– Такого документа не было в природе, Штирлиц.
   – Верно. Такого рода документы не составляются, слишком рискованно. Но показания о том, что вы обсуждали с полковником Отто, посланцем канцлера Шлейхера, – за три дня перед его падением, – что вы возьмете на себя эту миссию, сохранились.
   – Покажите.
   – Не-а, – Штирлиц усмехнулся. – Пошли погуляем, успокоимся, подышим воздухом, потом покажу.
   Мюллер поднялся, походил по огромному холлу, остановился около Штирлица, потом навис над ним:
   – Давайте проанализируем вашу информацию, дружище... Давайте проанализируем ее без гнева и пристрастия... То, что вы говорили мне вчера и сегодня, – сенсационно, спору нет... Да, опубликованием этих материалов вы поначалу действительно восстановите против меня значительную часть нашего братства... Но вы должны понимать: я добьюсь от вас показаний, что эти материалы сфабрикованы вашими руководителями на Лубянке... И тогда большинство, которое поначалу поверило вам, – всегда приятно валить собственные беды на головы врагов – вернется ко мне... Ну, а меньшинство, вы правы, возможно, начнет против меня борьбу...
   – Радикальное меньшинство, – уточнил Штирлиц. – Фанатики. Люди, считающие, что фюрер был, есть и будет лучшим лидером нации. Это опасные люди, психически неуравновешенные, лишенные дара перспективы, уповающие на возвращение прошлого, а такие люди готовы на все, группенфюрер, их надо – судя по вашим словам, которые вы сказали одному из убийц Ратенау, придурку Саломону, – «давить, как вшей»...
   Мюллер кивнул:
   – Верно, я сказал ему именно так... Другое дело, как я поступал... Или как я намерен поступать впредь... Фанатики – прекрасный материал для нагнетания чувства ужаса в мире, ибо оно, это чувство ужаса, суть предтеча надежды на сильную руку. На тех, кто может положить конец безумию, крови, разгулу страстей! Вы несколько раз упомянули ваших североамериканских коллег... Я – цените мой такт – пока еще не задал вам вопроса, кто эти люди, кого они представляют, кем были ранее, на что уповают в будущем... Все то, о чем мы с вами говорили вчера и сегодня, компрометирует меня в глазах радикалов национал-социализма, вы правы... Но ведь это делает меня незаменимым для ряда лиц разведывательной группы Вашингтона, которые – с некоторым, правда, опозданием – признали наконец, что главной опасностью для мира следует считать коммунизм. И этим людям я – Генрих Мюллер, сражавшийся в меру своих сил с национал-социализмом, поддерживавший Веймарскую республику, последнего демократического канцлера Германии генерала Шлейхера, зверски убитого Гитлером в тридцать четвертом году, готовый по его приказу, несмотря на смертельный риск, вышвырнуть из страны Гитлера, – буду в высшей мере нужен. Никто, как я, не знает потаенных пружин нацизма, и никто, как я, не сделал так много для искоренения коммунизма в Баварии, а потом и во всей стране... Причем я боролся с красными не по принуждению, не потому, что был коричневым, – вы ведь знаете, я вступил в партию только в тридцать девятом, – а по велению совести. Из-за моих идейных позиций... Ваши документы помогут мне сговориться с паршивыми янки, Штирлиц... А в этом я сейчас заинтересован...
   – Нет, группенфюрер. Вам не удастся сговориться с янки... Хотя вы правы, кое-кто из разведки и пошел бы на контакт с вами. Если там есть люди, которые назвали генерала Гелена «патриотом демократической Германии», то и вас можно было бы определить как «борца против коммунизма»... Но теперь альянс не получится... Вы же слышите американское радио – такого удара против наци, обосновавшихся в Аргентине, еще не было... И это не случайно, они хотят сражаться с коммунизмом «чистыми руками»... Так что у вас есть только один выход – договор со мной... А когда вернемся с прогулки, начнем разбирать американский узел... Неужели ничего не помните?
   И Мюллер ответил с поразившей Штирлица искренностью:
   – Клянусь вам, нет!

Криста, Элизабет, дети, Нильсен, Эр (сорок седьмой)

   Элизабет позвонила Кристине с аэродрома; как и было заранее уговорено, произнесла лишь два слова:
   – Я тут.
   И положила трубку.
   Маленький Пол тяжело перенес полет через океан; три раза вывернуло, очень плакал, в отчаянии ударял себя маленькими кулачками в живот, обиженно повторял: «Здесь болит, ну погладь же, пусть перестанет!»
   Питер смеялся:
   – Смотри на меня, плакса! Лечу, и все! Как не стыдно! А еще говорил: «Я – ковбой, я – ковбой!» Еще, чего доброго, наложишь в штанишки со страха!
   Маленький завопил от бессильной обиды; продолжая бить себя в живот кулачком, он, захлебываясь слезами, пытался объяснить брату:
   – У меня же болит, понимаешь?! Режет! Ну что же ты ничего не можешь сделать, ма?!
   Я тоже всегда сердилась на маму, когда она не могла мне помочь, вспомнила Элизабет; наверное, оттого, что мы рассказываем детям сказки, они убеждены, что волшебство естественно и каждый взрослый обладает даром мага; если не делает, чего хочется, значит – плохой... Правда... Бедная мама не знала, как решать задачи, а я ее за это шепотом ругала; прости, мамочка... А вообще, наверное, нет ничего страшнее, когда не можешь помочь маленькому; если я сейчас не сдержусь и заплачу. Пол еще больше испугается.
   Она легонько шлепнула Питера:
   – Не смей его дразнить! Видишь, как ему плохо!
   Теперь зашелся Питер, – он ведь так гордился, что с ним все в порядке, мама должна быть рада, лечу себе, и ладно, а она...
   Пол сразу же перестал бить себя кулачками в живот, успокоился, опустил голову на руку матери и легко уснул.
   – Прости меня, Питер, – шепнула Элизабет. – Мне очень стыдно. А ты настоящий мужчина, я тобой горжусь. Правда. Я просто сорвалась. Прости.
   Господи, подумала она, даже братья радуются, если плохо всем вокруг. Откуда это в нас?! Наверное, я ужасно поступила, но иначе Пол извел бы всех, стыдно перед соседями... Ах, да при чем здесь соседи, сказала она себе этого шлепка Питер ни в жизнь не забудет. Несправедливость родителей не забывают. То, что прощают чужим, своим не спускают... А Пол больше похож на меня... Я тоже радовалась, когда мама зря наказывала Пат... Я переставала плакать, когда доставалось сестре, испытывая удовлетворение... Ужасно, такая крохотуля, а уже взял от меня самое плохое... Питер – вылитый Спарк, как ему будет трудно жить с его добротой и девичьей обидчивостью... Он хорошо дерется, за дело отлупил соседского Боба, но его нужно вывести из себя, иначе он никогда не поднимет руку... Господи, Спарк, только бы с тобой все обошлось, ведь если у Пола не получится, мы все погибли...
   ...Кристина приехала через полчаса, сразу же нашла их в аэропорту, прижала к себе Пола, обцеловала Питера и Элизабет; миленькие вы мои, как же вы устали, совсем белые!
   – Не очень-то обнимай Пола, – вздохнула Элизабет, – его несколько раз вырвало.
   Кристина прижалась губами к потной шейке мальчика; зажмурилась от нежности:
   – Ох, какой сладкий запах, боже! Кисленькое со сладким! Сейчас мы его с тобой положим в ванну, да, Питер?!
   – Мы вместе ложимся в ванну, – ответил старший, – ты что, забыла?
   – Да, – ответила Криста, – забыла... Из-за больших расстояний все значительно скорее забывается.
   К себе домой их, однако, не повезла; отправились к докторанту Паулю, там малышей вымыли и уложили спать; Элизабет устроилась с ними на одной тахте, словно тигрица, охраняющая детенышей; как можно уместиться на самом краешке? Десять сантиметров, спит на весу!
   Пауль постелил себе на полу, перебрался в прихожую; Кристина уехала в город, в кабачке нашла Нильсена, как всегда работал; тот, увидав женщину, молча кивнул, дождался, пока она вышла, отправился на набережную, где стояла яхта «Анна-Мария»; света зажигать не стал, спустился к мотору, проверил запас бензина, пресной воды и масла, потом поднялся на палубу, сел, скрючившись, замер, сунув в рот свою душегрейку.
   Кристина заехала домой, выключила во всех комнатах свет, зашторила окна и выскользнула на темную улицу через двор, бросив свой велосипед у парадного. В три часа утра добралась до центрального почтамта, заказала разговор с Мюнхеном; Джек Эр, конечно же, спал сном младенца, к телефону подошел после седьмого звонка.
   – Я еду с родственниками, – сказала Криста, – в деревню.
   И, не дождавшись ответа, положила трубку.
   В четыре утра она вернулась к Паулю, попросила его взять на руки Питера; Пола прижала к себе; в пять были на набережной, в пять пятнадцать, когда только-только начало светать, Нильсен запустил движок и повел яхту в открытое море.
   – Вы пока располагайтесь в каюте, – сказал он женщинам. – И готовьте завтрак. Я подключил плитку, в шкафу молоко и яйца, обожаю омлет, только свет не надо включать, ладно? А когда мы выйдем из бухты и я лягу на курс, мы устроим пир... Если, конечно, не будет встречных судов... А даже если и будут, сделаем стол на палубе, морской ветер пахнет яблоками, не смейтесь вы, я говорю правду...
   Мальчики спали, прижавшись друг к другу на лавке, укрытые толстым пледом; внутри хранились надувные жилеты и плотик; Элизабет и Криста сидели друг против друга, оставшись, наконец, вдвоем, когда можно спокойно говорить; поэтому молчали.
   Криста достала из кармана теплой куртки пачку «Лаки страйк»; Элизабет заметила, что сигареты были раскрошившиеся, как у Пола, и заплакала.
   – Не надо, – шепнула Криста, положив свою руку на ее сцепленные пальцы. – Теперь все в порядке, сестричка...
   Элизабет покачала головой:
   – Я не верю, когда все идет нормально... Я стала бояться спокойствия, Крис... Я вся издергалась... Мне постоянно хочется куда-то идти, что-то делать, смотреть в окна – не прячется ли кто там... «Все в порядке», – повторила она, глотая слезы. – А Спарк остался заложником... Где Пол? Что с ними? Ты знаешь?
   – С ними все в порядке, – сказала Криста. – Давай постучим по дереву... Видишь, сколько здесь дерева?
   Она заставила себя улыбнуться, хотя дрожь, которая била Элизабет, передалась и ей; но у меня же нет маленьких, сказала она себе. Я должна быть сильнее; сейчас мне надо вести ее... Не ей, старшей, а именно мне, потому что мое сердце принадлежит Полу, а у нее разделение между Спарком и маленькими Полом и Питером... Сразу трое... Это же так тяжело, невыносимо тяжело... Без детей жить проще, сам себе хозяин... Зачем ты лжешь, спросила себя Криста, кто тебя принуждает врать самой себе? Гаузнеры, ответила она. Пока в мире есть гаузнеры, очень страшно давать жизнь новому человеку; обрекать на те муки, что прошла ты. Зачем? Бог дал тебе любовь, вот и люби... Ну да, возразила она себе, а когда придет старость? Ты хочешь, чтобы пришла старость? Неужели ты хочешь этого, спросила она себя. Старость – это тоже детство, но если ребенок мудр в своей первородности, то старики исполнены хитрости, недоверия, страха; не жизнь, а постоянное ожидание неизбежности конца...
   Нет, подумала она, ты не права, вспомни Ханса... Спортсмен, был заядлым охотником, гордился своим аристократическим происхождением, здоров, как юноша; он часто ездил с папочкой на охоту. «Мне пятьдесят пять, но я чувствую себя двадцатилетним! Но не обольщаюсь! Шестьдесят лет – последний рубеж мужчины... Потом всех нас надо отстреливать... Да, да, именно так, санитарный отстрел... Ведь дают же лицензии на старых лосей в то время, когда охота запрещена, – надо освобождать вид от балласта!» Перед самым началом войны Хансу исполнилось шестьдесят четыре; он был по-прежнему крепок, завел подругу, которую таскал с собою на охоту, обожал горячую еду и проповедовал необходимость постоянной близости с женщиной: «Это – натуральный женьшень». Криста как-то услышала его разговор с отцом. «Знаешь, Кнут, я был у профессора Бларсена, – говорил папочке старик, – ну, этого, знаменитого, который занимается сексологией... Я спросил, сколько раз в неделю надо любить женщину... Знаешь, что он ответил? Не догадаешься! Он просто рассмеялся: чтобы любить, надо любить постоянно: „Если у вас сломана рука и вам наложили гипс, сколько времени потом придется ее разрабатывать?! А?!“ Вот я так и поступаю... Но вообще есть физиологическая граница: всех стариков, кто перевалил за семидесятилетний рубеж, надо отстреливать. Ведь дают же лицензии на старых оленей, когда охота в лесу запрещена?! Балласт, надо освобождать вид от балласта!»
   – О чем ты думаешь? – спросила Элизабет, вытирая слезы.
   – Вздор какой-то лезет в голову.
   – Надо было бы зайти в церковь и помолиться за наших... У вас есть протестантские церкви?
   – Не знаю... Я не верю в церковь... Я в бога верю...
   – Все мы дуры... Какие-то неполноценные, – Элизабет утерла слезы на щеках ладонями и по-детски шмыгнула покрасневшим носом. – Больше всего я мучаюсь оттого, что Спарк улетел отдать себя в залог без смены чистого белья... И носки на нем были несвежие... Мне стыдно, что подумают о его жене те люди, которые стерегут... «Ну и баба у него, надо привести хорошенькую кубиночку, очень заботливые жены...»
   Крис, наконец, закурила, затянулась по-мужски, очень глубоко:
   – Думаешь, все это время мне не лез сор в голову?! У нас один биолог читает курс о взаимоотношениях полов... Рекомендует женщинам – мы же дисциплинированные, честолюбивые – ставить себе ежедневные оценки за поведение: «Это будет держать вас в кулаке, гарантия семейного баланса абсолютна»... Я спросила: «А может, лучше просто любить того, кого любишь? Не свою к нему любовь, а его? Не пропуская все происходящее через себя, через то, как на это посмотрят и что подумают другие? Просто любить и поэтому быть счастливой?»
   – Дай сигарету...
   – Ты же не куришь...
   – О, я раньше была такая заядлая курильщица! – Элизабет, наконец, улыбнулась. – Я бросила, когда вот этот должен был родиться, – она положила руку на голову Питера, совершенно не страшась, что мальчик проснется. А я бы не решилась так, подумала Кристина, она про них все знает, хотя никто ее этому не учил... Всему учат: и математике, и хорошему тону, и сексологии... Вот только этому жесту научить не смогут, врожденное...
   – Хочешь, погадаем? – спросила Кристина.
   – Веришь?
   – Да.
   – А я боюсь.
   – Я начну с себя... А потом погадаю на Пола... Если захочешь, потом погадаем на Спарка...
   Элизабет снова улыбнулась, жалко и растерянно:
   – Нет. На меня. Я боюсь гадать на него и на маленьких. Давай погадаем на нас...
   Криста отошла в нос каюты, открыла дверки стенного шкафчика, где хранилась посуда, отодвинула тарелки и достала из-за полки маленькую книжку в зеленом сафьяновом переплете.
   – Называй страницу, – сказала она. – На меня.
   – Первую сотню открывать неинтересно, – сказала Элизабет. – Это все заставляли учить в колледже, в зубах навязло... Давай так... Страница двести седьмая, сверху восьмая строка...
   Жаль, что она не назвала цифру «семь», машинально подумала Кристина; прочитала текст:
   – «Когда же будешь отпускать его от себя на свободу, не отпусти его с пустыми руками»...
   – Дальше, – попросила Элизабет.
   – По-моему, и так все понятно...
   – Что, дальше плохо?
   – Не знаю...
   – Дальше, – повторила Элизабет, – я боюсь одной строки... Приходится много додумывать...
   – Это ничего, если я закурю еще одну сигарету? – спросила Крис, кивнув на спящих мальчиков.
   – Закурим вместе, – ответила Элизабет; она снова держала себя, стала прежней – спокойной и чуточку снисходительной.
   – «Но снабди его от стад твоих, – продолжила Криста, – от гумна твоего и от точила... Дай ему, чем тебя благословил Господь... Помни, что и ты был рабом в стране Египетской и избавил тебя Господь, Бог твой, потому я тебе это и заповедую... Если же он скажет: „Не пойду я от тебя, потому что люблю тебя и дом твой“, возьми шило и приколи его ухо к двери, и будет он твоим рабом на век. Так поступай и с рабою твоей»...
   Элизабет, наконец, весело засмеялась, ничуть не опасаясь, что мальчики проснутся, а Криста даже створки стенного шкафчика открывала осторожно, страшась, что запоют петли; бедненькая, как же трудно ей; сердце разорвано на три части, а я до сих пор не верю, что Пол по-настоящему мой муж... Чему ты не веришь, спросила она себя. Тому, что он «твой»? Или «муж»? Это разные понятия. В этом пустячном различии корень людских бед... «Мой» – собственность, «муж» – это мужчина, который позволяет себя любить, нежно и покорно принимает мою ласку; мужчина – это сила вообще; муж – сила, защищающая тебя, вот в чем разница...
   – У тебя было прекрасное гадание, – сказала Элизабет, затягиваясь. – Хочешь, я буду толкователем?
   Криста села рядом с ней, прижалась, ощутила ее опавшую грудь, вспомнила маму, дрогнула спиной, испугалась, что не сдержится, разревется; нельзя, ни в коем случае нельзя, ей труднее, чем мне!
   – Тебе холодно? – спросила Элизабет, почувствовав, как вздрогнула спина Кристы. – Не простудилась?
   – Нет, мало спала...
   – Ты совсем не спала, бедненькая, – сказала Элизабет и подняла с ее лба тяжелые, шелестящие волосы. – Какая же ты у нас красивая... Совершенно григовская девочка... Не сердись, я темная, но Григ был норвежцем или финном?
   – Не сержусь, – Криста прижалась к ней еще теснее. – Норвежцем. На тебя будем гадать?
   – Обязательно... Страница триста пять, двенадцатая строка снизу.
   Не открывая книгу, Криста спросила:
   – Ты называешь цифры с каким-то смыслом? Или просто так?
   Элизабет удивилась:
   – А какой смысл может быть в цифрах?
   Криста убежденно ответила:
   – Может... Я почему-то боюсь цифру двенадцать... Хочешь перегадать?
   – Так нельзя... Давай уж, что делать... Тем более, все это чепуха...
   Криста нашла страницу:
   – «Теперь иди и порази Амалика...»
   – Дальше, – попросила Элизабет.
   – «И истреби все, что у него».
   – Дальше...
   – «И не дай пощады ему»...
   – Дочитай до конца строфы, Крис...
   – «Но предай смерти от мужа до жены, от отрока до грудного младенца, от вола до овцы, от верблюда до осла»... Чушь, да?
   – Помолимся, а? – сказала Элизабет. – Какая же это чушь?
   Они замерли; сигареты, оставленные в пепельнице, дымились; Кристина хотела потушить их; Элизабет махнула рукой, ерунда; мгновение побыли – каждая в себе самой – недвижными, потом Элизабет взяла свою сигарету и затянулась еще тяжелее:
   – Знаешь, всегда все бывает наоборот... Чем хуже гадание, тем лучше в жизни...
   – Верно... Я погадаю на Пола... Четыреста седьмая страница, тринадцатая строка сверху... Вот... – Она зажмурилась. – Читаю... «И сказал Господь Иную, что было праведно в очах Моих, выполнил ты над домом Ахавовым все, поэтому сыновья твои до четвертого рода будут сидеть на престоле...»
   Вошел Нильсен, потер руки, подул на пальцы, словно они замерзли, хотя день обещал быть теплым:
   – Дамы, а где же омлет и кофе? Мы вышли в море, впереди и по бортам ни одного судна на двадцать миль, у меня есть десять минут на отдых... Смотрите-ка, ни ветерка, ни тучки, полный штиль, можно даже патефон завести.
   – Заведите, – обрадовалась Элизабет. – У вас хорошие пластинки?
   Нильсен обернулся к Кристине:
   – На вашей яхте хорошие пластинки, мадам?
   – Что бы тебе хотелось послушать, сестричка?
   Элизабет открыла наугад страницу, ткнула пальцем, загадала на Спарка, прочла первые строки: «Погибни, день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: „Зачался человек!“», – захлопнула книгу в зеленом сафьяне, заставила себя улыбнуться и сказала:
   – С радостью послушала бы «Пер Гюнта»...
 
   На вокзале в Гамбурге было грязно и пусто, восстановительные работы шли ни шатко ни валко, англичане – в отличие от младших братьев – палец о палец не ударяли, чтобы вдохнуть жизнь в разрушенную страну; лицензии на открытие газет и радиостанций давали легко, без раздумий; позволяли регистрацию только небольших фирм, не помогая ни строительными материалами, ни продовольствием: «Сначала мы восстановим Остров, разбитый немецкими „фау“, а уж потом решим, как быть с „Гансами“... Чем дольше они будут жить в руинах, тем спокойнее для Европы, – конечно, на этом этапе; когда сами восстанем из пепла, поднимем их, контролируя каждый шаг, чтобы не повторился тридцать третий год... Для этого сначала надо привить им вкус к демократии и научить искусству выслушивать мнение несогласных... А еще выбить из памяти преклонение перед „железной рукой“ богоданного фюрера, когда каждый освобожден от обязанности думать; выполнять легче; инженеру платят в четыре раза больше мастера потому, что он придумывает, это дорогого стоит».
   Джек Эр купил на перроне газеты – их здесь было множество, от местных крошечных листков в две ладони до «Вашингтон пост», – просмотрел новости; начал с тех страниц, где печатали про скандалы; в случае чего информацию о Роумэне будут давать именно там, если, спаси бог, случится горе; нет, все в порядке; Адольф Менжу дает интервью, будет сниматься вместе с Робертом Тейлором в первом антикоммунистическом боевике; молодой миллионер Онассис благодарит президента Трумэна за помощь Греции, лишь это спасет страну от большевизма, – маленький черноволосый крепыш с розочкой в лацкане смокинга на гала-вечере в Нью-Йорке; окружен женщинами, которые на голову выше его...
   Ощутив на плече чью-то руку, Джек одновременно услыхал низкий голос:
   – Не ту газету смотрите, мистер Эр.
   Обернувшись, увидел низенького человека, не выше Онассиса; как он мне до плеча-то смог дотянуться? Пиджак поношенный, рубашка мятая, галстук съехал в сторону, какой-то бутафорский, такие носят люди с Юга; правда, ботинки наши, настоящие самоходы, подошва толстенная, верх пробит дырочками, образующими трафаретный рисунок; все американцы носят такие туфли, только пижоны заказывают лайковые, с длинными носами.
   – Представьтесь, – сказал Джек Эр, стремительно оглядев перрон; ни одного человека, который мог бы казаться подозрительным, не заметил; впрочем, бежать некуда, да и потом, если что-то задумано, они окружили вокзал, азбука. – Я не знаю, с кем говорю.
   – Но догадываетесь, – заметил низенький. – Не скажу, что вы Гегель, но сметка у вас американская, горжусь... Я ваш коллега... Точнее говоря, коллега по прошлой работе... Я Райли, из Федерального бюро расследований...
   – Что я должен смотреть и в какой газете?
   – В «Нью-Йорк таймс», – Райли протянул ему мятый, скатанный в трубку увесистый сверток, как-никак сорок восемь страниц, воскресный выпуск. – Макайр убит... Он был связан с наци, вот почему он подставил под пулю несчастного Пола Роумэна...
   – Что?!
   – То самое. Роумэна убили... Он пал смертью героя... Его похоронят на Арлингтонском кладбище, с воинскими почестями... Макайра завербовал абвер, еще в сорок третьем, в Мадриде. Да вы читайте, там все написано...
   – У вас есть сигареты?
   – Не курю.
   – Где... На какой странице это напечатано?
   – За «Сошиал»... Давайте найду...
   Райли пролистал мятые листы, ткнул в фотографию; мертвый Макайр лежал на причале дока; руки раскинуты; лицо обезображено гримасой ужаса и боли.
   – Вот, – сказал Райли: – «Гибель чиновника Центральной разведывательной группы»...
   Джек стремительно прочитал заметку; о том, что Макайр был перевербован абвером, ни слова, только упоминались «таинственные связи покойного с иностранцами»...
   – А где сообщение о Роумэне?
   – Это пришло по служебным каналам... За вами тут смотрели немцы, поэтому мы вас маленько страховали, не взыщите... О Роумэне, видимо, будет в вечерних выпусках...
   – Где он погиб?
   – По-моему, в Аргентине... Или Парагвае... Когда похищал какую-то нацистскую шишку...
   – Где тело?
   – Везут на родину.
   – А как фамилия этой самой шишки?
   – Не помню... То ли Миллер, то ли Мюллер, могу ошибиться...
   – Но ведь здесь ничего не написано про то, что Макайр был агентом абвера!
   – Сразу все вываливать, что ли? – Райли посмотрел на Джека с недоумением. – Я ж делюсь с вами служебной информацией... Ладно, едем, надо отыскать яхту, миссис Роумэн надо отправить на военном самолете в Вашингтон... Вдова должна принять участие в церемонии похорон...
   – И все же он достал Мюллера, – тихо сказал Джек Эр, шмыгнув носом. – Он достал того гада!.. Бедненький... Такой славный парень, Райли, такой американец... Эх...
   – Вы голодны? – спросил Райли. – Может, заедем ко мне? Перекусим? Или сразу на аэродром?
   – Зачем? – удивился Эр. – Почему на аэродром?
   – А как же мы найдем яхту?
   – Яхту? – задумчиво переспросил Джек. – Яхту... Сначала я бы хотел купить несколько экземпляров этой самой «Нью-Йорк таймс»...