— То есть, как это?
   — Очень просто, — ответил Костенко, удосужившись наконец представить меня доктору: — Это репортер Варравин.
   — Тот самый?
   — Видимо, — ответил Костенко.
   — Это вы о чем говорите? — снова озлился я. — О комоде или чайном сервизе?
   — Мы говорим о вас, — ответил Шейбеко. — Я разыскал вас по просьбе Штыка.
   — Так я закончу? — продолжал Костенко, мельком глянув на часы.
   Он дает Шейбеко время на расслабление, понял я; очень важно суметь расслабиться перед работой; нет, положительно, этот Костенко знает свое дело, крутой мужик… Хотя к нему более приложимо — судя по тому, как он говорил с доктором, — «парень».
   — Мне интересна ваша точка зрения, — сказал я. — Она имеет прямое отношение к делу Горенкова… Кстати, вспомнил! Тот, квадратный — ну, которые следили за мной, — все время шаркает ногами, сидя за столом… Словно бы у него недержание…
   — А может, он страстный? — возразил Костенко. — А за деталь — спасибо, это для меня важно… Что же касается частника… Вот вы, например, частник? Можете не отвечать, я про себя скажу: частник — у меня есть «Жигули» и полдачи во Внуково. «Борцы с нетрудовыми доходами» достали из меня пару литров крови, требуя квитанции на каждый гвоздь и рулон рубероида. А я дальновидный, заранее ждал доноса — все бумажки хранил подшитыми… Нет бы этой комиссии заняться грязью в подъездах, незавершенками, очередями — ан не хотят! Там работать надо, а здесь схарчил ближнего — и кайф. Кстати, я даже знаю, кто на меня сигнализировал… Подполковник Сивкин, — пояснил Костенко доктору. — Помнишь, он со мной приезжал в морг, когда зарезали Маркова? Шейбеко кивнул; Костенко продолжил, снова мельком глянув на часы:
   — И знаете, почему именно он стучал? Потому что пил втемную… Под одеялом. Он все пропивал, а я откладывал деньги в течение десяти лет. С каждой зарплаты. И в отпуск не ездил… Я вообще очень хороший человек, — заключил он. — Благодаря этому высший разум удерживает меня от неразумных поступков…
   — Меня тоже, — ответил я. — Именно поэтому я еще не собрал ни на машину, ни на половину дачи. Значит, я — не частник.
   — А шкаф у вас есть? — Костенко посмотрел на меня в упор. — Койка? Чья это собственность? Ваша? Давайте же заменим слово «частник» на «личник»! Ни Маркс, ни община не возражали против личной собственности.
   Шофер резко затормозил возле Склифосовского; лицо Костенко мгновенно изменилось, сделалось жестким, собранным:
   — Ромка, спасай художника!
   Через три часа белый Штык медленно поднял глаза с фотографии двух молодцов, показанной ему Костенко, и чуть заметно кивнул.
   Через двадцать минут мы приехали с Костенко в научно-технический отдел, там что-то сделали с конвертом, потом с письмом Русанова, а уже после Костенко протянул мне ксерокопию. Письмо было коротким:
   "Дорогой Валера! После нашего давешнего разговора о том, какой должна быть роспись зданий в Загряжске, я пришел к определенному выводу: только традиционный рисунок, никаких уходов в «новации». Хватит, ей-богу! Ваши слова про то, что такого рода живопись должна будить мысль, быть броской, заметной, меня несколько огорчили. Откуда у Вас, крестьянского мужика, такая страсть к внешним эффектам?! Как Вы, крестьянский сын, миритесь с ч у ж и м?!
   Берегите в себе исконно национальное, только в этом спасение нашего духа, который не принимал и никогда не примет чужеземных влияний…" Костенко пожал плечами:
   — Или Белинский не славянин, или Гегель белорус — одно из двух… Почему запад может заимствовать у нас Чайковского и Блока, а нам заказано брать то, что интересно у Флобера, Хемингуэя или Крамера?
   «Я очень прошу вас сделать эскиз для Загряжска в истинно традиционном духе, не бойтесь куполов и тревожного предзакатного неба, в котором затаено предостережение чуждым силам, только и думающим, как бы источить изнутри и разнокровить нас. Поверьте, мною движет долг патриота, хватит, и так нас достаточно унижают»…
   — Кто может унизить великую нацию? — удивился Костенко. — Мазохизм какой-то! Совершенное отсутствие чувства гордости за свой народ, плакальщик…
   «Национальный мотив для Загряжска мне важен еще и потому, что там, среди строителей, объявился наш противник, а к разговору с ним надо быть подготовленным. Око за око, зуб за зуб».
   — Вот оно, — сказал я. — Вот почему они охотились за Штыком, вот почему им так нужно это письмо…
   — Поезжайте домой, я заеду к нашему парню, который остался караулить мастерскую, — задумчиво сказал Костенко, снял трубку телефона, попросил укрепить «ноль — двадцать второго», но сделать этого не успели, ибо через минуту пришло сообщение, что в мастерской Штыка задержаны два неизвестных. Ими оказались те, что пасли меня, Лизу и Гиви. После того как я формально опознал их, Костенко сказал:
   — Все, теперь начинается работа. Перезвонимся завтра к вечеру. Меня интересуют их пальцы; во дворе дома Штыка мы нашли обломок водопроводной трубы со следами крови, есть отпечатки…
   Однако перезвониться нам пришлось этой же ночью: открыв свой письменный стол, чтобы классифицировать все собранные материалы для Костенко — этому парню можно доверять, — я увидел незнакомую мне записную книжку; сначала я не обратил на нее внимания; открыв первую страничку, обмер. Я позвонил Костенко, кляня себя за то, что не спросил его домашний номер. Он тем не менее трубку снял сразу же.
   — Слушайте, полковник, — сказал я, — приезжайте ко мне, а? Дело в том, что в моем столе лежит записная книжка Штыка с несколькими вырванными страницами…
   — Вы ее как следует осмотрели? — рассеянно поинтересовался Костенко. Я отодвинул от себя книжку, поняв, что пальцев моих на ней предостаточно.
   — Было, — признался я. — Идиот.
   — Самокритика угодна нынешнему этапу развития общества, — хмыкнул Костенко. — Сейчас буду.
   — А чего ж адрес не спрашиваете?
   — Знаете что, не играйте, бога ради, в частного детектива, ладно? Прекрасно же понимаете, что ваш адрес мне стал известен в ту же минуту, как только я узнал, что ваше имя произнес Штык.

XXIV
Иван Варравин и Всеволод Костенко

   — Когда это вы успели побриться? — спросил я, пропуская Костенко в квартиру. — Судя по всему, домой не ездили.
   — Бритву держу на службе, жужукает, профилактика нервной системы. Следом за ним — я чуть было не толкнул человека дверью — вошел давешний громадина, что взял в засаде у Штыка взломщиков.
   — Товарища зовут Миша, — пояснил Костенко. — Он посмотрит вашу дверь, поищет чужие окурочки, не святой же дух занес сюда эту записную книжку… Должны быть пальцы…
   Окурков не было; дверь не вскрывали, и я вдруг с ужасом понял, что лишь один человек мог войти сюда, кроме меня, отпереть ящик стола и положить туда книжку Штыка. Этим человеком была моя жена, Оля.
   …Когда верзила уехал в управление, чтобы продолжить работу с двумя задержанными, а Костенко вызвал бригаду «науки», чтобы искать отпечатки пальцев, я отправился делать чай и яичницу: полковник признался, что смертельно голоден.
   — Не помешаю? — спросил Костенко, протиснувшись следом за мной в пятиметровую кухоньку, — я терпеть не могу, когда мне смотрят в спину.
   — Глядите себе, я на это не реагирую.
   — Устали?
   — Видимо… Но — не чувствую, напряжение держит… Сейчас сделаю глазунью и расскажу вам всю историю… Покажу мои записи, копии документов, беседы, наброски репортажа, — дело еще только разворачивается…
   Я снял сковородку с конфорки, переложил глазунью на большую тарелку и повернулся к полковнику, приглашая его в комнату.
   — Давайте здесь, — сказал он. — Обожаю кухни.
   — Уместитесь на табуретке?
   — Думаете, у меня дома на кухне кресла стоят? Ну, договаривайте.
   — Я бы только просил вас выполнить то, о чем попрошу…
   — Для этого надо знать, что намерены просить.
   — Ваши научные эксперты, полагаю, найдут здесь отпечатки пальцев моей жены.
   — И у меня б дома тоже нашли, не мудрено.
   — Погодите…
   — Я слушаю, слушаю…
   — Дело в том, что жена ждет ребенка, живет у матери. У меня ее не было последние четыре месяца… Но сегодня, возможно… Костенко прервал меня:
   — Ну, и что я должен сделать, если мы обнаружим здесь ее пальцы?
   — Ничего. Забыть об этом. Не включать в протокол.
   — То есть? — Костенко удивился. — Я что-то не очень понимаю конструкцию вашего размышления…
   — Правильно, — согласился я. — Не поймете до тех пор, пока я не расскажу вам всю историю…
   И я рассказал о том, как получил письмо Каримова, — не я, конечно, а редакция; рассказал о Горенкове, Кузинцове, Чурине, Русанове, Штыке — обо всем, словом, что произошло в последние дни… Реакция Костенко оказалась странной; напрягшись, он подался ко мне:
   — Опишите-ка мне Чурина, а? Как мы говорим, дайте словесный портрет.
   — Я его не видел. Только фотографии…
   — Неважно. Он блондин?
   — Скорее русый. Очень крупный…
   — Очень крупный, говорите? — Костенко перешел к чаю. — Занятно… На подбородке вмятинка есть?
   — Да. А в чем дело?
   — К сожалению, не могу вам ответить, Иван Игоревич… Речь идет о служебной тайне… На данном этапе, во всяком случае. Но я не совсем понял про вашу благоверную. Договаривайте… Когда нет одного звена, вся цепь рушится.
   …Полчаса назад, как только я вошел в квартиру, позвонила Лиза; говорила быстро из автомата:
   — Я с Гиви! Куда ты запропастился? На собрании все будет в порядке! Не волнуйся! Все выступят за тебя. Я — первая, чтобы снять гниль… Сейчас мы около Тамары… Сначала к ней приехал Русанов, а потом Оля с ее мамой. Видимо, с мамой, я так подумала… Высокая дама, седая, красивая, с очень большими глазами… Это была Глафира Анатольевна, сомнений быть не могло.
   — Лиза, — как можно спокойнее сказал я, — сейчас же иди к Гиви… Не будь одна ни секунды, возможно, за вами смотрят. Она рассмеялась:
   — Дорогой товарищ Шерлок Холмс, о чем ты?!
   — Пожалуйста, сделай то, что я тебе говорю. И скажи Гиви, что те два парня, что сидели в кафе — помнишь, они вошли следом за ним, такие квадратные, — арестованы…
   — Какие парни?!
   — Они сели возле двери, один еще постоянно шаркал ногами… Лиза вздохнула:
   — Не смотрела я ни на каких парней! Я всегда на тебя смотрю… Ой, погоди, тут три человека ждут очереди, позже перезвоню…
   — Лиза! — закричал я, но она положила трубку.
   Выслушав меня, Костенко сокрушенно покачал головой, позвонил в управление; сказал, чтобы срочно получили фото замминистра Чурина, потом, назвав адрес Тамары, попросил немедля отправить туда группу…
   — Вообще-то вы зря обо всем этом не рассказали с самого начала…
   — Тогда я не имел бы права выступить с моей публикацией. В действие вступит бюрократическая машина…
   — Имеет место быть, — согласился Костенко. — С одной стороны… А с другой — я волнуюсь за ваших друзей. Мужество — хорошо, безрассудство — преступно… Кстати, вы — цепко-наблюдательный человек: один из арестованных, Антипкин, действительно постоянно шаркает ногами, словно боится описаться… Выдержкой вы тоже не обделены, — я бы сразу сказал о звонке вашей приятельницы, возможно, и она ходит по лезвию бритвы… Значит, полагаете, благоверная принесла сюда записную книжку Штыка и сунула ее в ваш письменный стол?
   — Никто другой этого сделать не мог. Или я, или она.
   — А какой ей навар? Или — чары злодейки Тамары?
   — Вы верите в гипноз, магию и прочее?
   — Верю. Но с определенного рода допусками. Можно, я задам вам вопрос? Только без обид, по-мужски?
   — Если этот вопрос тактичен…
   — Любой вопрос тактичен, если предполагает возможность ответа. Вопрос и право на ответ — визитная карточка демократии.
   Все-таки у нас дурацкое воспитание: всех и каждого мы норовим встретить по одежке… С юности — и не потому что жили мы туго — я не верю надушенным седоголовым красавцам в шелково-переливных костюмах… В сороковых, говорят, такого рода людей обзывали «плесенью», «стилягами» (дико, ведь «человек — это стиль»?!), потом в пятидесятых Никита Сергеевич, добрый человек, проповедовал «косоворотку», а уж после началась пора галстуков, жилеток, крахмальных сорочек, переливных костюмов, пора болтовни и безвременья… Этот полковник забивает гвоздь по шляпку, точен в формулировках, атакующ и честен…
   — Спрашивайте, — сказал я.
   — Меня интересует вот что… Вы с Олей подходили друг другу? Она по-настоящему чувствовала вас? Вы — ее?
   — Я ее… Я любил… Даже не знаю, как сказать — в прошлом или настоящем… Мне было с ней очень хорошо…
   — А ей? Я не зря спрашиваю… И дело не в том, сильный вы мужчина или слабый; просто существует такой термин, как «сексуальная совпадаемость»… И она обязана быть двухсторонней. Я спрашиваю не из пустого любопытства — оно, вы правы, было бы верхом бестактности… По нашим данным, к чародейкам идут женщины, обделенные… нежностью… Я не говорю ни о беде с пьяницами мужьями, ни о скандалах из-за того, что молодые живут в одной комнате со стариками, — это не ваш случай… Я размышляю именно о чувственности… О том, что принадлежит только вам двоим… Знали б проблему — могли дать научную рекомендацию: «Вы друг другу не подходите, лучше расходитесь, пока нет детей, потом будет сложнее, да еще искалечите жизнь ребенка…» Перетерпится — слюбится!.. Мура собачья, хватит терпеть попусту! Тем более в любви… А вопрос совпадаемости биополей? Раньше мы это понятие гоняли: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда»… А теперь уперлись лбом в проблему и снова поняли: опоздали в теории, отстали лет на тридцать и айда погонять… Наука — не конь, из-под плетки работать не может.
   — Я допускаю другую возможность… Хотя не отвожу те две, о которых вы сказали… Оля… Моя жена… Она очень скрытный человек… Может быть, я чего-то не понимал, а спросить в лоб мы не умеем, россияне не американцы — те все называют открыто, без околичностей… Но мне кажется, что Тамара подбиралась через Олю к ее матушке…
   — Почему?
   — Это тоже — вне дела, только для размышления, ладно? Тогда — расскажу.
   — Я боюсь ответить утвердительно…
   — Почему?
   — Потому что в деле, которое начинает вырисовываться, нельзя ничего отводить в сторону… Я буду обязан встретиться с вашей тещей… И с женой тоже — если здесь обнаружат ее пальцы… Я понимаю, женщина ждет ребенка, жизнь на сломе, понимаю — жестоко; а если с этим связана трагедия Штыка? Поэтому, думаю, и о теще надо подробнее сказать…
   — Я всегда брезговал стукачами, полковник… Я не намерен изменять своей позиции…
   — Вы мне симпатичны, Иван Игоревич, но не надо ездить по травке на коньках… Вы же прекрасно понимаете, что я, увидав вас в мастерской Штыка, обязан понять до конца, отчего вы там объявились… За вас говорит показание Шейбеко: художник, мол, вас истребовал, как только открыл глаза. Это в вашу пользу. Вы вели свое расследование, и здорово это делали, я восхищен, это честно… Но ведь вы не хотите открывать всю правду не только потому, что речь идет о ваших близких… Вы по-прежнему опасаетесь, что это может помешать публикации вашего сенсационного исследования… Или я ошибаюсь?
   Сначала я хотел ответить однозначным — «нет, не боюсь», но потом ощутил в словах Костенко известную долю истины. Да, профессия, особенно наша, действительно делает человека своим подданным… Наверное, иначе нельзя… «Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех»… Но ведь ты думаешь о собственном успехе, сказал я себе, это живет в тебе, может, даже помимо воли. Воля тут ни при чем, возразил я себе; это естественное состояние личности: видеть результат своего труда не безымянным, а позиционным, напечатанным ко всеобщему сведению.
   — В чем-то вы правы, — ответил я. — Я не думал об этом раньше.
   — Спасибо, что сказали правду, — вкрадчиво, понизив голос, приблизился ко мне Костенко. — Но ведь вы бы не смогли написать всю правду, исключив те эпизоды, которые, возможно, носят исходный характер? Я имею в виду членов вашей семьи. Обвинять всех, кроме тех, кто близок? Нас за такое судят: самовольный вывод из дела обвиняемого… Даже свидетеля…
   — А я не стану их исключать… В том, конечно, случае, если мои, как вы говорите, близкие были втянуты в это дело.
   — С точки зрения этики такое допустимо? — поинтересовался Костенко. — Точнее: целесообразно?
   — Исповедальная литература — одна из самых честных.
   — Согласен. Но ведь вы журналист, а не писатель. Вам надо соотносить себя с фактором времени. Журналистика реализуется во времени, литература — в широте захваченных ею пространств. Верно?
   — Верно. Костенко попросил у меня разрешения позвонить.
   — Валяйте, — ответил я.
   Он набрал номер, спросил, как дела с тем адресом, который продиктовал (квартира Тамары, понял я); покивал, произнося нетерпеливо-вопрошающе: «ну», «ну», «ну» (видимо, сибиряк), потом поинтересовался, где «они», удовлетворенно хмыкнул, хрустко вытянул ноги, как-то по-актерски, скрутил их чуть что не в жгут, сказал, чтоб «не мешали», и мягко положил трубку.
   — Кто там? — спросил я.
   — Сейчас приедут ваши друзья. Они сделали мою работу. Им можно давать звания лейтенантов. Я бы дал майоров, но наши бюрократы в управлении кадров не позволят. Благодаря вашим друзьям завтра я арестую одного из тех, кого вы пасли. Я опешил:
   — Это как?!
   — Потом объясню. Сейчас не имею права, честное слово… Сталинские времена научили меня умению молчать наглухо. Мы сейчас в словах смелые, а тогда… Сбрякнешь что в компании — вот тебе и пятьдесят восьмая статья, пункт десять, призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти, срок — до десяти лет.
   …Когда позвонили в дверь, Костенко резко поднялся, в нем снова появилось что-то кошачье, изменился в мгновенье и, мягко ступая, пошел — совершенно беззвучно — к двери; приникнув к глазку, несколько секунд разглядывал ночных гостей (явно не его бригада из «науки»), потом, отперев замок, рассмеялся:
   — Квициния, ты тоже в деле?!
   Ну и ну, подумал я; кто кого выслеживал эти дни: мы — Русанова с Кузинцовым или нас — Костенко?!
   — В деле, товарищ полковник, — ответил Гиви, пожимая руку Костенко. — И вы, как вижу, тоже?
   — Я дотягиваю до пенсии… Все жду: вдруг генерала дадут?!
   — Не дадут, — вздохнул Гиви. — Вы слишком умный, за это мы вас так любили на курсе.
   — Вы не могли не любить своего доцента, — ответил Костенко. — Иначе б я вас лишил стипендии. Перед начальством надо благоговеть. Ну, так как же вы ушли от наблюдателей?
   — Чьих? — Гиви вымученно улыбнулся. Лица на нем не было, синяки под глазами, щетина, щеки запали, нос торчит, как клюв, замучился мой адвокат.
   — Ваши забрали тех голубей, что нас топтали, а мы воспользовались услугой индивидуального извоза. Костенко несколько самодовольно хохотнул:
   — "Индивидуальный извоз", кстати, осуществлял мой капитан Кобылин. …Отведя меня в сторону, Костенко, отвернувшись к окну, негромко сказал, чтобы я завтра взял бюллютень и ни в коем случае не появлялся на работе в течение ближайших трех дней. "Ваше персональное дело, — заключил он, — мне невыгодно… Хотя, следуя вашей фразеологии, вношу коррективу: «нам». Ясно? Оно невыгодно «нам». — «Я никогда не играл труса». — «Тогда заодно научитесь не быть дураком».
   Бригада экспертов из научно-технического отдела не нашла пальцев моей жены; зато наследил Антипкин-младший. Замок не вскрывали — значит, ключ ему отдала Оля, больше некому.
   …Рассвет я встретил у окна — так и не уснул, потому что не мог ответить себе на вопрос: зачем надо было приносить в мой дом записную книжку художника? Лишь один человек мог сказать, что я не умолчу об улике в моем письменном столе, — лишь один: моя жена. Я отдавал себе в этом отчет, но не мог согласиться с очевидной данностью, все мое естество восставало, и поэтому я впервые в жизни понял выражение, которое раньше казалось мне литературным, слишком уж метафорическим: «смертельная усталость».

XXV
Я, Кашляев Евгений Николаевич

   С Тихомировым я встретился три года назад у писателя Ивана Шебцова, когда тот пригласил на чашку чая композитора Грызлова; речь шла об организованной атаке вокально-инструментальных ансамблей на серьезное, истинно народное искусство.
   — Вот, полюбопытствуйте, — раздраженно говорил Грызлов, доставая из портфеля папку, — презанятнейший документик: заработки рок-джазистов за квартал… Волосы встают дыбом!
   Пролистав сводки, Тихомиров заметил, что музыкант, получающий такие деньги, может стать неуправляемым, процесс тревожен — кто-то открывает ворота для вторжения западной массовой культуры.
   Шебцов поднялся с лавки, быстро заходил по большой комнате; его исхудавшее, одухотворенное лицо порою казалось мне ликом Аввакума.
   — А мы продолжаем болтать! — резко выкрикнул он. — Амебы! Трусливые хамелеоны! Скоро по радио нельзя будет услышать ни одной нашей песни! Одна Пугачева с этим безумным Чилинтано! Налицо факт национального предательства! А мы?! Молчим в тряпочку! Трусливые мыши!
   — Эмоции приглуши, — посоветовал Тихомиров сухо. — Предложения вноси! Болтать все здоровы… Сегодня — как бы мы ни сигнализировали — предложат провести опрос общественности, что, мол, хочет слушать молодежь? А ее развратили! Лишили вкуса! И опрос этот самый мы проиграем, даже если организуем тысячи писем от своих людей… Работать надо исподволь, не торопясь, целенаправленно… Вопрос заработков интересен… Это заставит насторожиться власть предержащих… Тоже люди, кстати говоря…
   — Одну минуточку, — резко перебил его Грызлов. — Власть предержащие умеют зрить в корень… Они потребуют данные и о моих заработках… Не только моих, конечно, но и всех наших… И наверняка кто-нибудь резюмирует: «Кричат, оттого что их заработки резко упали из-за конкуренции тех, кого поет молодежь…» Не надо трогать гонорары, — заключил он, — это палка о двух концах… Главное, на что надо жать: мы теряем самый дух нашей песни, ее лад и традицию! Шебцов махнул рукой:
   — Ерунда! Мы не затрагиваем суть: до тех пор, пока разрешают декламировать песни о русском поле на плохом русском языке, мы с мертвой точки не сдвинемся… Тихомиров заколыхался — это он так смеется:
   — Любопытно, кто напечатает твой пассаж? Если бы мне удалось открыть свой журнал — одно дело, но ты же понимаешь, что в ближайшем будущем на это рассчитывать не приходится… Одна надежда на нашего молодого друга, — он обернулся ко мне. — Можете как-то помочь делу, Женя?
   Я знал, что именно благодаря Тихомирову меня не вытолкали из общественной жизни, а перевели в редакцию — переждать трудные времена. Я понимал, что это было сложно сделать при той рубке, которая началась; тем не менее обещать что-либо определенное я не мог, поскольку несколько дней назад в отделе обсуждался этот же вопрос и Нарышкина выложила на стол статистические таблицы:
   — О том, что начался заговор против нашей песни, кричат дрянные музыканты, которых оттеснили именно русские ансамбли, не только Пугачева и Битлы — те же Надя Бабкина и Дмитрий Покровский… Эти художники не только спасают традиции, которые мы дружно разбазариваем, но и лепят психологию нового человека — раскованного, без комплексов, легко выходящего на сцену, чтоб войти в хоровод. У нас люди до сих пор смущаются поддержать певца: тот просит-просит, прямо умоляет, мол, спойте вместе со мною, похлопайте в такт, а зал сидит как забинтованный… Комплексы! А посмотрите, как американцы своим «деревенским музыкантам» подпевают! Вот, ознакомьтесь, как новые коллективы русской классики, — она ткнула пальцем в таблицы, — ударили по заработкам бездарных сочинителей а-ля рюс, — все станет ясно!
   Я не стал передавать слова Нарышкиной, поскольку Шебцов может не выдержать, у него порою сердце останавливается, надо щадить человека; я нашел слова, которые устроили всех: «Если бы редакция получила письма ветеранов, направленные против музыкальных программ телевидения и радио, подборку, думаю, можно напечатать».
   Тихомиров сразу же меня поддержал, пообещал организовать письма не только из России, но и из Таджикистана, Грузии и Литвы: «Надо соблюсти декорум, главное перекрыть кислород паршивым западникам, с республиками вопрос решим, в конце концов, у них есть национальное вещание, пусть себе играют на бандурах».
   Публикацию подборки писем читателей я пробил; хотя пришлось дать три письма и в поддержку рок-музыки, причем выступили не какие-то юнцы, а делегат съезда комсомола, космонавт и профессор-биолог… Зато в поддержку хорового пения высказались ветеран, студент и учитель.
   После этого два раза мы встречались с Тихомировым с глазу на глаз, планируя кампанию газеты против нетрудовых доходов. Мы понимали друг друга с полуслова, а порою и просто обмениваясь взглядами…
   Сегодня он неожиданно позвонил на работу: «Подъезжайте на десять минут в кафе-мороженое на улицу Горького».
   Встретившись, я понял, что он очень торопится; говорил поэтому рублено, хотя, как всегда, корректно:
   — Я уже осведомлен о том, что вы начинаете персональное дело Варравина. Исполать вам. Но совершенно необходимо срочно организовать выступление газеты по делу Горенкова. Статья должна быть взвешенной: «Ни один хозяйственник не гарантирован от ошибок и злоупотреблений. Горенков не был злостным расхитителем, просто он не подготовлен к такому уровню, на который его выдвинул Каримов или же те, кто поддерживает Каримова. Если кто и виноват, то именно Каримов, не проявивший максимума внимания к растущему работнику. Надо выдвинуть предложение о немедленном пересмотре дела Горенкова»… Да, да, именно так… Но все — в пастельных тонах… Горенков повинен в гусарстве, халатности, но не в злоумышлении, — это даст ему свободу… Гуманизм, прежде всего гуманизм, Женя… И непременно расскажите о недобросовестности молодого репортера, пытавшегося на трагедии человека сделать себе имя: такого рода поведение в нашей прессе недопустимо.