Страница:
Информация к размышлению (сеньора Франко)
После того как отряды фалангистов Ворвались в Мадрид и началось
месиво,
сеньоране могла выйти из дома, потому что генералиссимус считал, что столица полна террористов, которые только и ждут, как бы отомстить ему. Семья поселилась в роскошном замке, охранявшемся сотней отборных гвардейцев, начинавших с Франко еще в Африке; парк был прекрасен и тих; продукты привозили с охранявшихся гасиенд
52, которые принадлежали друзьям диктатора; повара, мажордом, горничные и лакеи безвыездно жили на территории; здесь же постоянно находились шоферы, слесари, водопроводчики, садовники – все, как один, привезенные начальником личной охраны Франко из родного города диктатора; никаких контактов с мятежными жителями столицы, вредное влияние исключено.
Первое время сеньоране ощущала тяготы этого роскошного, удобного, постоянного затворничества, а, наоборот, испытывала блаженную успокоенность, пришедшую, наконец, в семью после двух с половиной лет гражданской войны, когда каждую ночь, особенно в первые месяцы, она долго раздумывала, прежде чем лечь в постель, – раздеваться или нет, придется убегать или же ночь пройдет спокойно; у изголовья всегда лежала маленькая сумочка с тремя бриллиантовыми кольцами, двумя изумрудами и сапфировыми подвесками – вот и все богатство, не считая небольших денег, вложенных в недвижимость, но ведь землю не возьмешь с собою в изгнание, не продашь мерзким ювелирам, чтобы обеспечить жизнь семьи...
Когда пришла долгожданная победа и она поселилась в этом громадном, воистину королевском замке, ощущение умиротворенного счастья было каким-то особым, тихим, что ли, не надо постоянно страшиться возможного бегства, нищеты эмиграции, а то и того хуже, тюрьмы, трибунала, расстрела мужа.
Первые месяцы она помногу спала; врачи предписали длительные прогулки по парку; весна была упоительной, цветение началось на две недели раньше обычного; летом семья перебралась в загородный замок, но и там ее окружали одни и те же лица; постепенно, далеко не сразу, они стали докучать ей, – женщина есть женщина, жить вне общества, без общения с тем миром, который ранее, когда Франко был обыкновенным командиром дивизии, окружал ее, становилось все труднее.
И однажды она сказала мужу:
– Знаешь, я чувствую, что скоро разучусь говорить.
– А ты беседуй со мною, – ответил он. – Я ведь так люблю тебя слушать.
Однако через неделю в замке была устроена партия; Франко лично утвердил список приглашенных, попросив начальника охраны озаботиться тем, чтобы из Виго загодя привезли тех офицеров, с которыми они дружили домами в начале двадцатых годов.
Вечер прошел прекрасно, великолепно пела Мари-Кармен, она тогда только-только набирала силу, из хорошей семьи, отец был хозяином магазина, финансировал движение, поэтому начальник охраны легко разрешил пригласить ее, хотя ее пианиста в замок не пустил – нашел порочившие его связи, опасно.
Сеньора вышла к гостям в своем самом нарядном платье, царственно обошла приглашенных, найдя для каждого милое слово; Мари-Кармен погладила по щеке, но из-за стола ушла первой, что несколько удивило генералиссимуса. Он, однако, оставался в зале до конца; когда заглянул в ее спальню, сеньора лежала тихо, без движения; решил, что спит, тревожить не стал. Утром Франко поразился ее лицу – оно было бледным, с синяками под прекрасными громадными глазами.
– Ты плохо себя чувствуешь, родная? – спросил он участливо.
– Нет, нет, – сухо ответила она, – все прекрасно.
– Но ты выглядишь усталой.
– Я выгляжу завистливой, – грустно улыбнулась сеньора. – Я себя почувствовала вчера огородным пугалом... Все дамы были прекрасно одеты, а я ведь даже не знала, что сейчас модно, во что одеваются женщины на улицах, что выставляют в витринах лучших магазинов... И потом, ты заметил, какие бриллианты были на Эухении? А какие изумруды висели в ушах этой старухи Маданьес? Как яблоки...
– У них яблоки, – усмехнулся он, – у тебя Испания, слава и власть.
«А долговечна ли она? – именно тогда впервые подумала сеньора. – Ты не монарх, случись что в стране, семья останется нищей».
Но, подумав, она не произнесла ни слова. Лишь по прошествии трех месяцев – выдержке она научилась у мужа – заметила:
– Ты не находишь, что настало время и мне появиться в городе? Все-таки в Европе принято, чтобы жена национального лидера вносила свой вклад в дело мужа. В конце концов, отчего бы мне не патронировать медицину? Или школы?
...К выездусеньоры охрана генералиссимуса готовилась неделю. Был утвержден маршрут поездки по городу, проверены те люди, которые должны были встречать ее и отвечать на вопросы, подготовлены тексты ее обращений к врачам в тех клиниках, которые можно было посетить; четыреста агентов охраны заняли свои места на тех улицах, по которым должен был проехать кортеж; гвардиа сивиль, отвечавшая за дороги, была за два дня до этого переведена на казарменное положение, на чердаках многоэтажных домов свои места заняли снайперы.
Сеньора попросила ознакомить ее с планом выезда, спросила, по каким улицам будет пролегать путь, и внесла лишь одну коррективу, попросив устроить проезд кортежа по главной улице Мадрида – Гран-Виа, ставшей к тому времени Хосе-Антонио, в честь вождя фаланги.
В «паккарде» с ней, помимо двух охранников (остальные набились в «линкольны» сопровождения), находились еще две дамы; кандидатуры также были утверждены начальником личной охраны каудильо; одну из предложенных сеньорой, маркизу Батисту, он отверг, потому что был в натянутых отношениях с ее мужем; сеньора выразила неудовольствие, однако шеф безопасности был непреклонен; этого она ему не забыла. Франко не забыл ему другого: прочитав рапорт о выезде сеньоры в город с целью «ознакомления с ситуацией в медицинском обслуживании детей и подростков», он отметил абзац, в котором подчеркивалось, что сеньора «приказала шоферу сбавить скорость, когда кортеж следовал по улице Хосе-Антонио мимо самого роскошного магазина мехов, а также, когда машина проезжала дом французской моды и ювелирный магазин Хесуса де Вальявилла, что было нарушением норм безопасности».
Зная, что отчеты начальника охраны существуют не в безвоздушном пространстве, а, в той или иной степени, становятся известными штабу фаланги, то есть министерству Движения, министерству внутренних дел и шефу управления безопасности страны, Франко отдавал себе отчет, что этот абзац вполне может дать пищу для разговоров, которые в Испании, стране, остро чувствующей интригу, совершенно нежелательны.
Поэтому, когда сеньора – опять-таки по прошествии месяцев – поинтересовалась, отчего в Мадриде нет Аранхи, который осуществлял охрану Франко, когда они жили в Бургосе, ее слова упали на вполне подготовленную почву; вскоре он был переведен из Барселоны в Мадрид и возглавил подразделение личной гвардии Франко.
Следующий выезд в город организовывал уже лично он, Аранха, верный дружочек; ему можно было совершенно открыто сказать о понятном желании увидеть новые моды, полюбоваться мастерством ювелиров и ощутить ласкающую нежность соболей.
Однако же Франко, выслушав ее просьбу о приобретении бриллиантового гарнитура из Бельгии (выставленного на Гран-Виа), сказал, что сейчас не время просить такие деньги в казне.
– Надо подождать, дорогая, – добавил он, – не все нас поймут. Ты же знаешь, сколько у меня завистников – даже среди тех, кто считается близкими друзьями.
Сеньора знала, что в каких-то вопросах с Франко не было смысла спорить; осторожный и медлительный, он редко ошибался в своих действиях, предпочитая резкости – тяжелую, постепенную последовательность.
Однако когда Гитлер начал войну против России, когда неожиданно для всех Англия и Америка поддержали Сталина, когда Франко проводил дни и ночи в совещаниях с военными, экономистами и дипломатами, ибо режим снова закачался, она поняла, что медлить сейчас – непростительно. Всякое может случиться; если не она, мать и жена, подумает о будущем семьи, этого не сделает никто. Да, Франко прекрасный политик, она восхищается им; да, он стратег борьбы, это признали в стране, но он мужчина, он не испытывает постоянного страха за род, за свое потомство; он не знает тех ужасов, которые видит во сне она, один и тот же кошмар, как наваждение, – тащит за руку девочку, их крошку, через лес; ноги сбиты в кровь о камни, где-то слышны пьяные крики мужчин, а маленькая громко плачет и молит: «Мамочка, согрей меня, я замерзаю, мамочка, бога ради согрей!» А вместо глаз у нее кровавые раны, хотя ресницы такие же, как и сейчас, длинные и пушистые, и зубы какие-то желтые, ужасной, скошенной формы, будто спилены.
Идею о том, чтобы собрать жен банкиров и промышленников для того, чтобы побудить их оказать помощь благотворительству, привлечь к патронированию клиник, с тем чтобы пресса сделала об этом большой материал, высказала не она; Аранха через заместителя министра иностранных дел (родились в одном городе, с тех пор и дружны) продвинул эту мысль его шефу Серано Суньеру; именно он, министр, вошел с этим предложением к генералиссимусу: «Такого рода раут позволил бы пригласить жен послов как стран Оси, так и союзных держав, – и те и другие оценили бы такого рода посредничество весьма и весьма высоко».
Именно на этой-то встрече жена графа Оргаса должна была выполнить просьбу мужа (идею подсказал маркиз де ля Куэнья) и передать сеньоре взносна развитие медицины, желательно с глазу на глаз, – бриллиантовый перстень старинной работы из фамильной коллекции.
Сеньора выполнила поручение мужа весьма деликатно; сеньора Франко поблагодарила семьюза поддержку ее начинания, связанного с судьбою тысяч обездоленных; в конечном счете ради них мы и живем; сказала, что будет рада видеть ее у себя на следующей неделе, в четверг, к чаю – надо обсудить план работы на будущее и, обратившись затем к дамам, сообщила, что самая старинная семья Испании открыла благородный почин, вступивв дело помощи медицинскому обслуживанию испанцев. О том, в какой форме было осуществлено это вступление, сеньора не уточнила, каждый вправе думать по-своему.
Ночью сеньора попросила мужа пригласить графа Оргаса на охоту; этой чести удостаивались только те, кому Франко верил беспредельно; человек, принятый в его доме, получал права на все.
Через неделю штаб тайного ордена католических технократов принял к сведению информацию маркиза де ля Куэнья; были разработаны рекомендации на будущее; драгоценности, меха, а то и просто чеки на пятизначные суммы прямо-таки хлынулив руки сеньоры. Директор банка, контролировавшегося братством, сообщил, что Аранха открыл счет на свое имя, предъявив к оплате чеки, выписанные на имя «благотворительной» сеньоры; после этого министерство финансов Потребовало оплатить стоимость песет долларами «в целях приобретения в Швейцарии необходимой аппаратуры для клиник и больниц». Аранха уложил пачки долларов в плоский саквояж и увез их во дворец Франко.
Рыба взяла наживу, началась охота.
Сначала братство подвело к сеньоре скульптора Мигеля Удино; его поясные портреты славились фотографической точностью и обилием деталей, услаждавших торговый вкус потомков былой аристократии, – Удино тщательно лепил перстни, диадемы, подвески, а также великолепно передавал фактуру платья.
Портрет сеньоры, сделанный им за семь сеансов, восхитил ее: «Вы настоящий волшебник, Мигель! Какая мастерская точность, какое удивительное проникновение в душу женщины!» Посадили позировать сеньориту; он сделал из нее ангелочка с громадными глазами; это понравилось и генералиссимусу, дочь он любил трепетно; затем пришла и его очередь позировать Мигелю. Во время сеансов скульптор много говорил о трагической истории Испании, восхищался полководческим талантом генералиссимуса, легко критиковал существующие недостатки (нет хороших красок, невозможно приобрести надежные резцы, заказы на памятники героям борьбы против коммунистов совершенно нет сил пробить сквозь бюрократию чиновников, которые заражены тайным республиканством и иудаизмом), рассказывал о творческих планах, о своем давнем желании сделать огромные монументы по всей стране, в которых был бы запечатлен подвиг фаланги в ее борьбе против чужеродных идей Кремля.
Мигель говорил так ловко, что Франко не мог не поинтересоваться, отчего же Удино не реализует свою задумку, которая, конечно же, представляется ему весьма благородной и важной? Этого только и добивался скульптор; назвал маркиза де ля Куэнья как возможного руководителя предприятия; человек абсолютного вкуса, поклонник генералиссимуса, истинный патриот нации, богат, следовательно, независим в суждениях – в отличие от тех руководителей департамента искусств, которые своекорыстны, добиваются от скульпторов взяток, иначе заказа не получишь. Кому же, как не этому человеку, возглавить дело по созданию монументальной истории о победе фаланги в гражданской войне против большевизма?!
Как и обычно, Франко не сказал ни «да», ни «нет», словно бы Удино не внес вполне определенного предложения; перевел разговор на пустяки, однако по прошествии двух недель маркиз получил приглашение на прием; Удино представил его сеньореи сделал так, чтобы в течение пяти минут никто не мешал их разговору, который казался всем присутствующим вполне светским, тогда как маркиз затронул вопросы вполне конкретные, весьма важные для братства, но сделал это таким образом, что даже сеньора далеко не сразу поняла их долгийсмысл.
Маркиз говорил о том, что промышленность страны не может понять существо происходящего в стране, поскольку торговля задавлена чиновниками министерства, поэтому и те, кто производит резцы, столь необходимые для талантливого Удино, и фабриканты обуви, и те, кто выпускает предметы санитарии – ванны, умывальники, клозеты, и владельцы мебельной индустрии не в состоянии удовлетворить нужды рынка. Если бы можно было превратить торговую фирму «Галереас Пресиадос» в некий центр всеиспанской торговли, если бы эти универмаги сделались неким средоточием, вокруг которого сплотилась промышленность, то ситуация в стране претерпела бы быстрые и существенные изменения. Но это невозможно до тех пор, пока делу не придан соответствующий вес, и лишь одно может изменить ситуацию: согласие сеньорывойти в состав членов наблюдательного совета предприятия во имя того, чтобы именно с высоты этого поста иметь возможность еще более эффективно помогать благородному делу медицинского обслуживания несчастных испанцев.
Сеньора обещала подумать над предложением «милого маркиза» и отошла к жене американского посла, уделила ей две минуты (полагалось не более полутора, протокол – жесткая штука), порекомендовала пригласить Мигеля Удино, «он истинно испанский художник, кровоточащее сердце наших традиций, и потом он, как никто другой, умеет чувствовать сердце женщины», затем мило побеседовала с женой посла рейха, фрау фон Шторер, снова погладила по щеке Мари-Кармен, ее песни были теперь самыми популярными в столице, как же иначе, приглашают в замок, благоволит сама сеньора, и пригласила гостей к столу.
Через три дня ей доложили, что Мигель Удино начал поясной портрет жены американского посла, удовлетворенно кивнула и во время обеда сказала генералиссимусу, что ее компания по благотворительности предполагает более тесную связь с теми, кто может оказать реальную помощь делу; конкретных шагов, которые следует предпринять, не обозначила, имен не назвала – кто, как не жена, знает характер мужа?!
Франко, естественно, на такого рода посылответил также уклончиво – «конечно же, он вполне понимает ее, его восхищает заботалюбимой о благе испанцев; все, что может облегчить участь нашего прекрасного и доверчивого народа, должно быть сделано при соблюдении, конечно же, необходимого такта и, увы, необходимой осторожности, чтобы не дать повод недругам и завистникам».
Большего сеньоре и не требовалось. Аранха пригласил маркиза де ля Куэнья с супругой на поездку по городу, чтобы выбрать место для строительства новой клиники, и во время этой-то поездки сеньора дала свое согласие на реализацию идеи с наблюдательным советом предприятия, но при условии, что сообщение об этом не попадет ни в одну газету (будто что-то могло попасть в прессу без штампа франкистской цензуры!). При этом сеньора заметила, что региональные подразделения новой фирмы, когда она превратится в общеиспанское предприятие, должны будут продумать вопрос о привлечении к работе на местах жен командующих военными округами, потому что именно армия, отвечающая за порядок в стране, сможет оказать помощь тем предпринимателям, которые внесут наиболее интересные предложения для подъема национальной экономики, призванной служить делу возрождения величия испанской нации.
Так постепенно стала вызреватькоррумпированная цепь; ежемесячно маркиз привозил сеньоре конверты со взносами на «благотворительность», Аранха менял песеты на доллары, семья Франко, таким образом, превращалась в наиболее богатую семью полуострова.
А в самом центре этой паутины находился маркиз де ля Куэнья, который, став вице-президентом общественного комитета по увековечению подвига армии и фаланги, наладил прямые контакты не только со всеми крупнейшими предпринимателями страны и банкирами, но и с партнерами за рубежом, как в нацистской Германии, так и Соединенных Штатах, в нейтральной Швейцарии и далекой Аргентине.
Идея братства о двувластии – как видимом, государственном, так и тайном, банковском, – постепенно стала обретать организационные формы, тщательно, понятно, законспирированные, но именно поэтому особо могущественные, ибо в подоплеке этого интереса было не что-нибудь, а золото, гарантия силы.
Именно поэтому аргентинский журналист Гутиерес, брат могущественного помощника Перона, курировавшего безопасность буэнос-айресского генерала, но при этом вовлеченный в цепь тайного братства, и отправился к маркизу, получив информацию Кемпа о том, что американский разведчик Пол Роумэн подкрадываетсяк тем, кто вошел в дело не словом, но делом – то есть взносом многомиллионных сокровищ третьего рейха в бронированные сейфы испанских и аргентинских банков.
Первое время сеньоране ощущала тяготы этого роскошного, удобного, постоянного затворничества, а, наоборот, испытывала блаженную успокоенность, пришедшую, наконец, в семью после двух с половиной лет гражданской войны, когда каждую ночь, особенно в первые месяцы, она долго раздумывала, прежде чем лечь в постель, – раздеваться или нет, придется убегать или же ночь пройдет спокойно; у изголовья всегда лежала маленькая сумочка с тремя бриллиантовыми кольцами, двумя изумрудами и сапфировыми подвесками – вот и все богатство, не считая небольших денег, вложенных в недвижимость, но ведь землю не возьмешь с собою в изгнание, не продашь мерзким ювелирам, чтобы обеспечить жизнь семьи...
Когда пришла долгожданная победа и она поселилась в этом громадном, воистину королевском замке, ощущение умиротворенного счастья было каким-то особым, тихим, что ли, не надо постоянно страшиться возможного бегства, нищеты эмиграции, а то и того хуже, тюрьмы, трибунала, расстрела мужа.
Первые месяцы она помногу спала; врачи предписали длительные прогулки по парку; весна была упоительной, цветение началось на две недели раньше обычного; летом семья перебралась в загородный замок, но и там ее окружали одни и те же лица; постепенно, далеко не сразу, они стали докучать ей, – женщина есть женщина, жить вне общества, без общения с тем миром, который ранее, когда Франко был обыкновенным командиром дивизии, окружал ее, становилось все труднее.
И однажды она сказала мужу:
– Знаешь, я чувствую, что скоро разучусь говорить.
– А ты беседуй со мною, – ответил он. – Я ведь так люблю тебя слушать.
Однако через неделю в замке была устроена партия; Франко лично утвердил список приглашенных, попросив начальника охраны озаботиться тем, чтобы из Виго загодя привезли тех офицеров, с которыми они дружили домами в начале двадцатых годов.
Вечер прошел прекрасно, великолепно пела Мари-Кармен, она тогда только-только набирала силу, из хорошей семьи, отец был хозяином магазина, финансировал движение, поэтому начальник охраны легко разрешил пригласить ее, хотя ее пианиста в замок не пустил – нашел порочившие его связи, опасно.
Сеньора вышла к гостям в своем самом нарядном платье, царственно обошла приглашенных, найдя для каждого милое слово; Мари-Кармен погладила по щеке, но из-за стола ушла первой, что несколько удивило генералиссимуса. Он, однако, оставался в зале до конца; когда заглянул в ее спальню, сеньора лежала тихо, без движения; решил, что спит, тревожить не стал. Утром Франко поразился ее лицу – оно было бледным, с синяками под прекрасными громадными глазами.
– Ты плохо себя чувствуешь, родная? – спросил он участливо.
– Нет, нет, – сухо ответила она, – все прекрасно.
– Но ты выглядишь усталой.
– Я выгляжу завистливой, – грустно улыбнулась сеньора. – Я себя почувствовала вчера огородным пугалом... Все дамы были прекрасно одеты, а я ведь даже не знала, что сейчас модно, во что одеваются женщины на улицах, что выставляют в витринах лучших магазинов... И потом, ты заметил, какие бриллианты были на Эухении? А какие изумруды висели в ушах этой старухи Маданьес? Как яблоки...
– У них яблоки, – усмехнулся он, – у тебя Испания, слава и власть.
«А долговечна ли она? – именно тогда впервые подумала сеньора. – Ты не монарх, случись что в стране, семья останется нищей».
Но, подумав, она не произнесла ни слова. Лишь по прошествии трех месяцев – выдержке она научилась у мужа – заметила:
– Ты не находишь, что настало время и мне появиться в городе? Все-таки в Европе принято, чтобы жена национального лидера вносила свой вклад в дело мужа. В конце концов, отчего бы мне не патронировать медицину? Или школы?
...К выездусеньоры охрана генералиссимуса готовилась неделю. Был утвержден маршрут поездки по городу, проверены те люди, которые должны были встречать ее и отвечать на вопросы, подготовлены тексты ее обращений к врачам в тех клиниках, которые можно было посетить; четыреста агентов охраны заняли свои места на тех улицах, по которым должен был проехать кортеж; гвардиа сивиль, отвечавшая за дороги, была за два дня до этого переведена на казарменное положение, на чердаках многоэтажных домов свои места заняли снайперы.
Сеньора попросила ознакомить ее с планом выезда, спросила, по каким улицам будет пролегать путь, и внесла лишь одну коррективу, попросив устроить проезд кортежа по главной улице Мадрида – Гран-Виа, ставшей к тому времени Хосе-Антонио, в честь вождя фаланги.
В «паккарде» с ней, помимо двух охранников (остальные набились в «линкольны» сопровождения), находились еще две дамы; кандидатуры также были утверждены начальником личной охраны каудильо; одну из предложенных сеньорой, маркизу Батисту, он отверг, потому что был в натянутых отношениях с ее мужем; сеньора выразила неудовольствие, однако шеф безопасности был непреклонен; этого она ему не забыла. Франко не забыл ему другого: прочитав рапорт о выезде сеньоры в город с целью «ознакомления с ситуацией в медицинском обслуживании детей и подростков», он отметил абзац, в котором подчеркивалось, что сеньора «приказала шоферу сбавить скорость, когда кортеж следовал по улице Хосе-Антонио мимо самого роскошного магазина мехов, а также, когда машина проезжала дом французской моды и ювелирный магазин Хесуса де Вальявилла, что было нарушением норм безопасности».
Зная, что отчеты начальника охраны существуют не в безвоздушном пространстве, а, в той или иной степени, становятся известными штабу фаланги, то есть министерству Движения, министерству внутренних дел и шефу управления безопасности страны, Франко отдавал себе отчет, что этот абзац вполне может дать пищу для разговоров, которые в Испании, стране, остро чувствующей интригу, совершенно нежелательны.
Поэтому, когда сеньора – опять-таки по прошествии месяцев – поинтересовалась, отчего в Мадриде нет Аранхи, который осуществлял охрану Франко, когда они жили в Бургосе, ее слова упали на вполне подготовленную почву; вскоре он был переведен из Барселоны в Мадрид и возглавил подразделение личной гвардии Франко.
Следующий выезд в город организовывал уже лично он, Аранха, верный дружочек; ему можно было совершенно открыто сказать о понятном желании увидеть новые моды, полюбоваться мастерством ювелиров и ощутить ласкающую нежность соболей.
Однако же Франко, выслушав ее просьбу о приобретении бриллиантового гарнитура из Бельгии (выставленного на Гран-Виа), сказал, что сейчас не время просить такие деньги в казне.
– Надо подождать, дорогая, – добавил он, – не все нас поймут. Ты же знаешь, сколько у меня завистников – даже среди тех, кто считается близкими друзьями.
Сеньора знала, что в каких-то вопросах с Франко не было смысла спорить; осторожный и медлительный, он редко ошибался в своих действиях, предпочитая резкости – тяжелую, постепенную последовательность.
Однако когда Гитлер начал войну против России, когда неожиданно для всех Англия и Америка поддержали Сталина, когда Франко проводил дни и ночи в совещаниях с военными, экономистами и дипломатами, ибо режим снова закачался, она поняла, что медлить сейчас – непростительно. Всякое может случиться; если не она, мать и жена, подумает о будущем семьи, этого не сделает никто. Да, Франко прекрасный политик, она восхищается им; да, он стратег борьбы, это признали в стране, но он мужчина, он не испытывает постоянного страха за род, за свое потомство; он не знает тех ужасов, которые видит во сне она, один и тот же кошмар, как наваждение, – тащит за руку девочку, их крошку, через лес; ноги сбиты в кровь о камни, где-то слышны пьяные крики мужчин, а маленькая громко плачет и молит: «Мамочка, согрей меня, я замерзаю, мамочка, бога ради согрей!» А вместо глаз у нее кровавые раны, хотя ресницы такие же, как и сейчас, длинные и пушистые, и зубы какие-то желтые, ужасной, скошенной формы, будто спилены.
Идею о том, чтобы собрать жен банкиров и промышленников для того, чтобы побудить их оказать помощь благотворительству, привлечь к патронированию клиник, с тем чтобы пресса сделала об этом большой материал, высказала не она; Аранха через заместителя министра иностранных дел (родились в одном городе, с тех пор и дружны) продвинул эту мысль его шефу Серано Суньеру; именно он, министр, вошел с этим предложением к генералиссимусу: «Такого рода раут позволил бы пригласить жен послов как стран Оси, так и союзных держав, – и те и другие оценили бы такого рода посредничество весьма и весьма высоко».
Именно на этой-то встрече жена графа Оргаса должна была выполнить просьбу мужа (идею подсказал маркиз де ля Куэнья) и передать сеньоре взносна развитие медицины, желательно с глазу на глаз, – бриллиантовый перстень старинной работы из фамильной коллекции.
Сеньора выполнила поручение мужа весьма деликатно; сеньора Франко поблагодарила семьюза поддержку ее начинания, связанного с судьбою тысяч обездоленных; в конечном счете ради них мы и живем; сказала, что будет рада видеть ее у себя на следующей неделе, в четверг, к чаю – надо обсудить план работы на будущее и, обратившись затем к дамам, сообщила, что самая старинная семья Испании открыла благородный почин, вступивв дело помощи медицинскому обслуживанию испанцев. О том, в какой форме было осуществлено это вступление, сеньора не уточнила, каждый вправе думать по-своему.
Ночью сеньора попросила мужа пригласить графа Оргаса на охоту; этой чести удостаивались только те, кому Франко верил беспредельно; человек, принятый в его доме, получал права на все.
Через неделю штаб тайного ордена католических технократов принял к сведению информацию маркиза де ля Куэнья; были разработаны рекомендации на будущее; драгоценности, меха, а то и просто чеки на пятизначные суммы прямо-таки хлынулив руки сеньоры. Директор банка, контролировавшегося братством, сообщил, что Аранха открыл счет на свое имя, предъявив к оплате чеки, выписанные на имя «благотворительной» сеньоры; после этого министерство финансов Потребовало оплатить стоимость песет долларами «в целях приобретения в Швейцарии необходимой аппаратуры для клиник и больниц». Аранха уложил пачки долларов в плоский саквояж и увез их во дворец Франко.
Рыба взяла наживу, началась охота.
Сначала братство подвело к сеньоре скульптора Мигеля Удино; его поясные портреты славились фотографической точностью и обилием деталей, услаждавших торговый вкус потомков былой аристократии, – Удино тщательно лепил перстни, диадемы, подвески, а также великолепно передавал фактуру платья.
Портрет сеньоры, сделанный им за семь сеансов, восхитил ее: «Вы настоящий волшебник, Мигель! Какая мастерская точность, какое удивительное проникновение в душу женщины!» Посадили позировать сеньориту; он сделал из нее ангелочка с громадными глазами; это понравилось и генералиссимусу, дочь он любил трепетно; затем пришла и его очередь позировать Мигелю. Во время сеансов скульптор много говорил о трагической истории Испании, восхищался полководческим талантом генералиссимуса, легко критиковал существующие недостатки (нет хороших красок, невозможно приобрести надежные резцы, заказы на памятники героям борьбы против коммунистов совершенно нет сил пробить сквозь бюрократию чиновников, которые заражены тайным республиканством и иудаизмом), рассказывал о творческих планах, о своем давнем желании сделать огромные монументы по всей стране, в которых был бы запечатлен подвиг фаланги в ее борьбе против чужеродных идей Кремля.
Мигель говорил так ловко, что Франко не мог не поинтересоваться, отчего же Удино не реализует свою задумку, которая, конечно же, представляется ему весьма благородной и важной? Этого только и добивался скульптор; назвал маркиза де ля Куэнья как возможного руководителя предприятия; человек абсолютного вкуса, поклонник генералиссимуса, истинный патриот нации, богат, следовательно, независим в суждениях – в отличие от тех руководителей департамента искусств, которые своекорыстны, добиваются от скульпторов взяток, иначе заказа не получишь. Кому же, как не этому человеку, возглавить дело по созданию монументальной истории о победе фаланги в гражданской войне против большевизма?!
Как и обычно, Франко не сказал ни «да», ни «нет», словно бы Удино не внес вполне определенного предложения; перевел разговор на пустяки, однако по прошествии двух недель маркиз получил приглашение на прием; Удино представил его сеньореи сделал так, чтобы в течение пяти минут никто не мешал их разговору, который казался всем присутствующим вполне светским, тогда как маркиз затронул вопросы вполне конкретные, весьма важные для братства, но сделал это таким образом, что даже сеньора далеко не сразу поняла их долгийсмысл.
Маркиз говорил о том, что промышленность страны не может понять существо происходящего в стране, поскольку торговля задавлена чиновниками министерства, поэтому и те, кто производит резцы, столь необходимые для талантливого Удино, и фабриканты обуви, и те, кто выпускает предметы санитарии – ванны, умывальники, клозеты, и владельцы мебельной индустрии не в состоянии удовлетворить нужды рынка. Если бы можно было превратить торговую фирму «Галереас Пресиадос» в некий центр всеиспанской торговли, если бы эти универмаги сделались неким средоточием, вокруг которого сплотилась промышленность, то ситуация в стране претерпела бы быстрые и существенные изменения. Но это невозможно до тех пор, пока делу не придан соответствующий вес, и лишь одно может изменить ситуацию: согласие сеньорывойти в состав членов наблюдательного совета предприятия во имя того, чтобы именно с высоты этого поста иметь возможность еще более эффективно помогать благородному делу медицинского обслуживания несчастных испанцев.
Сеньора обещала подумать над предложением «милого маркиза» и отошла к жене американского посла, уделила ей две минуты (полагалось не более полутора, протокол – жесткая штука), порекомендовала пригласить Мигеля Удино, «он истинно испанский художник, кровоточащее сердце наших традиций, и потом он, как никто другой, умеет чувствовать сердце женщины», затем мило побеседовала с женой посла рейха, фрау фон Шторер, снова погладила по щеке Мари-Кармен, ее песни были теперь самыми популярными в столице, как же иначе, приглашают в замок, благоволит сама сеньора, и пригласила гостей к столу.
Через три дня ей доложили, что Мигель Удино начал поясной портрет жены американского посла, удовлетворенно кивнула и во время обеда сказала генералиссимусу, что ее компания по благотворительности предполагает более тесную связь с теми, кто может оказать реальную помощь делу; конкретных шагов, которые следует предпринять, не обозначила, имен не назвала – кто, как не жена, знает характер мужа?!
Франко, естественно, на такого рода посылответил также уклончиво – «конечно же, он вполне понимает ее, его восхищает заботалюбимой о благе испанцев; все, что может облегчить участь нашего прекрасного и доверчивого народа, должно быть сделано при соблюдении, конечно же, необходимого такта и, увы, необходимой осторожности, чтобы не дать повод недругам и завистникам».
Большего сеньоре и не требовалось. Аранха пригласил маркиза де ля Куэнья с супругой на поездку по городу, чтобы выбрать место для строительства новой клиники, и во время этой-то поездки сеньора дала свое согласие на реализацию идеи с наблюдательным советом предприятия, но при условии, что сообщение об этом не попадет ни в одну газету (будто что-то могло попасть в прессу без штампа франкистской цензуры!). При этом сеньора заметила, что региональные подразделения новой фирмы, когда она превратится в общеиспанское предприятие, должны будут продумать вопрос о привлечении к работе на местах жен командующих военными округами, потому что именно армия, отвечающая за порядок в стране, сможет оказать помощь тем предпринимателям, которые внесут наиболее интересные предложения для подъема национальной экономики, призванной служить делу возрождения величия испанской нации.
Так постепенно стала вызреватькоррумпированная цепь; ежемесячно маркиз привозил сеньоре конверты со взносами на «благотворительность», Аранха менял песеты на доллары, семья Франко, таким образом, превращалась в наиболее богатую семью полуострова.
А в самом центре этой паутины находился маркиз де ля Куэнья, который, став вице-президентом общественного комитета по увековечению подвига армии и фаланги, наладил прямые контакты не только со всеми крупнейшими предпринимателями страны и банкирами, но и с партнерами за рубежом, как в нацистской Германии, так и Соединенных Штатах, в нейтральной Швейцарии и далекой Аргентине.
Идея братства о двувластии – как видимом, государственном, так и тайном, банковском, – постепенно стала обретать организационные формы, тщательно, понятно, законспирированные, но именно поэтому особо могущественные, ибо в подоплеке этого интереса было не что-нибудь, а золото, гарантия силы.
Именно поэтому аргентинский журналист Гутиерес, брат могущественного помощника Перона, курировавшего безопасность буэнос-айресского генерала, но при этом вовлеченный в цепь тайного братства, и отправился к маркизу, получив информацию Кемпа о том, что американский разведчик Пол Роумэн подкрадываетсяк тем, кто вошел в дело не словом, но делом – то есть взносом многомиллионных сокровищ третьего рейха в бронированные сейфы испанских и аргентинских банков.
Штирлиц – ХVII (ноябрь сорок шестого)
– Послушайте, Брунн... Не утомляет, что я постоянно называю вас разными именами?
– Я привык.
– Может быть, удобнее, если я стану называть вас Бользен? – спросил Роумэн.
– Это тоже псевдоним... Один черт...
– Хорошо, буду называть вас Штирлиц...
– Убеждены, что это моя настоящая фамилия?
...Роумэн пригласил его погулять в парке Ретиро; они встретились возле Плацолеты Пино, неторопливо пошли к Пасеа де лас Эстатуас; Штирлиц отдал должное тому, как элегантно Роумэн проверился; увидел слежку, улыбнулся, заметил, что «это не мои люди, видимо, испанцы проявляют инициативу, а возможно, ваши, Штирлиц»; выслушал его ответ: «Увы, теперь я лишен возможности ставить слежку», согласно кивнул, полез за своими, как всегда, мятыми сигаретами, спросив при этом:
– Ну, хорошо, а какова ваша настоящая фамилия?
– Что, если бы она оказалась английской?
– Но ведь этого не может быть.
– Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда, – вздохнул Штирлиц. – Так Чехов писал, слыхали о таком писателе?
– Конечно, – в тон ему ответил Роумэн. – Он сочинял тексты для античных опер, которые ставила труппа Мохамеда Рабиновича в Нью-Джерси... Буду называть вас «доктор»... Слушайте, ответьте мне: как вы относитесь к Гитлеру?
Штирлиц пожал плечами:
– Если я скажу, что ненавижу, вы мне не поверите, и я не вправе вас в этом разубеждать... Сказать, что люблю – не оригинально, все национал-социалисты обязаны его любить.
– А вы меня разубедите. Объясните, когда вы его возненавидели? Почему? Мне любопытно послушать строй вашего рассуждения.
– Думаете нарисовать мой психологический портрет по тому, как я стану вам лгать?
– Ваш портрет у меня в голове. Мне интересна логика вашего мышления, вы занятно мыслите, не ординарно... Вы только что сказали: «все национал-социалисты обязаны любить Гитлера»... В июне сорок пятого Отто Штрассер дал нам показания, что и он, и его старший брат Грегор ненавидели фюрера...
– Да? А вы почитайте, с каким заявлением в партийной печати рейха выступил Грегор Штрассер, когда Отто сбежал из Германии... Он заклеймил его, как предателя, попавшего в лапы евреев и агентов Коминтерна, заявил, что отказывается от него и прерывает с ним все отношения, потому что он посмел поднять голос против великого фюрера. Но и это не помогло: спустя полгода Гитлер приказал его расстрелять, и его превратили в мишень те эсэсовцы, которые за день перед этим проводили свои собрания под портретами основоположников движения, а ими были Гитлер, Грегор Штрассер и Рем, клялись им в верности и любви, восторгались их гением и слезно умилялись дружбе «братьев»... Нацизм предполагает наличие идола, который освобождает от необходимости думать; клянутся не идее, а ее выразителю. Все персонифицировано. Все связано с именем одного человека. Триедин дух, руководство нацией обязано быть единоличным, потому-то и были убиты Штрассер и Рем. В глубине души Штрассер мог относиться к Гитлеру как угодно, но с тех пор, как у него забрали пропаганду, после того, как Геббельс сделал фюрера живым богом, никто не имел права на мнение; «хайль Гитлер» стало синонимом «доброго утра» и «спокойной ночи». Не скажешь – гильотина... А это больно и очень страшно, оттого что ты слышишь шуршащий звук падающего металла и представляешь, как через мгновение этот наточенный до бритвенности металл разорвет шейные позвонки, хлынет кровь и наступит вечная тьма... Умирать не так страшно, когда падаешь с машиной в пропасть, – хоть как-то можно действовать: вертишь руль, жмешь по тормозам и приноравливаешься, как избежать удара о камень... Страшнее в самолете – сидишь в салоне, ощущение беспомощности, пилоты дурни, вот если б ты сел за штурвал, ты бы вывел самолет из пике... Легче в кровати – у тебя рак, но ты убежден, что это язва и скоро изобретут, – обязаны, не могут не изобрести – новое лекарство, придет доктор, послушает тебя стетоскопом, пропишет волшебные пилюли, и все будет в порядке, дома и стены помогают... А вот каково на плахе...
– У вас слишком хорошее воображение. Не считайте, что все могут себе представить, как топор отчленяет позвонки. Слишком утонченно, да и потом надо постоянно ощущать эту угрозу, чтобы так страшно видеть ее в яви.
– А что, если я ее постоянно ощущал?
– С какого года вы работали на русских?
– А почему не на англичан? Они тоже дрались против Гитлера...
– Мы их запрашивали.
– А про Канариса запрашивали? Что они вам ответили, любопытно было бы послушать... Или у вас фиксируют все договоренности на сотрудничество? Даже на уровне адмирала?
– Не играйте со мной в кошки-мышки, доктор... Я не буду вас опровергать, если вы докажете мне, что действительно не любили Гитлера... И доведете до конца свою мысль о том, что все наци любили фюрера.
– Я не сказал «любили». Они обязаны были его любить. Отступничество в этом деле каралось смертью. Они должны были поклоняться кумиру, чтобы выжить. Но ведь всякий человек, даже дурень, хранит в себе что-то вечное... Чувство собственного достоинства передается человеку с генами, даже рабу. Если б не это, не было бы Спартака... Следовательно, немец был обязан отторгнуть логику и перестать помнить; на самом-то деле его понудили любить Гитлера, понудили считать его гением. Чтобы окончательно не упасть в своих же глазах, немец убеждал себя, что на самом деле родился мессия, на землю пришло откровение, я служу ему, и я счастлив, что могу выполнять эту почетную задачу, потому что именно фюрер сказал, что я принадлежу к крови и духу избранных. В дни побед не так трудно повернуть себя к такого рода строю размышлений, но когда начинаются поражения, ситуация становится более сложной... Немец хотел бы предать проклятого Гитлера, приведшего страну к краху. Человек врожденно презирает предательство, а особенно с тех пор, как легенда об Иуде сделалась предметом изучения в школах. Правда, при этом человека учат тому, чтобы он донес власти на каждого, кто думает не так, как он, одевается не как все, поет не те песни, читает не тех авторов, – словом, всякого, кто хоть в малости выделяется из общей массы... Почему? Да потому, что управлять личностями много сложнее, чем толпой... Признаться, даже когда немцы узнали правду о Гитлере, в том, что ты поклонялся идиоту, психически больному недоучке? Но ведь это плевок себе в лицо, отказ от прожитых лет, предательство друзей, погибших на полях сражений за дело фюрера... Открыто сказать себе, что тобою правил придурок, – значит расписаться в том, что ты полнейшая бесхребетная мразь... Нет уж, всегда легче во всем винить чужих... Винить себя? Это удел мудрецов. Много встречали мудрецов в вашей жизни, а?
– Чем вы можете доказать, что испытывали к фюреру ненависть?
– Ничем... Я бы на вашем месте не поверил ни одному моему доводу... Кроме разве что... Нет, пустое... Я бы не поверил. И все тут...
– Тогда объясните, отчего я не испытываю к вам ненависти, как к остальным наци? Согласитесь, у меня есть достаточно оснований желать смерти всем вам скопом и каждому поодиночке. Отчего же я не питаю к вам холодной, постоянной и мстительной ненависти?
– Я привык.
– Может быть, удобнее, если я стану называть вас Бользен? – спросил Роумэн.
– Это тоже псевдоним... Один черт...
– Хорошо, буду называть вас Штирлиц...
– Убеждены, что это моя настоящая фамилия?
...Роумэн пригласил его погулять в парке Ретиро; они встретились возле Плацолеты Пино, неторопливо пошли к Пасеа де лас Эстатуас; Штирлиц отдал должное тому, как элегантно Роумэн проверился; увидел слежку, улыбнулся, заметил, что «это не мои люди, видимо, испанцы проявляют инициативу, а возможно, ваши, Штирлиц»; выслушал его ответ: «Увы, теперь я лишен возможности ставить слежку», согласно кивнул, полез за своими, как всегда, мятыми сигаретами, спросив при этом:
– Ну, хорошо, а какова ваша настоящая фамилия?
– Что, если бы она оказалась английской?
– Но ведь этого не может быть.
– Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда, – вздохнул Штирлиц. – Так Чехов писал, слыхали о таком писателе?
– Конечно, – в тон ему ответил Роумэн. – Он сочинял тексты для античных опер, которые ставила труппа Мохамеда Рабиновича в Нью-Джерси... Буду называть вас «доктор»... Слушайте, ответьте мне: как вы относитесь к Гитлеру?
Штирлиц пожал плечами:
– Если я скажу, что ненавижу, вы мне не поверите, и я не вправе вас в этом разубеждать... Сказать, что люблю – не оригинально, все национал-социалисты обязаны его любить.
– А вы меня разубедите. Объясните, когда вы его возненавидели? Почему? Мне любопытно послушать строй вашего рассуждения.
– Думаете нарисовать мой психологический портрет по тому, как я стану вам лгать?
– Ваш портрет у меня в голове. Мне интересна логика вашего мышления, вы занятно мыслите, не ординарно... Вы только что сказали: «все национал-социалисты обязаны любить Гитлера»... В июне сорок пятого Отто Штрассер дал нам показания, что и он, и его старший брат Грегор ненавидели фюрера...
– Да? А вы почитайте, с каким заявлением в партийной печати рейха выступил Грегор Штрассер, когда Отто сбежал из Германии... Он заклеймил его, как предателя, попавшего в лапы евреев и агентов Коминтерна, заявил, что отказывается от него и прерывает с ним все отношения, потому что он посмел поднять голос против великого фюрера. Но и это не помогло: спустя полгода Гитлер приказал его расстрелять, и его превратили в мишень те эсэсовцы, которые за день перед этим проводили свои собрания под портретами основоположников движения, а ими были Гитлер, Грегор Штрассер и Рем, клялись им в верности и любви, восторгались их гением и слезно умилялись дружбе «братьев»... Нацизм предполагает наличие идола, который освобождает от необходимости думать; клянутся не идее, а ее выразителю. Все персонифицировано. Все связано с именем одного человека. Триедин дух, руководство нацией обязано быть единоличным, потому-то и были убиты Штрассер и Рем. В глубине души Штрассер мог относиться к Гитлеру как угодно, но с тех пор, как у него забрали пропаганду, после того, как Геббельс сделал фюрера живым богом, никто не имел права на мнение; «хайль Гитлер» стало синонимом «доброго утра» и «спокойной ночи». Не скажешь – гильотина... А это больно и очень страшно, оттого что ты слышишь шуршащий звук падающего металла и представляешь, как через мгновение этот наточенный до бритвенности металл разорвет шейные позвонки, хлынет кровь и наступит вечная тьма... Умирать не так страшно, когда падаешь с машиной в пропасть, – хоть как-то можно действовать: вертишь руль, жмешь по тормозам и приноравливаешься, как избежать удара о камень... Страшнее в самолете – сидишь в салоне, ощущение беспомощности, пилоты дурни, вот если б ты сел за штурвал, ты бы вывел самолет из пике... Легче в кровати – у тебя рак, но ты убежден, что это язва и скоро изобретут, – обязаны, не могут не изобрести – новое лекарство, придет доктор, послушает тебя стетоскопом, пропишет волшебные пилюли, и все будет в порядке, дома и стены помогают... А вот каково на плахе...
– У вас слишком хорошее воображение. Не считайте, что все могут себе представить, как топор отчленяет позвонки. Слишком утонченно, да и потом надо постоянно ощущать эту угрозу, чтобы так страшно видеть ее в яви.
– А что, если я ее постоянно ощущал?
– С какого года вы работали на русских?
– А почему не на англичан? Они тоже дрались против Гитлера...
– Мы их запрашивали.
– А про Канариса запрашивали? Что они вам ответили, любопытно было бы послушать... Или у вас фиксируют все договоренности на сотрудничество? Даже на уровне адмирала?
– Не играйте со мной в кошки-мышки, доктор... Я не буду вас опровергать, если вы докажете мне, что действительно не любили Гитлера... И доведете до конца свою мысль о том, что все наци любили фюрера.
– Я не сказал «любили». Они обязаны были его любить. Отступничество в этом деле каралось смертью. Они должны были поклоняться кумиру, чтобы выжить. Но ведь всякий человек, даже дурень, хранит в себе что-то вечное... Чувство собственного достоинства передается человеку с генами, даже рабу. Если б не это, не было бы Спартака... Следовательно, немец был обязан отторгнуть логику и перестать помнить; на самом-то деле его понудили любить Гитлера, понудили считать его гением. Чтобы окончательно не упасть в своих же глазах, немец убеждал себя, что на самом деле родился мессия, на землю пришло откровение, я служу ему, и я счастлив, что могу выполнять эту почетную задачу, потому что именно фюрер сказал, что я принадлежу к крови и духу избранных. В дни побед не так трудно повернуть себя к такого рода строю размышлений, но когда начинаются поражения, ситуация становится более сложной... Немец хотел бы предать проклятого Гитлера, приведшего страну к краху. Человек врожденно презирает предательство, а особенно с тех пор, как легенда об Иуде сделалась предметом изучения в школах. Правда, при этом человека учат тому, чтобы он донес власти на каждого, кто думает не так, как он, одевается не как все, поет не те песни, читает не тех авторов, – словом, всякого, кто хоть в малости выделяется из общей массы... Почему? Да потому, что управлять личностями много сложнее, чем толпой... Признаться, даже когда немцы узнали правду о Гитлере, в том, что ты поклонялся идиоту, психически больному недоучке? Но ведь это плевок себе в лицо, отказ от прожитых лет, предательство друзей, погибших на полях сражений за дело фюрера... Открыто сказать себе, что тобою правил придурок, – значит расписаться в том, что ты полнейшая бесхребетная мразь... Нет уж, всегда легче во всем винить чужих... Винить себя? Это удел мудрецов. Много встречали мудрецов в вашей жизни, а?
– Чем вы можете доказать, что испытывали к фюреру ненависть?
– Ничем... Я бы на вашем месте не поверил ни одному моему доводу... Кроме разве что... Нет, пустое... Я бы не поверил. И все тут...
– Тогда объясните, отчего я не испытываю к вам ненависти, как к остальным наци? Согласитесь, у меня есть достаточно оснований желать смерти всем вам скопом и каждому поодиночке. Отчего же я не питаю к вам холодной, постоянной и мстительной ненависти?