Представился он тогда Дмитрием, даже «Димитрий» сказал, по-старорусски, а сам-то Мордка, Кулябко его дело пролистал, как только он позвонил и попросил о встрече.
Анархист-коммунист, погань-барченыш; отец тысячи проигрывал в дворянском собрании губернатору, только б тот помогал ему в процессах, где он правозаступничал; защищал денежных тузов; особенно поляков и украинцев любил опекать; в поместье под Кременчугом в вышитой косоворотке ездил, от картавости у доктора Шазенье в Ницце лечился, камнями зубы крошил, только б изначалие свое до конца сокрыть.
«А работал он классно, — продолжая думать о Богрове, вспоминал Кулябко. — Артистично подводил дружков своих под каторгу, я на нем в восьмом году крест заработал, когда взял „Южную“ и „Интернациональную“ группы анархистов-коммунистов. Богров тогда сам весь план ликвидации разработал, во все мелочи вник, такого б адъютантом держать, а не секретным сотрудником, спать можно спокойно, знай крути дырочки в кителе да на погоне».
Действительно, Богров работал классно, считался одним из лучших провокаторов; за деньги не торговался, довольствовался всего ста пятьюдесятью рублями в месяц; с теми пятьюдесятью, что давал на карманные расходы отец, вполне хватало; пить — не пил, девицы отдавались без денег, красавчик, масть каурая, как у этого жеребеночка, весельчак, парень добрый и в обществе весьма обходителен.
Кулябко помнил, как однажды Богров срочно попросил свидание, и они уговорились встретиться на конспиративной квартире; он пришел разгоряченный, глаза блестели, лицо одухотворенное, светлое.
— Николай Николаич, — жарко заговорил он, — помните Фриду Лурье, из группы боевиков-анархистов?
Кулябко взял себе за правило никогда и никому не признаваться в незнании; можно отделаться мимикой, местоимениями, многозначительным молчанием, но ни в коем случае, ни перед кем нельзя выказывать слабину.
Поэтому многозначительно подвигал бровями, покачал головою, спросил:
— Как она ныне?
— Вернулась из Парижа под фамилией Савенко! И живет у Наташи Урбанюк. А за ней еще семь лет каторги осталось!
И тут Кулябко вспомнил: Лурье была связана с главой эсеровской боевки Рыссом; особо опасная преступница; в розыске; именно ею в прошлом году интересовался департамент в специальном циркуляре, ай да Богров!
Однако он сыграл ленивое всезнание, хмыкнул даже:
— Ее наши третий день кряду пасут, Дмитрий Григорьевич…
Богров откинулся, словно от удара, медленно уперся в лицо Кулябко своими круглыми, с поволокою, глазами и ответил по слогам:
— Ее только вчера вечером Урбанюк встретила на вокзале… Впрочем, если она вас не интересует, то и бог с нею, тем более что она сегодня переезжает на другую явку.
Кулябко понял тогда, что Богров умеет бить; обидчив до крайности; поскольку сам в охранку пришел, сам и уйдет; на отцовы деньги вполне проживет, а ведь агентура из интеллигентной среды на улице не валяется, надо аккуратно отыграть, не взбрыкнул бы.
— Дмитрий Григорьевич, — мягко сказал Кулябко, — не вашего она уровня, эта самая Лурье. Узнавая вас все больше и больше, я думаю, что вам по силам коронные дела… Вот если бы вы с помощью Лурье вошли в боевку эсеров в Париже, стали б членом комитета, выдвинулись в руководство партии, — это да! Я не знаю, кому такое по силам, кроме вас, Дмитрий Григорьевич. Поэтому я никаких рекомендаций вам не даю, у самого голова светлая, но подумайте, не удастся ли вам с ее помощью подойти к Савинкову и Чернову? Удайся вам это, станете первым на нашем правоохранительном небосклоне.
— Вы хотите командировать меня в Париж?
— Я не смею говорить так, Дмитрий Григорьевич… Коли у вас найдется время для этой поездки, ежели это никак не нарушит ваши планы, я был бы, понятное дело, глубоко вам признателен. Идеально бы заполучить письмо от Лурье; несколько других посланий от здешних и одесских боевиков мы вам организуем… Лурье мы возьмем в ваше отсутствие, так что подозрений со стороны «товарищей» не будет… Можем подготовить для вас встречу с группой, куда приведете Лурье. Покажете свои возможности; оружием группу снабдим, литературой тоже, люди там вполне надежны, мы их сорганизовали с помощью вашего приятеля Виноградова, он работает неплохо, согласитесь… В Париж-то надобно не с пустыми руками ехать, а с деловыми предложениями по террору…
— Я готов, Николай Николаевич, — ответил Богров. — Может получиться красиво… Кстати, после ликвидации группы Рощина — два человека бежали, уж на свободе, ничего тревожного от них не было? Меня не подозревают?
— Мы им для подозрения представили другого человека, вы абсолютно чисты… Более того, они на днях, по моим сведениям, приведут в исполнение приговор за провокацию над Гольдманом, вы его помните?
— Так он же был взят с рощинской группой, я его готовил к аресту!
— Именно так… Мы его замазали, он в подозрении, так что все возможные удары от вас отведены, об этом, бога ради, не тревожьтесь.
… Из Парижа Богров вернулся окрыленным, привез Кулябко множество адресов, явок, паролей; с его подачи было арестовано еще двенадцать человек; трех закатал на Акатуйскую каторгу, в кандалах, один повесился, оди сошел с ума; тот, что повесился, Игорь Желудев, считал Богрова одним из своих самых близких друзей, называл «Митечка», просил беречься, бранил за то, что Богров несдержан в выражениях, задирист, слишком уж открыто костит власть, не надо так, опасно, палачи этого не прощают. Среди тех, кому отправил предсмертные записки, в которых просил прощения за слабость, был и Богров; Кулябко вовремя перехватил, боялся травмировать агента, тот стал незаменимым, вращался в высших кругах, гнал информацию не только на анархистов и эсеров, но и на «Союз Михаила Архангела», был к ним вхож, дружил с Пирятинским, их главою, играл с ним в карты и подолгу рассуждал о трагедии русского народа, задавленного бюрократами и ростовщиками.
Когда по окончании университета Богров отправился завоевывать северную столицу, приписавшись помощником к присяжному поверенному Самуилу Кальмановичу, защищавшему политических, Кулябко скрепя сердце отправил телеграмму начальнику петербургской охранки полковнику Михаилу Фридриховичу фон Коттену; передал тому своего сотрудника, заручившись при расставании с Богровым обещанием, что тот, разработавши Петербург, вернется в Киев, где Кулябко гарантировал ему сказочное будущее: «Мы сделаем специально для вас тройку ликвидаций, вы возьмете на себя защиту, а мы поможем вам эти процессы выиграть. Тогда вы станете в первый ряд русских правозаступников, Керенского заткнете за пояс, Карабчевского с Плевакою».
В Петербурге Богров не очень-то прижился; в салонах на него смотрели с долею презрения: провинциал, без манер, шутит плоско; честолюбив без меры.
Фон Коттен встретился с ним в отдельном кабинете ресторана при гостинице «Малоярославец», пригласивши с собою помощника, полковника Владимира Иезекилевича Еленского, который курировал работу по анархистам.
Богров рассказал за ужином, что анархистских групп в Петербурге, как он смог установить, практически нет.
— Актриса театра «Глоб» Мария Викторовна Стрелецкая, — улыбнулся он, — жаловалась мне, что никто не хочет брать всерьез ее идею анархобратства; готова снять квартиру в личном доме на островах; общий котел; выявление «я» каждого «брата» и «сестры» в диспутах и физических соревнованиях; полное игнорирование государства; поскольку брак существует лишь до тех пор, пока есть любовь, — полный пересмотр семейных отношений; Ревность есть не что иное, как выявление жажды владычества, столь распространенной у мужчин; поскольку любовь есть сильнейший побудитель творчества, ее обязан познать каждый.
— Михаил Фридрихович, — колыхнулся тучный вальяжный Еленский, — вы б отправили меня в такую коммуну, а?!
— Могу представить Марии Викторовне, очаровашка и фантазерка, — сказал Богров.
— Подумаю, — весело пообещал фон Коттен. — Дмитрий Григорьевич, ваш последний заработок в Киеве был каков?
— Сто пятьдесят в месяц.
— В столице траты больше, управитесь?
— Не деньги меня подвигли на то, чтобы пойти на службу по охране империи, — ответил Богров. — Настало разочарование в коллегах по партии, сплошное вырождение, экспроприация сделалась самоцелью…
— Поражаюсь я Федору Михайловичу, — заметил Коттен, — его «Бесы» — истинное прозрение, их надобно в классах изучать, наравне с законом божьим.
— Оттого-то и ненавидят это произведение так яростно товарищи революционеры, — сказал Богров. — Их можно понять, ибо ничто так не страшно их взбалмошным кровавым идеям, как талантливое слово. Я подчас думаю, что большой писатель в чем-то посильнее охранного отделения, коли он исповедует общую с нами идею.
Еленский вдруг рассмеялся:
— Горький, например…
… Уговорились, что Богров займется социалистами-революционерами, благо присяжный поверенный Самуил Кальманович постоянно защищал членов этой нелегальной партии, да и сам числился их симпатиком, а оттого проходил по надзорному наблюдению охранки.
Жалованье Богров получал регулярно, особо интересных материалов не давал, щипал по мелочи сплетни в околореволюционных кругах, помаленьку закладывал новых знакомых, принявших его в число приятелей; потом затосковал, не вынес петербургской слякоти, колкостей здешних студентов и курсисток и, встретившись с Коттеном в «Малоярославце», обговорил себе командировку на Лазурный берег, в Париж, Висбаден и Женеву.
Незадолго перед отъездом попросил о внеочередной встрече, притащил письмо.
— Эсерочка просила передать Лазареву и Булату, — сказал он, — совсем тепленькое, прямиком от товарищей Чернова и Авксентьева.
Коттен взял с собою письмо; симпатических чернил не было, вполне безобидный текст; установили Егора Егоровича Лазарева; журналист, связан с эсерами, но к их боевой группе не принадлежит. Булата охранка знала прекрасно, член Государственной думы, трудовик.
Попросив Богрова задержаться с отъездом, Коттен письмо ему вернул, предложил отнести по адресу и, поигрывая десертным ножичком, сказал:
— И — просьбочка есть одна, Дмитрий Григорьевич… Не составило бы для вас труда как-то потеснее сойтись с Лазаревым, а? Он интересует нас, волк, тертый-перетертый… У него есть два связника — «Николай Яковлевич» и «Нина Александровна», оба выходят напрямую к руководству эсеровского ЦК… Они нам нужны… Не получилось бы у вас, а? Хоть какую-нибудь зацепку к явкам?
— С пустыми руками к Лазареву нет смысла являться, Михаил Фридрихович, коли он тертый волк…
— Предложите ему что-нибудь, — аккуратно посоветовал Коттен. — Вы ж в изобретательстве комбинаций — дока…
— Эсера можно пронять только предложением террора…
— А почему бы и нет?
Богров растерялся:
— Михаил Фридрихович, но ведь это… Это…
— Это подконтрольно с самого начала, Дмитрий Григорьевич. Это — комбинация… Естественно, фиксировать в делах мы ее не станем, а вдруг Лазарев клюнет?
— Но ведь они в терроре делают ставку на центральный акт… У меня не повернется язык предлагать террор против государя…
— Упаси господь, сохрани и помилуй! Это — ни в коем случае! Подумайте сами, кого можно назвать, только чтоб не из царствующего дома, вы совершенно правы, такое — немыслимо!
… Лазарев оказался седым добролицым великаном с детскими голубыми глазами. Прочитав письмо, сжег его в камине, деньги, лежавшие в нем, бросил в ящик, поднялся из-за стола, заваленного рукописями, — встреча происходила в редакции «Вестника знания», на Невском, — и спросил:
— Нуте-с, а теперь представьтесь мне толком, милостивый государь.
Разговор был хорошим, добрым; оказалось, что Лазарев прекрасно знает и Кальмановича, и старшего товарища Богрова по Киеву, идейного анархиста Рощина, вместе сидели в тюрьме.
— Егор Егорович, — сказал в заключение Богров, — было бы очень славно, ответь вы мне на один вопрос…
Лазарев белозубо улыбнулся:
— Чего ж на один только? Я готов и на большее количество вопросов отвечать, коли смогу…
— Готова ли ваша партия…
— Какую вы имеете в виду?
— Егор Егорович, я в революционном движении седьмой год, вы, думаю, знаете об этом, да и легко проверите сегодня же… Мне прекрасно известно, что вы эсер, и не мне одному сие ведомо, что ж из этого секрет полишинеля делать… Так вот, готова ли ваша партия санкционировать покушение на … скажем, министра юстиции?
— Окститесь, милый, да кто ж на это пойдет?
— Я, — сказал Богров, помедлив малость, и побледнел даже от того, что представил себе на самом деле, как он поднимает руку с бомбой и швыряет ее под колеса автомобиля, в коем следуют сенаторы и министр юстиции империи; он явственно услышал глухой взрыв, почувствовал, как кровь прилила к щекам, увидел стремительно шапки газет с его именем на всех языках мира и потянулся задрожавшей рукою за папиросой…
— Вы это бросьте, — ответил Лазарев, — на улице б к первому встречному подошли с таким предложением, право! Вы мне лучше объясните, каким образом это письмо с восемьюстами франков оказалось у вас?
— Я же объяснял, — нахмурился Богров. — Желаете выслушать еще раз?
— Да, будьте любезны.
— Вы не верите мне?
— Я проверяю вас, — ответил Лазарев. — И не считаю нужным скрывать это.
— Женщина, которая привезла письмо из парижского ЦК, моя подруга детства, Егор Егорович… Она должна была вручить деньги для «деревни» Кальмановичу, но он на троицу уехал к себе на дачу, в Финляндию… Ваш журнал тоже был закрыт… Я вызвал Кальмановича телеграммой, он прочитал эти письма, спросил Лину, кто их передал, какой идиот решился всучить девушке, далекой от политики, партийные документы… Она ответила то же, что говорила мне: сестра Кальмановича, курсистка Юля. Поскольку у Лины не было денег и она вполне благонадежна политически, Юля пообещала, что брат уплатит ей за это сто пятьдесят рублей… Вот, собственно, и все… Кальманович вернулся к себе на дачу, а мне сказал прийти к вам… Я — пришел…
— Лина привезла одно письмо?
— Два.
— Кому адресовано второе?
— В Государственную думу…
— Булату?
— Да.
Лазарев протянул руку:
— Давайте сюда, он в деревне, я отвезу ему.
Богров молча достал письмо, передал Лазареву.
Тот, не читая, положил в карман, кашлянул в кулак, хмуро поглядел на Богрова, покачал головой:
— Нельзя так, товарищ, право…
— Тогда хоть помогите мне увидаться с Николаем Яковлевичем или Ниной Александровной…
— Смысл?
— А вот на этот вопрос позвольте мне не отвечать… Впрочем, коли не верите, я просьбу свою снимаю…
— Сколько вам лет?
— Двадцать пять.
— Сколько, говорите, лет в революции?
— Семь.
— Кто вас привел в кружок?
— Рощин. В Киеве, в дом Сазонова…
— Ладно, — Лазарев поднялся. — Славный вы человек, только если хотите служить революции, делайте это осмотрительно, иначе вы ей вред принесете, Митя, огромнейший вред… Захаживайте, коли будет время, а пока — простите меня, полно работы…
… Лазарев вспомнил про «дом Сазонова», о котором говорил Богров, когда был в Киеве по делам журнала, встретившись с товарищами, поинтересовался Богровым.
— Прекрасный человек, — ответили ему.
— Только уж больно горяч, в террор играет, — заметил Лазарев. — Так и до беды недалеко.
Эту фразу агент, присутствовавший на встрече, сообщил в охранное отделение.
Наткнулся на это сообщение Кулябко в тот день, гда умиротворенным вернулся из конюшен и принялся за повторный просмотр затребованных им материалов. И в голове — окончательный, до мелочи — выстроился жесткий план дела.
«Темпо-ритм акта должен быть артистичным»
Спиридон Асланов, бывший при Кулябко начальником уголовной полиции (освобожденный из арестантских рот, уехал в свой тридцатикомнатный бакинский замок), связей с Киевом не прерывал. Его агентура в преступном мире, главные держатели малин, через сложные, но хорошо отлаженные конспиративные ходы поддерживала с ним постоянные контакты, получала наводки на кавказских воротил, делилась с покровителем по справедливости, что называется, «по закону».
Именно он и назвал Кулябко трех кандидатов для выполнения «особо тонкой работы», задуманной полковником. Так уж было заведено, что он, Асланов, не спрашивал о предмете работы, ибо в кодле существует свой, особый такт: надо сказать, — скажут; не надо — ну и не возникай.
Кулябко же на сей раз запросил у своего приятеля не наемных налетчиков, чтобы пришить неугодного политика чужими руками, но людей, работавших по фармазонному делу; Киев, Волынь и Одесса издавна славились профессиональными мошенниками. Именно здесь, на юге, в свое время блистал Николай Карпович Шаповалов, недоучившийся студент, который — после курса, прослушанного им в Страсбургском университете,
— выдавал себя то за профессора медицины, то за правозаступника, то за представителя «Лионского кредита»; надувши, таким образом, одесского помещика Лаврова, положил в карман без малого двести тысяч; другой раз работнул киевского купца Схимника, всучив ему заемных билетов лондонского банка на четверть миллиона, а билеты эти были напечатаны в маленькой типографии Василия Вульфа.
В отличие от других фармазонов, работавших соло, Шаповалов держал свою школу; ученики были ему бесконечно преданны — режь, ничего не откроют.
Остановился Кулябко на кандидатуре Щеколдина. Решению этому предшествовало тщательное изучение отчета агента «Дымкина», отправленного к Богрову в Петербург после того, как тот передал фон Коттену записку о беседе с Егором Егоровичем Лазаревым и сообщил ему же, что его посетил человек, представившийся другом «Николая Яковлевича», и в течение примерно пятнадцати минут расспрашивал о нынешней богровской позиции и особенно о том, готов ли он к активной революционной работе.
Хотя Богров, понятно, подтвердил свое желание работать «во имя борьбы с тиранией», друг «Николая Яковлевича» никаких заданий не дал, явки своей не оставил, запретил говорить кому бы то ни было, даже самым близким друзьям, о своем визите и пообещал найти, когда это потребуется в интересах «святого дела».
Для этого «друга» «Николая Яковлевича» истинно «святым делом» была служба у фон Коттена, сто двадцать пять рублей в месяц; красиво выполнил операцию по проверке Богрова, — не шестерит ли. Естественно, он не знал и не мог даже предположить, что беседует с таким же, как и он сам, агентом охранки и что с ним проводили такие же беседы другие агенты охранки, считавшие в свою очередь его «Николаем Яковлевичем», эсеровским нелегалом, или же «Иваном Кузьмичом», эмиссаром анархистов…
Фон Коттен ничего не сообщал Кулябко об использовании им Богрова в работе против эсеров и своей работе по Богрову.
Тем не менее Кулябко знал о своей агентуре все, благо Спиридович сидел в Царском.
Именно эта информированность и привела Кулябко к искомому решению.
… Получив инструкции, срепетировав беседы со Щеколдиным дважды, выдав билет в вагон первого класса, Кулябко проводил агента уголовной полиции, аслановского человека, фармазона по призванию и недоучившегося паровозного техника Щеколдина на встречу с Богровым.
Богров принял Щеколдина хорошо, пригласил на обед в студенческую столовую, рассказал, что устал от суеты, алчет дела, ждет указаний, связей, явок.
— А — террор? — врезал Щеколдин после примерно двухчасового разговора.
Богров поджался, аж плечи поднял:
— Не понимаю…
— Мой друг был у вас в прошлом месяце, я думал…
— Так вы от Николая Яковлевича?!
— Мне говорили, что вы научены конспирации, — точно сыграл Щелкодин, подивившись всезнанию Кулябко; смешливо подумал: «Полковнику б в нашем фармазонском деле подвизаться, с хорошей бы скоростью работал, по-курьерски».
— Ах, товарищ, неужели вы не понимаете, как томит душу ожидание?! Каждое утро просыпаешься с жаждой деятельности! Мы теряем время, каждая прошедшая минута невосполнима, если она не отдана революции.
— На все готовы?
— На все! Я говорил другу Николая Яковлевича об этом, Лазареву говорил!
— Прекрасно, — по-прежнему разыгрывал пьесу Кулябко фармазон Щеколдин, проникаясь все большим уважением к жандармскому полковнику, словно бы знавшему заранее все, что скажет вертлявый. — Я восхищен. Подскажите, где здесь телефонный аппарат.
— Здесь нет. От меня звонить рискованно… Хотите связаться с Николаем Яковлевичем?
— Нет. Зачем же? С петроградской охранкой. Они очень ждут сообщений об адресе Николая Яковлевича, который, по вашим словам, и в террор не прочь уйти, как в пятом году…
— Вы… Вы…
— Я, — оборвал Щеколдин. — Какой вы революционер?! Болтун! С вами никакого дела иметь нельзя, а вы в террор хотите! — Щелколдин поднялся. — Не по пути нам, Дмитрий Григорьевич, вам еще готовить и готовить себя к делу… Подготовитесь — поговорим. И не провожайте меня, не надо…
Кулябко рассчитал и дальше: пусть Богров уедет за границу, поостынет, пусть там поколобродит, тогда и придет время для главной работы.
«Ну и хитер проказник!»
Ощущая кожей, что Спиридович и Кулябко ведут свою игру, не посвящая его, видимо, в тонкости дела (чему Курлов был отчасти и рад), понимая, что задуманное, видимо, невероятно рискованней, чем все покушения, совершенные до сих пор на политических деятелей России (не без ведома, а порою и не без помощи охранки), генерал пришел к выводу, что в данном эпизоде необходимо обеспечить себе такого рода страховку, которая стала бы — в случае нужды — абсолютным для него, именно для него, заслоном.
Поэтому, тщательно просмотрев материалы, связанные с исследованием обстоятельств убийства великого князя Сергея Александровича и Плеве, в которых был замешан сотрудник охранки Азеф, с экспроприациями, проведенными Рыссом-старшим, террористом-загадкой; известен Кулябко; с взрывом на конспиративной квартире петербургского охранного отделения, во время которого агентом охранки Петровым был разорван полковник Карпов, генерал написал строго доверительное и сугубо личное письмо Столыпину, передав при этом одну копию Дедюлину, а вторую — заложил в дела особого отдела под грифом «совершенно секретно».
Смысл этой записки сводился к тому, что следует самым серьезным образом ревизовать агентуру охранных отделений, рекрутированную из числа бывших политических преступников.
«Нападки на полицию, звучавшие даже в Государственной думе, злобная клевета, публикуемая в эмигрантской революционной прессе, — писал Курлов, — не могут, милостивый государь Петр Аркадьевич, не вынудить нас к тому, чтобы в самое же ближайшее время, во всяком случае до поездки венценосной семьи на торжества в Киев, напечатать в тех газетах, которые получают средства из нашего секретного, рептильного фонда, ряд материалов про то, что отныне чинам полиции предписано руководствоваться качественно новыми мерками при привлечении сотрудников для борьбы с революционным движением. Лишь люди, искренно преданные делу Престола, могут быть сотрудниками охраны; лица, доказавшие делом, всею своей нравственной структурою верность незыблемым принципам Православия, Самодержавия и Народности».
Засадив такого рода пассаж, Курлов не сомневался, что Столыпин, вызвав его, не преминет заметить, что он, мол, не намерен бороться с революцией в белых перчатках…
Курлов помнил, с каким обостренным интересом премьер читал рапорты Азефа; он, Курлов, помнил, как Столыпин, прихлопнув ладонью папку с рапортом сотрудницы петроградской охранки Шорниковой, сделавшей провокацию на квартире депутата Озола, отвалился на спинку кресла и воскликнул:
— Конец Второй думе! Хорошая работа! Завтра — разгоняем!
Курлов помнил, как сыграл Столыпин в Думе после этой провокации. Поднявшись на кафедру дворца — бледный до синевы, — он говорил с верою, прочувствованно от всего сердца, несмотря на то, что знал правду о провокации Шорниковой, сам ее и санкционировал:
— Господа члены Государственной думы! Я считаю своей обязанностью, как начальник полиции в государстве, выступить с несколькими словами в защиту действий лиц, мне подчиненных. Насколько мне известно, полиция получила сведения, что на Невском собираются центральные революционные комитеты, которые имеют сношения с военной организацией. В данном случае полиция не могла поступить иначе, как войти в эту квартиру и в силу власти, предоставленной ей, произвести обыск. Не забудьте, что Петербург находится на положении чрезвычайной охраны и что в этом городе происходили события чрезвычайные. Таким образом, полиция должна была, имела право и правильно сделала, что в эту квартиру вошла. В квартире оказались действительно члены Государственной думы, но кроме них были и посторонние лица; в числе тридцати одного эти лица были задержаны, и при них найдены документы, некоторые из которых оказались компрометирующими. Всем членам Думы было предложено, не пожелают ли они тоже обнаружить то, что при них находится. Из них несколько лиц подчинились, а другие лица отказались. Никакого насилия над ними не происходило, и до окончания обыска все они оставались в квартире, в которую вошла полиция.
На следующий день были произведены дополнительные действия не только полицейской, но и следственной властью, и обнаружено отношение квартиры депутата Озола к военно-революционной организации, поставившей своей целью вызвать восстание в войсках. В этом случае, господа, я должен сказать и заявляю открыто, что полиция будет так же действовать, как она действовала!
Анархист-коммунист, погань-барченыш; отец тысячи проигрывал в дворянском собрании губернатору, только б тот помогал ему в процессах, где он правозаступничал; защищал денежных тузов; особенно поляков и украинцев любил опекать; в поместье под Кременчугом в вышитой косоворотке ездил, от картавости у доктора Шазенье в Ницце лечился, камнями зубы крошил, только б изначалие свое до конца сокрыть.
«А работал он классно, — продолжая думать о Богрове, вспоминал Кулябко. — Артистично подводил дружков своих под каторгу, я на нем в восьмом году крест заработал, когда взял „Южную“ и „Интернациональную“ группы анархистов-коммунистов. Богров тогда сам весь план ликвидации разработал, во все мелочи вник, такого б адъютантом держать, а не секретным сотрудником, спать можно спокойно, знай крути дырочки в кителе да на погоне».
Действительно, Богров работал классно, считался одним из лучших провокаторов; за деньги не торговался, довольствовался всего ста пятьюдесятью рублями в месяц; с теми пятьюдесятью, что давал на карманные расходы отец, вполне хватало; пить — не пил, девицы отдавались без денег, красавчик, масть каурая, как у этого жеребеночка, весельчак, парень добрый и в обществе весьма обходителен.
Кулябко помнил, как однажды Богров срочно попросил свидание, и они уговорились встретиться на конспиративной квартире; он пришел разгоряченный, глаза блестели, лицо одухотворенное, светлое.
— Николай Николаич, — жарко заговорил он, — помните Фриду Лурье, из группы боевиков-анархистов?
Кулябко взял себе за правило никогда и никому не признаваться в незнании; можно отделаться мимикой, местоимениями, многозначительным молчанием, но ни в коем случае, ни перед кем нельзя выказывать слабину.
Поэтому многозначительно подвигал бровями, покачал головою, спросил:
— Как она ныне?
— Вернулась из Парижа под фамилией Савенко! И живет у Наташи Урбанюк. А за ней еще семь лет каторги осталось!
И тут Кулябко вспомнил: Лурье была связана с главой эсеровской боевки Рыссом; особо опасная преступница; в розыске; именно ею в прошлом году интересовался департамент в специальном циркуляре, ай да Богров!
Однако он сыграл ленивое всезнание, хмыкнул даже:
— Ее наши третий день кряду пасут, Дмитрий Григорьевич…
Богров откинулся, словно от удара, медленно уперся в лицо Кулябко своими круглыми, с поволокою, глазами и ответил по слогам:
— Ее только вчера вечером Урбанюк встретила на вокзале… Впрочем, если она вас не интересует, то и бог с нею, тем более что она сегодня переезжает на другую явку.
Кулябко понял тогда, что Богров умеет бить; обидчив до крайности; поскольку сам в охранку пришел, сам и уйдет; на отцовы деньги вполне проживет, а ведь агентура из интеллигентной среды на улице не валяется, надо аккуратно отыграть, не взбрыкнул бы.
— Дмитрий Григорьевич, — мягко сказал Кулябко, — не вашего она уровня, эта самая Лурье. Узнавая вас все больше и больше, я думаю, что вам по силам коронные дела… Вот если бы вы с помощью Лурье вошли в боевку эсеров в Париже, стали б членом комитета, выдвинулись в руководство партии, — это да! Я не знаю, кому такое по силам, кроме вас, Дмитрий Григорьевич. Поэтому я никаких рекомендаций вам не даю, у самого голова светлая, но подумайте, не удастся ли вам с ее помощью подойти к Савинкову и Чернову? Удайся вам это, станете первым на нашем правоохранительном небосклоне.
— Вы хотите командировать меня в Париж?
— Я не смею говорить так, Дмитрий Григорьевич… Коли у вас найдется время для этой поездки, ежели это никак не нарушит ваши планы, я был бы, понятное дело, глубоко вам признателен. Идеально бы заполучить письмо от Лурье; несколько других посланий от здешних и одесских боевиков мы вам организуем… Лурье мы возьмем в ваше отсутствие, так что подозрений со стороны «товарищей» не будет… Можем подготовить для вас встречу с группой, куда приведете Лурье. Покажете свои возможности; оружием группу снабдим, литературой тоже, люди там вполне надежны, мы их сорганизовали с помощью вашего приятеля Виноградова, он работает неплохо, согласитесь… В Париж-то надобно не с пустыми руками ехать, а с деловыми предложениями по террору…
— Я готов, Николай Николаевич, — ответил Богров. — Может получиться красиво… Кстати, после ликвидации группы Рощина — два человека бежали, уж на свободе, ничего тревожного от них не было? Меня не подозревают?
— Мы им для подозрения представили другого человека, вы абсолютно чисты… Более того, они на днях, по моим сведениям, приведут в исполнение приговор за провокацию над Гольдманом, вы его помните?
— Так он же был взят с рощинской группой, я его готовил к аресту!
— Именно так… Мы его замазали, он в подозрении, так что все возможные удары от вас отведены, об этом, бога ради, не тревожьтесь.
… Из Парижа Богров вернулся окрыленным, привез Кулябко множество адресов, явок, паролей; с его подачи было арестовано еще двенадцать человек; трех закатал на Акатуйскую каторгу, в кандалах, один повесился, оди сошел с ума; тот, что повесился, Игорь Желудев, считал Богрова одним из своих самых близких друзей, называл «Митечка», просил беречься, бранил за то, что Богров несдержан в выражениях, задирист, слишком уж открыто костит власть, не надо так, опасно, палачи этого не прощают. Среди тех, кому отправил предсмертные записки, в которых просил прощения за слабость, был и Богров; Кулябко вовремя перехватил, боялся травмировать агента, тот стал незаменимым, вращался в высших кругах, гнал информацию не только на анархистов и эсеров, но и на «Союз Михаила Архангела», был к ним вхож, дружил с Пирятинским, их главою, играл с ним в карты и подолгу рассуждал о трагедии русского народа, задавленного бюрократами и ростовщиками.
Когда по окончании университета Богров отправился завоевывать северную столицу, приписавшись помощником к присяжному поверенному Самуилу Кальмановичу, защищавшему политических, Кулябко скрепя сердце отправил телеграмму начальнику петербургской охранки полковнику Михаилу Фридриховичу фон Коттену; передал тому своего сотрудника, заручившись при расставании с Богровым обещанием, что тот, разработавши Петербург, вернется в Киев, где Кулябко гарантировал ему сказочное будущее: «Мы сделаем специально для вас тройку ликвидаций, вы возьмете на себя защиту, а мы поможем вам эти процессы выиграть. Тогда вы станете в первый ряд русских правозаступников, Керенского заткнете за пояс, Карабчевского с Плевакою».
В Петербурге Богров не очень-то прижился; в салонах на него смотрели с долею презрения: провинциал, без манер, шутит плоско; честолюбив без меры.
Фон Коттен встретился с ним в отдельном кабинете ресторана при гостинице «Малоярославец», пригласивши с собою помощника, полковника Владимира Иезекилевича Еленского, который курировал работу по анархистам.
Богров рассказал за ужином, что анархистских групп в Петербурге, как он смог установить, практически нет.
— Актриса театра «Глоб» Мария Викторовна Стрелецкая, — улыбнулся он, — жаловалась мне, что никто не хочет брать всерьез ее идею анархобратства; готова снять квартиру в личном доме на островах; общий котел; выявление «я» каждого «брата» и «сестры» в диспутах и физических соревнованиях; полное игнорирование государства; поскольку брак существует лишь до тех пор, пока есть любовь, — полный пересмотр семейных отношений; Ревность есть не что иное, как выявление жажды владычества, столь распространенной у мужчин; поскольку любовь есть сильнейший побудитель творчества, ее обязан познать каждый.
— Михаил Фридрихович, — колыхнулся тучный вальяжный Еленский, — вы б отправили меня в такую коммуну, а?!
— Могу представить Марии Викторовне, очаровашка и фантазерка, — сказал Богров.
— Подумаю, — весело пообещал фон Коттен. — Дмитрий Григорьевич, ваш последний заработок в Киеве был каков?
— Сто пятьдесят в месяц.
— В столице траты больше, управитесь?
— Не деньги меня подвигли на то, чтобы пойти на службу по охране империи, — ответил Богров. — Настало разочарование в коллегах по партии, сплошное вырождение, экспроприация сделалась самоцелью…
— Поражаюсь я Федору Михайловичу, — заметил Коттен, — его «Бесы» — истинное прозрение, их надобно в классах изучать, наравне с законом божьим.
— Оттого-то и ненавидят это произведение так яростно товарищи революционеры, — сказал Богров. — Их можно понять, ибо ничто так не страшно их взбалмошным кровавым идеям, как талантливое слово. Я подчас думаю, что большой писатель в чем-то посильнее охранного отделения, коли он исповедует общую с нами идею.
Еленский вдруг рассмеялся:
— Горький, например…
… Уговорились, что Богров займется социалистами-революционерами, благо присяжный поверенный Самуил Кальманович постоянно защищал членов этой нелегальной партии, да и сам числился их симпатиком, а оттого проходил по надзорному наблюдению охранки.
Жалованье Богров получал регулярно, особо интересных материалов не давал, щипал по мелочи сплетни в околореволюционных кругах, помаленьку закладывал новых знакомых, принявших его в число приятелей; потом затосковал, не вынес петербургской слякоти, колкостей здешних студентов и курсисток и, встретившись с Коттеном в «Малоярославце», обговорил себе командировку на Лазурный берег, в Париж, Висбаден и Женеву.
Незадолго перед отъездом попросил о внеочередной встрече, притащил письмо.
— Эсерочка просила передать Лазареву и Булату, — сказал он, — совсем тепленькое, прямиком от товарищей Чернова и Авксентьева.
Коттен взял с собою письмо; симпатических чернил не было, вполне безобидный текст; установили Егора Егоровича Лазарева; журналист, связан с эсерами, но к их боевой группе не принадлежит. Булата охранка знала прекрасно, член Государственной думы, трудовик.
Попросив Богрова задержаться с отъездом, Коттен письмо ему вернул, предложил отнести по адресу и, поигрывая десертным ножичком, сказал:
— И — просьбочка есть одна, Дмитрий Григорьевич… Не составило бы для вас труда как-то потеснее сойтись с Лазаревым, а? Он интересует нас, волк, тертый-перетертый… У него есть два связника — «Николай Яковлевич» и «Нина Александровна», оба выходят напрямую к руководству эсеровского ЦК… Они нам нужны… Не получилось бы у вас, а? Хоть какую-нибудь зацепку к явкам?
— С пустыми руками к Лазареву нет смысла являться, Михаил Фридрихович, коли он тертый волк…
— Предложите ему что-нибудь, — аккуратно посоветовал Коттен. — Вы ж в изобретательстве комбинаций — дока…
— Эсера можно пронять только предложением террора…
— А почему бы и нет?
Богров растерялся:
— Михаил Фридрихович, но ведь это… Это…
— Это подконтрольно с самого начала, Дмитрий Григорьевич. Это — комбинация… Естественно, фиксировать в делах мы ее не станем, а вдруг Лазарев клюнет?
— Но ведь они в терроре делают ставку на центральный акт… У меня не повернется язык предлагать террор против государя…
— Упаси господь, сохрани и помилуй! Это — ни в коем случае! Подумайте сами, кого можно назвать, только чтоб не из царствующего дома, вы совершенно правы, такое — немыслимо!
… Лазарев оказался седым добролицым великаном с детскими голубыми глазами. Прочитав письмо, сжег его в камине, деньги, лежавшие в нем, бросил в ящик, поднялся из-за стола, заваленного рукописями, — встреча происходила в редакции «Вестника знания», на Невском, — и спросил:
— Нуте-с, а теперь представьтесь мне толком, милостивый государь.
Разговор был хорошим, добрым; оказалось, что Лазарев прекрасно знает и Кальмановича, и старшего товарища Богрова по Киеву, идейного анархиста Рощина, вместе сидели в тюрьме.
— Егор Егорович, — сказал в заключение Богров, — было бы очень славно, ответь вы мне на один вопрос…
Лазарев белозубо улыбнулся:
— Чего ж на один только? Я готов и на большее количество вопросов отвечать, коли смогу…
— Готова ли ваша партия…
— Какую вы имеете в виду?
— Егор Егорович, я в революционном движении седьмой год, вы, думаю, знаете об этом, да и легко проверите сегодня же… Мне прекрасно известно, что вы эсер, и не мне одному сие ведомо, что ж из этого секрет полишинеля делать… Так вот, готова ли ваша партия санкционировать покушение на … скажем, министра юстиции?
— Окститесь, милый, да кто ж на это пойдет?
— Я, — сказал Богров, помедлив малость, и побледнел даже от того, что представил себе на самом деле, как он поднимает руку с бомбой и швыряет ее под колеса автомобиля, в коем следуют сенаторы и министр юстиции империи; он явственно услышал глухой взрыв, почувствовал, как кровь прилила к щекам, увидел стремительно шапки газет с его именем на всех языках мира и потянулся задрожавшей рукою за папиросой…
— Вы это бросьте, — ответил Лазарев, — на улице б к первому встречному подошли с таким предложением, право! Вы мне лучше объясните, каким образом это письмо с восемьюстами франков оказалось у вас?
— Я же объяснял, — нахмурился Богров. — Желаете выслушать еще раз?
— Да, будьте любезны.
— Вы не верите мне?
— Я проверяю вас, — ответил Лазарев. — И не считаю нужным скрывать это.
— Женщина, которая привезла письмо из парижского ЦК, моя подруга детства, Егор Егорович… Она должна была вручить деньги для «деревни» Кальмановичу, но он на троицу уехал к себе на дачу, в Финляндию… Ваш журнал тоже был закрыт… Я вызвал Кальмановича телеграммой, он прочитал эти письма, спросил Лину, кто их передал, какой идиот решился всучить девушке, далекой от политики, партийные документы… Она ответила то же, что говорила мне: сестра Кальмановича, курсистка Юля. Поскольку у Лины не было денег и она вполне благонадежна политически, Юля пообещала, что брат уплатит ей за это сто пятьдесят рублей… Вот, собственно, и все… Кальманович вернулся к себе на дачу, а мне сказал прийти к вам… Я — пришел…
— Лина привезла одно письмо?
— Два.
— Кому адресовано второе?
— В Государственную думу…
— Булату?
— Да.
Лазарев протянул руку:
— Давайте сюда, он в деревне, я отвезу ему.
Богров молча достал письмо, передал Лазареву.
Тот, не читая, положил в карман, кашлянул в кулак, хмуро поглядел на Богрова, покачал головой:
— Нельзя так, товарищ, право…
— Тогда хоть помогите мне увидаться с Николаем Яковлевичем или Ниной Александровной…
— Смысл?
— А вот на этот вопрос позвольте мне не отвечать… Впрочем, коли не верите, я просьбу свою снимаю…
— Сколько вам лет?
— Двадцать пять.
— Сколько, говорите, лет в революции?
— Семь.
— Кто вас привел в кружок?
— Рощин. В Киеве, в дом Сазонова…
— Ладно, — Лазарев поднялся. — Славный вы человек, только если хотите служить революции, делайте это осмотрительно, иначе вы ей вред принесете, Митя, огромнейший вред… Захаживайте, коли будет время, а пока — простите меня, полно работы…
… Лазарев вспомнил про «дом Сазонова», о котором говорил Богров, когда был в Киеве по делам журнала, встретившись с товарищами, поинтересовался Богровым.
— Прекрасный человек, — ответили ему.
— Только уж больно горяч, в террор играет, — заметил Лазарев. — Так и до беды недалеко.
Эту фразу агент, присутствовавший на встрече, сообщил в охранное отделение.
Наткнулся на это сообщение Кулябко в тот день, гда умиротворенным вернулся из конюшен и принялся за повторный просмотр затребованных им материалов. И в голове — окончательный, до мелочи — выстроился жесткий план дела.
«Темпо-ритм акта должен быть артистичным»
Спиридон Асланов, бывший при Кулябко начальником уголовной полиции (освобожденный из арестантских рот, уехал в свой тридцатикомнатный бакинский замок), связей с Киевом не прерывал. Его агентура в преступном мире, главные держатели малин, через сложные, но хорошо отлаженные конспиративные ходы поддерживала с ним постоянные контакты, получала наводки на кавказских воротил, делилась с покровителем по справедливости, что называется, «по закону».
Именно он и назвал Кулябко трех кандидатов для выполнения «особо тонкой работы», задуманной полковником. Так уж было заведено, что он, Асланов, не спрашивал о предмете работы, ибо в кодле существует свой, особый такт: надо сказать, — скажут; не надо — ну и не возникай.
Кулябко же на сей раз запросил у своего приятеля не наемных налетчиков, чтобы пришить неугодного политика чужими руками, но людей, работавших по фармазонному делу; Киев, Волынь и Одесса издавна славились профессиональными мошенниками. Именно здесь, на юге, в свое время блистал Николай Карпович Шаповалов, недоучившийся студент, который — после курса, прослушанного им в Страсбургском университете,
— выдавал себя то за профессора медицины, то за правозаступника, то за представителя «Лионского кредита»; надувши, таким образом, одесского помещика Лаврова, положил в карман без малого двести тысяч; другой раз работнул киевского купца Схимника, всучив ему заемных билетов лондонского банка на четверть миллиона, а билеты эти были напечатаны в маленькой типографии Василия Вульфа.
В отличие от других фармазонов, работавших соло, Шаповалов держал свою школу; ученики были ему бесконечно преданны — режь, ничего не откроют.
Остановился Кулябко на кандидатуре Щеколдина. Решению этому предшествовало тщательное изучение отчета агента «Дымкина», отправленного к Богрову в Петербург после того, как тот передал фон Коттену записку о беседе с Егором Егоровичем Лазаревым и сообщил ему же, что его посетил человек, представившийся другом «Николая Яковлевича», и в течение примерно пятнадцати минут расспрашивал о нынешней богровской позиции и особенно о том, готов ли он к активной революционной работе.
Хотя Богров, понятно, подтвердил свое желание работать «во имя борьбы с тиранией», друг «Николая Яковлевича» никаких заданий не дал, явки своей не оставил, запретил говорить кому бы то ни было, даже самым близким друзьям, о своем визите и пообещал найти, когда это потребуется в интересах «святого дела».
Для этого «друга» «Николая Яковлевича» истинно «святым делом» была служба у фон Коттена, сто двадцать пять рублей в месяц; красиво выполнил операцию по проверке Богрова, — не шестерит ли. Естественно, он не знал и не мог даже предположить, что беседует с таким же, как и он сам, агентом охранки и что с ним проводили такие же беседы другие агенты охранки, считавшие в свою очередь его «Николаем Яковлевичем», эсеровским нелегалом, или же «Иваном Кузьмичом», эмиссаром анархистов…
Фон Коттен ничего не сообщал Кулябко об использовании им Богрова в работе против эсеров и своей работе по Богрову.
Тем не менее Кулябко знал о своей агентуре все, благо Спиридович сидел в Царском.
Именно эта информированность и привела Кулябко к искомому решению.
… Получив инструкции, срепетировав беседы со Щеколдиным дважды, выдав билет в вагон первого класса, Кулябко проводил агента уголовной полиции, аслановского человека, фармазона по призванию и недоучившегося паровозного техника Щеколдина на встречу с Богровым.
Богров принял Щеколдина хорошо, пригласил на обед в студенческую столовую, рассказал, что устал от суеты, алчет дела, ждет указаний, связей, явок.
— А — террор? — врезал Щеколдин после примерно двухчасового разговора.
Богров поджался, аж плечи поднял:
— Не понимаю…
— Мой друг был у вас в прошлом месяце, я думал…
— Так вы от Николая Яковлевича?!
— Мне говорили, что вы научены конспирации, — точно сыграл Щелкодин, подивившись всезнанию Кулябко; смешливо подумал: «Полковнику б в нашем фармазонском деле подвизаться, с хорошей бы скоростью работал, по-курьерски».
— Ах, товарищ, неужели вы не понимаете, как томит душу ожидание?! Каждое утро просыпаешься с жаждой деятельности! Мы теряем время, каждая прошедшая минута невосполнима, если она не отдана революции.
— На все готовы?
— На все! Я говорил другу Николая Яковлевича об этом, Лазареву говорил!
— Прекрасно, — по-прежнему разыгрывал пьесу Кулябко фармазон Щеколдин, проникаясь все большим уважением к жандармскому полковнику, словно бы знавшему заранее все, что скажет вертлявый. — Я восхищен. Подскажите, где здесь телефонный аппарат.
— Здесь нет. От меня звонить рискованно… Хотите связаться с Николаем Яковлевичем?
— Нет. Зачем же? С петроградской охранкой. Они очень ждут сообщений об адресе Николая Яковлевича, который, по вашим словам, и в террор не прочь уйти, как в пятом году…
— Вы… Вы…
— Я, — оборвал Щеколдин. — Какой вы революционер?! Болтун! С вами никакого дела иметь нельзя, а вы в террор хотите! — Щелколдин поднялся. — Не по пути нам, Дмитрий Григорьевич, вам еще готовить и готовить себя к делу… Подготовитесь — поговорим. И не провожайте меня, не надо…
Кулябко рассчитал и дальше: пусть Богров уедет за границу, поостынет, пусть там поколобродит, тогда и придет время для главной работы.
«Ну и хитер проказник!»
Ощущая кожей, что Спиридович и Кулябко ведут свою игру, не посвящая его, видимо, в тонкости дела (чему Курлов был отчасти и рад), понимая, что задуманное, видимо, невероятно рискованней, чем все покушения, совершенные до сих пор на политических деятелей России (не без ведома, а порою и не без помощи охранки), генерал пришел к выводу, что в данном эпизоде необходимо обеспечить себе такого рода страховку, которая стала бы — в случае нужды — абсолютным для него, именно для него, заслоном.
Поэтому, тщательно просмотрев материалы, связанные с исследованием обстоятельств убийства великого князя Сергея Александровича и Плеве, в которых был замешан сотрудник охранки Азеф, с экспроприациями, проведенными Рыссом-старшим, террористом-загадкой; известен Кулябко; с взрывом на конспиративной квартире петербургского охранного отделения, во время которого агентом охранки Петровым был разорван полковник Карпов, генерал написал строго доверительное и сугубо личное письмо Столыпину, передав при этом одну копию Дедюлину, а вторую — заложил в дела особого отдела под грифом «совершенно секретно».
Смысл этой записки сводился к тому, что следует самым серьезным образом ревизовать агентуру охранных отделений, рекрутированную из числа бывших политических преступников.
«Нападки на полицию, звучавшие даже в Государственной думе, злобная клевета, публикуемая в эмигрантской революционной прессе, — писал Курлов, — не могут, милостивый государь Петр Аркадьевич, не вынудить нас к тому, чтобы в самое же ближайшее время, во всяком случае до поездки венценосной семьи на торжества в Киев, напечатать в тех газетах, которые получают средства из нашего секретного, рептильного фонда, ряд материалов про то, что отныне чинам полиции предписано руководствоваться качественно новыми мерками при привлечении сотрудников для борьбы с революционным движением. Лишь люди, искренно преданные делу Престола, могут быть сотрудниками охраны; лица, доказавшие делом, всею своей нравственной структурою верность незыблемым принципам Православия, Самодержавия и Народности».
Засадив такого рода пассаж, Курлов не сомневался, что Столыпин, вызвав его, не преминет заметить, что он, мол, не намерен бороться с революцией в белых перчатках…
Курлов помнил, с каким обостренным интересом премьер читал рапорты Азефа; он, Курлов, помнил, как Столыпин, прихлопнув ладонью папку с рапортом сотрудницы петроградской охранки Шорниковой, сделавшей провокацию на квартире депутата Озола, отвалился на спинку кресла и воскликнул:
— Конец Второй думе! Хорошая работа! Завтра — разгоняем!
Курлов помнил, как сыграл Столыпин в Думе после этой провокации. Поднявшись на кафедру дворца — бледный до синевы, — он говорил с верою, прочувствованно от всего сердца, несмотря на то, что знал правду о провокации Шорниковой, сам ее и санкционировал:
— Господа члены Государственной думы! Я считаю своей обязанностью, как начальник полиции в государстве, выступить с несколькими словами в защиту действий лиц, мне подчиненных. Насколько мне известно, полиция получила сведения, что на Невском собираются центральные революционные комитеты, которые имеют сношения с военной организацией. В данном случае полиция не могла поступить иначе, как войти в эту квартиру и в силу власти, предоставленной ей, произвести обыск. Не забудьте, что Петербург находится на положении чрезвычайной охраны и что в этом городе происходили события чрезвычайные. Таким образом, полиция должна была, имела право и правильно сделала, что в эту квартиру вошла. В квартире оказались действительно члены Государственной думы, но кроме них были и посторонние лица; в числе тридцати одного эти лица были задержаны, и при них найдены документы, некоторые из которых оказались компрометирующими. Всем членам Думы было предложено, не пожелают ли они тоже обнаружить то, что при них находится. Из них несколько лиц подчинились, а другие лица отказались. Никакого насилия над ними не происходило, и до окончания обыска все они оставались в квартире, в которую вошла полиция.
На следующий день были произведены дополнительные действия не только полицейской, но и следственной властью, и обнаружено отношение квартиры депутата Озола к военно-революционной организации, поставившей своей целью вызвать восстание в войсках. В этом случае, господа, я должен сказать и заявляю открыто, что полиция будет так же действовать, как она действовала!