Страница:
...Вернувшись в министерство, я позвонил в районный комитет ДОСААФ и попросил записать меня на курсы профессиональных шоферов; через пять месяцев получил права, за это время - с боями - добился передачи ставки своего шофера в парк грузовых машин Минздрава, у них полный завал, и начал обслуживать себя сам, а ведь министру положена двухсменная машина, триста рублей в месяц отдай шоферам и, как говорят, не греши.
Тогда именно у меня и начались трудности с нашим первым секретарем; мое назначение премьером нашей автономной республики прошло наперекор его воле, предложила Москва...
...И вот на завтра у нас назначен внеочередной пленум обкома, и среди вопросов, стоящих на повестке дня, обозначено: <разное>. Это значит, что моя просьба об отставке удовлетворена, будем выбирать нового главу правительства.
Я собрал свои личные вещи, в кабинете их накопилось довольно много; после того как мы с Зиной переехали из старой квартиры в маленькую, чтобы не было так страшно без Мэлорчика - там каждый уголок напоминал о нем, часть вещей я перенес сюда, особенно дневники, архивы, <сталинку> отца и старый халат - единственное, что после него осталось; <денежные пакеты>, тайно выплачивавшиеся при Сталине ответственным работникам, отец, не вскрывая переводил в дом инвалидов Великой Отечественной.
До чего же сложен наш век, до чего трудно будет историкам разобраться в той, созданной нами же самими структуре, которая определяла не только внешние, но и глубинные, затаенные функции общества! Можно во всем обвинять Сталина, но будет ли это ответом на трагичный вопрос: <Как такое могло случиться?!> Ведь и Брежнев, которого именно Сталин на девятнадцатом съезде рекомендовал членом Президиума ЦК КПСС, получал тысячи приветствий, когда ему вручали очередную Звезду, и рабочие коллективы, университеты и совхозы повсеместно изучали его книги. Слепое единогласие?
...Как и почему в двадцать втором году оформился первый организованный блок в Политбюро: Сталин - Каменев - Зиновьев? Почему они так крепко объединились после смерти Ленина? Для одной лишь цели: свалить Троцкого, который постоянно попрекал Зиновьева и Каменева (свояка, говоря кстати) в октябрьском отступничестве. А ведь он, Троцкий, был председателем Петроградского Совета рабочих депутатов, штаб которого был в Смольном; тревожно было и то, что Владимир Ильич в своем завещании назвал его <самым выдающимся вождем современного ЦК>, а Сталина и вовсе требовал сместить с ключевой позиции Генерального секретаря.
Зиновьев и Каменев не смогли вкусить плодов своей - совместной со Сталиным - победы: как только Троцкого переместили с поста народного комиссара обороны и председателя легендарного РВС - Революционного военного совета, который он возглавлял с весны восемнадцатого, - Сталин немедленно ударил по своим прежним союзникам. А последовавший затем разгром Каменева и Зиновьева, вошедших в блок со своим прежним противником - Троцким?.. Сталин вроде бы стоял в стороне, всю работу по борьбе с <новой оппозицией> провел истинный любимец партии Николай Иванович Бухарин вместе с Рыковым, Кировым, Серго и Томским... Как объяснить этот феномен? Идеолог Бухарин оказался марионеткой в руках достаточно слабого в теории Сталина. Возможно ли такое? Видимо, копать надо глубже, доискиваясь до причин, позволивших затем Сталину пролить кровь миллионов ленинцев.
Троцкий, Зиновьев и Каменев выступали за немедленную индустриализацию, сдерживание нэпа, предлагали ужесточение эксплуатации <кулачества>, чтобы вырученные средства вложить в строительство электростанций и новых заводов - в первую очередь металлургических.
Бухарин и Рыков твердо выступали за ленинский кооперативный план, за нэп, требовали считаться с интересами крестьянства, снабжая мужика техникой и, таким образом, переводя его на рельсы социалистического хозяйствования; именно это даст те средства, которые и надо будет вложить в индустриализацию; приказно, методами принуждения, социализм не построить...
Когда Троцкий был выслан из СССР, а Каменев и Зиновьев потеряли все позиции, именно Сталин, Молотов, Ворошилов и Каганович объявили о начале коллективизации - то есть, взяли на вооружение идейную программу Троцкого и Зиновьева, объявив этим войну Бухарину и Рыкову.
Я проанализировал текст процесса над Бухариным, что публиковался в газетах; в стенографическом отчете, который вышел после казни, многое было выпущено и переписано. Я спрашивал себя: отчего же Бухарин не обратился к залу и не сказал всю правду о том кошмарном фарсе, в котором он сам писал свою роль? Рассказывают (поди проверь!), что один из процессов начался за день до того, настоящего, который состоялся при публике. И на этом <предпроцессе> прокурор Вышинский начал допрашивать подсудимых, спрашивая их, признают ли они себя виновными, и большевики, все как один, отвергали свою вину и говорили, что показания выбиты, - продолжается расправа над партией. Вышинский слушал ответы обвиняемых спокойно, и это удивило подсудимых - <неужели на воле что-то произошло? Неужели партия поднялась на защиту собственной чести?!> Однако после допроса Вышинский неторопливо собрал со стола бумаги, махнул рукой <иностранным> кинооператорам и дипломатам, сидевшим в зале, те послушно поднялись, потянулись к выходу, и обратился к Ежову, находившемуся в правительственной ложе, за портьерой, так, что он никому не был виден:
- Николай Иванович, процесс не готов, я так не смогу работать.
Эти слова были смертным приговором для Ежова, и хотя пять дней спустя арестованные большевики, народные комиссары, редакторы, ветераны партии <признались> в том, что они готовили покушение на жизнь <великого сталинца товарища Ежова>, дни <железного наркома> были сочтены...
Я изучал показания Бухарина въедливо, читая текст если и не вслух (боялся; порою самого себя боялся), то, во всяком случае, шепотом, чтобы лучше вслушаться в смысл каждого его слова.
Я понял, что с точки зрения стратегии термидора Сталин проявил себя непревзойденным мастером, отдав обвинение большевиков старому меньшевику Вышинскому, брат которого жил в Испании генералиссимуса Франко, тому Вышинскому, с которым жизнь однажды свела Кобу в камере бакинской тюрьмы, - с тех пор он его запомнил и поверил в него: этот умеет служить.
Однако после десятого, по меньшей мере, прочтения последнего слова Бухарина меня вдруг озарило: я тогда понял, как Николай Иванович смог прокричать о своей невиновности, более того, как он иносказательно обвинил своих палачей обвинителей...
Поначалу признавшись во всем, он далее сказал: <Я признаю себя ответственным за пораженческую ориентацию, хотя я на этой позиции не стоял. Я категорически отвергаю свою причастность к убийству Кирова, Менжинского, Куйбышева, Горького к Максима Пешкова>. Далее он произносит фразу: <Я уже указывал при даче на судебном следствии основных показаний...> Значит, были <не основные>? Данные в камере? Где они? И далее - закамуфлированно - он прямо обвинил Сталина: <...голая логика борьбы (чьей? за что? за власть?) сопровождалась перерождением идей, перерождением психологии, перерождением нас самих (эти слова носят явно компромиссный характер; чтобы сохранить основную мысль, он, видимо, согласился вписать и это), перерождением людей. (Каких?) Исторические примеры таких перерождений известны. Стоит назвать имена Бриана, Муссолини и так далее... (Муссолини начинал как социалист, стоявший на левых позициях.) И у нас было перерождение, которое привело нас (<нас>! Понятно, он не мог назвать Сталина) в лагерь, очень близкий по своим установкам, по своеобразию к кулацкому преторианскому фашизму>.
Я поразился, вдумавшись в эту фразу... Интеллигент, каким был Бухарин, не мог поставить рядом два понятия: <кулак> и <преторианская гвардия>. Употребление слова <кулацкий> - в чем его начиная с двадцать девятого года обвиняли - позволило ему сохранить термин <преторианский фашизм>, то есть <личная охрана диктатора>, <всепозволенность>... И - в конце: <Чудовищность моих преступлений безмерна, особенно на новом этапе борьбы СССР>. Какой борьбы? За что? Или он уже тогда ощущал поворот Сталина к возможности союза с Гитлером? Или же был убежден, что после смерти Сталина неминуемо всплывет все то, что Коба хотел уничтожить? Или, понимая, что народ ждет борьбы, он винился, что помог Сталину в его триумфальном восшествии на вершину власти?
Даже в тех огрызках допросов, которые прошли в печать (как? не возьму до сих пор в толк), он бился с Вышинским за каждое слово. Нельзя не дивиться тому, как много Бухарин смог прокричать потомкам: <Здесь прошли два показания относительно шпионажа - Шаранговича и Иванова, то есть двух провокаторов...> Или: <По мысли Томского, составной частью государственного переворота было чудовищное преступление: арестовать Семнадцатый партийный съезд, Пятаков против этой мысли возражал: это вызвало бы исключительное возмущение среди масс...>
Находясь в тюрьме тринадцать месяцев, Бухарин знал, что к тому времени почти семьдесят процентов участников семнадцатого съезда были не только арестованы Сталиным, но и расстреляны, - грех было не понять его молящего намека! А ведь мы не захотели возмутиться, даже понять не захотели, испугались.
В другом месте он говорит: <Летом тридцать четвертого года Радек сказал, что от Троцкого получены директивы, он ведет с немцами переговоры. Троцкий обещал немцам целый ряд территориальных уступок - после восстановления права советских республик на выход из СССР, - в том числе и Украину>. Но ведь кто, как не Бухарин, знал, что право республик на выход из СССР формально не отменялось, - это же краеугольный камень ленинской национальной политики! Зачем он говорил эту чушь? Кому? Нам! Чтобы мы поняли, с кем ему приходилось иметь дело в застенках, с какими малограмотными монстрами, не знающими истории... Кто, как не Бухарин, понимал и то, что доктрина Гитлера запрещала немцам вести какие-либо переговоры с евреем Троцким, да еще возглавлявшим Четвертый Интернационал! Контакт с любым евреем карался в гитлеровском рейхе заключением в концлагерь, доктрина национального социализма строилась на базе лютого антисемитизма...
...Последние дни я отчего-то часто думал: как мне надо было говорить с этим молодым парнем Варравиным? Я не имею права толкать его в одну сторону, мы достаточно шарахаемся то влево, то вправо, но ведь надо учить мыслить это прекрасное поколение, а не крошить тех, кто высказывает противную точку зрения; только в этом наше спасение и гарантия на будущее от рецидивов ужаса. А это так трудно - приучить человека выслушивать обе стороны! Рубить-то проще...
А как же быть, если сейчас противопоставляют Чернышевскому работы правых славянофилов? Готовность к демократии должна быть подтверждена когортой пророков демократии, а достаточно ли у нас таких когорт? Вон Горенков-то в тюрьме...
Звонок телефона заставил меня вздрогнуть - последнее время мне практически перестали звонить; в коридорах словно бы обтекали, стараясь ограничиться сдержанным кивком и мычащим междометием, спасительным <социальным> звуком, поддающимся двоетолкованию.
Я снял трубку; вертушка; кто бы это, странно...
Звонил заведующий сектором ЦК Игнатов, приехавший на пленум обкома: <Надо б повидаться - перед завтрашним мероприятием>.
Я ответил, что к первому секретарю не пойду, готов встретиться в любом другом месте, если мой кабинет кажется не пригодным для такого рода встречи.
И снова почувствовал, какой безвольно-электрической стала левая рука и как круто заломило в солнечном сплетении...
XXIII Я, Иван Варравин
_____________________________________________________________________
Если негодование создает поэзию, подумал я, то отчаянье журналистику.
Когда тот верзила, что похлопал меня по шее, знаком попросил подняться, приложив при этом палец к губам: <Тихо, пожалуйста>, а второй, в роскошном костюме - плечики вверх, две шлицы, сплошная переливчатость и благоухание, - так же тихо представился: <Полковник Костенко, уголовный розыск Союза>, я сразу понял, что мое личное расследование завершено, задержан в квартире раненого художника, сюжет вполне уголовный, это тебе не донос Глафиры Анатольевны...
- Пройдем в другую комнату, - шепнул Костенко и легонько тронул меня за руку. - У нас засада. Ступайте на цыпочках, не вздумайте кричать, это только ухудшит ваше положение.
Я с трудом сдержал смех - <нервический>, как пишут в иных книгах, - и прошел во вторую комнату. После того как расфранченный полковник мягко, по-кошачьи прикрыл дверь, я достал из кармана свое удостоверение.
Костенко с некоторым удивлением глянул на мою мощную краснокожую книжицу:
- Это вас вызывал Штык?
- Именно.
- Что вы тут искали?
- То, что он просил меня найти... Уликовые, как у вас говорится, материалы.
- Ключи он вам дал?
- Вам же известно, что ключей при нем не было, их похитили. Он сказал, к кому обратиться здесь, в доме...
- И к кому же?
- К Ситникову, из седьмой квартиры, в этом доме живет много художников.
- Странно, отчего он поручил достать, - Костенко усмехнулся, уликовые материалы вам, а не мне?
- Вы не похожи на милиционера.
- Это почему?
- Слишком шикарны...
- Что ж мне, в лаптях ходить? Впрочем, ходил бы, это сейчас модно, да только купить можно лишь на Западе... Давно знали Штыка?
- Я о нем теперь знаю столько, что кажется, был знаком вечность.
- Кто мог на него напасть?
- Есть много вариантов ответа. Один бесспорен: наши противники, те, кто очень не хочет нового... Впрочем, что это я вам навязываю свое мнение? Простите.
- Верно подметили, - кивнул Костенко. - Я дремучий консерватор, перестройку терпеть не могу, вся эта гласность только мешает сыску, а при слове <демократия> я сразу же хватаюсь за револьвер... Как может иначе ответить жандармский чин прогрессивному журналисту?
- Напрасно радеете о мундире. Право каждого определять свою позицию, вне зависимости от профессии.
- Да? Значит, избрать <позицию> бандита - право каждого? Тут мы с вами не сговоримся. Сажать-то приходится мне, а это не очень сладкая штука - увозить человека в тюрьму... Ладно, лирика, давайте к делу: что вам сказал Штык?
- Сказал, что скоро умрет.
- Шейбеко смотрит на дело более оптимистично.
- Кто это такой?
- Человек, который вынимал у него из черепа куски костей, - ответил Костенко с плохо скрываемой яростью.
- Врач по-своему чувствует, художник - по-своему.
Костенко достал из кармана плоский аппаратик <воки-токи>, вытянул антенну и, подойдя к окну, осмотрел улицу цепляющимся за все предметы взглядом; потом приблизил микрофончик ко рту и негромко сказал:
- Восемь ноль два, как связь?
Кто-то невидимый ответил сразу же, словно бы видел Костенко:
- Восемь ноль два слушает вас.
- Свяжитесь с врачом, осведомитесь о состоянии мальчика.
- Есть.
- На связь выхожу через пять минут.
- Понял.
Костенко глянул на часы, положил аппаратик в карман и обернулся ко мне:
- Почему вас так интересует Штык?
- Вообще-то речь о другом человеке, строителе, безвинно засаженном в тюрьму...
Я не мог переступить себя; что-то держало меня, молило внутри: не открывай всего, погоди, не зря куда-то столь срочно отвалили Лиза и Квициния; если я задержан, то, по нашим законам, милиция запросит на меня характеристику в газете. Они без этого не могут (дикость какая, в пяти абзацах уместить жизнь человека, его судьбу, нрав, любовь, неприязнь, суть!), сущий подарок Глафире Анатольевне, всем, кто готовит персоналочку; товарищу Кашляеву, паршивому мафиози, в аккуратном галстуке и накрахмаленной рубашечке... Хотя для мафиози он слишком малоинтеллигентен, такие разминают почву для настоящих боссов, а те держат дома видеокассеты с роками и порнографией, закусывают импортным миндалем в соли, носят шелковые слипы, носки от <Кардена> и рубашечки японского шелка... Этим они вроде как мстят за то, что костюмы приходится носить отечественные, на людях надо быть скромными. Невидимое могущество, дерьмо собачье, наплодили мерзотину... А если б им дали работать легально, спросил я себя. Обложили б налогами и позволили делать деньги так, как они умеют? Что тогда?
- Какое отношение к безвинно засаженному строителю имеет художник Штык? - спросил Костенко.
- Я в процессе поиска, товарищ полковник... Или мне надлежит обращаться к вам как к <гражданину>?
- Странно вы говорите... Имели неприятности с нашими церберами?
- А кто не имел? Все имели...
- Это верно, - согласился Костенко. - У меня тоже был привод в <полтинник>... Знаете, что такое <полтинник>?
- Нет.
- Счастливый человек. Самое было страшное отделение на Пушкинской. Его снесли, к счастью... Мы ж все символами больше норовим изъясниться, а не словами: чтоб написать, мол, отделение, которое терроризировало людей, особенно глумилось над студенчеством и интеллигенцией, ныне закрыто, - в назидание всем другим, позволяющим унижать человеческое достоинство... Нет, не напишем... А снести - снесем, но без объясняющих слов... Сидели? Или, как у меня, привод?
- Целых три.
- Ну и, конечно, родная милиция посылала письма в институт?
- А ну?
- Из института исключали?
- Дали строгача...
Костенко усмехнулся.
- На меня страх какую телегу накатали... Написали, что я оскорблял достоинство славных орлов Лаврентия Павловича, - милиция тогда под ним ходила.
- Это вы меня так разминаете?
- Зачем? Вы ж не рецидивист. Если в чем виноваты - завтра сами расколетесь. Все интеллигенты текут после первой ночи в камере. До конца держится только тот, кому терять нечего... Я не разминаю вас, просто можно вернуть все, кроме времени; ум хорошо, два - лучше.
Костенко снова достал из кармана свой аппаратик; я спросил:
- Очень нравится эта штука?
Жлоб наверняка бы рассердился: <С чего это вы взяли?> Лицо же полковника изменилось, сделалось странно застенчивым, вневозрастным, и он ответил:
- Безумно.
Настроив <воки-токи> на нужную волну, он спросил невидимого оперативника, что нового, и я услышал ответ:
- Мальчик впал в беспамятство...
Костенко спрятал аппаратик в карман, посмотрев на меня с некоторым недоумением:
- Едем в больницу... Я сейчас позвоню Шейбеко, он гениальный врач, надо что-то сделать...
Поманив своего верзилу, Костенко тихо сказал:
- Кто придет - задерживайте. Я предупрежу тех, кто на улице, чтобы они провожали всех подозрительных до подъезда.
Обернувшись ко мне, шепнул:
- Ну, с богом. На лестничной клетке не разговаривать, шагайте позади меня в десяти шагах.
- Погодите, - сказал я. - Давайте посмотрим под нижним ящиком, там может лежать письмо. Штык не знал, что в нем, бросил как ни попадя... Пусть ваш профессионал бесшумно вытянет ящик...
Письмо действительно лежало на полу; вместо обратного адреса стояла подпись, я легко ее узнал: <Русанов>.
Костенко каким-то факирским жестом достал из кармана платок, взял им письмо, его помощник открыл чемоданчик, полный таинственных предметов, необходимых для сыщицкой работы, положил его туда и защелкнул замочек.
- Зря вы эдак-то, - сказал я. - Вам <Русанов> ничего не говорит, а в моем расследовании это одна из ключевых фигур.
- Ключевая фигура в любом расследовании - отпечатки пальцев, назидательно заметил Костенко. - После больницы заедем в отдел, сделаем экспертизу, и я ознакомлю вас с письмом.
- Вы не просто ознакомите меня с письмом, - я снова начал злиться, а сделаете для меня ксерокопию... Потому что, несмотря на ваше вторжение в это дело, я буду писать мой репортаж, чего бы то мне это ни стоило.
...Около квартиры Ситникова полковник остановился, заглянул в пролет, убедился, что там никого нет, и шепнул:
- Валяйте на улицу, поверните направо, у гастронома остановитесь, я вас там подберу.
Возле гастронома толпилась очередь, выбросили <Сибирскую>, все мои попытки пробиться за <Явой> оказались тщетными, пьянь отталкивала стремительно-острыми локтями, гноился тошнотворный запах пота и перегара.
Отойдя в сторону, я пересчитал свои сигареты - осталось четыре, причем одна искрошившаяся; похлопал себя по карманам - спичечный коробок оставил в ателье Штыка; по-моему, положил на край его койки, застеленной серым солдатским одеялом; мне даже почудился явственный запах карболки; странно, отчего-то мне казалось неестественным, что на этом одеяле нет черной поперечной полосы, у нас были именно такие во время лагерных сборов.
Обернувшись к одному из ханыг, я спросил:
- Огоньку не найдется?
Тот ответил пропойным голосом:
- Соколик, я здоровье берегу, чего и тебе советую...
И в это как раз время я услыхал шепот Костенко:
- Не оборачивайтесь! За вами следят. Идите к остановке и пропускайте троллейбусы, пока не увидите такси. Садитесь и называйте любой адрес, я вас догоню. Только такси берите не сразу, минут пять надо постоять на остановке, ясно?
Через десять минут такси, в которое я сел, обогнала серая <Волга>, легко прижала к обочине, Костенко сделал мне знак, мол, быстро, я дал таксисту рубль, хотя на счетчике набило всего тридцать две копейки, и перескочил в машину полковника.
Костенко молча протянул мне паспорт, который я оставил Ситникову <в залог>, и обратился к тому человеку, что сидел рядом с шофером:
- Ну-ка, покажите.
Тот обернулся, показал мне фото: на троллейбусной остановке из-за моей спины - прямо в камеру <полароида> - смотрели два крепко сбитых парня.
- Раньше не встречались? - поинтересовался Костенко.
Сначала я ответил:
- Нет.
Потом присмотрелся и ахнул: это были именно те парни, что заказывали себе <наполеоны> в кафе, где мы с Лисафет дожидались Гиви Квициния.
- Знаю обоих, - ответил я. - Точнее, не знаю, но видел их при весьма занятных обстоятельствах.
- В Чертаново, - коротко бросил Костенко шоферу.
- Зачем?! - удивился я. - Надо же в клинику Склифосовского!
- Шейбеко заберем.
Достав из деревянного ящика телефонную трубку, Костенко набрал номер, попросил Романа Натановича, поинтересовался, где матушка, Анна Ивановна, давно ли уехала, потом, когда трубку взял Шейбеко, помягчел лицом:
- Рома, я за тобой... Нет, пока без наручников... Да... Штык... Ах, знаешь? А за тобой прислали машину? Дольше прождешь. Я под светофоры за пять минут приеду, спускайся.
...Когда Шейбеко сел в машину, я подумал, что эти седые, франтоватые, благоухающие незнакомыми мне одеколонами люди должны говорить о том, что пристало их возрасту, но полковник, усмехаясь чему-то, склонился к доктору, заметив:
- Позавчера Мишаня Коршун выступил в <Будапеште>. Отмечал рождение внука. Конечно, не обошлось без процесса, был разбор, он же старый мастер толковищ... Батон запивал каждый рок-н-ролл валокордином, но был неумолим... Мне, знаешь, было чуток страшно: прошло тридцать пять лет, а я не чувствую, чтобы они изменились хоть в малости. За Левона, конечно, пили... Игоря помнишь?
- Блондина?
- Да.
- Получил генерала.
- Что ты говоришь! Но он же был автодорожником.
- Так он и есть автодорожник, доктор наук и генерал.
- Может, хоть что-то с нашими дорогами изменится. Позор, а не дороги, зря наших туристов в Европу пускают, насмотрятся порядка, начнут бранить власть.
Костенко вздохнул:
- Задушим... Наденем наручники - и в Соловки...
- Лариса была?
- До сих пор тоскуешь по ней?
- Но коммент, полковник...
- Она разошлась с Кирилловым.
- Знаю.
- Несчастная девка... Смешно. <Девке> сорок девять лет... Нет, положительно, мы нестареющее поколение.
- Как можно стареть нашему поколению, если мы были лишены детства и юности? Сразу стали взрослыми.
Костенко покачал головой:
- Мишаня уже на пенсии, за вредность им начинают отстегивать в пятьдесят пять, так он, знаешь ли, взял за полтысячи патент, калымит на <жигуленке>, обещает через год позвать за город - <куплю дачу>, счастлив рот до ушей... А Батона до сих пор мучают с патентом на домашний пансион у него же трехкомнатный кооператив, одну комнату готов сдавать - с семейными обедами; так нет же, не дают: <тащить и не пущать>, демократия имени <нет>...
- Не можешь позвонить в исполком?
- Конечно, не могу... Почему полковник угрозыска просит за <проклятого частника>? Не иначе как получил взятку... В таких вопросах понятие <дружба> исключается нашими контролирующими бдунами. Никак не возьму в толк, откуда в наших людях такая трясучая ненависть к тому, что облегчает им жизнь сервисом? И слово-то какое паскудное изобрели <частник>? Все жители Советского Союза - с точки зрения формальной логики - частники.
Я не выдержал:
- То есть, как это?
- Очень просто, - ответил Костенко, удосужившись наконец представить меня доктору: - Это репортер Варравин.
- Тот самый?
- Видимо, - ответил Костенко.
- Это вы о чем говорите? - снова озлился я. - О комоде или чайном сервизе?
- Мы говорим о вас, - ответил Шейбеко. - Я разыскал вас по просьбе Штыка.
- Так я закончу? - продолжал Костенко, мельком глянув на часы.
Он дает Шейбеко время на расслабление, понял я; очень важно суметь расслабиться перед работой; нет, положительно, этот Костенко знает свое дело, крутой мужик... Хотя к нему более приложимо - судя по тому, как он говорил с доктором, - <парень>.
- Мне интересна ваша точка зрения, - сказал я. - Она имеет прямое отношение к делу Горенкова... Кстати, вспомнил! Тот, квадратный - ну, которые следили за мной, - все время шаркает ногами, сидя за столом... Словно бы у него недержание...
Тогда именно у меня и начались трудности с нашим первым секретарем; мое назначение премьером нашей автономной республики прошло наперекор его воле, предложила Москва...
...И вот на завтра у нас назначен внеочередной пленум обкома, и среди вопросов, стоящих на повестке дня, обозначено: <разное>. Это значит, что моя просьба об отставке удовлетворена, будем выбирать нового главу правительства.
Я собрал свои личные вещи, в кабинете их накопилось довольно много; после того как мы с Зиной переехали из старой квартиры в маленькую, чтобы не было так страшно без Мэлорчика - там каждый уголок напоминал о нем, часть вещей я перенес сюда, особенно дневники, архивы, <сталинку> отца и старый халат - единственное, что после него осталось; <денежные пакеты>, тайно выплачивавшиеся при Сталине ответственным работникам, отец, не вскрывая переводил в дом инвалидов Великой Отечественной.
До чего же сложен наш век, до чего трудно будет историкам разобраться в той, созданной нами же самими структуре, которая определяла не только внешние, но и глубинные, затаенные функции общества! Можно во всем обвинять Сталина, но будет ли это ответом на трагичный вопрос: <Как такое могло случиться?!> Ведь и Брежнев, которого именно Сталин на девятнадцатом съезде рекомендовал членом Президиума ЦК КПСС, получал тысячи приветствий, когда ему вручали очередную Звезду, и рабочие коллективы, университеты и совхозы повсеместно изучали его книги. Слепое единогласие?
...Как и почему в двадцать втором году оформился первый организованный блок в Политбюро: Сталин - Каменев - Зиновьев? Почему они так крепко объединились после смерти Ленина? Для одной лишь цели: свалить Троцкого, который постоянно попрекал Зиновьева и Каменева (свояка, говоря кстати) в октябрьском отступничестве. А ведь он, Троцкий, был председателем Петроградского Совета рабочих депутатов, штаб которого был в Смольном; тревожно было и то, что Владимир Ильич в своем завещании назвал его <самым выдающимся вождем современного ЦК>, а Сталина и вовсе требовал сместить с ключевой позиции Генерального секретаря.
Зиновьев и Каменев не смогли вкусить плодов своей - совместной со Сталиным - победы: как только Троцкого переместили с поста народного комиссара обороны и председателя легендарного РВС - Революционного военного совета, который он возглавлял с весны восемнадцатого, - Сталин немедленно ударил по своим прежним союзникам. А последовавший затем разгром Каменева и Зиновьева, вошедших в блок со своим прежним противником - Троцким?.. Сталин вроде бы стоял в стороне, всю работу по борьбе с <новой оппозицией> провел истинный любимец партии Николай Иванович Бухарин вместе с Рыковым, Кировым, Серго и Томским... Как объяснить этот феномен? Идеолог Бухарин оказался марионеткой в руках достаточно слабого в теории Сталина. Возможно ли такое? Видимо, копать надо глубже, доискиваясь до причин, позволивших затем Сталину пролить кровь миллионов ленинцев.
Троцкий, Зиновьев и Каменев выступали за немедленную индустриализацию, сдерживание нэпа, предлагали ужесточение эксплуатации <кулачества>, чтобы вырученные средства вложить в строительство электростанций и новых заводов - в первую очередь металлургических.
Бухарин и Рыков твердо выступали за ленинский кооперативный план, за нэп, требовали считаться с интересами крестьянства, снабжая мужика техникой и, таким образом, переводя его на рельсы социалистического хозяйствования; именно это даст те средства, которые и надо будет вложить в индустриализацию; приказно, методами принуждения, социализм не построить...
Когда Троцкий был выслан из СССР, а Каменев и Зиновьев потеряли все позиции, именно Сталин, Молотов, Ворошилов и Каганович объявили о начале коллективизации - то есть, взяли на вооружение идейную программу Троцкого и Зиновьева, объявив этим войну Бухарину и Рыкову.
Я проанализировал текст процесса над Бухариным, что публиковался в газетах; в стенографическом отчете, который вышел после казни, многое было выпущено и переписано. Я спрашивал себя: отчего же Бухарин не обратился к залу и не сказал всю правду о том кошмарном фарсе, в котором он сам писал свою роль? Рассказывают (поди проверь!), что один из процессов начался за день до того, настоящего, который состоялся при публике. И на этом <предпроцессе> прокурор Вышинский начал допрашивать подсудимых, спрашивая их, признают ли они себя виновными, и большевики, все как один, отвергали свою вину и говорили, что показания выбиты, - продолжается расправа над партией. Вышинский слушал ответы обвиняемых спокойно, и это удивило подсудимых - <неужели на воле что-то произошло? Неужели партия поднялась на защиту собственной чести?!> Однако после допроса Вышинский неторопливо собрал со стола бумаги, махнул рукой <иностранным> кинооператорам и дипломатам, сидевшим в зале, те послушно поднялись, потянулись к выходу, и обратился к Ежову, находившемуся в правительственной ложе, за портьерой, так, что он никому не был виден:
- Николай Иванович, процесс не готов, я так не смогу работать.
Эти слова были смертным приговором для Ежова, и хотя пять дней спустя арестованные большевики, народные комиссары, редакторы, ветераны партии <признались> в том, что они готовили покушение на жизнь <великого сталинца товарища Ежова>, дни <железного наркома> были сочтены...
Я изучал показания Бухарина въедливо, читая текст если и не вслух (боялся; порою самого себя боялся), то, во всяком случае, шепотом, чтобы лучше вслушаться в смысл каждого его слова.
Я понял, что с точки зрения стратегии термидора Сталин проявил себя непревзойденным мастером, отдав обвинение большевиков старому меньшевику Вышинскому, брат которого жил в Испании генералиссимуса Франко, тому Вышинскому, с которым жизнь однажды свела Кобу в камере бакинской тюрьмы, - с тех пор он его запомнил и поверил в него: этот умеет служить.
Однако после десятого, по меньшей мере, прочтения последнего слова Бухарина меня вдруг озарило: я тогда понял, как Николай Иванович смог прокричать о своей невиновности, более того, как он иносказательно обвинил своих палачей обвинителей...
Поначалу признавшись во всем, он далее сказал: <Я признаю себя ответственным за пораженческую ориентацию, хотя я на этой позиции не стоял. Я категорически отвергаю свою причастность к убийству Кирова, Менжинского, Куйбышева, Горького к Максима Пешкова>. Далее он произносит фразу: <Я уже указывал при даче на судебном следствии основных показаний...> Значит, были <не основные>? Данные в камере? Где они? И далее - закамуфлированно - он прямо обвинил Сталина: <...голая логика борьбы (чьей? за что? за власть?) сопровождалась перерождением идей, перерождением психологии, перерождением нас самих (эти слова носят явно компромиссный характер; чтобы сохранить основную мысль, он, видимо, согласился вписать и это), перерождением людей. (Каких?) Исторические примеры таких перерождений известны. Стоит назвать имена Бриана, Муссолини и так далее... (Муссолини начинал как социалист, стоявший на левых позициях.) И у нас было перерождение, которое привело нас (<нас>! Понятно, он не мог назвать Сталина) в лагерь, очень близкий по своим установкам, по своеобразию к кулацкому преторианскому фашизму>.
Я поразился, вдумавшись в эту фразу... Интеллигент, каким был Бухарин, не мог поставить рядом два понятия: <кулак> и <преторианская гвардия>. Употребление слова <кулацкий> - в чем его начиная с двадцать девятого года обвиняли - позволило ему сохранить термин <преторианский фашизм>, то есть <личная охрана диктатора>, <всепозволенность>... И - в конце: <Чудовищность моих преступлений безмерна, особенно на новом этапе борьбы СССР>. Какой борьбы? За что? Или он уже тогда ощущал поворот Сталина к возможности союза с Гитлером? Или же был убежден, что после смерти Сталина неминуемо всплывет все то, что Коба хотел уничтожить? Или, понимая, что народ ждет борьбы, он винился, что помог Сталину в его триумфальном восшествии на вершину власти?
Даже в тех огрызках допросов, которые прошли в печать (как? не возьму до сих пор в толк), он бился с Вышинским за каждое слово. Нельзя не дивиться тому, как много Бухарин смог прокричать потомкам: <Здесь прошли два показания относительно шпионажа - Шаранговича и Иванова, то есть двух провокаторов...> Или: <По мысли Томского, составной частью государственного переворота было чудовищное преступление: арестовать Семнадцатый партийный съезд, Пятаков против этой мысли возражал: это вызвало бы исключительное возмущение среди масс...>
Находясь в тюрьме тринадцать месяцев, Бухарин знал, что к тому времени почти семьдесят процентов участников семнадцатого съезда были не только арестованы Сталиным, но и расстреляны, - грех было не понять его молящего намека! А ведь мы не захотели возмутиться, даже понять не захотели, испугались.
В другом месте он говорит: <Летом тридцать четвертого года Радек сказал, что от Троцкого получены директивы, он ведет с немцами переговоры. Троцкий обещал немцам целый ряд территориальных уступок - после восстановления права советских республик на выход из СССР, - в том числе и Украину>. Но ведь кто, как не Бухарин, знал, что право республик на выход из СССР формально не отменялось, - это же краеугольный камень ленинской национальной политики! Зачем он говорил эту чушь? Кому? Нам! Чтобы мы поняли, с кем ему приходилось иметь дело в застенках, с какими малограмотными монстрами, не знающими истории... Кто, как не Бухарин, понимал и то, что доктрина Гитлера запрещала немцам вести какие-либо переговоры с евреем Троцким, да еще возглавлявшим Четвертый Интернационал! Контакт с любым евреем карался в гитлеровском рейхе заключением в концлагерь, доктрина национального социализма строилась на базе лютого антисемитизма...
...Последние дни я отчего-то часто думал: как мне надо было говорить с этим молодым парнем Варравиным? Я не имею права толкать его в одну сторону, мы достаточно шарахаемся то влево, то вправо, но ведь надо учить мыслить это прекрасное поколение, а не крошить тех, кто высказывает противную точку зрения; только в этом наше спасение и гарантия на будущее от рецидивов ужаса. А это так трудно - приучить человека выслушивать обе стороны! Рубить-то проще...
А как же быть, если сейчас противопоставляют Чернышевскому работы правых славянофилов? Готовность к демократии должна быть подтверждена когортой пророков демократии, а достаточно ли у нас таких когорт? Вон Горенков-то в тюрьме...
Звонок телефона заставил меня вздрогнуть - последнее время мне практически перестали звонить; в коридорах словно бы обтекали, стараясь ограничиться сдержанным кивком и мычащим междометием, спасительным <социальным> звуком, поддающимся двоетолкованию.
Я снял трубку; вертушка; кто бы это, странно...
Звонил заведующий сектором ЦК Игнатов, приехавший на пленум обкома: <Надо б повидаться - перед завтрашним мероприятием>.
Я ответил, что к первому секретарю не пойду, готов встретиться в любом другом месте, если мой кабинет кажется не пригодным для такого рода встречи.
И снова почувствовал, какой безвольно-электрической стала левая рука и как круто заломило в солнечном сплетении...
XXIII Я, Иван Варравин
_____________________________________________________________________
Если негодование создает поэзию, подумал я, то отчаянье журналистику.
Когда тот верзила, что похлопал меня по шее, знаком попросил подняться, приложив при этом палец к губам: <Тихо, пожалуйста>, а второй, в роскошном костюме - плечики вверх, две шлицы, сплошная переливчатость и благоухание, - так же тихо представился: <Полковник Костенко, уголовный розыск Союза>, я сразу понял, что мое личное расследование завершено, задержан в квартире раненого художника, сюжет вполне уголовный, это тебе не донос Глафиры Анатольевны...
- Пройдем в другую комнату, - шепнул Костенко и легонько тронул меня за руку. - У нас засада. Ступайте на цыпочках, не вздумайте кричать, это только ухудшит ваше положение.
Я с трудом сдержал смех - <нервический>, как пишут в иных книгах, - и прошел во вторую комнату. После того как расфранченный полковник мягко, по-кошачьи прикрыл дверь, я достал из кармана свое удостоверение.
Костенко с некоторым удивлением глянул на мою мощную краснокожую книжицу:
- Это вас вызывал Штык?
- Именно.
- Что вы тут искали?
- То, что он просил меня найти... Уликовые, как у вас говорится, материалы.
- Ключи он вам дал?
- Вам же известно, что ключей при нем не было, их похитили. Он сказал, к кому обратиться здесь, в доме...
- И к кому же?
- К Ситникову, из седьмой квартиры, в этом доме живет много художников.
- Странно, отчего он поручил достать, - Костенко усмехнулся, уликовые материалы вам, а не мне?
- Вы не похожи на милиционера.
- Это почему?
- Слишком шикарны...
- Что ж мне, в лаптях ходить? Впрочем, ходил бы, это сейчас модно, да только купить можно лишь на Западе... Давно знали Штыка?
- Я о нем теперь знаю столько, что кажется, был знаком вечность.
- Кто мог на него напасть?
- Есть много вариантов ответа. Один бесспорен: наши противники, те, кто очень не хочет нового... Впрочем, что это я вам навязываю свое мнение? Простите.
- Верно подметили, - кивнул Костенко. - Я дремучий консерватор, перестройку терпеть не могу, вся эта гласность только мешает сыску, а при слове <демократия> я сразу же хватаюсь за револьвер... Как может иначе ответить жандармский чин прогрессивному журналисту?
- Напрасно радеете о мундире. Право каждого определять свою позицию, вне зависимости от профессии.
- Да? Значит, избрать <позицию> бандита - право каждого? Тут мы с вами не сговоримся. Сажать-то приходится мне, а это не очень сладкая штука - увозить человека в тюрьму... Ладно, лирика, давайте к делу: что вам сказал Штык?
- Сказал, что скоро умрет.
- Шейбеко смотрит на дело более оптимистично.
- Кто это такой?
- Человек, который вынимал у него из черепа куски костей, - ответил Костенко с плохо скрываемой яростью.
- Врач по-своему чувствует, художник - по-своему.
Костенко достал из кармана плоский аппаратик <воки-токи>, вытянул антенну и, подойдя к окну, осмотрел улицу цепляющимся за все предметы взглядом; потом приблизил микрофончик ко рту и негромко сказал:
- Восемь ноль два, как связь?
Кто-то невидимый ответил сразу же, словно бы видел Костенко:
- Восемь ноль два слушает вас.
- Свяжитесь с врачом, осведомитесь о состоянии мальчика.
- Есть.
- На связь выхожу через пять минут.
- Понял.
Костенко глянул на часы, положил аппаратик в карман и обернулся ко мне:
- Почему вас так интересует Штык?
- Вообще-то речь о другом человеке, строителе, безвинно засаженном в тюрьму...
Я не мог переступить себя; что-то держало меня, молило внутри: не открывай всего, погоди, не зря куда-то столь срочно отвалили Лиза и Квициния; если я задержан, то, по нашим законам, милиция запросит на меня характеристику в газете. Они без этого не могут (дикость какая, в пяти абзацах уместить жизнь человека, его судьбу, нрав, любовь, неприязнь, суть!), сущий подарок Глафире Анатольевне, всем, кто готовит персоналочку; товарищу Кашляеву, паршивому мафиози, в аккуратном галстуке и накрахмаленной рубашечке... Хотя для мафиози он слишком малоинтеллигентен, такие разминают почву для настоящих боссов, а те держат дома видеокассеты с роками и порнографией, закусывают импортным миндалем в соли, носят шелковые слипы, носки от <Кардена> и рубашечки японского шелка... Этим они вроде как мстят за то, что костюмы приходится носить отечественные, на людях надо быть скромными. Невидимое могущество, дерьмо собачье, наплодили мерзотину... А если б им дали работать легально, спросил я себя. Обложили б налогами и позволили делать деньги так, как они умеют? Что тогда?
- Какое отношение к безвинно засаженному строителю имеет художник Штык? - спросил Костенко.
- Я в процессе поиска, товарищ полковник... Или мне надлежит обращаться к вам как к <гражданину>?
- Странно вы говорите... Имели неприятности с нашими церберами?
- А кто не имел? Все имели...
- Это верно, - согласился Костенко. - У меня тоже был привод в <полтинник>... Знаете, что такое <полтинник>?
- Нет.
- Счастливый человек. Самое было страшное отделение на Пушкинской. Его снесли, к счастью... Мы ж все символами больше норовим изъясниться, а не словами: чтоб написать, мол, отделение, которое терроризировало людей, особенно глумилось над студенчеством и интеллигенцией, ныне закрыто, - в назидание всем другим, позволяющим унижать человеческое достоинство... Нет, не напишем... А снести - снесем, но без объясняющих слов... Сидели? Или, как у меня, привод?
- Целых три.
- Ну и, конечно, родная милиция посылала письма в институт?
- А ну?
- Из института исключали?
- Дали строгача...
Костенко усмехнулся.
- На меня страх какую телегу накатали... Написали, что я оскорблял достоинство славных орлов Лаврентия Павловича, - милиция тогда под ним ходила.
- Это вы меня так разминаете?
- Зачем? Вы ж не рецидивист. Если в чем виноваты - завтра сами расколетесь. Все интеллигенты текут после первой ночи в камере. До конца держится только тот, кому терять нечего... Я не разминаю вас, просто можно вернуть все, кроме времени; ум хорошо, два - лучше.
Костенко снова достал из кармана свой аппаратик; я спросил:
- Очень нравится эта штука?
Жлоб наверняка бы рассердился: <С чего это вы взяли?> Лицо же полковника изменилось, сделалось странно застенчивым, вневозрастным, и он ответил:
- Безумно.
Настроив <воки-токи> на нужную волну, он спросил невидимого оперативника, что нового, и я услышал ответ:
- Мальчик впал в беспамятство...
Костенко спрятал аппаратик в карман, посмотрев на меня с некоторым недоумением:
- Едем в больницу... Я сейчас позвоню Шейбеко, он гениальный врач, надо что-то сделать...
Поманив своего верзилу, Костенко тихо сказал:
- Кто придет - задерживайте. Я предупрежу тех, кто на улице, чтобы они провожали всех подозрительных до подъезда.
Обернувшись ко мне, шепнул:
- Ну, с богом. На лестничной клетке не разговаривать, шагайте позади меня в десяти шагах.
- Погодите, - сказал я. - Давайте посмотрим под нижним ящиком, там может лежать письмо. Штык не знал, что в нем, бросил как ни попадя... Пусть ваш профессионал бесшумно вытянет ящик...
Письмо действительно лежало на полу; вместо обратного адреса стояла подпись, я легко ее узнал: <Русанов>.
Костенко каким-то факирским жестом достал из кармана платок, взял им письмо, его помощник открыл чемоданчик, полный таинственных предметов, необходимых для сыщицкой работы, положил его туда и защелкнул замочек.
- Зря вы эдак-то, - сказал я. - Вам <Русанов> ничего не говорит, а в моем расследовании это одна из ключевых фигур.
- Ключевая фигура в любом расследовании - отпечатки пальцев, назидательно заметил Костенко. - После больницы заедем в отдел, сделаем экспертизу, и я ознакомлю вас с письмом.
- Вы не просто ознакомите меня с письмом, - я снова начал злиться, а сделаете для меня ксерокопию... Потому что, несмотря на ваше вторжение в это дело, я буду писать мой репортаж, чего бы то мне это ни стоило.
...Около квартиры Ситникова полковник остановился, заглянул в пролет, убедился, что там никого нет, и шепнул:
- Валяйте на улицу, поверните направо, у гастронома остановитесь, я вас там подберу.
Возле гастронома толпилась очередь, выбросили <Сибирскую>, все мои попытки пробиться за <Явой> оказались тщетными, пьянь отталкивала стремительно-острыми локтями, гноился тошнотворный запах пота и перегара.
Отойдя в сторону, я пересчитал свои сигареты - осталось четыре, причем одна искрошившаяся; похлопал себя по карманам - спичечный коробок оставил в ателье Штыка; по-моему, положил на край его койки, застеленной серым солдатским одеялом; мне даже почудился явственный запах карболки; странно, отчего-то мне казалось неестественным, что на этом одеяле нет черной поперечной полосы, у нас были именно такие во время лагерных сборов.
Обернувшись к одному из ханыг, я спросил:
- Огоньку не найдется?
Тот ответил пропойным голосом:
- Соколик, я здоровье берегу, чего и тебе советую...
И в это как раз время я услыхал шепот Костенко:
- Не оборачивайтесь! За вами следят. Идите к остановке и пропускайте троллейбусы, пока не увидите такси. Садитесь и называйте любой адрес, я вас догоню. Только такси берите не сразу, минут пять надо постоять на остановке, ясно?
Через десять минут такси, в которое я сел, обогнала серая <Волга>, легко прижала к обочине, Костенко сделал мне знак, мол, быстро, я дал таксисту рубль, хотя на счетчике набило всего тридцать две копейки, и перескочил в машину полковника.
Костенко молча протянул мне паспорт, который я оставил Ситникову <в залог>, и обратился к тому человеку, что сидел рядом с шофером:
- Ну-ка, покажите.
Тот обернулся, показал мне фото: на троллейбусной остановке из-за моей спины - прямо в камеру <полароида> - смотрели два крепко сбитых парня.
- Раньше не встречались? - поинтересовался Костенко.
Сначала я ответил:
- Нет.
Потом присмотрелся и ахнул: это были именно те парни, что заказывали себе <наполеоны> в кафе, где мы с Лисафет дожидались Гиви Квициния.
- Знаю обоих, - ответил я. - Точнее, не знаю, но видел их при весьма занятных обстоятельствах.
- В Чертаново, - коротко бросил Костенко шоферу.
- Зачем?! - удивился я. - Надо же в клинику Склифосовского!
- Шейбеко заберем.
Достав из деревянного ящика телефонную трубку, Костенко набрал номер, попросил Романа Натановича, поинтересовался, где матушка, Анна Ивановна, давно ли уехала, потом, когда трубку взял Шейбеко, помягчел лицом:
- Рома, я за тобой... Нет, пока без наручников... Да... Штык... Ах, знаешь? А за тобой прислали машину? Дольше прождешь. Я под светофоры за пять минут приеду, спускайся.
...Когда Шейбеко сел в машину, я подумал, что эти седые, франтоватые, благоухающие незнакомыми мне одеколонами люди должны говорить о том, что пристало их возрасту, но полковник, усмехаясь чему-то, склонился к доктору, заметив:
- Позавчера Мишаня Коршун выступил в <Будапеште>. Отмечал рождение внука. Конечно, не обошлось без процесса, был разбор, он же старый мастер толковищ... Батон запивал каждый рок-н-ролл валокордином, но был неумолим... Мне, знаешь, было чуток страшно: прошло тридцать пять лет, а я не чувствую, чтобы они изменились хоть в малости. За Левона, конечно, пили... Игоря помнишь?
- Блондина?
- Да.
- Получил генерала.
- Что ты говоришь! Но он же был автодорожником.
- Так он и есть автодорожник, доктор наук и генерал.
- Может, хоть что-то с нашими дорогами изменится. Позор, а не дороги, зря наших туристов в Европу пускают, насмотрятся порядка, начнут бранить власть.
Костенко вздохнул:
- Задушим... Наденем наручники - и в Соловки...
- Лариса была?
- До сих пор тоскуешь по ней?
- Но коммент, полковник...
- Она разошлась с Кирилловым.
- Знаю.
- Несчастная девка... Смешно. <Девке> сорок девять лет... Нет, положительно, мы нестареющее поколение.
- Как можно стареть нашему поколению, если мы были лишены детства и юности? Сразу стали взрослыми.
Костенко покачал головой:
- Мишаня уже на пенсии, за вредность им начинают отстегивать в пятьдесят пять, так он, знаешь ли, взял за полтысячи патент, калымит на <жигуленке>, обещает через год позвать за город - <куплю дачу>, счастлив рот до ушей... А Батона до сих пор мучают с патентом на домашний пансион у него же трехкомнатный кооператив, одну комнату готов сдавать - с семейными обедами; так нет же, не дают: <тащить и не пущать>, демократия имени <нет>...
- Не можешь позвонить в исполком?
- Конечно, не могу... Почему полковник угрозыска просит за <проклятого частника>? Не иначе как получил взятку... В таких вопросах понятие <дружба> исключается нашими контролирующими бдунами. Никак не возьму в толк, откуда в наших людях такая трясучая ненависть к тому, что облегчает им жизнь сервисом? И слово-то какое паскудное изобрели <частник>? Все жители Советского Союза - с точки зрения формальной логики - частники.
Я не выдержал:
- То есть, как это?
- Очень просто, - ответил Костенко, удосужившись наконец представить меня доктору: - Это репортер Варравин.
- Тот самый?
- Видимо, - ответил Костенко.
- Это вы о чем говорите? - снова озлился я. - О комоде или чайном сервизе?
- Мы говорим о вас, - ответил Шейбеко. - Я разыскал вас по просьбе Штыка.
- Так я закончу? - продолжал Костенко, мельком глянув на часы.
Он дает Шейбеко время на расслабление, понял я; очень важно суметь расслабиться перед работой; нет, положительно, этот Костенко знает свое дело, крутой мужик... Хотя к нему более приложимо - судя по тому, как он говорил с доктором, - <парень>.
- Мне интересна ваша точка зрения, - сказал я. - Она имеет прямое отношение к делу Горенкова... Кстати, вспомнил! Тот, квадратный - ну, которые следили за мной, - все время шаркает ногами, сидя за столом... Словно бы у него недержание...