Страница:
подхватилабразильская фирма, а Кливер подписал контракт с чилийской автостроительной конторой, Гутиерес перестал обращаться за консультацией к Фрейде; корреспонденцию, полученную секретариатом Перона, поручил читать двум своим секретарям, они же запрашивали информацию на авторов наиболее интересных писем через Мадрид, где на связи с группами немцев работал Хосе, младший брат полковника, – под крышей журналиста, специального корреспондента газеты «Кларин», и через Лиссабон, где бывший дипломат рейха Ауэнродэ, накануне капитуляции,
продаллюдям Гутиереса всю свою сеть за сорок тысяч долларов, оттуда
щупальцашли в Швейцарию, Турцию и Швецию; поступила непроверенная информация, что мадридский центр эмиграции имеет связи с американской зоной оккупации Германии, однако известие об этом было довольно глухим, находилось в стадии тщательного исследования; попытки наладить
оперативнуюсвязь с лондонской разведкой пока что кончились неудачей: несмотря на то что Лондон передавал некоторую информацию для Перона, особенно когда речь шла об американцах, относившихся к нему весьма подозрительно из-за его обещаний национализировать ведущие американские фирмы, отладить постоянное, деловое сотрудничество пока что не удавалось, англичане и есть англичане, годы думают, прежде чем принять решение, до сих пор считают себя пупами земли, полагают, что не они подчинены времени, а оно – им, оттого и проигрывают свои позиции...
Именно эти события и подвигнули Гутиереса на то, чтобы встретиться с Риктером: как-никак немец писал об атомной бомбе, Хиросима и Нагасаки у всех на памяти; дискуссии в ООН – на первых полосах газет, создав штуку, американцы обрели такое могущество, которое никому еще и никогда не снилось; получив такое же оружие здесь, в Аргентине, вполне можно думать о том, чтобы провозгласить эру Перона в испанскоговорящем мире, подчинить себе не только Парагвай, но и все страны вплоть до Мексики, превратив их в бастион против большевизма и американского финансового капитала.
Поскольку он уже встречался с двумя немцами, бежавшими из рейха в мае (один предложил проект химического треста удобрений, другой писал о том, как можно получить патенты на автомобилестроение), поскольку Гутиерес, будучи человеком умным и остро чувствующим собеседника, сразу же составил себе представление о той разнице, которая делила немцев на тех, которые приехали сюда с санкции, работали многие годы в аргентинских условиях, привыкли к здешней – более или менее – демократической манере общения, и на тех, которые бежали из рейха, совершив, видимо, первый за последнее десятилетие несанкционированный начальством поступок– и поэтому казались ему совершенно раздавленными и испуганными; так, впрочем, и было на самом деле – это подтвердила служба наблюдения, пущенная за этими немцами сразу после того, как закончился разговор. Можно было бы, конечно, до конца раздавить этих немцев, взять их идею, не отдав им взамен ничего, все равно бы не пикнули, разъедены страхом, но Гутиерес отдавал себе отчет в том, что именно немцы должны осуществлять свои проекты, особая нация, мало кто может работать так, как они, не грех поучиться у того, кто умеет, в конечном счете работать они будут на Аргентину, а не на себя, подконтрольны во всех своих поступках и лишены каких бы то ни было прав.
Потому-то Гутиерес и говорил с Риктером вполне доброжелательно, слушал его заинтересованно, полагая, что именно такая манера собеседования поможет человеку раскрепоститься и перестать быть запуганным истуканом, лишенным возможности свободно и открыто излагать не столько главную идею, сколько детали, по которым и можно будет впоследствии судить о мере его компетентности.
Риктер понимал, что его судьба не могла решиться так скоро, как он о том мечтал, оттого что был лишен дара государственного мышления. Он не понимал, что это такое, да и не мог понимать, будучи воспитанным в рабском безмыслии рейха, которое рано или поздно привело бы империю Гитлера к катастрофе. Люди были лишены возможности самовыявления, которое в первую очередь и составляет гарантию могущества страны; когда человек выполнял лишь предписанное «гением фюрера», который и школу-то не закончил толком, когда инженер, рабочий, исследователь не может проявить свой талант без того, чтобы не оглядываться постоянно на чиновника НСДАП, сотрудника СС, офицера гестапо, функционеров «трудового фронта» Лея, каждый из которых имел право запретить то, что ему было просто-напросто непонятно, – тогда государство (а тем более под ударами Красной Армии) распадется не просто на какие-то куски, но на семьи, не связанные между собою ничем, кроме как нацистским запретомна все; тупой запрет – путь к национальной катастрофе, юридически утвержденное право на самостоятельность – дорога к государственному могуществу.
Поскольку государственные дела в условиях гитлеровского рейха решались лишь Гитлером и двумя-тремя самыми близкими ему костоломами, вроде Гиммлера и Геринга, которые, в свою очередь, сами были раздавлены фюрером, лишены права на возражение созданному ими же, бездарями, божеству, вознесшему их, безграмотных авантюристов, к абсолютному всевластию, поскольку нации лишь оставалось бездумно и слепо выполнять то, что привиделосьефрейтору, – Риктер не мог представить себе то количество вопросов, которые возникли у Гутиереса (воспитан в Лондоне, прекрасно знал юриспруденцию) после беседы об аргентинской атомной бомбе.
Прежде чем докладывать идею Перону, полковник отправил своих секретарей на встречу с профессором Умберто Дейвой, завербованным немецким резидентом Зандштете еще в конце тридцатых годов; тот выслушал посланцев Гутиереса и заметил, что атомная бомба – если вся документация находится в одних руках – может быть создана при условии, что центр, который будет заниматься ее производством, получит достаточное количество электроэнергии, необходимые минералы и, главное, вложения. На вопрос о том, какие минералы и где могут быть закуплены, профессор приготовил исчерпывающую справку, пообещав просчитать финансовые затраты на реализацию проекта в течение недели.
Затем к представителям американских, бразильских и шведских фирм, которые имели в Аргентине свои филиалы, была подведена агентура, которая должна была собрать информацию о том, какие минералы, оборудование, станки и приборы могут быть куплены, но так, чтобы ни у кого никогда и мысли не возникло, что все это приобретается для производства атомной бомбы.
После этого те финансисты, которые поддерживали Перона, прозондировали в филиалах американских, швейцарских и британских банков вопрос о возможном займе «под дорожное строительство в сельских районах Аргентины».
Лишь после этой предварительной работы, на которую ушло около месяца, вопросбыл доложен Перону. Будучи человеком парадоксальным и стремительным в решениях, генерал спросил Гутиереса:
– Ну, хорошо, а вдруг американцы узнают о том, что член национал-социалистской рабочей партии Германии, СС штурмбанфюрер Риктер начал осуществлять для нас атомный проект? Что будет, если об этом узнают русские? Об этом вы подумали?
– Я полагал, что об этом надо думать позже, – ответил Гутиерес, – после того, как мы примем это предложение, если, конечно, мы его примем.
Перон поднялся из-за стола; спортивного кроя, налитой мышцами, всегда безукоризненно одетый (испанская страсть к красоте неистребима), он легко прошелся по кабинету, ступая по паркету, словно спринтер, казалось, вот-вот побежит; остановился возле книжных стеллажей (особенно любил Унамуно, Муссолини и Джером К. Джерома), покачался с носка на пятку, а потом сказал:
– Одна сила – это диктат. Две силы – уже дипломатия. Вы поняли меня?
– Нет.
– Я люблю вас именно за то, что вы единственный, кто отвечает определенно, никакой потуги на многозначительное всепонимание... Как вы отнесетесь к тому, что мы предложим Москве установить дипломатические отношения?
– Отрицательно.
– Почему?
– Потому что это будет подарок левым.
– Они хотят установления отношений с Москвой?
– Все, как один.
– Ну, и как много их в стране?
– Вы это знаете не хуже, чем я.
– Верно, просто я строю наш разговор таким образом, чтобы вы поняли то, что понял я, а не брали мою идею механически... Многие левые пойдут за мною на выборах, если я провозглашу установление нормальных отношений с Кремлем... Людям нравится, когда лидер прислушивается к массе... Но ведь если здесь появятся красные, это более всего ударит янки, они будут в ярости и предпримут все, чтобы блокировать русских... Их прежде всего станет занимать именно эта проблема, Гутиерес. И наш атомный проект будет надежно защищен схваткой двух гигантов на здешней земле...
– Это изящно, – согласился Гутиерес. – Но я тем не менее против... Авторитет русских слишком велик, чтобы мы недооценивали их угрозу.
– А кто сказал, что мы ее недооцениваем? Да и потом, я просто фантазирую... Мне нравится идея этого самого Риктера, я вижу за ней перспективу могущества, но ведь выход к истинному могуществу более легок, когда тебе противостоят две противоборствующие друг другу силы, чем если давит только одна – я имею в виду янки... Впрочем, я ни на чем не настаиваю, подумайте, Гутиерес, подумайте...
Когда Перон говорил, что он «не настаивает», каждому, кто его знал, было ясно – он уже принял решение. Гутиерес знал его, поэтому спор посчитал нецелесообразным.
Через два дня Перону была организована встреча – с соблюдением всех норм конспирации – с Людовиго Фрейде.
– Вот что, – сказал Перон бывшему представителю Гитлера, – я редко употребляю повелительный императив, вы это знаете, но в данном случае разговор пойдет именно в этом ключе: мне нужно, чтобы вы – в течение месяца, больше у меня времени нет – получили заем в размере ста пятидесяти миллионов долларов... Продумайте подо что, это ваша забота. Министерство финансов будет кооперировать с вами эту работу, гарантии банкам и фирмам, которые вы контролируете, будут даны от имени нашего правительства... Думаю, деньги надо просить под дорожное строительство и реконструкцию портов... Если этого мало, пожалуйста – самолетостроение, закладка новых аэропортов...
– Но, видимо, я должен знать, – аккуратно спросил Фрейде, знакомый Перону с тех пор, как переводил на счета Евы Дуарте деньги НСДАП и СС, – подо что все-таки на самом деле надо просить заем?
– А зачем? – удивился Перон. – Разве вам недостаточно моих слов? И еще: пожалуйста, задействуйте ваших друзей с английскими, французскими, испанскими фамилиями, любыми, какие вам нравятся, но немецкие уши за этим займом не имеют права быть обнаружены никогда и ни при каких обстоятельствах.
– Но я ведь не всемогущ, – еще тише ответил Фрейде. – Не я один распоряжаюсь теми средствами, которые лежат в здешних банках... Меня обязательно спросят, какой будет процент?
– О том, ктовас будет спрашивать, мы поговорим особо. Меня не устраивает то, что я не имею досье на тех, кто прибыл в Аргентину после девятого мая. А я должен их знать. А что касается процента, то пусть те, кто будет вас спрашивать, сами назовут сумму. Они ее получат.
После этого разговора генерал поручил Гутиересу запросить соответствующие департаменты о том, сколько времени потребуется для того, чтобы наладить надежный мост с районом Барилоче, где следует, по словам Риктера, строить штуку; каковы будут затраты, какие фирмы могут сделать эту работу в кратчайший срок и самым надежным образом, и, наконец, попросил предоставить ему проект широкой дезинформации для того, чтобы никто в мире не узнал о том, что задумано осуществить им, Хуаном Пероном, во имя того, чтобы сделать испанскоговорящие народы – как они того и заслуживают – самой могущественной нацией мира, отобрав пальму первенства у янки, а о русских и говорить нечего – им не под силу создать бомбу, страна лежит в руинах, да и уровень техники не тот, азиаты...
И лишь по прошествии долгих шестидесяти трех дней, ушедших на обсуждение его предложения, Риктер был приглашен на встречу с Гутиересом – для делового, вполне предметного разговора.
Как и в первый раз, Риктер поначалу мучительно потел от волнения и временами терял голос (впрочем, после двух недель ожидания прагматичный немецкий ум, не умеющий жить в состоянии бездействия, заставил его заняться бизнесом; Мануэль нашел десяток студентов из хороших семей, которые должны были сдавать выпускные экзамены, платили вполне сносно, мозг отдыхал во время занятий, мучение начиналось вечером, когда он начинал думать о том, отчего же молчатаргентинцы).
Гутиерес был еще более обходителен; молчаливый шофер, привезший их в маленький особнячок на одной из тихих улиц, сварил кофе, сервировал стол и вышел в сад, чтобы не мешать беседе; поначалу полковник расспрашивал Риктера об обстоятельствах, при которых ему довелось столкнуться с тайной атомного проекта рейха, внимательно выслушивал ответы, которые казались ему чересчур логичными, отрепетированными заранее, чтобы быть правдой, не перебивал, согласно кивал головою, сокрушался, когда Риктер рассказывал о некомпетентности людей из вермахта и штаба люфтваффе, успокоил, таким образом, собеседника, позволил ему расслабиться, а потом сказал:
– Сейчас как раз то время, когда до закрытия банков осталось сорок минут. Садитесь-ка в машину и езжайте туда, где вы храните документацию. Когда вернетесь, мы продолжим разговор в присутствии третьего человека.
– Но вы же не сказали, – враз осевшим голосом ответил Риктер, – приняты ли мои условия?
– Приняты. Вы будете назначены научным консультантом проекта, тысяча долларов в месяц, бесплатный дом, обслуживание, полеты и поездки за наш счет.
– И все?!
– Вы считаете, что этого мало? Может быть. Вообще-то мы вправе вам ничего не предлагать, а выдать вас американцам, пусть те платят больше, хотя, мне кажется, они ничего не платят в своих тюрьмах нацистским преступникам...
Этого было достаточно. Гутиерес произнес именно те слова, которых так страшился Риктер.
Поднявшись, он жалостливо спросил:
– Но ведь я перестану быть вам нужным, когда передам документацию?..
– Отнюдь. Вы знаете механизм. Таких людей у нас больше нет. Следовательно, мы в вас заинтересованы. Да и потом, мы исповедуем законы благородства, как-никак вы живете в Аргентине, а не где-либо... Здесь могут убить, но не обманывают, это мелко...
В девять вечера, после того как профессор Умберто Дейва кончил исследовать документы, после того как он обсудил с Риктером основные узлы дела, Гутиерес, не произнесший ни единого слова за все время дискуссии, подвинулся к немцу и спросил:
– А кто поможет нам восстановить пробелы, которые столь очевидны? Профессор Дейва правильно сказал: здесь все прекрасно за исключением того, что отсутствует описание метода гидролиза и нет расчетов максимальных температур. Как же вы намерены сделать бомбу в максимально короткий срок, если у нас нет двух важнейших компонентов идеи?
– Я не успел довести до конца свои исследования... Полагаю, можно привлечь экспериментаторов, – ответил Риктер, – которые предложат свои схемы, в конечном счете я не против соавторства.
Гутиерес обернулся к Дейве:
– Но ведь любой ученый поймет, зачем нужна подобного рода разработка?
– Бесспорно, – ответил профессор.
– Значит, – Гутиерес посмотрел на Риктера, – всем станет известно, что мы намереваемся делать?
– Этих ученых можно изолировать, – сказал Риктер. – В конце концов речь идет о каком-то годе, от силы двух...
– Здесь не рейх, – отрезал Гутиерес. – Нам нравилось многое из того, что происходило у вас на родине, но нам было не по душе то, что подданные переставали быть сеньорами, Риктер, нам нравится быть сеньорами, видите ли...
– Что ж, – быстро сказал Риктер, испугавшись, что сейчас все предприятие рухнет, а потому не просчитав до конца то, насколько верно он поступает, – тогда надо попробовать найти некоего Штирлица, он был в курсе всего дела.
Имя Рунге он произносить не мог, это ему было ясно с самого начала, потому что он, Риктер, торговал краденым, тем, что по праву принадлежало физику.
Назвав имя Штирлица, он с ужасом подумал о том, что если штандартенфюрер жив и его найдут, то аргентинцы наверняка узнают всю правду и отберут у него, Риктера, то, что может принадлежать одному ему, и никому другому.
– Кого? – переспросил Гутиерес. – Кого вы назвали?
Риктер тихо ответил:
– Штиглица.
Он произнес фамилию искаженно, очень тихо, с трудом сглотнув комок в горле.
Гутиерес кивнул, поднялся, пригласил Дейву и Риктера в сад, там уже пахло сказочной парижжей – жаренным на углях мясом; первый бокал он поднял за Перона, затем предложил выпить за Аргентину; вино было из подвалов Мендосы, из провинции Кордова, казавшееся очень легким тем, кто не знал его силы; информация о Риктере за эти месяцы была собрана абсолютная, непьющий; значит, либо очень крепок, либо потечет; скорее всего, потечет, весь на нервах, не надо особой наблюдательности, чтобы заметить это; Риктер действительно потек; это стало ясным Гутиересу, когда он жалостливо спросил, что станет с его проектом, неужели два узла, которые остались незавершенными, могут поставить под сомнение всю идею?
– Нет, – ответил Гутиерес, перейдя на прекрасный немецкий, – это не ставит идею под сомнение. Под сомнение ее поставила ваша неискренность...
– Какая?! В чем?!
– В том, как вы пытались скрыть от меня имя того человека, который знает все. Я хочу знать совершенно определенно: «Штирлиц»? Или «Штиглиц»? Имя. Возраст. Приметы. Вот вам перо, пишите...
Именно поэтому еще одна сила, а именно люди генерала Перона оказались заинтересованными в том, чтобы среди сотен тысяч немцев, разбредшихся по миру, и миллионов, затаившихся в рейхе, найти одного. Макса фон Штирлица, «примерно сорока лет, интеллигентной внешности, в прошлом – СС штандертенфюрер из политической разведки рейха»...
Штирлиц – ХVIII (ноябрь сорок шестого)
Именно эти события и подвигнули Гутиереса на то, чтобы встретиться с Риктером: как-никак немец писал об атомной бомбе, Хиросима и Нагасаки у всех на памяти; дискуссии в ООН – на первых полосах газет, создав штуку, американцы обрели такое могущество, которое никому еще и никогда не снилось; получив такое же оружие здесь, в Аргентине, вполне можно думать о том, чтобы провозгласить эру Перона в испанскоговорящем мире, подчинить себе не только Парагвай, но и все страны вплоть до Мексики, превратив их в бастион против большевизма и американского финансового капитала.
Поскольку он уже встречался с двумя немцами, бежавшими из рейха в мае (один предложил проект химического треста удобрений, другой писал о том, как можно получить патенты на автомобилестроение), поскольку Гутиерес, будучи человеком умным и остро чувствующим собеседника, сразу же составил себе представление о той разнице, которая делила немцев на тех, которые приехали сюда с санкции, работали многие годы в аргентинских условиях, привыкли к здешней – более или менее – демократической манере общения, и на тех, которые бежали из рейха, совершив, видимо, первый за последнее десятилетие несанкционированный начальством поступок– и поэтому казались ему совершенно раздавленными и испуганными; так, впрочем, и было на самом деле – это подтвердила служба наблюдения, пущенная за этими немцами сразу после того, как закончился разговор. Можно было бы, конечно, до конца раздавить этих немцев, взять их идею, не отдав им взамен ничего, все равно бы не пикнули, разъедены страхом, но Гутиерес отдавал себе отчет в том, что именно немцы должны осуществлять свои проекты, особая нация, мало кто может работать так, как они, не грех поучиться у того, кто умеет, в конечном счете работать они будут на Аргентину, а не на себя, подконтрольны во всех своих поступках и лишены каких бы то ни было прав.
Потому-то Гутиерес и говорил с Риктером вполне доброжелательно, слушал его заинтересованно, полагая, что именно такая манера собеседования поможет человеку раскрепоститься и перестать быть запуганным истуканом, лишенным возможности свободно и открыто излагать не столько главную идею, сколько детали, по которым и можно будет впоследствии судить о мере его компетентности.
Риктер понимал, что его судьба не могла решиться так скоро, как он о том мечтал, оттого что был лишен дара государственного мышления. Он не понимал, что это такое, да и не мог понимать, будучи воспитанным в рабском безмыслии рейха, которое рано или поздно привело бы империю Гитлера к катастрофе. Люди были лишены возможности самовыявления, которое в первую очередь и составляет гарантию могущества страны; когда человек выполнял лишь предписанное «гением фюрера», который и школу-то не закончил толком, когда инженер, рабочий, исследователь не может проявить свой талант без того, чтобы не оглядываться постоянно на чиновника НСДАП, сотрудника СС, офицера гестапо, функционеров «трудового фронта» Лея, каждый из которых имел право запретить то, что ему было просто-напросто непонятно, – тогда государство (а тем более под ударами Красной Армии) распадется не просто на какие-то куски, но на семьи, не связанные между собою ничем, кроме как нацистским запретомна все; тупой запрет – путь к национальной катастрофе, юридически утвержденное право на самостоятельность – дорога к государственному могуществу.
Поскольку государственные дела в условиях гитлеровского рейха решались лишь Гитлером и двумя-тремя самыми близкими ему костоломами, вроде Гиммлера и Геринга, которые, в свою очередь, сами были раздавлены фюрером, лишены права на возражение созданному ими же, бездарями, божеству, вознесшему их, безграмотных авантюристов, к абсолютному всевластию, поскольку нации лишь оставалось бездумно и слепо выполнять то, что привиделосьефрейтору, – Риктер не мог представить себе то количество вопросов, которые возникли у Гутиереса (воспитан в Лондоне, прекрасно знал юриспруденцию) после беседы об аргентинской атомной бомбе.
Прежде чем докладывать идею Перону, полковник отправил своих секретарей на встречу с профессором Умберто Дейвой, завербованным немецким резидентом Зандштете еще в конце тридцатых годов; тот выслушал посланцев Гутиереса и заметил, что атомная бомба – если вся документация находится в одних руках – может быть создана при условии, что центр, который будет заниматься ее производством, получит достаточное количество электроэнергии, необходимые минералы и, главное, вложения. На вопрос о том, какие минералы и где могут быть закуплены, профессор приготовил исчерпывающую справку, пообещав просчитать финансовые затраты на реализацию проекта в течение недели.
Затем к представителям американских, бразильских и шведских фирм, которые имели в Аргентине свои филиалы, была подведена агентура, которая должна была собрать информацию о том, какие минералы, оборудование, станки и приборы могут быть куплены, но так, чтобы ни у кого никогда и мысли не возникло, что все это приобретается для производства атомной бомбы.
После этого те финансисты, которые поддерживали Перона, прозондировали в филиалах американских, швейцарских и британских банков вопрос о возможном займе «под дорожное строительство в сельских районах Аргентины».
Лишь после этой предварительной работы, на которую ушло около месяца, вопросбыл доложен Перону. Будучи человеком парадоксальным и стремительным в решениях, генерал спросил Гутиереса:
– Ну, хорошо, а вдруг американцы узнают о том, что член национал-социалистской рабочей партии Германии, СС штурмбанфюрер Риктер начал осуществлять для нас атомный проект? Что будет, если об этом узнают русские? Об этом вы подумали?
– Я полагал, что об этом надо думать позже, – ответил Гутиерес, – после того, как мы примем это предложение, если, конечно, мы его примем.
Перон поднялся из-за стола; спортивного кроя, налитой мышцами, всегда безукоризненно одетый (испанская страсть к красоте неистребима), он легко прошелся по кабинету, ступая по паркету, словно спринтер, казалось, вот-вот побежит; остановился возле книжных стеллажей (особенно любил Унамуно, Муссолини и Джером К. Джерома), покачался с носка на пятку, а потом сказал:
– Одна сила – это диктат. Две силы – уже дипломатия. Вы поняли меня?
– Нет.
– Я люблю вас именно за то, что вы единственный, кто отвечает определенно, никакой потуги на многозначительное всепонимание... Как вы отнесетесь к тому, что мы предложим Москве установить дипломатические отношения?
– Отрицательно.
– Почему?
– Потому что это будет подарок левым.
– Они хотят установления отношений с Москвой?
– Все, как один.
– Ну, и как много их в стране?
– Вы это знаете не хуже, чем я.
– Верно, просто я строю наш разговор таким образом, чтобы вы поняли то, что понял я, а не брали мою идею механически... Многие левые пойдут за мною на выборах, если я провозглашу установление нормальных отношений с Кремлем... Людям нравится, когда лидер прислушивается к массе... Но ведь если здесь появятся красные, это более всего ударит янки, они будут в ярости и предпримут все, чтобы блокировать русских... Их прежде всего станет занимать именно эта проблема, Гутиерес. И наш атомный проект будет надежно защищен схваткой двух гигантов на здешней земле...
– Это изящно, – согласился Гутиерес. – Но я тем не менее против... Авторитет русских слишком велик, чтобы мы недооценивали их угрозу.
– А кто сказал, что мы ее недооцениваем? Да и потом, я просто фантазирую... Мне нравится идея этого самого Риктера, я вижу за ней перспективу могущества, но ведь выход к истинному могуществу более легок, когда тебе противостоят две противоборствующие друг другу силы, чем если давит только одна – я имею в виду янки... Впрочем, я ни на чем не настаиваю, подумайте, Гутиерес, подумайте...
Когда Перон говорил, что он «не настаивает», каждому, кто его знал, было ясно – он уже принял решение. Гутиерес знал его, поэтому спор посчитал нецелесообразным.
Через два дня Перону была организована встреча – с соблюдением всех норм конспирации – с Людовиго Фрейде.
– Вот что, – сказал Перон бывшему представителю Гитлера, – я редко употребляю повелительный императив, вы это знаете, но в данном случае разговор пойдет именно в этом ключе: мне нужно, чтобы вы – в течение месяца, больше у меня времени нет – получили заем в размере ста пятидесяти миллионов долларов... Продумайте подо что, это ваша забота. Министерство финансов будет кооперировать с вами эту работу, гарантии банкам и фирмам, которые вы контролируете, будут даны от имени нашего правительства... Думаю, деньги надо просить под дорожное строительство и реконструкцию портов... Если этого мало, пожалуйста – самолетостроение, закладка новых аэропортов...
– Но, видимо, я должен знать, – аккуратно спросил Фрейде, знакомый Перону с тех пор, как переводил на счета Евы Дуарте деньги НСДАП и СС, – подо что все-таки на самом деле надо просить заем?
– А зачем? – удивился Перон. – Разве вам недостаточно моих слов? И еще: пожалуйста, задействуйте ваших друзей с английскими, французскими, испанскими фамилиями, любыми, какие вам нравятся, но немецкие уши за этим займом не имеют права быть обнаружены никогда и ни при каких обстоятельствах.
– Но я ведь не всемогущ, – еще тише ответил Фрейде. – Не я один распоряжаюсь теми средствами, которые лежат в здешних банках... Меня обязательно спросят, какой будет процент?
– О том, ктовас будет спрашивать, мы поговорим особо. Меня не устраивает то, что я не имею досье на тех, кто прибыл в Аргентину после девятого мая. А я должен их знать. А что касается процента, то пусть те, кто будет вас спрашивать, сами назовут сумму. Они ее получат.
После этого разговора генерал поручил Гутиересу запросить соответствующие департаменты о том, сколько времени потребуется для того, чтобы наладить надежный мост с районом Барилоче, где следует, по словам Риктера, строить штуку; каковы будут затраты, какие фирмы могут сделать эту работу в кратчайший срок и самым надежным образом, и, наконец, попросил предоставить ему проект широкой дезинформации для того, чтобы никто в мире не узнал о том, что задумано осуществить им, Хуаном Пероном, во имя того, чтобы сделать испанскоговорящие народы – как они того и заслуживают – самой могущественной нацией мира, отобрав пальму первенства у янки, а о русских и говорить нечего – им не под силу создать бомбу, страна лежит в руинах, да и уровень техники не тот, азиаты...
И лишь по прошествии долгих шестидесяти трех дней, ушедших на обсуждение его предложения, Риктер был приглашен на встречу с Гутиересом – для делового, вполне предметного разговора.
Как и в первый раз, Риктер поначалу мучительно потел от волнения и временами терял голос (впрочем, после двух недель ожидания прагматичный немецкий ум, не умеющий жить в состоянии бездействия, заставил его заняться бизнесом; Мануэль нашел десяток студентов из хороших семей, которые должны были сдавать выпускные экзамены, платили вполне сносно, мозг отдыхал во время занятий, мучение начиналось вечером, когда он начинал думать о том, отчего же молчатаргентинцы).
Гутиерес был еще более обходителен; молчаливый шофер, привезший их в маленький особнячок на одной из тихих улиц, сварил кофе, сервировал стол и вышел в сад, чтобы не мешать беседе; поначалу полковник расспрашивал Риктера об обстоятельствах, при которых ему довелось столкнуться с тайной атомного проекта рейха, внимательно выслушивал ответы, которые казались ему чересчур логичными, отрепетированными заранее, чтобы быть правдой, не перебивал, согласно кивал головою, сокрушался, когда Риктер рассказывал о некомпетентности людей из вермахта и штаба люфтваффе, успокоил, таким образом, собеседника, позволил ему расслабиться, а потом сказал:
– Сейчас как раз то время, когда до закрытия банков осталось сорок минут. Садитесь-ка в машину и езжайте туда, где вы храните документацию. Когда вернетесь, мы продолжим разговор в присутствии третьего человека.
– Но вы же не сказали, – враз осевшим голосом ответил Риктер, – приняты ли мои условия?
– Приняты. Вы будете назначены научным консультантом проекта, тысяча долларов в месяц, бесплатный дом, обслуживание, полеты и поездки за наш счет.
– И все?!
– Вы считаете, что этого мало? Может быть. Вообще-то мы вправе вам ничего не предлагать, а выдать вас американцам, пусть те платят больше, хотя, мне кажется, они ничего не платят в своих тюрьмах нацистским преступникам...
Этого было достаточно. Гутиерес произнес именно те слова, которых так страшился Риктер.
Поднявшись, он жалостливо спросил:
– Но ведь я перестану быть вам нужным, когда передам документацию?..
– Отнюдь. Вы знаете механизм. Таких людей у нас больше нет. Следовательно, мы в вас заинтересованы. Да и потом, мы исповедуем законы благородства, как-никак вы живете в Аргентине, а не где-либо... Здесь могут убить, но не обманывают, это мелко...
В девять вечера, после того как профессор Умберто Дейва кончил исследовать документы, после того как он обсудил с Риктером основные узлы дела, Гутиерес, не произнесший ни единого слова за все время дискуссии, подвинулся к немцу и спросил:
– А кто поможет нам восстановить пробелы, которые столь очевидны? Профессор Дейва правильно сказал: здесь все прекрасно за исключением того, что отсутствует описание метода гидролиза и нет расчетов максимальных температур. Как же вы намерены сделать бомбу в максимально короткий срок, если у нас нет двух важнейших компонентов идеи?
– Я не успел довести до конца свои исследования... Полагаю, можно привлечь экспериментаторов, – ответил Риктер, – которые предложат свои схемы, в конечном счете я не против соавторства.
Гутиерес обернулся к Дейве:
– Но ведь любой ученый поймет, зачем нужна подобного рода разработка?
– Бесспорно, – ответил профессор.
– Значит, – Гутиерес посмотрел на Риктера, – всем станет известно, что мы намереваемся делать?
– Этих ученых можно изолировать, – сказал Риктер. – В конце концов речь идет о каком-то годе, от силы двух...
– Здесь не рейх, – отрезал Гутиерес. – Нам нравилось многое из того, что происходило у вас на родине, но нам было не по душе то, что подданные переставали быть сеньорами, Риктер, нам нравится быть сеньорами, видите ли...
– Что ж, – быстро сказал Риктер, испугавшись, что сейчас все предприятие рухнет, а потому не просчитав до конца то, насколько верно он поступает, – тогда надо попробовать найти некоего Штирлица, он был в курсе всего дела.
Имя Рунге он произносить не мог, это ему было ясно с самого начала, потому что он, Риктер, торговал краденым, тем, что по праву принадлежало физику.
Назвав имя Штирлица, он с ужасом подумал о том, что если штандартенфюрер жив и его найдут, то аргентинцы наверняка узнают всю правду и отберут у него, Риктера, то, что может принадлежать одному ему, и никому другому.
– Кого? – переспросил Гутиерес. – Кого вы назвали?
Риктер тихо ответил:
– Штиглица.
Он произнес фамилию искаженно, очень тихо, с трудом сглотнув комок в горле.
Гутиерес кивнул, поднялся, пригласил Дейву и Риктера в сад, там уже пахло сказочной парижжей – жаренным на углях мясом; первый бокал он поднял за Перона, затем предложил выпить за Аргентину; вино было из подвалов Мендосы, из провинции Кордова, казавшееся очень легким тем, кто не знал его силы; информация о Риктере за эти месяцы была собрана абсолютная, непьющий; значит, либо очень крепок, либо потечет; скорее всего, потечет, весь на нервах, не надо особой наблюдательности, чтобы заметить это; Риктер действительно потек; это стало ясным Гутиересу, когда он жалостливо спросил, что станет с его проектом, неужели два узла, которые остались незавершенными, могут поставить под сомнение всю идею?
– Нет, – ответил Гутиерес, перейдя на прекрасный немецкий, – это не ставит идею под сомнение. Под сомнение ее поставила ваша неискренность...
– Какая?! В чем?!
– В том, как вы пытались скрыть от меня имя того человека, который знает все. Я хочу знать совершенно определенно: «Штирлиц»? Или «Штиглиц»? Имя. Возраст. Приметы. Вот вам перо, пишите...
Именно поэтому еще одна сила, а именно люди генерала Перона оказались заинтересованными в том, чтобы среди сотен тысяч немцев, разбредшихся по миру, и миллионов, затаившихся в рейхе, найти одного. Макса фон Штирлица, «примерно сорока лет, интеллигентной внешности, в прошлом – СС штандертенфюрер из политической разведки рейха»...
Штирлиц – ХVIII (ноябрь сорок шестого)
В «Клубе Йерро» Роумэн обрушился, потому что почти ничего не ел; тянул один стакан виски за другим, без содовой, безо льда, пуро, веселость его стала несколько истеричной, он рассказывал уморительные истории, как заканчивал колледж; в аудиториях не появлялся; дни проводил на бейсбольном поле; «профессора все, как один, болельщики, они ставили мне высшие баллы, сидя на трибунах, но не за знания, а за мои прорывы к воротам противника; у меня голова чугунная, я ничего не боялся – башку вперед и – пошел! Всегда надо верить, что пронесет; если начнешь колебаться, хоть на минуту представишь себе самого же себя со сломанным позвоночником – уходи с поля, ты не игрок, ты кончен для спорта».
– Вы всегда не едите, когда пьете? – спросил Штирлиц.
– Самое главное вжать голову в плечи, – не отвечая, продолжал Роумэн, – стать мышечным сбитнем и переть быком. Вроде здешних, которых пускают на самые престижные корриды в Памплоне с полей Миуры...
– Съешьте же что-нибудь, – попросил Штирлиц. Вообще-то он никогда ни на чем не настаивал, ничего не предлагал впрямую; он считал это бестактным; значительно целесообразней подвестичеловека к слову или поступку; государственный тоталитаризм начинается с семьи, где слово старшего непререкаемо, старший не может быть глупым, возраст – гарантия ума и опыта, разве это не одно и то же? Однако сейчас, понимая, что Роумэн на пределе, в любую минуту может сорваться, Штирлиц изменил себе, намазал кукурузную лепешку толстым слоем масла, подвинул ее Роумэну и повторил: – Ну-ка, съешьте. Пол, вам же вести машину.
– Вы слушайте, когда я говорю! И запоминайте. И молите бога, что я вообще сижу с вами за одним столом, старая нацистская скотина.
– Молю, – ответил Штирлиц. – Молю постоянно. Съешьте масло, неужели хотите опьянеть?
– Кто? Я?! Доктор, не меряйте человечество своими мерками! Жирные колбасники пьют двадцать граммов после куска свинины, а потом накачиваются светлым пивом... У вас же у всех задницы, как дзоты!
– Особенно у меня.
Роумэн глянул на худого Штирлица, элегантный костюм болтается, как на вешалке, щеки запали.
– Вы – исключение, – Роумэн улыбнулся. – Только не думайте, что, если вы не пьете, а я сегодня отдыхаю, вам удастся выудить у меня служебные тайны... Вы же все, словно гиены, алчете тайн... Маленьких загрифленных дурацких тайн, тогда как главные тайны человечества навсегда для всех закрыты... Ну-ка, ответьте мне, что такое любовь? Измена? Удача? Счастье? Не сможете... То-то и оно... Это же тайны! И никто, нигде и никогда не сможет познать их сокровенную суть... Ну, узнаете вы, что некоему завербованному Фрицу я дал номер Х-64. Мир изменится? Дети перестанут болеть? Любимые не будут предавать нас?
Он выпил еще стакан – медленно, сквозь зубы; передернуло; потер лицо пятерней, сразу же выступили сине-багровые пятна, приблизился к Штирлицу – его сильно раскачивало, казалось, что он изображает пловца, – и шепнул:
– Вы понимаете, что у меня нет выхода? Я перережу вам горло, если вы...
Он недоговорил, упал на стол, смахнув стакан и тарелки; неслышные официанты словно ждали этого, коршунами набросились на битую посуду, все прибрали в долю минуты.
– Кабальеро устал, – сказал Штирлиц. – Помогите мне проводить его в парк, он любит свежий воздух.
Посетителей в ресторане еще не было; гости собираются к четырем часам, поэтому сейчас здесь было пусто; проходя мимо гардеробщицы, Штирлиц купил у нее два маленьких букетика красных гвоздик, здесь это принято; впрочем, обычно гвоздики покупают перед тем, как войти в клуб, некий знак принадлежности к здешнему братству; Роумэна устроил на скамейке, за домом; отсюда открывался прекрасный вид на Каса-де-Кампо, огромный парк, масса зелени, тишина и благость.
Сколько же времени он будет спать, подумал Штирлиц. Бедный парень, ему плохо. Он открытый человек, поэтому так раним... Играет в закрытость и грубость свою наигрывает; по-настоящему грубые люди прячутся под личиной джентльмена... Он несчастен. Какая это страшная и – он прав – непознанная субстанция – недоверие. Я не верю ему, он – мне; люди подобны гальке на пляже, лежат себе рядышком, сверху кажутся единым целым, а на самом деле тотальная разобщенность... Говорят, что лишь магия языка объединяет человеческую общность. Неверно. Я бы сейчас открылся русскому, только б услышать родное слово, но ведь этот русский может оказаться человеком генерала Власова. Он не просто предаст меня, он будет счастлив убить меня, одноязычного соплеменника, потому что я верю иным Словам и служу другой Идее... Мы сами сообщаем предметам вокруг нас то значение, которое хотим сообщить... Икона, которой молились, отличается от той, которая висела в доме и была сокрыта от людских глаз. Мы смотрим на женщину и передаем ей часть своего существа; мечтаем о совершенстве, которое нам угодно, и сообщаем тому, кого любим, свою энергию, разум, чувство... Вот бы посмотреть на Роумэна подольше, подумал Штирлиц, и сообщить ему то, что мне нужно, как было бы прекрасно... Человечество, увы, реализует себя не в днях, но в веках; лишь по прошествии века мы получаем более или менее правильное представление о том, что минуло... А если и получаем, то делаем ли должные выводы? Испанская нация во времена инквизиции теряла по тысяче свободолюбцев в месяц... Инквизиция царствовала здесь три века, с тысяча четыреста семьдесят первого по тысяча восьмисотый. Сожгли тридцать две тысячи умниц, которые думали так, как им велела совесть, а не по приказу священника. Семнадцать тысяч приговорили к смерти, триста тысяч бросили в казематы, понудили уехать миллионы арабов и евреев. Казалось бы, должны были извлечь урок из истории, помнить, что это дурство привело к крушению их империи, страну отбросило во второразрядность, она сделалась задворком Европы, а поди ты, отдали жандармам Гарсиа Лорку, смирились с тем, что коммунисты томятся в лагерях Франко или ушли в эмиграцию... А сколько великих идей изгнанники отдали другим государствам и народам? Сколько пользы принесли Англии протестанты, вынужденные бежать из Франции?! А Растрелли и Фонвизин? Или фламандцы, осевшие в Лондоне, а потом отправившиеся в Америку? А теперь и Америка, которая стала Америкой в результате того, что гонимые свободолюбцы были вынуждены покинуть Европу, начала топтать тех, кто искал в ней спасение от Гитлера... Нет, человечество еще не умеет коллективно мыслить об общем благе. Оно научилось отдавать себя иконе, скульптуре, архитектурным ансамблям, Библии, книгам, но брать то, что ему предлагает Знание, оно еще не в силах... Недоверие? Или честолюбие, вера лишь в самого себя – после веков духовного гнета церкви, когда человек был лишен права на выявление своей сути, особенно если она, его суть, не укладывалась в привычную схему догм? Господи, если бы победила
– Вы всегда не едите, когда пьете? – спросил Штирлиц.
– Самое главное вжать голову в плечи, – не отвечая, продолжал Роумэн, – стать мышечным сбитнем и переть быком. Вроде здешних, которых пускают на самые престижные корриды в Памплоне с полей Миуры...
– Съешьте же что-нибудь, – попросил Штирлиц. Вообще-то он никогда ни на чем не настаивал, ничего не предлагал впрямую; он считал это бестактным; значительно целесообразней подвестичеловека к слову или поступку; государственный тоталитаризм начинается с семьи, где слово старшего непререкаемо, старший не может быть глупым, возраст – гарантия ума и опыта, разве это не одно и то же? Однако сейчас, понимая, что Роумэн на пределе, в любую минуту может сорваться, Штирлиц изменил себе, намазал кукурузную лепешку толстым слоем масла, подвинул ее Роумэну и повторил: – Ну-ка, съешьте. Пол, вам же вести машину.
– Вы слушайте, когда я говорю! И запоминайте. И молите бога, что я вообще сижу с вами за одним столом, старая нацистская скотина.
– Молю, – ответил Штирлиц. – Молю постоянно. Съешьте масло, неужели хотите опьянеть?
– Кто? Я?! Доктор, не меряйте человечество своими мерками! Жирные колбасники пьют двадцать граммов после куска свинины, а потом накачиваются светлым пивом... У вас же у всех задницы, как дзоты!
– Особенно у меня.
Роумэн глянул на худого Штирлица, элегантный костюм болтается, как на вешалке, щеки запали.
– Вы – исключение, – Роумэн улыбнулся. – Только не думайте, что, если вы не пьете, а я сегодня отдыхаю, вам удастся выудить у меня служебные тайны... Вы же все, словно гиены, алчете тайн... Маленьких загрифленных дурацких тайн, тогда как главные тайны человечества навсегда для всех закрыты... Ну-ка, ответьте мне, что такое любовь? Измена? Удача? Счастье? Не сможете... То-то и оно... Это же тайны! И никто, нигде и никогда не сможет познать их сокровенную суть... Ну, узнаете вы, что некоему завербованному Фрицу я дал номер Х-64. Мир изменится? Дети перестанут болеть? Любимые не будут предавать нас?
Он выпил еще стакан – медленно, сквозь зубы; передернуло; потер лицо пятерней, сразу же выступили сине-багровые пятна, приблизился к Штирлицу – его сильно раскачивало, казалось, что он изображает пловца, – и шепнул:
– Вы понимаете, что у меня нет выхода? Я перережу вам горло, если вы...
Он недоговорил, упал на стол, смахнув стакан и тарелки; неслышные официанты словно ждали этого, коршунами набросились на битую посуду, все прибрали в долю минуты.
– Кабальеро устал, – сказал Штирлиц. – Помогите мне проводить его в парк, он любит свежий воздух.
Посетителей в ресторане еще не было; гости собираются к четырем часам, поэтому сейчас здесь было пусто; проходя мимо гардеробщицы, Штирлиц купил у нее два маленьких букетика красных гвоздик, здесь это принято; впрочем, обычно гвоздики покупают перед тем, как войти в клуб, некий знак принадлежности к здешнему братству; Роумэна устроил на скамейке, за домом; отсюда открывался прекрасный вид на Каса-де-Кампо, огромный парк, масса зелени, тишина и благость.
Сколько же времени он будет спать, подумал Штирлиц. Бедный парень, ему плохо. Он открытый человек, поэтому так раним... Играет в закрытость и грубость свою наигрывает; по-настоящему грубые люди прячутся под личиной джентльмена... Он несчастен. Какая это страшная и – он прав – непознанная субстанция – недоверие. Я не верю ему, он – мне; люди подобны гальке на пляже, лежат себе рядышком, сверху кажутся единым целым, а на самом деле тотальная разобщенность... Говорят, что лишь магия языка объединяет человеческую общность. Неверно. Я бы сейчас открылся русскому, только б услышать родное слово, но ведь этот русский может оказаться человеком генерала Власова. Он не просто предаст меня, он будет счастлив убить меня, одноязычного соплеменника, потому что я верю иным Словам и служу другой Идее... Мы сами сообщаем предметам вокруг нас то значение, которое хотим сообщить... Икона, которой молились, отличается от той, которая висела в доме и была сокрыта от людских глаз. Мы смотрим на женщину и передаем ей часть своего существа; мечтаем о совершенстве, которое нам угодно, и сообщаем тому, кого любим, свою энергию, разум, чувство... Вот бы посмотреть на Роумэна подольше, подумал Штирлиц, и сообщить ему то, что мне нужно, как было бы прекрасно... Человечество, увы, реализует себя не в днях, но в веках; лишь по прошествии века мы получаем более или менее правильное представление о том, что минуло... А если и получаем, то делаем ли должные выводы? Испанская нация во времена инквизиции теряла по тысяче свободолюбцев в месяц... Инквизиция царствовала здесь три века, с тысяча четыреста семьдесят первого по тысяча восьмисотый. Сожгли тридцать две тысячи умниц, которые думали так, как им велела совесть, а не по приказу священника. Семнадцать тысяч приговорили к смерти, триста тысяч бросили в казематы, понудили уехать миллионы арабов и евреев. Казалось бы, должны были извлечь урок из истории, помнить, что это дурство привело к крушению их империи, страну отбросило во второразрядность, она сделалась задворком Европы, а поди ты, отдали жандармам Гарсиа Лорку, смирились с тем, что коммунисты томятся в лагерях Франко или ушли в эмиграцию... А сколько великих идей изгнанники отдали другим государствам и народам? Сколько пользы принесли Англии протестанты, вынужденные бежать из Франции?! А Растрелли и Фонвизин? Или фламандцы, осевшие в Лондоне, а потом отправившиеся в Америку? А теперь и Америка, которая стала Америкой в результате того, что гонимые свободолюбцы были вынуждены покинуть Европу, начала топтать тех, кто искал в ней спасение от Гитлера... Нет, человечество еще не умеет коллективно мыслить об общем благе. Оно научилось отдавать себя иконе, скульптуре, архитектурным ансамблям, Библии, книгам, но брать то, что ему предлагает Знание, оно еще не в силах... Недоверие? Или честолюбие, вера лишь в самого себя – после веков духовного гнета церкви, когда человек был лишен права на выявление своей сути, особенно если она, его суть, не укладывалась в привычную схему догм? Господи, если бы победила