Ваухник играет на дипломатии силы? Если Гитлер пугает Белград? Если он не начнет драку, а приведет к власти сепаратистов Мачека или Шубашича, Павелича, которые из честолюбивых, личных интересов готовы растоптать национальное достоинство своего народа?! Тогда как?
– Хорошо, — сказал Штирлиц, — давайте будем принимать ответственность вдвоем. Передайте мою шифровку тоже. Я подтвержу дату. Если уж ошибаться, то лучше ошибаться вместе, чем одному оказаться доверчивым дураком, а другому мудрым прозорливцем. Только надо добавить, что наши данные основаны на сигнале Ваухника. Дома поймут, что мы имеем в виду. И очень жаль, что ушел Везич.
– Не он ушел, а его оттолкнули, — сказал Родыгин. — Он был в Белграде у одного человека... А тот стал отчитывать его и оскорблять. Везич не знал, что этот человек отошел от партии. Я бы отнесся к Везичу с подозрением, согласись он и после этого работать с нами. Но он вернется. Я в это почему-то верю.
– Ладно, Василий Платонович... Я пойду к «своим», — вздохнул Штирлиц. — «Мои» волнуются, как я съездил в Сараево. А вам завтра надо двинуть в Белград и выступить в Русском доме с рефератом о родстве германской и белогвардейской доктрин в национальном вопросе. Постарайтесь поближе сойтись с Билимовичем, он в прошлом был профессором университета святого Владимира.
– Сейчас он в Любляне.
– Именно. «Богоискатели, евразийцы и возрождение России». Такую его работу помните?
– Как же, как же, — в тон Штирлицу ответил Родыгин. — Его брат — умница поразительная, бывший ректор Новороссийского университета. Математик первой величины. Я в свое время пытался дать философский анализ его работы «Об уравнении механики по отношению к главным осям» — поразительное, знаете ли, сочинение. А братец в политику лезет?
– Лезет. И это хорошо. Вы его сведите потесней с генералом Скородумовым и Штейфоном — есть у меня к вам такая просьба.
– Неужели все-таки собираются на нас лезть? — спросил Родыгин, и Штирлиц понял, что он имел в виду.
– Собираются, — твердо сказал он. — И, по-моему, очень скоро.
– Сколько ж крови прольется, господи, — тихо сказал Родыгин, — сколько же крови русской прольется...
Лада сидела возле открытой двери и уже не прислушивалась больше к внезапному скрипу тормозов и к шагам редких прохожих на улице. Она сидела на чемодане и смотрела в одну точку перед собой, и лицо ее было осунувшимся, и она не плакала, хотя понимала теперь отчетливо, что осталась одна и что вольна она плыть по реке и смотреть на облака, и видеть уходящие мимо берега. Часы пробили три, и Петара не было, и никогда больше не будет, и случилось это все потому, что она всегда хотела плыть и не научилась за себя стоять, а побеждают только те, что шумливо и яростно, до драки, стоят, и стоят они не за Петаров или Иванов, а за себя лишь или за детей, если они появились, а Лада хотела, чтобы все было так, как есть, и не умела стоять, и Петара нет, и плыть ей больше некуда, да и незачем — скучно...
Она поднялась с чемодана («Сверху лежал мой серый костюм, наверное, измялся вконец, — машинально отметила она, — и летнее пальто тоже измялось, оно лежит сразу же под костюмом, в Швейцарии же холоднее, чем здесь, обязательно надо иметь наготове пальто»), прошлась по комнате, остановилась возле зеркала и долго рассматривала свое лицо, и увидела морщинки возле глаз и у рта, и, странно подмигнув своему изображению, тихо сказала:
– Скорее бы, господи, только б скорей все кончилось.
А потом она легла на тахту и закурила, и вспомнила тот осенний день и вкус того мороженого, и ощутила на своем плече осторожную руку Петара, и услыхала, как барабанил тогда дождь за окном, и подумала, что люди всю жизнь обманывают самих себя и понимать это начинают только тогда, когда все кончается и вернуть прошлое невозможно. Да и не нужно, в общем-то...
19. МИР НЕ ЕСТЬ ОТСУТСТВИЕ ВОЙНЫ, НО ДОБРОДЕТЕЛЬ, ПРОИСТЕКАЮЩАЯ ИЗ ТВЕРДОСТИ ДУХА
– Верно, — согласился Абдулла, — я с помощником премьера не говорил, я говорю с самим премьером. Не в нем ведь дело, в конце концов. В Югославии есть иные силы. Эти силы будут вести борьбу.
– Но я боролся против этихсил. Я боролся против тех сил, о которых вы говорите, — заметил Везич. — Думаете, об этом не знают все ваши? Думаете, это легко забывается? Чувствовать себя ренегатом, причем двойным ренегатом, — можно ли в таком состоянии драться? Я пробовал говорить с вашимив Белграде. Меня отвергли, мне не поверили. Если я потребуюсь и меня позовут и если я увижу толк в том деле, которое призовет меня, я приду.
– Как это понять?
– Это просто понять. Оставьте адрес, по которому я могу снестись с вами. Я напишу. Только пусть случится то, что должно случиться, и пусть я увижу то, что должно случиться после случившегося. Я хочу увидеть борьбу, настоящую борьбу, понимаете?
– Вы еще не встречали Штирлица?
– Его нет. Я звонил по всем телефонам.
– Не надо больше звонить, — попросил Абдулла.
– Вы перестали им интересоваться?
– Перестал. Но я очень интересуюсь вами. И, чтобы я мог дать вам номер своего почтового ящика в Мадриде или Лиссабоне, мне нужна гарантия. Вам этот адрес больше нужен, чем мне, полковник. Вы, по-моему, человек честный, и в полицию вас занесло не из корысти, а по соображениям иного, более серьезного порядка. Но мой адрес вам понадобится. Когда здесь начнется то, что должно начаться, вы не сможете спокойно и честно смотреть в глаза Ладе...
Везич задержал бокал с «Веселым Юраем» на половине пути.
– Вы серьезно работаете, — сказал он.
– Иначе не стоит, — жестко ответил Родыгин, и Везич заметил, как дрогнули в снисходительной улыбке губы Абдуллы.
– Если бы вы решили остаться в Загребе, никакой гарантии от вас мне не нужно, — продолжал Абдулла. — Но поскольку вы уезжаете, гарантия должна быть дана в письменной форме.
– Так я не умею, — сказал Везич. — Так я работал с проворовавшимися клерками, которых внедрял в марксистские кружки. Я не смел так говорить с серьезными людьми...
– Повторяю, — словно не обратив внимания на его слова, продолжал Абдулла, — мне нужно, чтобы вы написали на имя оберштурмбанфюрера Штирлица коротенькую записку следующего содержания, которое вас ни к чему — в конечном счете — не обязывает: «Я взвесил ваше предложение и считаю целесообразным принять его в создавшейся ситуации». Подпишитесь любым именем. Это все, что мне от вас нужно.
– Вы должны объяснить мне, зачем вам это, господин Абдулла.
– Мне это нужно для того, чтобы, оставаясь здесь, продолжать работу против нацистов.
– Что вам даст мое письмо?
– Оно даст мне Штирлица. Он сделал на вас ставку, и вас по его требованию освободили из-под ареста. Если бы не он, с вами бы покончили. В этом был заинтересован Мачек, в этом были заинтересованы усташи, которые очень не любят Мачека, и в этом были заинтересованы наци, которые в равной мере играют и с Мачеком, и с усташами.
– Таким образом, я передаю вам, русскому резиденту, мое согласие на сотрудничество с нацистами?
– Да.
– Напишите мне, в таком случае, следующее: «Я, Абдулла, представляющий интересы СССР, получил от полковника Везича расписку на согласие фиктивно работать со Штирлицем в интересах рейха. Это согласие считаю целесообразным».
– Хорошо. Только я внесу коррективы, — согласился Абдулла и, достав из кармана «монблан» с золотым пером, быстро написал на листочке, вырванном из блокнота: «Я получил расписку на ваше согласие работать в пользу рейха, считая эту фиктивную работу необходимой в настоящее время — в тактических целях. 71». — Такая редакция вас устроит?
Везич прочитал листок, протянутый ему Абдуллой, спрятал его в карман и попросил:
– Дайте блокнот.
– Пожалуйста.
– Я вырву два листа. На одном я напишу ваш адрес, на другом — письмо Штирлицу.
– Адрес записывать не надо. Адрес лучше запомнить. Мадрид. Главный почтамт. Почтовый ящик 2713, сеньору Серхио-Эммануэль-Мария Ласалье. О вашем письме я узнаю через три дня, где бы ни находился.
Везич быстро написал свое письмо Штирлицу и еще раз повторил вслух:
– Сеньор дон Серхио-Эммануэль-Мария Ласалье, 2713.
– Верно. Пишите мне лучше по-немецки. О погоде на Адриатике. О живописи Сезанна. Главное — письмо от вас. Это значит — вы готовы драться. Еще один вопрос...
– Пожалуйста. — И Везич взглянул на часы.
– У вас же вылет в три, — сказал Абдулла, — еще масса времени.
– Профессор Мандич уже ушел на конспиративную квартиру? — спросил Везич, поняв, что его весь день «водили» по городу люди этого маленького, надменно спокойного человека.
– Я не зря спросил вас о сочувствующих. Нет, он еще не ушел. Теперь мы знаем, что он тоже под ударом, и скроем его... Вы сообщили моему другу о данных полковника Ваухника. Кто вам сказал о них?
– Генерал Миркович.
– Их два, Мирковича. Который именно? Боривое?
– Да.
– В связи с чем он сказал вам об этом?
– Он понял мое отчаяние.
– А вы не допускаете мысль, что он проверял вас? Может быть, он хотел понять вашу реакцию? Вы ему больше вопросов не задавали?
– Мы с вами в разведке, видимо, лет по десять служим, а?
Абдулла улыбнулся доброй, открытой улыбкой, и Везич заметил, какие красивые у него зубы, словно у американского киноактера Хэмфри Богарта.
– Это я как-то упустил, — тоже улыбаясь, согласился он.
– Я сейчас вернусь, — полувопросительно сказал Родыгин, поднимаясь.
– Да-да, — согласился Абдулла, — я жду вас.
– Куда он? — спросил Везич.
– Проверить, не смотрят ли за вами. На улице наши люди, они наблюдают за теми, кто появляется здесь. Загород, сразу ведь чужих заметишь...
– Вы остаетесь? — спросил Везич.
– Не понял: вы имеете в виду этот кабак или Загреб?
– Я имею в виду Югославию.
– Да, мы здесь остаемся, — ответил Абдулла.
– Идеализм — не ваша религия.
– Именно потому и остаемся здесь, полковник. Мы готовы к войне.
– И если бы я решил остаться...
– Мы бы помогли вам, — ответил Абдулла, — мы умеем помогать друзьям.
Абдулла нарушил правила конспирации. Он не имел права встречаться с Везичем. Но по своим каналам он узнал о той операции, которую проводил Штирлиц. Абдулла понимал, как важно сейчас Штирлицу иметь подтверждениеудачи в работе с Везичем, и только поэтому пошел на то, чтобы нарушить правила конспирации — он был обязан вывести из-под удара товарища.
(Со Штирлицем он встречался трижды: два раза в Париже и один раз в Бургосе. В Париже Абдулла носил имя Мустафы, а в Бургосе был сеньором Ласалье, который ворочал крупными финансовыми операциями на брюссельской бирже.)
...Той же ночью, выслушав Родыгина, Штирлиц еще раз перечитал записку Везича и спрятал ее в карман.
– Значит, говорите, Ваухник... Вы, надеюсь, еще не послали шифровку с указанием точного дня нападения?
– Шифровка ушла час назад.
– Вам не поверят, — сказал Штирлиц, — и зря вы поторопились.
У него были основания говорить так. Он знал, что Шелленберг лично завербовал Ваухника, словив его с помощью женщин («Что бы делала разведка без баб? — смеялся потом Шелленберг. — Без баб разведка превратилась бы в регистрационное бюро министерства иностранных дел»). Ваухник узнавал высшие военные секреты рейха. Работал он блистательно, через третьих и четвертых лиц, и засекли его случайно, получив ключ к коду югославского посольства. У Гейдриха глаза полезли на лоб, когда он читал шифровки Ваухника. Он даже не решился доложить их Гиммлеру, сообщив в общих лишь чертах, что в Берлине существует канал, по которому уходит секретная информация. На то, чтобы открыть все связи Ваухника, было потрачено три месяца. Занимался этим лично Шелленберг. Он взял Ваухника с поличным и — в обычной своей стремительной манере — поставил его перед выбором: или сотрудничество с РСХА, или расстрел. Ваухник согласился работать с Шелленбергом и передал ему все свои контакты с французами и англичанами.
И вот теперь, по словам Везича, этот человек сообщил Белграду, что шестого апреля, именно шестого, рано утром, танки Гитлера пересекут границу Югославии.
«Значит, игра? — думал Штирлиц. — Значит, Гитлер хочет оказать давление на Белград «операцией страха»? Значит, ни о каком военном решении конфликта не может быть и речи? Или, наоборот, чтобы усилить еще больше панику и нервозность, Шелленберг пошел на то, чтобы открыть Ваухнику дату нападения? А может, Ваухник нужен Шелленбергу в будущем и ему дана секретная информация, чтобы поднять акции полковника? В конце концов, за два дня к войне не подготовишься. А человек, который сообщил — до часа точно — дату нападения, становится особо ценным осведомителем, в мире таких раз-два — и обчелся. Причем, видимо, Шелленберг рассчитывал, и, судя по всему, рассчитывал верно, что этой информацией будут интересоваться и англичане и американцы. Подготовка Ваухника к внедрению к англичанам? Смысл? Бесспорно, смысл есть, и причем немалый. У Шелленберга в Британии были маленькие агенты, а мечтал он о серьезном человеке, который мог бы иметь прямые контакты с серьезными политиками на высоком уровне. Фигура военного атташе Югославии для такой роли подходит вполне».
На продумывание и решение вопроса о сообщении Ваухника ушло мгновение: когда математик отдает годы труда подступам к проблеме, на заключительном этапе он рассчитывает колонки цифр легко и просто. Разведчик сродни математику. Если Ваухник действительно дал Белграду точную дату удара, тогда гипотеза Штирлица правильна. А если Ваухник играет на дипломатии силы? Если Гитлер пугает Белград? Если он не начнет драку, а приведет к власти сепаратистов Мачека или Шубашича, Павелича, которые из честолюбивых, личных интересов готовы растоптать национальное достоинство своего народа?! Тогда как?
– Хорошо, — сказал Штирлиц, — давайте будем принимать ответственность вдвоем. Передайте мою шифровку тоже. Я подтвержу дату. Если уж ошибаться, то лучше ошибаться вместе, чем одному оказаться доверчивым дураком, а другому мудрым прозорливцем. Только надо добавить, что наши данные основаны на сигнале Ваухника. Дома поймут, что мы имеем в виду. И очень жаль, что ушел Везич.
– Не он ушел, а его оттолкнули, — сказал Родыгин. — Он был в Белграде у одного человека... А тот стал отчитывать его и оскорблять. Везич не знал, что этот человек отошел от партии. Я бы отнесся к Везичу с подозрением, согласись он и после этого работать с нами. Но он вернется. Я в это почему-то верю.
– Ладно, Василий Платонович... Я пойду к «своим», — вздохнул Штирлиц. — «Мои» волнуются, как я съездил в Сараево. А вам завтра надо двинуть в Белград и выступить в Русском доме с рефератом о родстве германской и белогвардейской доктрин в национальном вопросе. Постарайтесь поближе сойтись с Билимовичем, он в прошлом был профессором университета святого Владимира.
– Сейчас он в Любляне.
– Именно. «Богоискатели, евразийцы и возрождение России». Такую его работу помните?
– Как же, как же, — в тон Штирлицу ответил Родыгин. — Его брат — умница поразительная, бывший ректор Новороссийского университета. Математик первой величины. Я в свое время пытался дать философский анализ его работы «Об уравнении механики по отношению к главным осям» — поразительное, знаете ли, сочинение. А братец в политику лезет?
– Лезет. И это хорошо. Вы его сведите потесней с генералом Скородумовым и Штейфоном — есть у меня к вам такая просьба.
– Неужели все-таки собираются на нас лезть? — спросил Родыгин, и Штирлиц понял, что он имел в виду.
– Собираются, — твердо сказал он. — И, по-моему, очень скоро.
– Сколько ж крови прольется, господи, — тихо сказал Родыгин, — сколько же крови русской прольется...
Лада сидела возле открытой двери и уже не прислушивалась больше к внезапному скрипу тормозов и к шагам редких прохожих на улице. Она сидела на чемодане и смотрела в одну точку перед собой, и лицо ее было осунувшимся, и она не плакала, хотя понимала теперь отчетливо, что осталась одна и что вольна она плыть по реке и смотреть на облака, и видеть уходящие мимо берега. Часы пробили три, и Петара не было, и никогда больше не будет, и случилось это все потому, что она всегда хотела плыть и не научилась за себя стоять, а побеждают только те, что шумливо и яростно, до драки, стоят, и стоят они не за Петаров или Иванов, а за себя лишь или за детей, если они появились, а Лада хотела, чтобы все было так, как есть, и не умела стоять, и Петара нет, и плыть ей больше некуда, да и незачем — скучно...
Она поднялась с чемодана («Сверху лежал мой серый костюм, наверное, измялся вконец, — машинально отметила она, — и летнее пальто тоже измялось, оно лежит сразу же под костюмом, в Швейцарии же холоднее, чем здесь, обязательно надо иметь наготове пальто»), прошлась по комнате, остановилась возле зеркала и долго рассматривала свое лицо, и увидела морщинки возле глаз и у рта, и, странно подмигнув своему изображению, тихо сказала:
– Скорее бы, господи, только б скорей все кончилось.
А потом она легла на тахту и закурила, и вспомнила тот осенний день и вкус того мороженого, и ощутила на своем плече осторожную руку Петара, и услыхала, как барабанил тогда дождь за окном, и подумала, что люди всю жизнь обманывают самих себя и понимать это начинают только тогда, когда все кончается и вернуть прошлое невозможно. Да и не нужно, в общем-то...
19. МИР НЕ ЕСТЬ ОТСУТСТВИЕ ВОЙНЫ, НО ДОБРОДЕТЕЛЬ, ПРОИСТЕКАЮЩАЯ ИЗ ТВЕРДОСТИ ДУХА
Получив сообщения разведки о том, что завтра утром армии Гитлера вторгнутся в Югославию, Сталин долго смотрел на большие деревянные часы, стоявшие в углу кабинета. Он еще раз внимательно пролистал шифровки из Берна, Загреба, Берлина и Стокгольма.
«В конце концов, всех скопом купить невозможно, — подумал он, — и потом врали бы умнее, по-разному бы врали. Видимо, в данном случае не врут».
Он поднялся из-за стола и отошел к окну. В весенней синей ночи малиново светились кремлевские звезды.
«Если Гитлер застрянет в Югославии на два-три месяца, если Симович сможет организовать оборону, если, как говорил их военный атташе, они будут стоять насмерть, мы сможем крепко помочь им, да и себе, получив выигрыш во времени...»
Сталин отдавал себе отчет в том, что многое еще в экономике не сделано. Со времени революции прошло двадцать четыре года, опыт управления огромным хозяйством только накапливался, традиции промышленного производства тоже.
Заключив пакт с Германией, Сталин вскоре почувствовал главную трудность: он не мог отделять государственную политику от идеологии, он не мог пойти на то, чтобы позволить прессе открыто сказать о государственной тактике и партийной стратегии, он обязан был во всем проводить однозначную линию. Он не мог открыто объяснять народу, что жесткие законы сорокового года вызваны необходимостью подготовки к войне. Сталин знал статьи из английских газет о том, что Гитлер готовит удар по России. Но сам он не мог прийти к определенному выводу, играет Черчилль или же искренне предупреждает его о возможности вторжения. Гитлер говорил в «Майн кампф» о том, что только Англия может быть союзницей Германии в Европе. Черчилль не скрывал своей ненависти к большевизму. Сталин хотел верить объективным данным: ему нужен был хотя бы год, чтобы укрепить новую границу, модернизировать танковый парк и орудийный арсенал, построить сеть новых аэродромов, рассчитанных на возросшие мощности самолетов. А все это надо было согласовывать, увязывать, координировать, утверждать.
В марте Гитлер ввел войска в Болгарию. На заседании Политбюро Сталин молча и хмуро оглядел лица присутствующих, как бы приглашая их высказаться. За отдельным маленьким столом среди участников заседания сидел Нарком обороны Тимошенко, он докладывал перед этим кадровый вопрос. В частности, он сказал, что возрастной ценз высшего командного состава сейчас подобен возрастному цензу времен гражданской войны: до тридцати лет.
– Это хорошо или плохо? — спросил Сталин, остановившись перед маршалом.
– С одной стороны, это очень хорошо, товарищ Сталин, — молодость, как и храбрость, города берет. Только вот опыт...
– Опыт — вещь наживная, Тимошенко. Повоюют — наберутся опыта.
Он повернулся к Тимошенко спиной, и как раз в это время Поскребышев принес сообщение из Софии...
– Ну так что? — подтвердил свой молчаливый вопрос Сталин. — Как будем поступать?
Ворошилов предложил провести маневры на южной границе.
– Попугать никогда не вредно, — добавил он.
Сталин неторопливо закурил и сказал, обращаясь к Молотову:
– Нота должна быть вежливой до такой степени, чтобы не унизить достоинство страны. На месте Гитлера я бы искал любой повод для разрыва. На месте Сталина я бы повода не давал. Пусть Наркоминдел подумает над текстом. Пусть Вышинский внимательно поработает над формулировками — он это умеет... Война — это не кино и не митинг Осоавиахима; война — это война. А нынешняя война будет войной техники, и победит в ней тот, кто лучше знает приборную доску самолета и рычаги управления танком. Если других мнений нет, — неожиданно торопливо, словно оборвав себя, сказал Сталин, — перейдем к следующему вопросу.
...И вот теперь, всего через месяц после введения германских войск в Болгарию, он получил донесение, что завтра Гитлер нападет на Югославию.
...К вопросам протокола Сталин относился двояко.
Он понимал, что форма лишь обнимала состоявшееся содержание, но отдавал себе отчет в том, что протокол важен не сам по себе, а лишь как инструмент, акцентирующий особое внимание на той или иной частности. Частность, считал он, есть составное, определяющее общее, то есть главное, и уж если он, Сталин, может играть роль в создании этого главного, то, видимо, протокол следует обернуть на пользу дела и подчиняться ему, подшучивая над этой закостенелостью лишь в кругу близких друзей. Главное— чем дальше, тем больше — решалось на международной арене, а там протокол был испытанным способом расставить все точки над «и»: политики говорят на своем языке кратких терминов — время дорого, его экономить надо, а протокол — он большой эконом, большой и проверенный многократно на деле.
...В одиннадцать часов в Кремль вернулся Молотов. Он принимал в Наркоминделе германского посла фон Шуленбурга. Первая встреча с германским послом состоялась вчерашней ночью.
– По нашим сведениям, — сказал фон Шуленбург, — вы ведете переговоры с Югославией.
– Мы ведем переговоры с Югославией, которые не направлены против какой-либо третьей державы, — ответил Молотов, — мы движимы лишь одним желанием: сохранить мир на Балканах. Насколько мы можем судить, руководители рейха также не устают подчеркивать свое желание сохранить мир в этом районе.
– Я думаю, — ответил фон Шуленбург, — что советское правительство выбрало не совсем удачный момент для дружеских переговоров с югославскими путчистами...
– С путчистами? А что, Берлин отказался признать новое югославское правительство?
– Ну, в такой плоскости вопрос пока не стоит, — медленно ответил фон Шуленбург, — называя белградское правительство путчистским, я высказал собственную точку зрения.
– Тем более всего неделю назад Риббентроп подписал Протокол о присоединении Югославии к Тройственному пакту. Следовательно, Советское правительство ведет переговоры с союзником Германии, — добавил Молотов.
– Господин министр, я думаю, что эти переговоры с Югославией произведут неблагоприятное впечатление.
– Где?
– Во всем мире.
– Обо всем мире рано судить, господин посол. Я имею возможность вызвать британского и американского послов, чтобы выяснить точку зрения их правительств...
– Во всяком случае, в Германии это вызовет досаду, господин министр.
– Это ваша личная точка зрения? — спросил Молотов, протирая пенсне. — Или мнение вашего правительства?
– Это мнение правительства, которое я имею честь представлять.
Сегодня Молотов еще раз беседовал с Шуленбургом, стараясь более точно понять германского посла и в шелухе протокольных формулировок угадать те новости, которые могли прийти к нему из Берлина. Посол повторил еще раз:
– Мне будет довольно трудно объяснить рейхсминистру Риббентропу, чем вызваны столь срочные переговоры с Югославией. Я думаю, что министерство иностранных дел Германии вправе задать вопрос в связи с последовательной антигерманской позицией советской стороны в балканском вопросе: нота советского правительства по поводу введения германских войск в Болгарию; гарантии, данные вами Турции; и, наконец, переговоры с Югославией — все это может создать впечатление, что советское руководство решило проводить новую линию...
– Ну что ж, — сказал Сталин, выслушав Молотова, — если они говорят о новой линии советского руководства, надо подтвердить эту их убежденность. Я за то, чтобы сейчас же вызвать Гавриловича и подписать с югославами договор о дружбе.
Сталин изучающе глянул на Молотова, стараясь понять, какое впечатление произвело на наркома это его решение, с точки зрения канонической дипломатии, безрассудное.
– Гаврилович настаивает, чтобы договор подписывал не он один, а военные, прилетевшие из Белграда.
– Что ж... Его можно понять — он хочет этим подчеркнуть особыйсмысл в отношениях между нашими странами.
– Вышинский отказал ему в этом.
– А вы поправьте Вышинского, поправьте его...
Молотов посмотрел на часы — была полночь.
– Гаврилович, вероятно, спит.
– А вы его разбудите... Думаю, надо пригласить побольше фотографов на церемонию подписания договора. Думаю, что мое присутствие не помешает факту подписания договора. Как вы считаете, Молотов? Пусть югославы знают, что Сталин был на подписании договора с их страной — думаю, это не помешает им в ближайшие дни, если действительно Гитлер начинает войну.
Фельдмаршал Лист облетал на маленьком «фокке-вульфе», дребезжащем, как графин на стеклянном подносе, соединения обеих его группировок, расположенных юго-западнее Софии. На рассвете танки Клейста перейдут границу и ударят по Белграду всей мощью семи дивизий, собранных в один стальной кулак. Вторая группа дивизий ударит по Скопле. С севера — армия Вейхса, дислоцированная в Австрии и Венгрии, и ее запыленные танки встретят солдат Листа на Дунае, в поверженной югославской столице. Удар будет нанесен в один и тот же миг на рассвете, когда еще прохладно, и пение птиц в лесу приглушено плотным облаком тумана, и роса еще тяжелая, темно-серая, без того холодного, отрешенного, сине-белого высверка, которое приносит со своими первыми лучами великий бог древних — солнце.
Фельдмаршал смотрел на точные ромбы танковых строев, застывшие вдоль болгарских проселков, — белые полотенца, брошенные на синюю траву; сверху танки казались маленькими игрушками, которыми забавляются его внуки. Лист даже услышал, как страшно рычат мальчугашки, подражая реву танковых моторов, и как напрягаются тоненькие мышцы их слабых ручонок, когда они передвигают свои пластмассовые танки, сосредоточивая их для удара по «врагу».
Лист вдруг подумал, что в детстве он не знал, что такое танк и пластмасса, и мечталось ему о лихой кавалерийской атаке улан в высоких киверах с синими султанами, развевающимися по ветру, и еще он подумал, что война его детства была все же более жестокой, ибо удар сабли означал зримую гибель противника, а сейчас снаряд, загнанный в ствол пушки, поражает невидимого врага, и, нажимая кнопку, танкист не видит смертельной боли в глазах такого же, как и он, юноши и не должен, испытывая радость победы, постоянно представлять себе смерть такой близкой, кроваво-дымной и явственной — протяни руку и пальцы ощутят что-то липкое, пульсирующе-горячее. Раньше, продолжал размышлять Лист, солдату было труднее, ибо он давал клятву на крови. Теперь, в век техники, солдат не видит моментального результата его поступка. Он лишь нажал курок, и в километре от него начал корчиться в судорогах и кричать длинным, последним, а потому детским криком такой же человек, одетый в такую же зеленую форму, с той лишь разницей, что на плечах его другие погоны, а на пилотке иная кокарда, но он, немецкий солдат, не видит и не слышит этого, ибо техника, поставленная на службу войны, победила барьер расстояний.
Летчик, обернувшись, протянул фельдмаршалу маленький листок бумаги, на котором радист записал скачущим почерком: «Командующий авиацией генерал Дикс приглашает сделать посадку возле его штаба — обещает охоту на вальдшнепов и ужин».
Лист посмотрел на часы. Было около семи. В десять обещали звонить из ставки фюрера. В конце концов, разговор можно перевести на штаб Дикса: вчера сюда провели кабель прямой связи.
Лист тронул указательным пальцем спину радиста, которая показалась ему безжизненной из-за того, что мягкая кожаная куртка промерзла на ветру; тот обернулся, и фельдмаршал кивнул ему головой.
Дикс обосновался в загородной даче известного софийского врача, который эмигрировал в Англию сразу же после ввода германских войск: в стране пошли разговоры о скорой войне.
Особнячок стоял в дубовой роще на склоне горы. В саду пахло прелыми листьями, и в небе, где угадывался узкий серп молодой луны, трепещуще стыл жаворонок.
«В конце концов, всех скопом купить невозможно, — подумал он, — и потом врали бы умнее, по-разному бы врали. Видимо, в данном случае не врут».
Он поднялся из-за стола и отошел к окну. В весенней синей ночи малиново светились кремлевские звезды.
«Если Гитлер застрянет в Югославии на два-три месяца, если Симович сможет организовать оборону, если, как говорил их военный атташе, они будут стоять насмерть, мы сможем крепко помочь им, да и себе, получив выигрыш во времени...»
Сталин отдавал себе отчет в том, что многое еще в экономике не сделано. Со времени революции прошло двадцать четыре года, опыт управления огромным хозяйством только накапливался, традиции промышленного производства тоже.
Заключив пакт с Германией, Сталин вскоре почувствовал главную трудность: он не мог отделять государственную политику от идеологии, он не мог пойти на то, чтобы позволить прессе открыто сказать о государственной тактике и партийной стратегии, он обязан был во всем проводить однозначную линию. Он не мог открыто объяснять народу, что жесткие законы сорокового года вызваны необходимостью подготовки к войне. Сталин знал статьи из английских газет о том, что Гитлер готовит удар по России. Но сам он не мог прийти к определенному выводу, играет Черчилль или же искренне предупреждает его о возможности вторжения. Гитлер говорил в «Майн кампф» о том, что только Англия может быть союзницей Германии в Европе. Черчилль не скрывал своей ненависти к большевизму. Сталин хотел верить объективным данным: ему нужен был хотя бы год, чтобы укрепить новую границу, модернизировать танковый парк и орудийный арсенал, построить сеть новых аэродромов, рассчитанных на возросшие мощности самолетов. А все это надо было согласовывать, увязывать, координировать, утверждать.
В марте Гитлер ввел войска в Болгарию. На заседании Политбюро Сталин молча и хмуро оглядел лица присутствующих, как бы приглашая их высказаться. За отдельным маленьким столом среди участников заседания сидел Нарком обороны Тимошенко, он докладывал перед этим кадровый вопрос. В частности, он сказал, что возрастной ценз высшего командного состава сейчас подобен возрастному цензу времен гражданской войны: до тридцати лет.
– Это хорошо или плохо? — спросил Сталин, остановившись перед маршалом.
– С одной стороны, это очень хорошо, товарищ Сталин, — молодость, как и храбрость, города берет. Только вот опыт...
– Опыт — вещь наживная, Тимошенко. Повоюют — наберутся опыта.
Он повернулся к Тимошенко спиной, и как раз в это время Поскребышев принес сообщение из Софии...
– Ну так что? — подтвердил свой молчаливый вопрос Сталин. — Как будем поступать?
Ворошилов предложил провести маневры на южной границе.
– Попугать никогда не вредно, — добавил он.
Сталин неторопливо закурил и сказал, обращаясь к Молотову:
– Нота должна быть вежливой до такой степени, чтобы не унизить достоинство страны. На месте Гитлера я бы искал любой повод для разрыва. На месте Сталина я бы повода не давал. Пусть Наркоминдел подумает над текстом. Пусть Вышинский внимательно поработает над формулировками — он это умеет... Война — это не кино и не митинг Осоавиахима; война — это война. А нынешняя война будет войной техники, и победит в ней тот, кто лучше знает приборную доску самолета и рычаги управления танком. Если других мнений нет, — неожиданно торопливо, словно оборвав себя, сказал Сталин, — перейдем к следующему вопросу.
...И вот теперь, всего через месяц после введения германских войск в Болгарию, он получил донесение, что завтра Гитлер нападет на Югославию.
...К вопросам протокола Сталин относился двояко.
Он понимал, что форма лишь обнимала состоявшееся содержание, но отдавал себе отчет в том, что протокол важен не сам по себе, а лишь как инструмент, акцентирующий особое внимание на той или иной частности. Частность, считал он, есть составное, определяющее общее, то есть главное, и уж если он, Сталин, может играть роль в создании этого главного, то, видимо, протокол следует обернуть на пользу дела и подчиняться ему, подшучивая над этой закостенелостью лишь в кругу близких друзей. Главное— чем дальше, тем больше — решалось на международной арене, а там протокол был испытанным способом расставить все точки над «и»: политики говорят на своем языке кратких терминов — время дорого, его экономить надо, а протокол — он большой эконом, большой и проверенный многократно на деле.
...В одиннадцать часов в Кремль вернулся Молотов. Он принимал в Наркоминделе германского посла фон Шуленбурга. Первая встреча с германским послом состоялась вчерашней ночью.
– По нашим сведениям, — сказал фон Шуленбург, — вы ведете переговоры с Югославией.
– Мы ведем переговоры с Югославией, которые не направлены против какой-либо третьей державы, — ответил Молотов, — мы движимы лишь одним желанием: сохранить мир на Балканах. Насколько мы можем судить, руководители рейха также не устают подчеркивать свое желание сохранить мир в этом районе.
– Я думаю, — ответил фон Шуленбург, — что советское правительство выбрало не совсем удачный момент для дружеских переговоров с югославскими путчистами...
– С путчистами? А что, Берлин отказался признать новое югославское правительство?
– Ну, в такой плоскости вопрос пока не стоит, — медленно ответил фон Шуленбург, — называя белградское правительство путчистским, я высказал собственную точку зрения.
– Тем более всего неделю назад Риббентроп подписал Протокол о присоединении Югославии к Тройственному пакту. Следовательно, Советское правительство ведет переговоры с союзником Германии, — добавил Молотов.
– Господин министр, я думаю, что эти переговоры с Югославией произведут неблагоприятное впечатление.
– Где?
– Во всем мире.
– Обо всем мире рано судить, господин посол. Я имею возможность вызвать британского и американского послов, чтобы выяснить точку зрения их правительств...
– Во всяком случае, в Германии это вызовет досаду, господин министр.
– Это ваша личная точка зрения? — спросил Молотов, протирая пенсне. — Или мнение вашего правительства?
– Это мнение правительства, которое я имею честь представлять.
Сегодня Молотов еще раз беседовал с Шуленбургом, стараясь более точно понять германского посла и в шелухе протокольных формулировок угадать те новости, которые могли прийти к нему из Берлина. Посол повторил еще раз:
– Мне будет довольно трудно объяснить рейхсминистру Риббентропу, чем вызваны столь срочные переговоры с Югославией. Я думаю, что министерство иностранных дел Германии вправе задать вопрос в связи с последовательной антигерманской позицией советской стороны в балканском вопросе: нота советского правительства по поводу введения германских войск в Болгарию; гарантии, данные вами Турции; и, наконец, переговоры с Югославией — все это может создать впечатление, что советское руководство решило проводить новую линию...
– Ну что ж, — сказал Сталин, выслушав Молотова, — если они говорят о новой линии советского руководства, надо подтвердить эту их убежденность. Я за то, чтобы сейчас же вызвать Гавриловича и подписать с югославами договор о дружбе.
Сталин изучающе глянул на Молотова, стараясь понять, какое впечатление произвело на наркома это его решение, с точки зрения канонической дипломатии, безрассудное.
– Гаврилович настаивает, чтобы договор подписывал не он один, а военные, прилетевшие из Белграда.
– Что ж... Его можно понять — он хочет этим подчеркнуть особыйсмысл в отношениях между нашими странами.
– Вышинский отказал ему в этом.
– А вы поправьте Вышинского, поправьте его...
Молотов посмотрел на часы — была полночь.
– Гаврилович, вероятно, спит.
– А вы его разбудите... Думаю, надо пригласить побольше фотографов на церемонию подписания договора. Думаю, что мое присутствие не помешает факту подписания договора. Как вы считаете, Молотов? Пусть югославы знают, что Сталин был на подписании договора с их страной — думаю, это не помешает им в ближайшие дни, если действительно Гитлер начинает войну.
Фельдмаршал Лист облетал на маленьком «фокке-вульфе», дребезжащем, как графин на стеклянном подносе, соединения обеих его группировок, расположенных юго-западнее Софии. На рассвете танки Клейста перейдут границу и ударят по Белграду всей мощью семи дивизий, собранных в один стальной кулак. Вторая группа дивизий ударит по Скопле. С севера — армия Вейхса, дислоцированная в Австрии и Венгрии, и ее запыленные танки встретят солдат Листа на Дунае, в поверженной югославской столице. Удар будет нанесен в один и тот же миг на рассвете, когда еще прохладно, и пение птиц в лесу приглушено плотным облаком тумана, и роса еще тяжелая, темно-серая, без того холодного, отрешенного, сине-белого высверка, которое приносит со своими первыми лучами великий бог древних — солнце.
Фельдмаршал смотрел на точные ромбы танковых строев, застывшие вдоль болгарских проселков, — белые полотенца, брошенные на синюю траву; сверху танки казались маленькими игрушками, которыми забавляются его внуки. Лист даже услышал, как страшно рычат мальчугашки, подражая реву танковых моторов, и как напрягаются тоненькие мышцы их слабых ручонок, когда они передвигают свои пластмассовые танки, сосредоточивая их для удара по «врагу».
Лист вдруг подумал, что в детстве он не знал, что такое танк и пластмасса, и мечталось ему о лихой кавалерийской атаке улан в высоких киверах с синими султанами, развевающимися по ветру, и еще он подумал, что война его детства была все же более жестокой, ибо удар сабли означал зримую гибель противника, а сейчас снаряд, загнанный в ствол пушки, поражает невидимого врага, и, нажимая кнопку, танкист не видит смертельной боли в глазах такого же, как и он, юноши и не должен, испытывая радость победы, постоянно представлять себе смерть такой близкой, кроваво-дымной и явственной — протяни руку и пальцы ощутят что-то липкое, пульсирующе-горячее. Раньше, продолжал размышлять Лист, солдату было труднее, ибо он давал клятву на крови. Теперь, в век техники, солдат не видит моментального результата его поступка. Он лишь нажал курок, и в километре от него начал корчиться в судорогах и кричать длинным, последним, а потому детским криком такой же человек, одетый в такую же зеленую форму, с той лишь разницей, что на плечах его другие погоны, а на пилотке иная кокарда, но он, немецкий солдат, не видит и не слышит этого, ибо техника, поставленная на службу войны, победила барьер расстояний.
Летчик, обернувшись, протянул фельдмаршалу маленький листок бумаги, на котором радист записал скачущим почерком: «Командующий авиацией генерал Дикс приглашает сделать посадку возле его штаба — обещает охоту на вальдшнепов и ужин».
Лист посмотрел на часы. Было около семи. В десять обещали звонить из ставки фюрера. В конце концов, разговор можно перевести на штаб Дикса: вчера сюда провели кабель прямой связи.
Лист тронул указательным пальцем спину радиста, которая показалась ему безжизненной из-за того, что мягкая кожаная куртка промерзла на ветру; тот обернулся, и фельдмаршал кивнул ему головой.
Дикс обосновался в загородной даче известного софийского врача, который эмигрировал в Англию сразу же после ввода германских войск: в стране пошли разговоры о скорой войне.
Особнячок стоял в дубовой роще на склоне горы. В саду пахло прелыми листьями, и в небе, где угадывался узкий серп молодой луны, трепещуще стыл жаворонок.