Страница:
– Отчего вы перестали быть патриотом Франко?
– Я обиделся, – ответил Блас и сделал еще один глоток вина. – Как и все испанцы, я обидчив. Мы взяли у арабов их ранимую обидчивость, но не заимствовали у евреев их трезвую расчетливость. Я ведь был газетчиком, причем, слово кабальеро, вовсе неплохим. Я печатался в «АВС» и выступал по радио, а уж здесь-то, в Андалусии, я вообще был первым человеком, «золотое перо», а не Блас де ля Фуэнтес-и-Гоморра... Это я, – пояснил он, – простите за выражение...
– Из-за чего обиделись? – требовательно спросила Криста. – И – на кого?
– Сейчас об этом как-то смешно и говорить... Годы – лучшие маэстро, они учат мудрости по ускоренной программе... Э? Неплохо я завернул, да? Не сердитесь, я это запишу, я стал записывать некоторые фразы, – пояснил он. – Не полагаюсь на память, потому что самое интересное приходит в мою голову после второй бутылки...
Он вынул из внутреннего кармана своего балетно-обтягивающего пиджака плоскую, словно дощечка, записную книжку с каким-то мудреным вензелем, тисненным по темно-коричневой коже, достал из нее плоский карандашик; грифель был так остро точен, что напомнил Кристе зуб белки; быстро записал что-то, заметив:
– Как всякий интеллектуал, я работаю над книгой. Я начал ее до того, как меня ударили по шее. Потом я переработал написанное в прямо противоположном смысле, свергая прежние догмы. Когда же мне пригрозили трибуналом, я перечеркнул два варианта и написал третий, приближенный к первому, восторженному, но с тех пор, как я лишился права печататься в газетах и живу случайными приработками на фирмах, начал крапать новый вариант, приближенный ко второму, в котором я обличал существующее... Все те, кто не смог добиться успеха, обличают, заметили? Или уж те, которые взобрались на вершину, – тем никто не помешает, они на Олимпе. Гюго хотели судить, так он взял да и уехал в Лондон. Толстого отлучили от церкви, но не смогли лишить права молиться в своей усадьбе, комнат графу хватало... Я вас не заговорил?
– О, нет, – ответила Криста, – мне интересно вас слушать...
– Только не считайте, что я умею вещать только на темы людских обид! Вы очень неприступны, а мы, испанцы, можем быть настоящими идальго, лишь когда чувствуем ленивую заинтересованность женщины. Ощути я, что вас интересует не только моя борьба с ублюдками, но я, сам по себе, Блас де ля Фуэнтес-и-Гоморра, то разговор мог бы перейти в иное русло...
– Лучше бы он шел по прежнему руслу, – улыбнулась Криста. – Не сердитесь, пожалуйста...
– Вы замужем?
– У меня есть друг.
– Хотите, я переведу ваш ответ на хороший испанский?
– Хочу.
– По-испански вашу фразу надо сказать: «Подите-ка отсюда к черту!»
– О, нет! Как же я могу прогонять такого заботливого гида?!
Будь я неладна, подумала она, почувствовав, что начинает пьянеть. Зачем мне выслушивать его истории и сидеть здесь после того, как концерт этой самой коротышки Пепиты кончился? Надо возвращаться в отель, звонить Полу, принимать душ и ложиться спать. Но я сломана, я приучена Гаузнером к тому, чтобы впитывать каждое слово любого человека, который вошел со мною в контакт. «Человек – это мироздание, – говорил он. – Ты должна коллекционировать миры, входящие в твою орбиту. Наша планетарная система построена по принципу агрессивного недоверия. Нападает только тот, кто убежден, что его масса – больше. Все остальные – сгорают, приближаясь к иным телам. Собрав в свой гербарий разновидности всех миров, ты сможешь калькулировать вес, направление и тенденцию, ты станешь обладательницей тайн, а лишь это гарантирует жизнь в наш суровый век, когда вот-вот грядет апокалипсис. Верь мне, девочка! Впитывай слова и мысли окружающих! Создавай свою конструкцию видения человека, тогда только победишь. Запомни: выживают те, которые представляют ценность. Высшая ценность – профессия. Но не каждая профессия обладает товарной стоимостью, а лишь та, которую можно обратить на пользу комбинации, будь то разведка, наука или искусство. Каждого человека обозначает цена. Но определить ее может лишь тот, кто обладает даром коллекционирования, умеет быть промокашкой, пресс-папье, крошеным мелом, ибо впитывание – один из методов властвования, девочка. Я отдал тебе мою идею, я никому ее не отдавал, я сделал это лишь оттого, что виноват перед тобою, и хотя я не могу искупить свою вину полностью, но даже малостьугодна року, рассчитывающему наши ходы на шахматном поле жизни»...
– Еще вина? – спросил Влас.
– Вы снисходительны к пьяным женщинам?
– Я их обожаю.
– Странно. Почему?
– Они податливы.
– Я, наоборот, криклива.
– А трезвая?
– О, податлива, как телка! – Криста вздохнула. – Но я поддаюсь только тем, кто мне нравится.
– Перевести вашу фразу на испанский?
Ее стала занимать эта игра; она кивнула:
– Обязательно!
– По-испански это звучит так: «Кабальеро, свидетельствуя свое искреннее почтение, я разрешу себе заметить, нисколько не желая огорчить вас, одного из достойнейших людей пенинсулы, что ваше лицо напоминает мне физиономию скунса, к которым я испытываю чувство, далекое от трепетного восторга». Это не обидно, потому что цветисто. И самое главное – весит. У нас не сердятся, когда отказ облечен в форму весомой цветистости, наоборот, это приглашение к интриге...
– Сколько мыслей записываете ежедневно в вашу книжечку? – спросила Криста.
– Ежедневно? – Блас усмехнулся. – Мне нужна искра... Мысли рождаются не просто после возлияний, но когда встречаешь людей, которые зажигают... Вы меня зажигаете... А таких встречаешь раз в год... Это – понт... Видите, как меня потянуло на саморазоблачение? Бойтесь, это безотказный прием – саморазоблачение мужчины... Ведь женщина существо жалостливое, а несчастных принято жалеть.
– Бедненький... Ну, а что же с вами потом случилось? Почему запретили выступать в прессе?
– Я же говорил: я позволил себе роскошь обидеться на власть. А этого нельзя делать. Мальчишкой я сражался в войсках генералиссимуса, делал это без особого страха, поверьте. Нет, не потому, что я какой-то герой, отнюдь... Мама погибла в бомбежке, отец, кадровый офицер, пал в первые дни битвы, я остался один. Мы начинаем относиться к себе серьезно в том случае, если знаем себе цену и имеем, что сказать другим. Не все рождаются Моцартами, некоторые ими становятся. Когда битва кончилась, я ушел в журналистику, мотался по стране и видел, что кресты и регалии получают не те, кто сражался на поле брани, а люди с деньгами, вернувшиеся в страну после победы Франко из Англии, Африки и Аргентины. Мы, борцы, оказались обойденными. Мальчишка, я, конечно, мечтал получить свой крест за заслуги и медаль за храбрость. А – не получил. И сказал в компании, что справедливость невозможна в этой стране: «Один балаган сменяется другим, а оркестр на эстраде пиликает ту же пошлую мелодию, какая звучала испокон веков». А поскольку в Испании победил фашизм, любое слово, отличное от тех, какими предписано обмениваться друг с другом, немедленно делается известным полиции. Нет, меня не арестовали, просто отправили из Мадрида в Севилью... А ничто так не страшно – в условиях авторитарного режима, – как провинция, в которой царит такое бесправие, что и представить невозможно. Причем наше бесправие особое, мы ж много взяли у мавританцев, сколько веков жили с ними бок о бок?! Мне, конечно же, сказали, что еще не все потеряно и я могу исправиться... Знаете, у Франко есть такое выражение: «исправиться». Не слыхали?
Криста покачала головой, сделала еще один глоток вина, закурила.
– О, это свидетельство доброты генералиссимуса, – продолжал Блас. – Человек, прошедший войну, но позволивший себе обидеться, все-таки имеет право на исправление. Как мальчишка, который съел кусок рождественской индейки без разрешения бабушки. Надо быть паинькой, стирать свои носки, не бегать по дому, следить за поведением братьев, и тогда тебя простят, как же иначе, ведь ты исправился. Ну, я и начал исправляться, писать восторженные статьи о том, как местная фаланга делает все, чтобы поднять Андалусию к процветанию, как военный губернатор сеньор дон Рафаэль Родригес-Пелайа не спит и не ест, прямо сохнет, думая о рабочих Севильи и виноделах Хереса, а ведь он и ел и пил, да еще получал миллионные взятки от денежных тузов... И я знал об этом... Вы понимаете меня? Я знал. Но я зажмурился, заткнул уши ватой и сочинял легенды о праведниках, обманывая самого себя тем, что бесы будут читать мои публикации – а они читали, потому что без их визы ничто не имеет права быть напечатанным, – и станут следовать тому образу, который я создаю, они ж умные люди, убеждал я себя, у них есть дети, о них-то нельзя не думать! Что может быть страшнее, чем месть народа, задавленного тупыми владыками, их же детям?! А ведь идет к этому, вы мне верьте, я знаю свой народ! Я врал себе, понимаете? Я не понимаю, зачем я так отвратительно себе врал... Разъедало честолюбие? Всерьез полагал, что они хоть когда-нибудь смогут забыть то, что я брякнул в Мадриде? В условиях режима, какой царит у нас, оступившийся лишен права на возвращение вверх, в ту касту, членом которой он был... Когда они начали раздавать слоновв очередной раз, награждая крестами и должностями, я, понятно, снова оказался обойденным. Тогда меня понесло в открытую... После этого пригрозили трибуналом... Вот я и начал записывать мысли, – он положил свою ладонь на сердце, там во внутреннем кармане пиджака лежала его плоская книжечка, – для нового фолианта. Я ведь теперь могу не думать о хлебе насущном – я ушел из журналистики... Теперь фирмы платят мне за то, что я обладаю связями и знаю половину Испании... Очень удобно... Я перестал мечтать о кресте и медали за мужество... Все перегорело... А вот Мигель, – он кивнул на высокого мужчину, говорившего о чем-то с пьяными американцами, что сидели возле темной сцены, – все еще мечтает о признании. Он ненавидел красных, рьяно служил дедушке, а ему все равно не дали бляхи. Вот он и обрушился в лагерь неблагонадежных... Хотя, мне кажется, в глубине души рассчитывает, как и я раньше, что генералиссимус рано или поздно вспомнит его... Мигель воевал рядом с ним, начиная с Бургоса... Он, видимо, мечтает, что Франко пожурит его, пожурит, а потом все же прикажет, чтоб его наградили, приблизили и восславили в газетах. Если же этого не произойдет, то он...
Блас резко прервал себя, полез за сигаретами.
– Почему вы не договорили? – удивилась Криста.
– Потому что слишком разговорился...
– Я не донесу. Да меня и не поймут, окажись я осведомителем...
– На Пуэрта-дель-Соль много хороших переводчиков с английским и немецким языком... Гестапо учило наших полицейских... Пошли в «Альамбру», а? Там интересная программа.
– Знаете, я устала...
– Как хотите, только в «Альамбре» очень интересно... Смотрите, не пришлось бы потом жалеть. Я не стану увлекать вас, я понял, что это безнадежно. Просто мне очень хорошо рядом с вами, вы – добрая...
– Какая я добрая? – вздохнула Криста. – Никакая я недобрая, просто...
– Что? – спросил Блас. – Почему теперь вы не договариваете?
– Расхотелось... Что-то я отрезвела с вами, честное слово...
– В «Альамбре» выпьем. Там продают настоящие шотландские виски. Любите?
– Терпеть не могу, жженым хлебом пахнет...
– Придумаем, что пить. Пошли.
...Кристе казалось, что, когда они выйдут из «Лас пачолас», будет тихо, пусто, затаенно, прохладно, однако народу было полным-полно; шум, улицы ярко освещены, звучала музыка, и это было правдой, а не тем ощущением музыки, которое не покидает человека после того, как он несколько часов кряду слышал песни фламенко, исполненные терпкой полынной горечи.
– Сколько же сейчас времени? – спросила Криста.
– Половина второго.
– А почему люди не спят? Сегодня праздник?
– Нет, почему... У нас никогда не ложатся спать раньше трех.
Криста усмехнулась:
– Что же испанцы жалуются на нищету? Всегда будете бедными, если ложитесь спать в три утра.
...В темном провале подъезда она услышала жалобное мяуканье, попросила Бласа зажечь спичку, присела на корточки и увидела котенка. Он был черно-рыжим, с огромными зелеными глазами и пищал так жалобно, что она просто не могла оставить его здесь, взяла в руки, прижала к себе, котенок сразу замолчал, и через несколько секунд тоскливый писк сменился громким, умиротворенным мурлыканьем.
– Бедненький, – сказала Криста шепотом, – он же совсем маленький. Можно я возьму его?
– В «Альамбру»? – Блас несколько удивился. – В ночной бар?
– Нельзя?
– Нет, там можно все... Я вас потому туда и веду... Очень хочется взять котенка?
– Нельзя же его здесь оставлять, он погибнет.
– Все равно в «Альамбре» бросите.
– Я его заберу в Мадрид.
– В автобус не пустят.
– Почему?
– Потому что у нас запрещено то, что кажется отклонением от нормы... Запрещать-то всегда легче, чем разрешать.
– Зачем вы нападаете на все, что здесь существует?
– Далеко не на все... А нападаю оттого, что очень люблю свою страну. И мне за нее больно...
– Не преувеличиваете? Смотрите, люди смеются, поют, гуляют. Как на празднике. Я никогда и нигде не видела, чтобы ночные улицы были такими веселыми. А вы всем недовольны. Может, вы действительно слишком обидчивы?
– Конечно, обидчив, – ответил Блас. – Покажите хотя бы одного необидчивого человека...
– Смотрите на меня, – сказала Криста. – Я лишена этого чувства.
– Нет, – он покачал головой. – Я вам не верю.
Криста подышала на голову котенка; он замурлыкал еще громче.
– Вот видишь, цветной, – сказала она ему, – мне не верят...
– А вы и сами себе не верите, – добавил Блас, – я же вижу...
– Не верю так не верю, – легко согласилась Криста, – я не спорю.
– Странная вы какая-то.
– Да? Это хорошо или плохо?
– Странно, – повторил он и крикнул проезжавшему экипажу: – Ойга, пссст! 59
Кучер, разряженный, как матадор, резко остановил лошадь.
– Едем смотреть город, – сказал Блас. – Любите кататься в экипаже?
– Я еще никогда не каталась.
– Загадывайте желание...
– Это как? – удивилась она.
– Очень просто. Если у вас случается что-то первый раз в жизни, надо загадать желание, и оно обязательно сбудется. Когда в нашем доме появлялось первое яблоко, мама всегда просила нас загадывать желания...
– Сбывалось?
– Ни разу.
– А что же тогда этот кабальеро нас учит? – тихо спросила Криста котенка, снова согрев его голову дыханием.
– Я не учу, – ответил Блас. – Я делюсь с вами тем, что мне открыла мама...
Криста легко коснулась его руки своей:
– Не сердитесь. Может, лучше вы отвезете нас в отель?
– Нас? – переспросил он. – Мы можем поехать ко мне.
– Нас, – она улыбнулась, кивнув на котенка, устроившегося у нее на груди.
– Нет уж, сначала поедем по ночному городу, а после заставим вас, – он тоже кивнул на котенка, – танцевать прощальный вальс. Об этом завтра будут говорить в городе, такого еще не было в «Альамбре»... Да и «Альамбры» не было, ее только как месяц открыли, с джазом, баром и всем прочим, разве допустимо было такое еще год назад?! Ни за что! Покушение на традицию, разложение нравов, следование нездоровым влияниям... У нас почти дословно повторяли Геббельса, пока побеждал Гитлер... А теперь надо показать американцам, что нам нравятся их влияния... Даже патент на виски купили, надо ж было дать взятку дядям из Нью-Йорка, вот и всучили им деньги за право продавать то, что здесь никто не пьет.
Возница был молчаливый, а может, просто устал, голова то и дело обваливалась на грудь, лошадь шла по знакомому ей маршруту, светлые улицы сменялись темными, набережная Гвадалквивира казалась зловещей, потому что здесь было мало огней, вода не шумела, кое-где торчали камни и угадывались отмели; как не стыдно лгать в туристских проспектах, подумала Криста, «самая многоводная река Испании, течение ее бурно и грохочуще»... Все, повсюду, всем врут. На этом стоит мир, подумала она. Врут в большом и малом, даже когда идут по нужде, спрашивают, где можно помыть руки; как врали, так и будут врать, не только чужим, но и себе, так во веки веков заведено, так и идет, так и будет идти.
– Что загрустили? – спросил Блас.
– Так, – ответила она. – Иногда и это случается. Не обращайте внимания.
– Мне очень передается настроение женщины.
– Это плохо.
– Я знаю.
– Постарайтесь жить отдельно от людей. Замкнитесь в себе, говорите с собой, спорьте, шутите, любите себя, браните, но только в самом себе... Знаете, как это удобно?
– Для этого надо быть сильным.
Криста покачала головой и, погладив котенка, сказала:
– Для этого надо верить в то, что все мы марионетки и правит нами рок, которого нельзя избежать, но от которого можно на какое-то время укрыться...
– Послушайте, – сказал Блас, – я боюсь, мы с вами крепко напьемся в «Альамбре»... Там просто нельзя не напиться... Поэтому скажите-ка мне, пока я не забыл спросить... Кемп просил сделать это сразу, но мне, честно говоря, как-то расхотелось заниматься делом, когда я встретил вас. Это не очень-то сопрягается – вы и дело... Кемп просил узнать, как правильно пишется имя вашего руководителя?
– Густав, – машинально ответила Криста, потом резко обернулась к Бласу и, нервно погладив котенка, спросила: – Вы имеете в виду руководителя моей дипломной работы?
– Будем считать, что так...
– Почему Кемп сам не задал мне этого вопроса?
– Не знаю... Он позвонил мне за час перед вашим приходом... Честно говоря, мне поперек горла стоят его гости... Я думал, что и на этот раз пришлют какую-нибудь старую каргу с внуком, которую надо практиковать в испанском языке, пока ребенок жарится на солнце... Он просил вам сказать, что Роумэн не вернется до утра... У него дело... Какое-то дело, связанное с вами, понимаете? И просил узнать имя вашего руководителя, почему-то именно имя... И еще он просил вас связаться с этим самым Густавом, а потом перезвонить к нему, он ждет...
– Подождет до завтра... Все равно сейчас поздно...
– Он сказал, что это надо сделать сегодня ночью.
– А что же вы молчали?
– Потому что ночь у нас начинается в три часа, а сейчас еще нет и двух, и еще оттого, что вы красивая, а я испанец... Если хотите, заедем ко мне, оттуда позвоните, а, потом отправимся в «Альамбру»...
Через двадцать минут был зафиксирован номер телефона в Мюнхене, который заказала Криста, после того как центральная станция дала соединение; человек, сидевший в запертой комнате квартиры Бласа на параллельном аппарате, линию разъединил.
С Кемпом ей тоже не удалось поговорить – линия была прервана таким же образом.
– Не отчаивайтесь, – сказал Блас, – это Испания. Связь работает чудовищно. Я подтвержу, что вы звонили всю ночь...
– Спасибо, Блас.
...Настоящий Блас де ля Фуэнтес-и-Гоморра продолжал тем временем сидеть в темной комнате за городом, куда его вывезли еще днем, за три часа перед прибытием Кристы в Севилью, а тот, кто этим вечером играл его роль, возил женщину в «Альамбру», поил вином, куда была подмешана водка, и вернул ее в отель «Мадрид» уже в пять утра, когда вот-вот должно было начинать светать, был Энрике, человек Роумэна, из семьи республиканцев.
Выходя от нее, Блас попросил портье приготовить утром молока для котенка и, положив перед стариком купюру, попросил сделать так, чтобы сеньориту ни с кем не соединяли по телефону до его возвращения в отель.
За те два часа, что Криста была в «Альамбре», Роумэн успел установить, что телефон, по которому она звонила в Мюнхен, принадлежит Герберту Морсену.
На молнию, отправленную им не в вашингтонский отдел разведки, а друзьям в Мюнхене, пришел ответ, что под именем Герберта Морсена в Мюнхене живет некий Густав Гаузнер, сотрудничающий в филиале ИТТ как эксперт по вопросам, связанным со Скандинавскими странами.
Бласу было дано указание подсыпать в вино чуть снотворного, чтобы женщина крепко спала и ни с кем не говорила по телефону, а утром забрать ее из отеля в девять, увезти за город, на финку, где растят быков для корриды, чтобы она не могла позвонить ни в Мадрид, ни в Мюнхен, и держать там вплоть до особого сигнала.
...Но она проснулась, потому что мяукал котенок.
Она проснулась в восемь и сразу же заказала разговор с Роумэном.
Но его не было дома. Он там и не мог быть, потому что в это время летел в Мюнхен.
Роумэн – III
– Я обиделся, – ответил Блас и сделал еще один глоток вина. – Как и все испанцы, я обидчив. Мы взяли у арабов их ранимую обидчивость, но не заимствовали у евреев их трезвую расчетливость. Я ведь был газетчиком, причем, слово кабальеро, вовсе неплохим. Я печатался в «АВС» и выступал по радио, а уж здесь-то, в Андалусии, я вообще был первым человеком, «золотое перо», а не Блас де ля Фуэнтес-и-Гоморра... Это я, – пояснил он, – простите за выражение...
– Из-за чего обиделись? – требовательно спросила Криста. – И – на кого?
– Сейчас об этом как-то смешно и говорить... Годы – лучшие маэстро, они учат мудрости по ускоренной программе... Э? Неплохо я завернул, да? Не сердитесь, я это запишу, я стал записывать некоторые фразы, – пояснил он. – Не полагаюсь на память, потому что самое интересное приходит в мою голову после второй бутылки...
Он вынул из внутреннего кармана своего балетно-обтягивающего пиджака плоскую, словно дощечка, записную книжку с каким-то мудреным вензелем, тисненным по темно-коричневой коже, достал из нее плоский карандашик; грифель был так остро точен, что напомнил Кристе зуб белки; быстро записал что-то, заметив:
– Как всякий интеллектуал, я работаю над книгой. Я начал ее до того, как меня ударили по шее. Потом я переработал написанное в прямо противоположном смысле, свергая прежние догмы. Когда же мне пригрозили трибуналом, я перечеркнул два варианта и написал третий, приближенный к первому, восторженному, но с тех пор, как я лишился права печататься в газетах и живу случайными приработками на фирмах, начал крапать новый вариант, приближенный ко второму, в котором я обличал существующее... Все те, кто не смог добиться успеха, обличают, заметили? Или уж те, которые взобрались на вершину, – тем никто не помешает, они на Олимпе. Гюго хотели судить, так он взял да и уехал в Лондон. Толстого отлучили от церкви, но не смогли лишить права молиться в своей усадьбе, комнат графу хватало... Я вас не заговорил?
– О, нет, – ответила Криста, – мне интересно вас слушать...
– Только не считайте, что я умею вещать только на темы людских обид! Вы очень неприступны, а мы, испанцы, можем быть настоящими идальго, лишь когда чувствуем ленивую заинтересованность женщины. Ощути я, что вас интересует не только моя борьба с ублюдками, но я, сам по себе, Блас де ля Фуэнтес-и-Гоморра, то разговор мог бы перейти в иное русло...
– Лучше бы он шел по прежнему руслу, – улыбнулась Криста. – Не сердитесь, пожалуйста...
– Вы замужем?
– У меня есть друг.
– Хотите, я переведу ваш ответ на хороший испанский?
– Хочу.
– По-испански вашу фразу надо сказать: «Подите-ка отсюда к черту!»
– О, нет! Как же я могу прогонять такого заботливого гида?!
Будь я неладна, подумала она, почувствовав, что начинает пьянеть. Зачем мне выслушивать его истории и сидеть здесь после того, как концерт этой самой коротышки Пепиты кончился? Надо возвращаться в отель, звонить Полу, принимать душ и ложиться спать. Но я сломана, я приучена Гаузнером к тому, чтобы впитывать каждое слово любого человека, который вошел со мною в контакт. «Человек – это мироздание, – говорил он. – Ты должна коллекционировать миры, входящие в твою орбиту. Наша планетарная система построена по принципу агрессивного недоверия. Нападает только тот, кто убежден, что его масса – больше. Все остальные – сгорают, приближаясь к иным телам. Собрав в свой гербарий разновидности всех миров, ты сможешь калькулировать вес, направление и тенденцию, ты станешь обладательницей тайн, а лишь это гарантирует жизнь в наш суровый век, когда вот-вот грядет апокалипсис. Верь мне, девочка! Впитывай слова и мысли окружающих! Создавай свою конструкцию видения человека, тогда только победишь. Запомни: выживают те, которые представляют ценность. Высшая ценность – профессия. Но не каждая профессия обладает товарной стоимостью, а лишь та, которую можно обратить на пользу комбинации, будь то разведка, наука или искусство. Каждого человека обозначает цена. Но определить ее может лишь тот, кто обладает даром коллекционирования, умеет быть промокашкой, пресс-папье, крошеным мелом, ибо впитывание – один из методов властвования, девочка. Я отдал тебе мою идею, я никому ее не отдавал, я сделал это лишь оттого, что виноват перед тобою, и хотя я не могу искупить свою вину полностью, но даже малостьугодна року, рассчитывающему наши ходы на шахматном поле жизни»...
– Еще вина? – спросил Влас.
– Вы снисходительны к пьяным женщинам?
– Я их обожаю.
– Странно. Почему?
– Они податливы.
– Я, наоборот, криклива.
– А трезвая?
– О, податлива, как телка! – Криста вздохнула. – Но я поддаюсь только тем, кто мне нравится.
– Перевести вашу фразу на испанский?
Ее стала занимать эта игра; она кивнула:
– Обязательно!
– По-испански это звучит так: «Кабальеро, свидетельствуя свое искреннее почтение, я разрешу себе заметить, нисколько не желая огорчить вас, одного из достойнейших людей пенинсулы, что ваше лицо напоминает мне физиономию скунса, к которым я испытываю чувство, далекое от трепетного восторга». Это не обидно, потому что цветисто. И самое главное – весит. У нас не сердятся, когда отказ облечен в форму весомой цветистости, наоборот, это приглашение к интриге...
– Сколько мыслей записываете ежедневно в вашу книжечку? – спросила Криста.
– Ежедневно? – Блас усмехнулся. – Мне нужна искра... Мысли рождаются не просто после возлияний, но когда встречаешь людей, которые зажигают... Вы меня зажигаете... А таких встречаешь раз в год... Это – понт... Видите, как меня потянуло на саморазоблачение? Бойтесь, это безотказный прием – саморазоблачение мужчины... Ведь женщина существо жалостливое, а несчастных принято жалеть.
– Бедненький... Ну, а что же с вами потом случилось? Почему запретили выступать в прессе?
– Я же говорил: я позволил себе роскошь обидеться на власть. А этого нельзя делать. Мальчишкой я сражался в войсках генералиссимуса, делал это без особого страха, поверьте. Нет, не потому, что я какой-то герой, отнюдь... Мама погибла в бомбежке, отец, кадровый офицер, пал в первые дни битвы, я остался один. Мы начинаем относиться к себе серьезно в том случае, если знаем себе цену и имеем, что сказать другим. Не все рождаются Моцартами, некоторые ими становятся. Когда битва кончилась, я ушел в журналистику, мотался по стране и видел, что кресты и регалии получают не те, кто сражался на поле брани, а люди с деньгами, вернувшиеся в страну после победы Франко из Англии, Африки и Аргентины. Мы, борцы, оказались обойденными. Мальчишка, я, конечно, мечтал получить свой крест за заслуги и медаль за храбрость. А – не получил. И сказал в компании, что справедливость невозможна в этой стране: «Один балаган сменяется другим, а оркестр на эстраде пиликает ту же пошлую мелодию, какая звучала испокон веков». А поскольку в Испании победил фашизм, любое слово, отличное от тех, какими предписано обмениваться друг с другом, немедленно делается известным полиции. Нет, меня не арестовали, просто отправили из Мадрида в Севилью... А ничто так не страшно – в условиях авторитарного режима, – как провинция, в которой царит такое бесправие, что и представить невозможно. Причем наше бесправие особое, мы ж много взяли у мавританцев, сколько веков жили с ними бок о бок?! Мне, конечно же, сказали, что еще не все потеряно и я могу исправиться... Знаете, у Франко есть такое выражение: «исправиться». Не слыхали?
Криста покачала головой, сделала еще один глоток вина, закурила.
– О, это свидетельство доброты генералиссимуса, – продолжал Блас. – Человек, прошедший войну, но позволивший себе обидеться, все-таки имеет право на исправление. Как мальчишка, который съел кусок рождественской индейки без разрешения бабушки. Надо быть паинькой, стирать свои носки, не бегать по дому, следить за поведением братьев, и тогда тебя простят, как же иначе, ведь ты исправился. Ну, я и начал исправляться, писать восторженные статьи о том, как местная фаланга делает все, чтобы поднять Андалусию к процветанию, как военный губернатор сеньор дон Рафаэль Родригес-Пелайа не спит и не ест, прямо сохнет, думая о рабочих Севильи и виноделах Хереса, а ведь он и ел и пил, да еще получал миллионные взятки от денежных тузов... И я знал об этом... Вы понимаете меня? Я знал. Но я зажмурился, заткнул уши ватой и сочинял легенды о праведниках, обманывая самого себя тем, что бесы будут читать мои публикации – а они читали, потому что без их визы ничто не имеет права быть напечатанным, – и станут следовать тому образу, который я создаю, они ж умные люди, убеждал я себя, у них есть дети, о них-то нельзя не думать! Что может быть страшнее, чем месть народа, задавленного тупыми владыками, их же детям?! А ведь идет к этому, вы мне верьте, я знаю свой народ! Я врал себе, понимаете? Я не понимаю, зачем я так отвратительно себе врал... Разъедало честолюбие? Всерьез полагал, что они хоть когда-нибудь смогут забыть то, что я брякнул в Мадриде? В условиях режима, какой царит у нас, оступившийся лишен права на возвращение вверх, в ту касту, членом которой он был... Когда они начали раздавать слоновв очередной раз, награждая крестами и должностями, я, понятно, снова оказался обойденным. Тогда меня понесло в открытую... После этого пригрозили трибуналом... Вот я и начал записывать мысли, – он положил свою ладонь на сердце, там во внутреннем кармане пиджака лежала его плоская книжечка, – для нового фолианта. Я ведь теперь могу не думать о хлебе насущном – я ушел из журналистики... Теперь фирмы платят мне за то, что я обладаю связями и знаю половину Испании... Очень удобно... Я перестал мечтать о кресте и медали за мужество... Все перегорело... А вот Мигель, – он кивнул на высокого мужчину, говорившего о чем-то с пьяными американцами, что сидели возле темной сцены, – все еще мечтает о признании. Он ненавидел красных, рьяно служил дедушке, а ему все равно не дали бляхи. Вот он и обрушился в лагерь неблагонадежных... Хотя, мне кажется, в глубине души рассчитывает, как и я раньше, что генералиссимус рано или поздно вспомнит его... Мигель воевал рядом с ним, начиная с Бургоса... Он, видимо, мечтает, что Франко пожурит его, пожурит, а потом все же прикажет, чтоб его наградили, приблизили и восславили в газетах. Если же этого не произойдет, то он...
Блас резко прервал себя, полез за сигаретами.
– Почему вы не договорили? – удивилась Криста.
– Потому что слишком разговорился...
– Я не донесу. Да меня и не поймут, окажись я осведомителем...
– На Пуэрта-дель-Соль много хороших переводчиков с английским и немецким языком... Гестапо учило наших полицейских... Пошли в «Альамбру», а? Там интересная программа.
– Знаете, я устала...
– Как хотите, только в «Альамбре» очень интересно... Смотрите, не пришлось бы потом жалеть. Я не стану увлекать вас, я понял, что это безнадежно. Просто мне очень хорошо рядом с вами, вы – добрая...
– Какая я добрая? – вздохнула Криста. – Никакая я недобрая, просто...
– Что? – спросил Блас. – Почему теперь вы не договариваете?
– Расхотелось... Что-то я отрезвела с вами, честное слово...
– В «Альамбре» выпьем. Там продают настоящие шотландские виски. Любите?
– Терпеть не могу, жженым хлебом пахнет...
– Придумаем, что пить. Пошли.
...Кристе казалось, что, когда они выйдут из «Лас пачолас», будет тихо, пусто, затаенно, прохладно, однако народу было полным-полно; шум, улицы ярко освещены, звучала музыка, и это было правдой, а не тем ощущением музыки, которое не покидает человека после того, как он несколько часов кряду слышал песни фламенко, исполненные терпкой полынной горечи.
– Сколько же сейчас времени? – спросила Криста.
– Половина второго.
– А почему люди не спят? Сегодня праздник?
– Нет, почему... У нас никогда не ложатся спать раньше трех.
Криста усмехнулась:
– Что же испанцы жалуются на нищету? Всегда будете бедными, если ложитесь спать в три утра.
...В темном провале подъезда она услышала жалобное мяуканье, попросила Бласа зажечь спичку, присела на корточки и увидела котенка. Он был черно-рыжим, с огромными зелеными глазами и пищал так жалобно, что она просто не могла оставить его здесь, взяла в руки, прижала к себе, котенок сразу замолчал, и через несколько секунд тоскливый писк сменился громким, умиротворенным мурлыканьем.
– Бедненький, – сказала Криста шепотом, – он же совсем маленький. Можно я возьму его?
– В «Альамбру»? – Блас несколько удивился. – В ночной бар?
– Нельзя?
– Нет, там можно все... Я вас потому туда и веду... Очень хочется взять котенка?
– Нельзя же его здесь оставлять, он погибнет.
– Все равно в «Альамбре» бросите.
– Я его заберу в Мадрид.
– В автобус не пустят.
– Почему?
– Потому что у нас запрещено то, что кажется отклонением от нормы... Запрещать-то всегда легче, чем разрешать.
– Зачем вы нападаете на все, что здесь существует?
– Далеко не на все... А нападаю оттого, что очень люблю свою страну. И мне за нее больно...
– Не преувеличиваете? Смотрите, люди смеются, поют, гуляют. Как на празднике. Я никогда и нигде не видела, чтобы ночные улицы были такими веселыми. А вы всем недовольны. Может, вы действительно слишком обидчивы?
– Конечно, обидчив, – ответил Блас. – Покажите хотя бы одного необидчивого человека...
– Смотрите на меня, – сказала Криста. – Я лишена этого чувства.
– Нет, – он покачал головой. – Я вам не верю.
Криста подышала на голову котенка; он замурлыкал еще громче.
– Вот видишь, цветной, – сказала она ему, – мне не верят...
– А вы и сами себе не верите, – добавил Блас, – я же вижу...
– Не верю так не верю, – легко согласилась Криста, – я не спорю.
– Странная вы какая-то.
– Да? Это хорошо или плохо?
– Странно, – повторил он и крикнул проезжавшему экипажу: – Ойга, пссст! 59
Кучер, разряженный, как матадор, резко остановил лошадь.
– Едем смотреть город, – сказал Блас. – Любите кататься в экипаже?
– Я еще никогда не каталась.
– Загадывайте желание...
– Это как? – удивилась она.
– Очень просто. Если у вас случается что-то первый раз в жизни, надо загадать желание, и оно обязательно сбудется. Когда в нашем доме появлялось первое яблоко, мама всегда просила нас загадывать желания...
– Сбывалось?
– Ни разу.
– А что же тогда этот кабальеро нас учит? – тихо спросила Криста котенка, снова согрев его голову дыханием.
– Я не учу, – ответил Блас. – Я делюсь с вами тем, что мне открыла мама...
Криста легко коснулась его руки своей:
– Не сердитесь. Может, лучше вы отвезете нас в отель?
– Нас? – переспросил он. – Мы можем поехать ко мне.
– Нас, – она улыбнулась, кивнув на котенка, устроившегося у нее на груди.
– Нет уж, сначала поедем по ночному городу, а после заставим вас, – он тоже кивнул на котенка, – танцевать прощальный вальс. Об этом завтра будут говорить в городе, такого еще не было в «Альамбре»... Да и «Альамбры» не было, ее только как месяц открыли, с джазом, баром и всем прочим, разве допустимо было такое еще год назад?! Ни за что! Покушение на традицию, разложение нравов, следование нездоровым влияниям... У нас почти дословно повторяли Геббельса, пока побеждал Гитлер... А теперь надо показать американцам, что нам нравятся их влияния... Даже патент на виски купили, надо ж было дать взятку дядям из Нью-Йорка, вот и всучили им деньги за право продавать то, что здесь никто не пьет.
Возница был молчаливый, а может, просто устал, голова то и дело обваливалась на грудь, лошадь шла по знакомому ей маршруту, светлые улицы сменялись темными, набережная Гвадалквивира казалась зловещей, потому что здесь было мало огней, вода не шумела, кое-где торчали камни и угадывались отмели; как не стыдно лгать в туристских проспектах, подумала Криста, «самая многоводная река Испании, течение ее бурно и грохочуще»... Все, повсюду, всем врут. На этом стоит мир, подумала она. Врут в большом и малом, даже когда идут по нужде, спрашивают, где можно помыть руки; как врали, так и будут врать, не только чужим, но и себе, так во веки веков заведено, так и идет, так и будет идти.
– Что загрустили? – спросил Блас.
– Так, – ответила она. – Иногда и это случается. Не обращайте внимания.
– Мне очень передается настроение женщины.
– Это плохо.
– Я знаю.
– Постарайтесь жить отдельно от людей. Замкнитесь в себе, говорите с собой, спорьте, шутите, любите себя, браните, но только в самом себе... Знаете, как это удобно?
– Для этого надо быть сильным.
Криста покачала головой и, погладив котенка, сказала:
– Для этого надо верить в то, что все мы марионетки и правит нами рок, которого нельзя избежать, но от которого можно на какое-то время укрыться...
– Послушайте, – сказал Блас, – я боюсь, мы с вами крепко напьемся в «Альамбре»... Там просто нельзя не напиться... Поэтому скажите-ка мне, пока я не забыл спросить... Кемп просил сделать это сразу, но мне, честно говоря, как-то расхотелось заниматься делом, когда я встретил вас. Это не очень-то сопрягается – вы и дело... Кемп просил узнать, как правильно пишется имя вашего руководителя?
– Густав, – машинально ответила Криста, потом резко обернулась к Бласу и, нервно погладив котенка, спросила: – Вы имеете в виду руководителя моей дипломной работы?
– Будем считать, что так...
– Почему Кемп сам не задал мне этого вопроса?
– Не знаю... Он позвонил мне за час перед вашим приходом... Честно говоря, мне поперек горла стоят его гости... Я думал, что и на этот раз пришлют какую-нибудь старую каргу с внуком, которую надо практиковать в испанском языке, пока ребенок жарится на солнце... Он просил вам сказать, что Роумэн не вернется до утра... У него дело... Какое-то дело, связанное с вами, понимаете? И просил узнать имя вашего руководителя, почему-то именно имя... И еще он просил вас связаться с этим самым Густавом, а потом перезвонить к нему, он ждет...
– Подождет до завтра... Все равно сейчас поздно...
– Он сказал, что это надо сделать сегодня ночью.
– А что же вы молчали?
– Потому что ночь у нас начинается в три часа, а сейчас еще нет и двух, и еще оттого, что вы красивая, а я испанец... Если хотите, заедем ко мне, оттуда позвоните, а, потом отправимся в «Альамбру»...
Через двадцать минут был зафиксирован номер телефона в Мюнхене, который заказала Криста, после того как центральная станция дала соединение; человек, сидевший в запертой комнате квартиры Бласа на параллельном аппарате, линию разъединил.
С Кемпом ей тоже не удалось поговорить – линия была прервана таким же образом.
– Не отчаивайтесь, – сказал Блас, – это Испания. Связь работает чудовищно. Я подтвержу, что вы звонили всю ночь...
– Спасибо, Блас.
...Настоящий Блас де ля Фуэнтес-и-Гоморра продолжал тем временем сидеть в темной комнате за городом, куда его вывезли еще днем, за три часа перед прибытием Кристы в Севилью, а тот, кто этим вечером играл его роль, возил женщину в «Альамбру», поил вином, куда была подмешана водка, и вернул ее в отель «Мадрид» уже в пять утра, когда вот-вот должно было начинать светать, был Энрике, человек Роумэна, из семьи республиканцев.
Выходя от нее, Блас попросил портье приготовить утром молока для котенка и, положив перед стариком купюру, попросил сделать так, чтобы сеньориту ни с кем не соединяли по телефону до его возвращения в отель.
За те два часа, что Криста была в «Альамбре», Роумэн успел установить, что телефон, по которому она звонила в Мюнхен, принадлежит Герберту Морсену.
На молнию, отправленную им не в вашингтонский отдел разведки, а друзьям в Мюнхене, пришел ответ, что под именем Герберта Морсена в Мюнхене живет некий Густав Гаузнер, сотрудничающий в филиале ИТТ как эксперт по вопросам, связанным со Скандинавскими странами.
Бласу было дано указание подсыпать в вино чуть снотворного, чтобы женщина крепко спала и ни с кем не говорила по телефону, а утром забрать ее из отеля в девять, увезти за город, на финку, где растят быков для корриды, чтобы она не могла позвонить ни в Мадрид, ни в Мюнхен, и держать там вплоть до особого сигнала.
...Но она проснулась, потому что мяукал котенок.
Она проснулась в восемь и сразу же заказала разговор с Роумэном.
Но его не было дома. Он там и не мог быть, потому что в это время летел в Мюнхен.
Роумэн – III
Он разыскал Эда Снайдерса в центральных мюнхенских
казармах; пока ехали на Терезиенштрассе, в тот дом, где жил Гаузнер, Эд жаловался на то, что Пентагон совершенно по-ублюдочному относится к вопросам разведки, никакого изящества, сидеть приходится у всех на виду, тоже мне, конспирация; солдаты указывают на моих людей пальцами: «а вот наши шпионы»; попробуй, разверни работу в таких условиях; я вспоминаю ту пору, когда мы служили у Донована, как золотой век. Тогда все было ясно, а теперь абсолютнейшая путаница, приходится учтиво раскланиваться с генералами, которые еще год назад орали «хайль Гитлер».
– Полтора, – заметил Роумэн. – Но это тоже не прошлый век. Каких генералов ты имеешь в виду? Медиков, интендантов?
– Ты зарос шерстью, – усмехнулся Снайдерс. – Под знойным испанским небом ты отстал от жизни. Пол. Медики – не моя забота, я работаю с разведчиками. Про Верена 60ты, надеюсь, слыхал?
– Кто это? – спросил он и снова, явственно и близко, увидел прямо перед собой лицо Кристы.
– Нет, ты действительно не слыхал про Верена?
– Конечно, слыхал, – солгал Роумэн. Он знал цену Снайдерсу – свойский парень, отнюдь не Сократ, в ОСС занимался техническими вопросами, к аналитикам и расчетчикам стратегической информации его не допускали, поэтому относился к ним с особым почтением; Роумэн был для него человеком легенды: в ОСС все знали историю Пола, да и то, что сейчас он возглавлял испанское подразделение, само за себя говорило о его положении в иерархии разведок. Но Роумэн понимал при этом, что Снайдерс ему не союзник; он отдавал себе отчет в том, что тот принял его так дружески потому лишь, что совершеннейшим образом убежден в санкционированности его, Роумэна, неожиданного прилета в Мюнхен, надо поэтому все сделать, пока он не запросил своих нынешних шефов в Пентагоне; впрочем, все равно у меня есть люфт времени, – пока-то военные запросят государственный департамент, пока-то начнут перебрасываться бумагами, я успею решить все, что надо; дело должно быть сделано за сегодняшний день; если не получится, то на всем моем предприятии можно ставить крест, – Гаузнер профессионал, это и есть то исходное, с чего следует начинать просчет задачи.
– Это тот бес, который работал в генеральном штабе, – полувопросительно сказал Роумэн. – По-моему, он занимался русскими?
– Он у нас занимаетсярусскими, – подчеркнул Снайдерс. – К сожалению, мне дали понять, что нас не касается, чем он занимался в прошлом. Важно, чтобы он четко работал на нас в настоящем.
– Ну и как? Надежен?
– Я не могу преступить в себе неверие к немцам. Пол. Не могу, и все тут.
– Ты расист?
– Я антифашист, как и ты. Не обижай меня. Я отвык от твоих шуток, я все принимаю всерьез.
– А я и говорю всерьез.
– Нет, я не спорю, – поправился Снайдерс; ему все время – и в прошлом тоже – приходилось корректировать себя в разговорах с людьми вроде Пола; птицы высокого полета, неприкасаемые, они всегда говорили все, что приходило в голову, пусть даже это шло вразрез с общепринятыми нормами, – таким можно, им платят не за должность, а за голову. – Я не спорю. Пол, среди немцев встречаются порядочные люди.
– Да? – Роумэн усмехнулся. – Что ты говоришь?! Гиммлер, кстати, утверждал, что среди евреев тоже встречаются вполне порядочные, но тем не менее их всех надо сжечь в печках.
– Что ты хочешь этим сказать? Что я похож на Гиммлера?
– Нет. Этим я хотел сказать, что немцы, как и все другие народы, вполне нормальные люди, вроде нас с тобой... Но что среди них рождались Гитлеры и Геринги. Вот что я хотел сказать. И что в ту пору, когда у них в стране была неразбериха, хаос и беспорядок, который пугает толпу, они пообещали создать государство дисциплины. Только для этого нужно было переступить себя и уничтожить славян и евреев. Не сердись, Эд... Победители должны обладать ясной позицией. Тем более ты, который живет в Германии...
– Это верно, – легко согласился Снайдерс, потому что сейчас ему не надо было мучительно продумывать ответ, стараясь понять тайный смысл в словах Роумэна; тот произнес простую фразу, можно согласиться, не рискуя выглядеть в его глазах дураком; как и все недалекие люди, Эд более всего боялся показаться смешным. – Тут ты совершенно прав... Знаешь, я порою испытываю чувство горечи, когда вижу наших солдат на воскресном базаре: они забывают, что представляют не кого-нибудь, но Америку... Такая спекуляция, такая унизительная торговля с немцами, такая жажда накопительства, что просто краснеешь за нашу с тобою страну...
– А что продают?
– Продукты... С питанием пока что плохо, хотя, конечно, не сравнить с тем, что было год назад... У Гитлера совершенно не было запасов продовольствия, в складах – шаром покати... Огромные запасы орудий, патронов, винтовок, снарядов, минометов и полное отсутствие хлеба, масла и мяса.
– Полтора, – заметил Роумэн. – Но это тоже не прошлый век. Каких генералов ты имеешь в виду? Медиков, интендантов?
– Ты зарос шерстью, – усмехнулся Снайдерс. – Под знойным испанским небом ты отстал от жизни. Пол. Медики – не моя забота, я работаю с разведчиками. Про Верена 60ты, надеюсь, слыхал?
– Кто это? – спросил он и снова, явственно и близко, увидел прямо перед собой лицо Кристы.
– Нет, ты действительно не слыхал про Верена?
– Конечно, слыхал, – солгал Роумэн. Он знал цену Снайдерсу – свойский парень, отнюдь не Сократ, в ОСС занимался техническими вопросами, к аналитикам и расчетчикам стратегической информации его не допускали, поэтому относился к ним с особым почтением; Роумэн был для него человеком легенды: в ОСС все знали историю Пола, да и то, что сейчас он возглавлял испанское подразделение, само за себя говорило о его положении в иерархии разведок. Но Роумэн понимал при этом, что Снайдерс ему не союзник; он отдавал себе отчет в том, что тот принял его так дружески потому лишь, что совершеннейшим образом убежден в санкционированности его, Роумэна, неожиданного прилета в Мюнхен, надо поэтому все сделать, пока он не запросил своих нынешних шефов в Пентагоне; впрочем, все равно у меня есть люфт времени, – пока-то военные запросят государственный департамент, пока-то начнут перебрасываться бумагами, я успею решить все, что надо; дело должно быть сделано за сегодняшний день; если не получится, то на всем моем предприятии можно ставить крест, – Гаузнер профессионал, это и есть то исходное, с чего следует начинать просчет задачи.
– Это тот бес, который работал в генеральном штабе, – полувопросительно сказал Роумэн. – По-моему, он занимался русскими?
– Он у нас занимаетсярусскими, – подчеркнул Снайдерс. – К сожалению, мне дали понять, что нас не касается, чем он занимался в прошлом. Важно, чтобы он четко работал на нас в настоящем.
– Ну и как? Надежен?
– Я не могу преступить в себе неверие к немцам. Пол. Не могу, и все тут.
– Ты расист?
– Я антифашист, как и ты. Не обижай меня. Я отвык от твоих шуток, я все принимаю всерьез.
– А я и говорю всерьез.
– Нет, я не спорю, – поправился Снайдерс; ему все время – и в прошлом тоже – приходилось корректировать себя в разговорах с людьми вроде Пола; птицы высокого полета, неприкасаемые, они всегда говорили все, что приходило в голову, пусть даже это шло вразрез с общепринятыми нормами, – таким можно, им платят не за должность, а за голову. – Я не спорю. Пол, среди немцев встречаются порядочные люди.
– Да? – Роумэн усмехнулся. – Что ты говоришь?! Гиммлер, кстати, утверждал, что среди евреев тоже встречаются вполне порядочные, но тем не менее их всех надо сжечь в печках.
– Что ты хочешь этим сказать? Что я похож на Гиммлера?
– Нет. Этим я хотел сказать, что немцы, как и все другие народы, вполне нормальные люди, вроде нас с тобой... Но что среди них рождались Гитлеры и Геринги. Вот что я хотел сказать. И что в ту пору, когда у них в стране была неразбериха, хаос и беспорядок, который пугает толпу, они пообещали создать государство дисциплины. Только для этого нужно было переступить себя и уничтожить славян и евреев. Не сердись, Эд... Победители должны обладать ясной позицией. Тем более ты, который живет в Германии...
– Это верно, – легко согласился Снайдерс, потому что сейчас ему не надо было мучительно продумывать ответ, стараясь понять тайный смысл в словах Роумэна; тот произнес простую фразу, можно согласиться, не рискуя выглядеть в его глазах дураком; как и все недалекие люди, Эд более всего боялся показаться смешным. – Тут ты совершенно прав... Знаешь, я порою испытываю чувство горечи, когда вижу наших солдат на воскресном базаре: они забывают, что представляют не кого-нибудь, но Америку... Такая спекуляция, такая унизительная торговля с немцами, такая жажда накопительства, что просто краснеешь за нашу с тобою страну...
– А что продают?
– Продукты... С питанием пока что плохо, хотя, конечно, не сравнить с тем, что было год назад... У Гитлера совершенно не было запасов продовольствия, в складах – шаром покати... Огромные запасы орудий, патронов, винтовок, снарядов, минометов и полное отсутствие хлеба, масла и мяса.