Страница:
Я никогда не забуду его лица; неяркие лучи солнца позволили мне рассмотреть глаза Русанова - остановившиеся зрачки-точки, какая-то гипсовая, безжизненная маска...
- Сергей Александрович не фанатик был, не думайте, - продолжал он, когда в двадцатом году в Германию эмигрировал, <Протоколы> издал на шестнадцати языках! Это уж после него Генри Фордне дурак был, кстати, тремя миллионами экземпляров выпустил и распространял бесплатно... А янки из-за денег удушатся! Значит, Форд видел в документе именно правду, а не фантазии охранки... Даже <Таймс> - а за эту газету тогда антихристы дрались, вся Англия читает - в двадцатом году написала, что, мол, если это правда, тогда евреи оставили далеко позади себя кайзера Вильгельма Второго; тот был обычным заговорщиком, а эти - дьяволы, Россию в октябре захватили, пытались и Германию с Венгрией прикарманить, отдать масонам, но, слава тебе, господи, не вышло...
Русанов затрясся мелким смехом, как-то по-ернически глядя на меня своими потаенными глазками, и я тогда с безнадежной тоской подумал, что никогда не смогу выгнать его взашей из дома, - во-первых, псих, а во-вторых, деньги-то он мне приносит, не кто другой, по почте не пошлешь; <мол, благодарность за помощь витязям национальной живописи>... И он понял этот мой постоянный, затаенный страх, ощутил его кожей - я себя контролировать умею, по глазам меня не прочтешь, только его обостренное внутреннее чутье могло воспринять мое самоощущение...
Раньше он всегда провожал меня вместе с Кузинцовым, а сегодня впервые не приехал. Отчего? Я не мог ответить себе и, передав свой синий паспорт пограничнику, внезапно ощутил, как сердце начало медленно уходить в желудок: колотилось, словно коза у бабушки Аграфены, когда та загоняла ее на ночь в сарайчик... Видимо, первое преодоление успокаивает человека, дает убежденность в том, что страшное - позади, но нет ведь! Самое страшное всегда впереди, надлежит себя готовить в жизни к страшному, а не к радостному.
Когда пограничник, тщательно сверив мое лицо с фотографией, отдал наконец паспорт, я обернулся к Кузинцову, еще раз помахал ему рукой, повторив:
- Пенза! Вы за нее в ответе, Федор Фомич! Звоните, если что, - телекс с номерами наших телефонов Монахов отобьет сразу, как прилетим...
Перейдя границу, я сказал Монахову, что пойду в салон первого класса, встретимся при посадке, и медленно, ощущая, как сердце постепенно успокаивается, отправился на второй этаж.
Девушки в аккуратных фартучках спросили, что я желаю выпить - кофе, чай или сок.
Я заказал сок и минеральную воду, отправился в туалет и хотел было достать из портфеля плоскую бутылку виски, чтобы хлебнуть из горлышка, ничто так не снимает стресс, как алкоголь, но подумал, что здесь это делать рискованно, наверняка повсюду натыканы какие-нибудь скрытые аппараты; снять не снимут, но бульканье наверняка запишут. Ну и что, спросил я себя. Пусть себе пишут. Пока-то они расчухаются, я взлечу; пока эту запись отправят куда надо - приземлюсь... Ну и что? Приземлиться приземлюсь, а Москва радиограмму на борт: <Срочно возвращайтесь назад>... Окстись, успокоил я себя, не сходи с ума, нельзя жить, никому не веря. Можно, ответил я себе. Только так и нужно... Я до сих пор оттого и жив, что никому не верю, лишь себе, а вернее, той своей части, которая сохранила мое естество, не растворилась в том, что для всех сделалось видимой субстанцией привычного Чурина. Мы ведь пожираем самих себя, подстраиваемся под каждый новый поворот жизни, корректируем себя в разговоре с одним ли, с другим, стараясь быть удобным для каждого, - так, постепенно, меняется человеческая самость, на донышке остается, ее и хранить...
Я достал из портфеля бутылку, откупорил ее и, спустив воду в унитазе, приник к горлышку, сделав три больших сладостных глотка. Бедная Лелька, я только сейчас ее понял: уход от ужаса; в вине правда, что с древними спорить, не мы придумали...
Вернувшись в холл, я выпил виноградного сока, разбавив его минеральной водой, и откинулся на мягкую спинку диванчика.
Но почему, подумал я, Русанов в ту первую встречу так смело протянул мне конверт с деньгами? Кто мог сказать ему, что я приму? Кто, кроме меня? Никто. Значит, в нем таится какая-то дьявольская сила? Может, он медиум? Обладает даром гипноза? Нет, ответил я себе, просто-напросто в нем живет торговый человек, никакой он не художник, а барыга, правильно его в институте мордой об стол таскали... По призванию он бизнесмен, а не художник, он удобное любит, красивенькое, а разве истинная красота удобна? Нет ничего страшней непризнанных гениев, они всех винят в своей неудаче, всех, кроме себя, вот им и надобны те, на которых можно переложить вину, чтоб не было так безнадежно и пусто жить...
...В маленьком репродукторе, не видном глазу - верно, установлен где-то на полу, - я услыхал голос диктора: <Пассажира Монахова, вылетающего двести сорок третьим рейсом, просим срочно пройти к диспетчеру багажного отделения>.
Это что такое, подумал я. Сердце снова ухнуло в живот; страх родился безотчетно, по-животному; да не психуй, сказал я себе. Наверное, Кузинцов забыл что-то передать. Ничего он не забыл, ответил я себе, он дотошный, господи, что ж случилось?!
Я снова пошел в туалет, допил виски, сунул пустую бутылку в портфель и, остановившись перед умывальником, начал мыть руки горячей водой. Зачем? Я ощущал, как сладостна эта горячая вода, как прекрасен голубой кафель, мыльница с розовым, пахучим мылом (отчего перестали выпускать земляничное мыло, оно было нежней яблочного?) и сухое, хоть и старофасонное, вафельное полотенце. Я не сразу понял, отчего так долго любуюсь умывальником, а потом догадался: за всем этим комфортом мне видится тюрьма, ее ужас, грязные обмылки, вонючие параши и оббитые чугунные раковины в сортирах, рядом с которыми стоят надзиратели, неотрывно наблюдавшие за тем, как оправляется заключенный...
Когда я вернулся в холл, девушка сказала, что объявлена посадка на мой рейс, ворота номер девять, счастливого полета...
Пусть себе Монахов разбирается с диспетчером по багажу, подумал я. Ждать его нет смысла, надо идти в самолет. Почему я обязан интересоваться, где он? Я ему не нянька; сам разберется; главное - естественность, уверенная естественность...
В дверях, однако, я столкнулся с Монаховым.
- Арсений Кириллович, наш багаж загрузили на другой рейс... Спрашивают: можем ли мы обойтись без наших чемоданов пару суток? Подошлют через два дня...
- Вы сможете?
- С трудом... Я сдуру надел белую рубашку, после полета надо менять, неудобно появляться там в мятом...
- Ничего, постираете, - сказал я. - На порошок скинемся, маленькая пачка всего и нужна... Если сейчас возвращаться домой, придется снова запрашивать выездную визу... Впрочем, как считаете, так и поступайте.
- А вы?
- Я полечу. У меня времени в обрез, через пять дней я должен быть в Пензе, вы же знаете...
И я пошел к воротам номер девять...
...Там-то и зазвенело, когда я шел через хитрые милицейские арки. Именно тогда я и понял: все, конец, со мною игрались, словно коты с мышкой.
XXVIII Я, Каримов Рустем Исламович
_____________________________________________________________________
Заведующий сектором ЦК Игнатов выглядел ухоженным и совершенно свежим, хотя мы кончили разговор около трех ночи, а пленум обкома начался в девять.
Когда первый секретарь предоставил ему слово, Игнатов взял папку (зря, подумал я; сейчас именно москвичи учат провинцию умению говорить без шпаргалок), вышел на трибуну и, достав толстую пачку писем, положил на нее тонкую, несколько даже юношескую ладонь:
- Мы попросили бюро созвать внеочередной пленум, товарищи, в связи с письмами, отправленными в ЦК, - начал он негромко, как это у нас обычно принято. - Все они написаны гражданами вашей автономной республики... Я взял с собою наиболее типичные... Обращает на себя внимание, что примерно двадцать процентов писем посвящено делу бывшего начальника <Дальстройтреста> Горенкова, осужденного за хищения социалистической собственности в особо крупных размерах... Пишут рабочие, даже целые коллективы, инженеры, участники комсомольских стройотрядов, журналисты, научные сотрудники... Авторы других писем - тоже около двадцати процентов - утверждают, что перестройка вообще никак не коснулась автономной республики. <О том, как живительно сказывается гласность на ускорении и инициативе, мы узнаем - пишут люди - из сообщений программы <Время>. У нас в республике продолжает царствовать величавая неподвижность, страх перед новым, ужас многомесячных согласовании. Районное и областное начальство против семейных подрядов, не дают земли под огороды, увольняют тех, кто решается критиковать...> Поэтому и собран такого рода пленум: необходимо обсудить происходящее... Замечу при этом: нас всех не может не настораживать тот факт, что в отдел писем обкома практически не поступает сколько-нибудь серьезной корреспонденции... Пишут сразу в Москву... Давайте послушаем мнение членов пленума...
Такая повестка дня показалась многим разорвавшейся бомбой: критика в адрес обкома уже появлялась в центральной прессе, но мало кто из собравшихся был готов к тому, что вопрос будет поставлен столь резко и без всяких околичностей; хотя придраться не к чему, все в духе демократического централизма и гласности; есть проблема, вот и будем о ней говорить...
Первым попросил слова Архипушкин, бригадир сварщиков; выступал он крайне редко, а тут атакующе потянул руку и устремленно, чуть даже набычившись, двинулся на трибуну.
- Я, товарищи, вот что скажу, - начал он. - У меня дочка, Светочка... На медицинском учится... Так она мою супругу и меня учит, что самое главное в жизни - это профилактика - не запускать болезнь, вовремя ее пресекать... Мы все виноваты в том, что болезнь в нашей республике запущена, стала крайне тяжелой. Проще всего критиковать нашего первого секретаря, уважаемого Николая Васильевича... Особенно теперь, когда рана кровоточит... Нет, товарищи, давайте начнем каждый с себя... Я в самом что ни на есть рабочем коллективе живу, продукты, если их, конечно, выбрасывают, покупаю в нашем магазине, и мне известно настроение людей: <Это в Москве еще чего-то можно, там власть близко, а у нас как все было, так и останется! А без указания секретаря райкома вообще никто и пальцем не пошевелит...> Каждый день я слышу разговоры, да и своими глазами вижу безобразия, перестраховку, саботаж перестройки. И я спрашиваю себя: отчего же я раньше не пришел к Николаю Васильевичу для открытого разговора? Что, боялся, он меня сразу не примет? Записался бы, дождался очереди, чего-чего, а к очередям мы привычны... Нет, просто, наверное, я трусил говорить первому всю правду. Казалось бы, чего мне-то бояться? Ну, не рекомендуют меня на следующей конференции в члены пленума... И что? С работы меня снять нельзя, должность рабочего у нас не очень-то дефицитна, это ж не начальник турсовета, который путевки распределяет! Особо желающих висеть на канате по восемь часов и конструкции варить что-то я не вижу... Дело, думаю, в том, что мы все еще очень плохо выполняем завет доктора Чехова и не вытравляем из себя рабство: <Да как же это я главного начальника буду уму-разуму учить?! Его поставили наверх, значит, заслужил! Больше всех, что ль, тебе надо?> Я постоянно слышал в себе такие слова! А потому хочу просить у вас отвода из членов пленума, а вместо себя рекомендую моего сменщика Епланова Геннадия Георгиевича, потому что он говорит правду всем нашим заводским и районным руководителям, он не для тихого удобства создан, а для общественной работы... Прошу в моей просьбе не отказать, потому что в тех безобразиях, что творятся в нашей республике - верно народ в Москву пишет, - я виноват не в меньшей мере, чем первый секретарь... У всех было на слуху, что он в спецбольнице себе особый подъезд построил, дочь его на служебной <Волге> в школу возят, а мы что?! Молчали! А скажи вовремя? Неужели бы не прислушался к нам Николай Васильевич? Теперь для собственной совести удобно говорить - <нет>. А для пользы общего дела лучше спросить самих себя: <Отчего молчали?!>
Потом выступил директор совхоза Борисенко:
- Соглашаясь на девяносто девять процентов с Архипушкиным, я все же хочу рассказать один эпизод... Когда агропром стал жать меня, чтоб я во имя плана сдал зерно и мясо государству - <Не подводи республику, Борисенко>, - я ответил, что подведу республику в том случае, если молодежь разуверится в перестройке, в праве совхоза реализовывать продукты на месте, когда рассчитались с государством. А мне: <Не надо демагогии>. Я - ни в какую. Тогда меня вызывает Николай Васильевич: <Товарищ Борисенко, давайте все-таки сначала думать об общем деле, а потом о своем узковедомственном интересе>. Я возразил - есть что на это возразить. Он и так и эдак, мягко, без нажима вроде бы, но ведь не дядя с тобой говорит, а первый секретарь... Тогда в конце беседы он советует: <Приведи в порядок дела, комиссия к тебе едет, они, знаешь, глазастые, не осрамись. Защищать - если виноват - не будем, теперь демократия...> Ну, и началась пытка... Я в Совмин, к Каримову. Тот душегубов контролеров - они до проверок алчные, только б что найти, - урезонил, поддержал меня, но ведь вы знаете, чем это кончилось для Каримова...
Выступил главный режиссер театра, тот вообще не оставил на первом камня на камне: <Управлению культуры спектакль сдай, райкому сдай, горкому - тоже, каждый кидает замечания, будто Станиславский: <Это убрать, это переделать, а это смягчить...> Как острая проблема, так сразу же спасительное: <Не надо, к чему будить страсти?> А мы, художники, живем, чтобы будить страсти, это наше призвание! А над всей этой пирамидой растерянных, но не потерявших еще власти перестраховщиков высится Николай Васильевич: <Пока я избран первым секретарем и народ верит мне - фокусов на сцене не потерплю!>
Один за другим на трибуну поднялись двенадцать человек; потом Игнатов зачитал предложение группы членов пленума: освободить Николая Васильевича Карпулина, рекомендовать на место первого меня, Каримова.
По положению я еще продолжал сидеть за столом президиума, хотя в начале работы пленума ощущал себя в полном одиночестве; сосед, секретарь по пропаганде, даже локоть со стола убрал, чтобы ненароком не коснуться моей руки. Я обернулся к соседу справа, ректору университета Шарипову; тот растерянно улыбнулся и начал сосредоточенно покашливать, закрывая лицо, как мусульманская девушка.
Еще больше я удивился тому, что в зале, после того как зачитали мою фамилию, раздались аплодисменты.
...Я всегда анализирующе наблюдал овации из-за столов всякого рода президиумов. Это полезная школа, потому что учит - если, конечно, хочешь учиться - пониманию настроения людей, причем не того, которого бы тебе хотелось, а истинного. По тому, как зал реагирует, где слушатели начинают сонно, по-птичьи жмурить глаза - вот-вот впадут в дрему, где машинально пишут что-то в форменных блокнотиках, где переговариваются во время доклада, в каких местах аплодируют (подсадных хлопальщиков, особенно <орлят-комсомолят>, определить легко), можно понять ситуацию в районе или городе. Тут бы и ломать приготовленную заранее речь, сделанную на основании сводок, тут бы и выступать без бумажки, а по правде, да разве легко переломать привычки?!
Я видел сейчас: кто аплодировал, кто едва прикасался ладошкой к ладошке, и меня это радовало, ибо в моем мозгу безотчетно включился компьютер, и я просчитал еще раз, кто мои враги, а с кем можно варить кашу.
Я вышел на трибуну и вдруг почувствовал, как у меня ослабли ноги.
- Товарищи, благодарю за столь высокое доверие, но, боюсь, я не вправе согласиться на выдвижение моей кандидатуры... Членам пленума известно, что я попросился в отставку, поскольку я хотел продолжать борьбу за товарища Горенкова, находящегося в колонии...
Из зала спросили:
- А почему нельзя было бороться, оставаясь на своем посту?
- Потому, - ответил я, - что большинство членов бюро посчитали мою позицию догматической, компрометирующей престиж автономной республики... Более того, мне было указано на безответственное поведение...
- И вы с этим согласились?! Почему не опротестовали? Не обратились в ЦК?
- Потому что постоянно обращаться в ЦК - это форма дезертирства. У ЦК не останется времени на работу, которую пристало вести штабу партии. Я тем не менее обратился в центральную прессу, когда местная отказала мне в праве на публикацию открытого письма...
Поднялся Игнатов:
- Товарищи, я уполномочен сообщить, что Верховный Совет России, прокуратура и республиканский суд занимались письмом товарища Каримова. Расследование, проведенное в Москве, было затем отправлено нам, потому еще, что в ряде писем трудящихся из Загряжска говорилось о Каримове как об образцовом руководителе. Мы согласились с мнением Верховного Совета и правительства России отказать товарищу Каримову в его ходатайстве об отставке. Это, так сказать, в порядке справки, таким образом, формальных оснований для самоотвода нет.
У меня перехватило горло, потому что мои товарищи по работе хлопали так, словно я Аркадий Райкин, честное слово...
Чтобы выиграть время, успокоиться и собраться, пришлось отхлебнуть чая (раньше докладчикам подавали минеральную воду, но первый утвердил чай, так было в Москве, на заседаниях сессий, ему это очень нравилось); при этом я более всего опасался, что в зале заметят, как у меня дрожит рука, вот ведь неистребимое мусульманство! Старый дурак, разве мои друзья не понимают, что это вполне понятное и оправданное волнение?!
- Товарищи, в таком случае мне придется поделиться своими сомнениями... Суть их сводится к тому, смогу ли я выполнять ту работу, на которую вы меня выдвигаете?
- Сможешь, - закричали в зале. - Сможете! Верим!
- Спасибо... Тем не менее давайте порассуждаем вместе, чтоб трудящиеся потом не цитировали Крылова: <Как ни садитесь, все в музыканты не годитесь...> Допустим, вы выбираете меня... А как быть с нашим вторым секретарем? С товарищем Ниязмухамедовым? Я трижды приводил ему факты полнейшей невиновности Горенкова, доказывал, что талантливому руководителю мстят за то именно, что он каждым своим шагом следовал букве и духу перестройки... Но ведь товарищ Ниязмухамедов отмахивался от совершенно бесспорных свидетельств. Почему? Более того, он звонил в ОБХСС и прокуратуру с просьбой еще раз проанализировать мои отношения с Горенковым, не завязан ли я в коррупции... Прямо так и подсказывал, куда копать... И мне придется работать с ним в одной упряжке? Следовательно, мое избрание должно означать одновременный уход товарища Ниязмухамедова с партийной работы, иначе дело с мертвой точки не сдвинется... Или взять заместителя республиканского прокурора товарища Рабиновича... И он отворачивался от правды, и он не разрешал переследствие по дутому обвинению честного коммуниста... Более того, он уже начал организовывать дело, подбирая против меня свидетельства... Вы скажете - он не член пленума. Верно. Но ведь его шеф, прокурор республики, - кандидат в члены бюро... И вы хотите, чтобы я наладил дружную работу - вместе с ними?
А контролирующие организации? Они выродились в некие <всезапрещающие дружины>! Они руководствуются не здравым смыслом, а желанием хорошо поработать - то есть, непременно схарчить кого-нибудь из руководителей! У них, мне кажется, есть план на инфаркты! План на то, чтобы уничтожить самых талантливых и смелых! Я счастлив, что работал вместе с нашим министром юстиции Никифоровым... Он, Иван Фомич, был первым, кто вошел с запиской о необходимости немедленной корректировки законов, отмены сотен идиотских запретов тридцатых и сороковых годов, которые мешают творчеству масс... Никогда не забуду его слова о наших многочисленных постановлениях: <Не надо лепить сараюшки к красивому дому, испортим впечатление>... И еще: <Когда Петр Великий разуверился в том, что белокаменная поддержит его реформы, он начал с чистого листа - построил Санкт-Петербург>. К сожалению, всеми нами уважаемого Ивана Фомича Никифорова переместили в арбитраж... И еще дали выговор за национализм, выразившийся в том, что он не был согласен - как интернационалист и русский патриот - с помпезными празднованиями <добровольных> воссоединении татар и дагестанцев с Россией... Все же знают, что Иван Грозный штурмом взял Казань, какая тут добровольность? Каждый читал <Хаджи-Мурата>, историю борьбы горцев против русского имперского владычества... Не надо равнять Россию, бывшую <тюрьмой народов>, с братством нашего социалистического Союза республик, которым великий русский народ дал свободу и будущее!
А взять наше телевидение! Московские передачи смотришь как какие-то иностранные, честное слово! Мы со скрежетом зубовным решились покритиковать на своем голубом экране завал с торговлей, но уравновесили печально знакомым: <А предприимчивый частник с кооператором не дремлет!> Товарищи мои дорогие, нельзя же так1 При чем здесь частник?! Вопрос надо иначе ставить: почему мы дрыхнем?! Почему пустуют все ярмарочные избушки?! Почему туда выбрасывают огурцы и кабачки только в дни - стыдно сказать революционных праздников?! Наша беда - наша, а не кооператора - в том, что он цену меняет сам, оперативно, на дню два раза, а государственная и колхозная торговля получают расценки свыше - на сезон! Мы совершенно не умеем хозяйствовать! Это мы, именно мы, виноваты во всех наших завалах! Спасибо кооператору и частнику, без него мы бы давно оказались на грани социального кризиса! Не мы, а именно частник сегодня лучше нас борется за социализм, поставляя народу продукты! А мы поставляем слова! Обещания! Посулы! Кооператор и частник свободен в поступке. Пока что свободен... А наш хозяйственный руководитель живет в кандалах! Вот в чем корень вопроса. Обязывай мы строительные и торгующие организации, не обязывай, воз не сдвинется, пока руководитель и рабочий коллектив не получат свободы! Как можно - в условиях экономического беззакония - готовить боевую смену?! Фикция это! Самообман! Итак, работать можно только с союзниками! Не бойтесь врагов, в худшем случае они могут убить вас, не бойтесь друзей, в худшем случае они могут предать вас, бойтесь равнодушных: с их молчаливого согласия совершается и убийство и предательство!
И, перекрывая аплодисменты, я прокричал:
- Это не мои слова, а Бруно Ясенского, написанные им в тридцать седьмом году, незадолго перед расстрелом!
Закончил я осипшим от волнения голосом:
- Сейчас процесс перестройки подгоняют ЦК, пресса, телевидение, но мы до сих пор не имеем надежного юридического и экономического обоснования, которое бы двигало обновление самостоятельно, без постоянного понукания, ко всеобщей выгоде! За бесперебойную продажу овощей в Москве ратует программа <Сельский час>, а ну - надоест им?! Устанут?! Изверятся?! Что тогда? Хозяйственный организм, как и человеческий, силен лишь в том случае, если он свободен! Французская буржуазная революция состоялась потому, что сапожникам и ткачам абсолютизм не давал работать так, как они считали нужным! Мы не изжили в себе - в каждом из нас абсолютистско-рабскую психологию! Благими пожеланиями это не исправишь. Только законом! Что у нас и сегодня может сделать самородок типа Туполева, Эдисона, Кюри? Да ничего! Ни-че-го! Нужна наша санкция! А дать такую санкцию мы вправе лишь после бесчисленных согласований с бюрократическим, малокомпетентным аппаратом! Почему мы должны санкционировать каждое новое предложение, любую новую мысль?! Когда научимся верить талантам?! Представьте себе, что бы произошло, если б каждую свою книгу и оперу Мусоргский, Чайковский, Толстой и Горький согласовывали и утверждали?! Почему мы ждем изобилия и решения Продовольственной программы, когда директор совхоза не может ступить ни шага без наших санкций?! Почему мы ждем рывка в технике, если завод или институт не вправе начать новое дело без решения бюро?! А у нас в республике их сорок девять! А согласовывать каждый вопрос надо полгода! И это - путь прогресса?!
- Какой выход? - крикнули из зала.
- Очень простой: заказчик - банк - потребитель - вот вам треугольник, базирующийся на принципе кооперирования, которое сулит трудящимся выгоду реальную, осязаемую, влияющую на бюджет семьи. Я подсчитал: алкоголиками у нас становятся те, кто зарабатывает не более ста пятидесяти в месяц; нет смысла беречь такие деньги - что на них купишь?! А трудящиеся, которые получают более трехсот рублей, - не пьют! А те, кто взял семейный подряд и зарабатывают по пятьсот рублей, - не пьют! Алкоголизм - болезнь социальная, проистекающая от безверия и отчаяния! И повинны в этой болезни мы, руководители! С нас и спрос! Сможем раскрепостить людей - по закону, поправкой к Конституции, повышением роли юристов, адвокатов, нотариусов, защищающих таланты от недреманной бюрократии, - победим. Нет - перестройку провалим, врагов у нее предостаточно... Поэтому я предлагаю созвать внеочередную сессию Верховного Совета нашей автономной республики и отменить на ней все насильственно сдерживающие перестройку правовые нормы прошлых лет... Если вы меня поддержите по этим позициям, сниму самоотвод. Если нет - мое избрание будет очередной перетасовкой колоды, положение не изменится!
...Выступление первого было достаточно мужественным: <Что ж, попробуйте по-вашему, может быть, я устарел, однако не хотелось бы, чтобы горячая, хоть и заинтересованная азартность крушила все сложившиеся нормы, рискованно>.
Ниязмухамедов довольно жалко оправдывался, ссылаясь на мнение Москвы, клялся научиться новому мышлению; первый несколько презрительно заметил: <Смелости не учатся>; завагитпром Мызиков возразил: <А что, космонавты рождаются героями? Отмечены тавром элитарности?>
- Сергей Александрович не фанатик был, не думайте, - продолжал он, когда в двадцатом году в Германию эмигрировал, <Протоколы> издал на шестнадцати языках! Это уж после него Генри Фордне дурак был, кстати, тремя миллионами экземпляров выпустил и распространял бесплатно... А янки из-за денег удушатся! Значит, Форд видел в документе именно правду, а не фантазии охранки... Даже <Таймс> - а за эту газету тогда антихристы дрались, вся Англия читает - в двадцатом году написала, что, мол, если это правда, тогда евреи оставили далеко позади себя кайзера Вильгельма Второго; тот был обычным заговорщиком, а эти - дьяволы, Россию в октябре захватили, пытались и Германию с Венгрией прикарманить, отдать масонам, но, слава тебе, господи, не вышло...
Русанов затрясся мелким смехом, как-то по-ернически глядя на меня своими потаенными глазками, и я тогда с безнадежной тоской подумал, что никогда не смогу выгнать его взашей из дома, - во-первых, псих, а во-вторых, деньги-то он мне приносит, не кто другой, по почте не пошлешь; <мол, благодарность за помощь витязям национальной живописи>... И он понял этот мой постоянный, затаенный страх, ощутил его кожей - я себя контролировать умею, по глазам меня не прочтешь, только его обостренное внутреннее чутье могло воспринять мое самоощущение...
Раньше он всегда провожал меня вместе с Кузинцовым, а сегодня впервые не приехал. Отчего? Я не мог ответить себе и, передав свой синий паспорт пограничнику, внезапно ощутил, как сердце начало медленно уходить в желудок: колотилось, словно коза у бабушки Аграфены, когда та загоняла ее на ночь в сарайчик... Видимо, первое преодоление успокаивает человека, дает убежденность в том, что страшное - позади, но нет ведь! Самое страшное всегда впереди, надлежит себя готовить в жизни к страшному, а не к радостному.
Когда пограничник, тщательно сверив мое лицо с фотографией, отдал наконец паспорт, я обернулся к Кузинцову, еще раз помахал ему рукой, повторив:
- Пенза! Вы за нее в ответе, Федор Фомич! Звоните, если что, - телекс с номерами наших телефонов Монахов отобьет сразу, как прилетим...
Перейдя границу, я сказал Монахову, что пойду в салон первого класса, встретимся при посадке, и медленно, ощущая, как сердце постепенно успокаивается, отправился на второй этаж.
Девушки в аккуратных фартучках спросили, что я желаю выпить - кофе, чай или сок.
Я заказал сок и минеральную воду, отправился в туалет и хотел было достать из портфеля плоскую бутылку виски, чтобы хлебнуть из горлышка, ничто так не снимает стресс, как алкоголь, но подумал, что здесь это делать рискованно, наверняка повсюду натыканы какие-нибудь скрытые аппараты; снять не снимут, но бульканье наверняка запишут. Ну и что, спросил я себя. Пусть себе пишут. Пока-то они расчухаются, я взлечу; пока эту запись отправят куда надо - приземлюсь... Ну и что? Приземлиться приземлюсь, а Москва радиограмму на борт: <Срочно возвращайтесь назад>... Окстись, успокоил я себя, не сходи с ума, нельзя жить, никому не веря. Можно, ответил я себе. Только так и нужно... Я до сих пор оттого и жив, что никому не верю, лишь себе, а вернее, той своей части, которая сохранила мое естество, не растворилась в том, что для всех сделалось видимой субстанцией привычного Чурина. Мы ведь пожираем самих себя, подстраиваемся под каждый новый поворот жизни, корректируем себя в разговоре с одним ли, с другим, стараясь быть удобным для каждого, - так, постепенно, меняется человеческая самость, на донышке остается, ее и хранить...
Я достал из портфеля бутылку, откупорил ее и, спустив воду в унитазе, приник к горлышку, сделав три больших сладостных глотка. Бедная Лелька, я только сейчас ее понял: уход от ужаса; в вине правда, что с древними спорить, не мы придумали...
Вернувшись в холл, я выпил виноградного сока, разбавив его минеральной водой, и откинулся на мягкую спинку диванчика.
Но почему, подумал я, Русанов в ту первую встречу так смело протянул мне конверт с деньгами? Кто мог сказать ему, что я приму? Кто, кроме меня? Никто. Значит, в нем таится какая-то дьявольская сила? Может, он медиум? Обладает даром гипноза? Нет, ответил я себе, просто-напросто в нем живет торговый человек, никакой он не художник, а барыга, правильно его в институте мордой об стол таскали... По призванию он бизнесмен, а не художник, он удобное любит, красивенькое, а разве истинная красота удобна? Нет ничего страшней непризнанных гениев, они всех винят в своей неудаче, всех, кроме себя, вот им и надобны те, на которых можно переложить вину, чтоб не было так безнадежно и пусто жить...
...В маленьком репродукторе, не видном глазу - верно, установлен где-то на полу, - я услыхал голос диктора: <Пассажира Монахова, вылетающего двести сорок третьим рейсом, просим срочно пройти к диспетчеру багажного отделения>.
Это что такое, подумал я. Сердце снова ухнуло в живот; страх родился безотчетно, по-животному; да не психуй, сказал я себе. Наверное, Кузинцов забыл что-то передать. Ничего он не забыл, ответил я себе, он дотошный, господи, что ж случилось?!
Я снова пошел в туалет, допил виски, сунул пустую бутылку в портфель и, остановившись перед умывальником, начал мыть руки горячей водой. Зачем? Я ощущал, как сладостна эта горячая вода, как прекрасен голубой кафель, мыльница с розовым, пахучим мылом (отчего перестали выпускать земляничное мыло, оно было нежней яблочного?) и сухое, хоть и старофасонное, вафельное полотенце. Я не сразу понял, отчего так долго любуюсь умывальником, а потом догадался: за всем этим комфортом мне видится тюрьма, ее ужас, грязные обмылки, вонючие параши и оббитые чугунные раковины в сортирах, рядом с которыми стоят надзиратели, неотрывно наблюдавшие за тем, как оправляется заключенный...
Когда я вернулся в холл, девушка сказала, что объявлена посадка на мой рейс, ворота номер девять, счастливого полета...
Пусть себе Монахов разбирается с диспетчером по багажу, подумал я. Ждать его нет смысла, надо идти в самолет. Почему я обязан интересоваться, где он? Я ему не нянька; сам разберется; главное - естественность, уверенная естественность...
В дверях, однако, я столкнулся с Монаховым.
- Арсений Кириллович, наш багаж загрузили на другой рейс... Спрашивают: можем ли мы обойтись без наших чемоданов пару суток? Подошлют через два дня...
- Вы сможете?
- С трудом... Я сдуру надел белую рубашку, после полета надо менять, неудобно появляться там в мятом...
- Ничего, постираете, - сказал я. - На порошок скинемся, маленькая пачка всего и нужна... Если сейчас возвращаться домой, придется снова запрашивать выездную визу... Впрочем, как считаете, так и поступайте.
- А вы?
- Я полечу. У меня времени в обрез, через пять дней я должен быть в Пензе, вы же знаете...
И я пошел к воротам номер девять...
...Там-то и зазвенело, когда я шел через хитрые милицейские арки. Именно тогда я и понял: все, конец, со мною игрались, словно коты с мышкой.
XXVIII Я, Каримов Рустем Исламович
_____________________________________________________________________
Заведующий сектором ЦК Игнатов выглядел ухоженным и совершенно свежим, хотя мы кончили разговор около трех ночи, а пленум обкома начался в девять.
Когда первый секретарь предоставил ему слово, Игнатов взял папку (зря, подумал я; сейчас именно москвичи учат провинцию умению говорить без шпаргалок), вышел на трибуну и, достав толстую пачку писем, положил на нее тонкую, несколько даже юношескую ладонь:
- Мы попросили бюро созвать внеочередной пленум, товарищи, в связи с письмами, отправленными в ЦК, - начал он негромко, как это у нас обычно принято. - Все они написаны гражданами вашей автономной республики... Я взял с собою наиболее типичные... Обращает на себя внимание, что примерно двадцать процентов писем посвящено делу бывшего начальника <Дальстройтреста> Горенкова, осужденного за хищения социалистической собственности в особо крупных размерах... Пишут рабочие, даже целые коллективы, инженеры, участники комсомольских стройотрядов, журналисты, научные сотрудники... Авторы других писем - тоже около двадцати процентов - утверждают, что перестройка вообще никак не коснулась автономной республики. <О том, как живительно сказывается гласность на ускорении и инициативе, мы узнаем - пишут люди - из сообщений программы <Время>. У нас в республике продолжает царствовать величавая неподвижность, страх перед новым, ужас многомесячных согласовании. Районное и областное начальство против семейных подрядов, не дают земли под огороды, увольняют тех, кто решается критиковать...> Поэтому и собран такого рода пленум: необходимо обсудить происходящее... Замечу при этом: нас всех не может не настораживать тот факт, что в отдел писем обкома практически не поступает сколько-нибудь серьезной корреспонденции... Пишут сразу в Москву... Давайте послушаем мнение членов пленума...
Такая повестка дня показалась многим разорвавшейся бомбой: критика в адрес обкома уже появлялась в центральной прессе, но мало кто из собравшихся был готов к тому, что вопрос будет поставлен столь резко и без всяких околичностей; хотя придраться не к чему, все в духе демократического централизма и гласности; есть проблема, вот и будем о ней говорить...
Первым попросил слова Архипушкин, бригадир сварщиков; выступал он крайне редко, а тут атакующе потянул руку и устремленно, чуть даже набычившись, двинулся на трибуну.
- Я, товарищи, вот что скажу, - начал он. - У меня дочка, Светочка... На медицинском учится... Так она мою супругу и меня учит, что самое главное в жизни - это профилактика - не запускать болезнь, вовремя ее пресекать... Мы все виноваты в том, что болезнь в нашей республике запущена, стала крайне тяжелой. Проще всего критиковать нашего первого секретаря, уважаемого Николая Васильевича... Особенно теперь, когда рана кровоточит... Нет, товарищи, давайте начнем каждый с себя... Я в самом что ни на есть рабочем коллективе живу, продукты, если их, конечно, выбрасывают, покупаю в нашем магазине, и мне известно настроение людей: <Это в Москве еще чего-то можно, там власть близко, а у нас как все было, так и останется! А без указания секретаря райкома вообще никто и пальцем не пошевелит...> Каждый день я слышу разговоры, да и своими глазами вижу безобразия, перестраховку, саботаж перестройки. И я спрашиваю себя: отчего же я раньше не пришел к Николаю Васильевичу для открытого разговора? Что, боялся, он меня сразу не примет? Записался бы, дождался очереди, чего-чего, а к очередям мы привычны... Нет, просто, наверное, я трусил говорить первому всю правду. Казалось бы, чего мне-то бояться? Ну, не рекомендуют меня на следующей конференции в члены пленума... И что? С работы меня снять нельзя, должность рабочего у нас не очень-то дефицитна, это ж не начальник турсовета, который путевки распределяет! Особо желающих висеть на канате по восемь часов и конструкции варить что-то я не вижу... Дело, думаю, в том, что мы все еще очень плохо выполняем завет доктора Чехова и не вытравляем из себя рабство: <Да как же это я главного начальника буду уму-разуму учить?! Его поставили наверх, значит, заслужил! Больше всех, что ль, тебе надо?> Я постоянно слышал в себе такие слова! А потому хочу просить у вас отвода из членов пленума, а вместо себя рекомендую моего сменщика Епланова Геннадия Георгиевича, потому что он говорит правду всем нашим заводским и районным руководителям, он не для тихого удобства создан, а для общественной работы... Прошу в моей просьбе не отказать, потому что в тех безобразиях, что творятся в нашей республике - верно народ в Москву пишет, - я виноват не в меньшей мере, чем первый секретарь... У всех было на слуху, что он в спецбольнице себе особый подъезд построил, дочь его на служебной <Волге> в школу возят, а мы что?! Молчали! А скажи вовремя? Неужели бы не прислушался к нам Николай Васильевич? Теперь для собственной совести удобно говорить - <нет>. А для пользы общего дела лучше спросить самих себя: <Отчего молчали?!>
Потом выступил директор совхоза Борисенко:
- Соглашаясь на девяносто девять процентов с Архипушкиным, я все же хочу рассказать один эпизод... Когда агропром стал жать меня, чтоб я во имя плана сдал зерно и мясо государству - <Не подводи республику, Борисенко>, - я ответил, что подведу республику в том случае, если молодежь разуверится в перестройке, в праве совхоза реализовывать продукты на месте, когда рассчитались с государством. А мне: <Не надо демагогии>. Я - ни в какую. Тогда меня вызывает Николай Васильевич: <Товарищ Борисенко, давайте все-таки сначала думать об общем деле, а потом о своем узковедомственном интересе>. Я возразил - есть что на это возразить. Он и так и эдак, мягко, без нажима вроде бы, но ведь не дядя с тобой говорит, а первый секретарь... Тогда в конце беседы он советует: <Приведи в порядок дела, комиссия к тебе едет, они, знаешь, глазастые, не осрамись. Защищать - если виноват - не будем, теперь демократия...> Ну, и началась пытка... Я в Совмин, к Каримову. Тот душегубов контролеров - они до проверок алчные, только б что найти, - урезонил, поддержал меня, но ведь вы знаете, чем это кончилось для Каримова...
Выступил главный режиссер театра, тот вообще не оставил на первом камня на камне: <Управлению культуры спектакль сдай, райкому сдай, горкому - тоже, каждый кидает замечания, будто Станиславский: <Это убрать, это переделать, а это смягчить...> Как острая проблема, так сразу же спасительное: <Не надо, к чему будить страсти?> А мы, художники, живем, чтобы будить страсти, это наше призвание! А над всей этой пирамидой растерянных, но не потерявших еще власти перестраховщиков высится Николай Васильевич: <Пока я избран первым секретарем и народ верит мне - фокусов на сцене не потерплю!>
Один за другим на трибуну поднялись двенадцать человек; потом Игнатов зачитал предложение группы членов пленума: освободить Николая Васильевича Карпулина, рекомендовать на место первого меня, Каримова.
По положению я еще продолжал сидеть за столом президиума, хотя в начале работы пленума ощущал себя в полном одиночестве; сосед, секретарь по пропаганде, даже локоть со стола убрал, чтобы ненароком не коснуться моей руки. Я обернулся к соседу справа, ректору университета Шарипову; тот растерянно улыбнулся и начал сосредоточенно покашливать, закрывая лицо, как мусульманская девушка.
Еще больше я удивился тому, что в зале, после того как зачитали мою фамилию, раздались аплодисменты.
...Я всегда анализирующе наблюдал овации из-за столов всякого рода президиумов. Это полезная школа, потому что учит - если, конечно, хочешь учиться - пониманию настроения людей, причем не того, которого бы тебе хотелось, а истинного. По тому, как зал реагирует, где слушатели начинают сонно, по-птичьи жмурить глаза - вот-вот впадут в дрему, где машинально пишут что-то в форменных блокнотиках, где переговариваются во время доклада, в каких местах аплодируют (подсадных хлопальщиков, особенно <орлят-комсомолят>, определить легко), можно понять ситуацию в районе или городе. Тут бы и ломать приготовленную заранее речь, сделанную на основании сводок, тут бы и выступать без бумажки, а по правде, да разве легко переломать привычки?!
Я видел сейчас: кто аплодировал, кто едва прикасался ладошкой к ладошке, и меня это радовало, ибо в моем мозгу безотчетно включился компьютер, и я просчитал еще раз, кто мои враги, а с кем можно варить кашу.
Я вышел на трибуну и вдруг почувствовал, как у меня ослабли ноги.
- Товарищи, благодарю за столь высокое доверие, но, боюсь, я не вправе согласиться на выдвижение моей кандидатуры... Членам пленума известно, что я попросился в отставку, поскольку я хотел продолжать борьбу за товарища Горенкова, находящегося в колонии...
Из зала спросили:
- А почему нельзя было бороться, оставаясь на своем посту?
- Потому, - ответил я, - что большинство членов бюро посчитали мою позицию догматической, компрометирующей престиж автономной республики... Более того, мне было указано на безответственное поведение...
- И вы с этим согласились?! Почему не опротестовали? Не обратились в ЦК?
- Потому что постоянно обращаться в ЦК - это форма дезертирства. У ЦК не останется времени на работу, которую пристало вести штабу партии. Я тем не менее обратился в центральную прессу, когда местная отказала мне в праве на публикацию открытого письма...
Поднялся Игнатов:
- Товарищи, я уполномочен сообщить, что Верховный Совет России, прокуратура и республиканский суд занимались письмом товарища Каримова. Расследование, проведенное в Москве, было затем отправлено нам, потому еще, что в ряде писем трудящихся из Загряжска говорилось о Каримове как об образцовом руководителе. Мы согласились с мнением Верховного Совета и правительства России отказать товарищу Каримову в его ходатайстве об отставке. Это, так сказать, в порядке справки, таким образом, формальных оснований для самоотвода нет.
У меня перехватило горло, потому что мои товарищи по работе хлопали так, словно я Аркадий Райкин, честное слово...
Чтобы выиграть время, успокоиться и собраться, пришлось отхлебнуть чая (раньше докладчикам подавали минеральную воду, но первый утвердил чай, так было в Москве, на заседаниях сессий, ему это очень нравилось); при этом я более всего опасался, что в зале заметят, как у меня дрожит рука, вот ведь неистребимое мусульманство! Старый дурак, разве мои друзья не понимают, что это вполне понятное и оправданное волнение?!
- Товарищи, в таком случае мне придется поделиться своими сомнениями... Суть их сводится к тому, смогу ли я выполнять ту работу, на которую вы меня выдвигаете?
- Сможешь, - закричали в зале. - Сможете! Верим!
- Спасибо... Тем не менее давайте порассуждаем вместе, чтоб трудящиеся потом не цитировали Крылова: <Как ни садитесь, все в музыканты не годитесь...> Допустим, вы выбираете меня... А как быть с нашим вторым секретарем? С товарищем Ниязмухамедовым? Я трижды приводил ему факты полнейшей невиновности Горенкова, доказывал, что талантливому руководителю мстят за то именно, что он каждым своим шагом следовал букве и духу перестройки... Но ведь товарищ Ниязмухамедов отмахивался от совершенно бесспорных свидетельств. Почему? Более того, он звонил в ОБХСС и прокуратуру с просьбой еще раз проанализировать мои отношения с Горенковым, не завязан ли я в коррупции... Прямо так и подсказывал, куда копать... И мне придется работать с ним в одной упряжке? Следовательно, мое избрание должно означать одновременный уход товарища Ниязмухамедова с партийной работы, иначе дело с мертвой точки не сдвинется... Или взять заместителя республиканского прокурора товарища Рабиновича... И он отворачивался от правды, и он не разрешал переследствие по дутому обвинению честного коммуниста... Более того, он уже начал организовывать дело, подбирая против меня свидетельства... Вы скажете - он не член пленума. Верно. Но ведь его шеф, прокурор республики, - кандидат в члены бюро... И вы хотите, чтобы я наладил дружную работу - вместе с ними?
А контролирующие организации? Они выродились в некие <всезапрещающие дружины>! Они руководствуются не здравым смыслом, а желанием хорошо поработать - то есть, непременно схарчить кого-нибудь из руководителей! У них, мне кажется, есть план на инфаркты! План на то, чтобы уничтожить самых талантливых и смелых! Я счастлив, что работал вместе с нашим министром юстиции Никифоровым... Он, Иван Фомич, был первым, кто вошел с запиской о необходимости немедленной корректировки законов, отмены сотен идиотских запретов тридцатых и сороковых годов, которые мешают творчеству масс... Никогда не забуду его слова о наших многочисленных постановлениях: <Не надо лепить сараюшки к красивому дому, испортим впечатление>... И еще: <Когда Петр Великий разуверился в том, что белокаменная поддержит его реформы, он начал с чистого листа - построил Санкт-Петербург>. К сожалению, всеми нами уважаемого Ивана Фомича Никифорова переместили в арбитраж... И еще дали выговор за национализм, выразившийся в том, что он не был согласен - как интернационалист и русский патриот - с помпезными празднованиями <добровольных> воссоединении татар и дагестанцев с Россией... Все же знают, что Иван Грозный штурмом взял Казань, какая тут добровольность? Каждый читал <Хаджи-Мурата>, историю борьбы горцев против русского имперского владычества... Не надо равнять Россию, бывшую <тюрьмой народов>, с братством нашего социалистического Союза республик, которым великий русский народ дал свободу и будущее!
А взять наше телевидение! Московские передачи смотришь как какие-то иностранные, честное слово! Мы со скрежетом зубовным решились покритиковать на своем голубом экране завал с торговлей, но уравновесили печально знакомым: <А предприимчивый частник с кооператором не дремлет!> Товарищи мои дорогие, нельзя же так1 При чем здесь частник?! Вопрос надо иначе ставить: почему мы дрыхнем?! Почему пустуют все ярмарочные избушки?! Почему туда выбрасывают огурцы и кабачки только в дни - стыдно сказать революционных праздников?! Наша беда - наша, а не кооператора - в том, что он цену меняет сам, оперативно, на дню два раза, а государственная и колхозная торговля получают расценки свыше - на сезон! Мы совершенно не умеем хозяйствовать! Это мы, именно мы, виноваты во всех наших завалах! Спасибо кооператору и частнику, без него мы бы давно оказались на грани социального кризиса! Не мы, а именно частник сегодня лучше нас борется за социализм, поставляя народу продукты! А мы поставляем слова! Обещания! Посулы! Кооператор и частник свободен в поступке. Пока что свободен... А наш хозяйственный руководитель живет в кандалах! Вот в чем корень вопроса. Обязывай мы строительные и торгующие организации, не обязывай, воз не сдвинется, пока руководитель и рабочий коллектив не получат свободы! Как можно - в условиях экономического беззакония - готовить боевую смену?! Фикция это! Самообман! Итак, работать можно только с союзниками! Не бойтесь врагов, в худшем случае они могут убить вас, не бойтесь друзей, в худшем случае они могут предать вас, бойтесь равнодушных: с их молчаливого согласия совершается и убийство и предательство!
И, перекрывая аплодисменты, я прокричал:
- Это не мои слова, а Бруно Ясенского, написанные им в тридцать седьмом году, незадолго перед расстрелом!
Закончил я осипшим от волнения голосом:
- Сейчас процесс перестройки подгоняют ЦК, пресса, телевидение, но мы до сих пор не имеем надежного юридического и экономического обоснования, которое бы двигало обновление самостоятельно, без постоянного понукания, ко всеобщей выгоде! За бесперебойную продажу овощей в Москве ратует программа <Сельский час>, а ну - надоест им?! Устанут?! Изверятся?! Что тогда? Хозяйственный организм, как и человеческий, силен лишь в том случае, если он свободен! Французская буржуазная революция состоялась потому, что сапожникам и ткачам абсолютизм не давал работать так, как они считали нужным! Мы не изжили в себе - в каждом из нас абсолютистско-рабскую психологию! Благими пожеланиями это не исправишь. Только законом! Что у нас и сегодня может сделать самородок типа Туполева, Эдисона, Кюри? Да ничего! Ни-че-го! Нужна наша санкция! А дать такую санкцию мы вправе лишь после бесчисленных согласований с бюрократическим, малокомпетентным аппаратом! Почему мы должны санкционировать каждое новое предложение, любую новую мысль?! Когда научимся верить талантам?! Представьте себе, что бы произошло, если б каждую свою книгу и оперу Мусоргский, Чайковский, Толстой и Горький согласовывали и утверждали?! Почему мы ждем изобилия и решения Продовольственной программы, когда директор совхоза не может ступить ни шага без наших санкций?! Почему мы ждем рывка в технике, если завод или институт не вправе начать новое дело без решения бюро?! А у нас в республике их сорок девять! А согласовывать каждый вопрос надо полгода! И это - путь прогресса?!
- Какой выход? - крикнули из зала.
- Очень простой: заказчик - банк - потребитель - вот вам треугольник, базирующийся на принципе кооперирования, которое сулит трудящимся выгоду реальную, осязаемую, влияющую на бюджет семьи. Я подсчитал: алкоголиками у нас становятся те, кто зарабатывает не более ста пятидесяти в месяц; нет смысла беречь такие деньги - что на них купишь?! А трудящиеся, которые получают более трехсот рублей, - не пьют! А те, кто взял семейный подряд и зарабатывают по пятьсот рублей, - не пьют! Алкоголизм - болезнь социальная, проистекающая от безверия и отчаяния! И повинны в этой болезни мы, руководители! С нас и спрос! Сможем раскрепостить людей - по закону, поправкой к Конституции, повышением роли юристов, адвокатов, нотариусов, защищающих таланты от недреманной бюрократии, - победим. Нет - перестройку провалим, врагов у нее предостаточно... Поэтому я предлагаю созвать внеочередную сессию Верховного Совета нашей автономной республики и отменить на ней все насильственно сдерживающие перестройку правовые нормы прошлых лет... Если вы меня поддержите по этим позициям, сниму самоотвод. Если нет - мое избрание будет очередной перетасовкой колоды, положение не изменится!
...Выступление первого было достаточно мужественным: <Что ж, попробуйте по-вашему, может быть, я устарел, однако не хотелось бы, чтобы горячая, хоть и заинтересованная азартность крушила все сложившиеся нормы, рискованно>.
Ниязмухамедов довольно жалко оправдывался, ссылаясь на мнение Москвы, клялся научиться новому мышлению; первый несколько презрительно заметил: <Смелости не учатся>; завагитпром Мызиков возразил: <А что, космонавты рождаются героями? Отмечены тавром элитарности?>