Страница:
— Именно эту возможность мы и просчитали… На чердаке обнаружили следы, ночные следы, которые вели от подъезда Варенова к тому, где есть выход во двор, к продуктовому магазину… Нашли его пальцы на люке, который ведет именно в тот подъезд, следы совершенно свежие, идентифицированы. Значит, он с в а л и л… Я не хотел обращаться в прокуратуру за постановлением на обыск в его квартире, за его берлогой постоянно смотрят люди Сорокина, мы их уже установили, нити завязываются на некоего Рославлева Павла Михайловича… Мы взяли его в наружное наблюдение, выходов пока что, во всяком случае, ни на Никодимова, ни на Сорокина — нет.
— Знаете что, — задумчиво сказал Костенко, обращаясь к сыщикам, — я бы просил вас оставить меня — на пару минут — наедине с руководителем группы.
— Пожалуйста, не сердитесь, друзья, — сказал Строилов, посмотрев на Костенко с некоторым удивлением; дождавшись, пока все вышли, заметил: — Верные же ребята, Владислав Романович… Зачем вы их так?
— Только затем, что не хочу вас подводить под монастырь… Вы б меня лучше отчислили, капитан, пойдет на пользу дела, право… Я установил адрес Хрена так, как считал нужным, единственный шанс… Вы бы пошли за Дэйвидом, считая, что он вас выведет на Сорокина… Я тоже допускал такое вероятие, но мне хотелось исключить малейшую возможность провала — мы имеем дело с профессионалом… Если станет известно, к а к ваш консультант получил информацию о квартире Сорокина, — с вас сорвут погоны…
— Пусть. Главное, что меня интересует: Варенов жив?
— Был — во всяком случае… Уйти мне из вашей группы надо потому еще, что я хочу задействовать связи моих друзей… И не здесь, а в Нью-Йорке… Вы понимаете, что вам и вашим сотрудникам — а я им, хоть и внештатно, пока что являюсь — надо согласовывать такую операцию. И не дни на это уйдут, а недели.
— Я готов поручить вам отладить такую связь… Я не боюсь ответственности… Заканчиваю докторскую, так что — в случае чего — найду работу юрисконсульта…
— Вы умеете играть, как оперативник старой школы…
— Не люблю слово «оперативник»… Предпочитаю — «сыщик», традиционно и в десятку.
— Верите людям, Строилов? Капитан откинулся на спинку стула:
— Скорее «нет», чем «да».
— А вот я, старый дурак, верил.
— Вы не были сыном репрессированного, Владислав Романович… А я это с детского дома помню… Не со школы или университета, а именно с детского дома… Постарайтесь меня понять.
— Понял… Мне верите?
— Да. Другое дело — вы не очень-то верите мне.
— В чем-то — нет.
— Почему? Я дал какие-то основания?
— Пожалуй, что нет… Просто я привык к постоянным подножкам начальства… А вы мой начальник…
— Улика весьма чувственна, — усмехнулся Строилов. — Женственная, сказал бы я.
— У вас детский дом, у меня опыт тридцатипятилетней работы в системе: мы ж все друг друга харчим, закладываем, подставляем… При генетически общинно-коллективистской традиции на практике мы злющие индивидуалисты, разобщены, словно гиены: все друг дружке враги, глотку готовы перегрызть по любому поводу…
— Жизнь трудная, Владислав Романович… Бытие определяет сознание… В очередях люди научились ненавидеть друг друга, особенно тех, кто стоит впереди…
— Накануне нашествия Чингисхана очередей, сколько мне известно, не было… Завоевали нас только потому, что князья катили бочки друг на друга… Князей нет, а в остальном картина не изменилась… Ладно, капитан, обменялись мнениями, и — слава богу… Зовите людей, неловко…
Строилов поднялся, распахнул дверь, пригласил своих сотрудников, извинился за то, что заставил ждать, и продолжил — будто и не прерывал совещания — повторением той же фразы:
— Пожалуйста, не сердитесь, друзья… Какие у кого соображения? Прошу…
— Товарищ капитан, — Костенко поднялся с подоконника, — как с моим предложением?
— По поводу того, чтобы задействовать ваши связи в Нью-Йорке? Информация на Джозефа Дэйвида?
Зачем он все раскрывает, подумал Костенко; нельзя ж так все вываливать! А может, их поколение по-новому строит комбинации? Нет, но откуда во мне такое страшное, пепелящее чувство недоверия ко всем?! Я ж никому не верю! Никому! Ты веришь, возразил он себе; ты по-прежнему веришь, просто за эти дни тебе открылось много такого, о чем ты не знал, и ты испугался и поэтому пригибаешься от каждого произнесенного слова… Ты боишься, признался он себе, что один из этих славных парней может быть связан с тем, кто расскажет о совещании другу, а тот — подруге, а подруга — еще одной подруге, и это дойдет до Сорокина: у него хорошие уши и длинные руки, на него работает С и с т е м а, не кто-нибудь.
Костенко молча кивнул, разъяснять ничего не стал.
— По-моему, интересное предложение, — сказал Строилов, обводя взглядом лица коллег. — Ни у кого возражений нет?
Самый молоденький паренек в джинсовом костюме, что сидел у двери, спросил:
— Каким образом полковник намерен задействовать американцев?
Строилов наконец улыбнулся:
— Нам был дан ответ: «источники информации обсуждению не подлежат, расшифровке — тоже»…
Костенко заново обсмотрел сидевших в комнатке Строилова, ощущая неловкость за то, что смел не верить им, а потому — бояться; он хотел сказать что-то этим ребятам, напряженно ждавшим от него хоть какого-то слова, как-никак, живая легенда; «давайте выпьем за тех, кто в МУРе, за тех, кто в МУРе, никто не пьет»; за него как раз пили, ему и песня эта посвящена, так, во всяком случае, утверждали старожилы НТО; он, однако, ничего не сказал, только дверь распахнул рывком, как-то грубо, но в этой грубости была видна растерянность.
Строилов проводил его взглядом, хотел было продолжить совещание, но, заметив в глазах сыщиков мольбу, поднялся и побежал следом за Костенко.
Он нагнал его уже у лифта, тронул за локоть:
— Если я вас чем-то расстроил — простите, пожалуйста…
— Да будет вам, — вздохнул Костенко. — Ничем вы меня не обидели, просто очень страшно стареть… Знаете, как об этом сказал де Голль?
— Откуда мне…
— Он сказал: «Старость — это большое кораблекрушение»…
Строилов достал из внутреннего кармана конверт и протянул его Костенко:
— Что делать с этим?
Костенко открыл конверт, увидел дактилоскопию, справки НТО и картотеки: «Отпечаток пальца принадлежит Налетову Дмитрию Дмитриевичу, клички Паташон, Зверь, Артист…
— Где сняли палец? — спросил Костенко, почувствовав, как ухнуло сердце.
— А вы как думаете?
— Наследил у Варенова? Но вы ж к нему не входили…
— На косяке двери…
— К делу подшили?
— Нет. Жду ваших рекомендаций…
— Кто проводил экспертизу?
— Галина Михайловна.
— Народу было много?
— Одна… Ее страховал один из моих мальчиков.
— Верите ему?
— Как себе.
— Можете дать эту дактилоскопию мне?
— Да.
— Понимаете, чем грозит?
— Конечно.
— Почему так легко идете на это?
— Потому что мне вас очень жаль…
— Это как понять?
— Понимать это надо так, что поколение моего отца уйдет не сломанным, со стержнем внутри, мы — дети своего времени, а оно — новое, а вот вы живете с разорванными сердцами…
Костенко вздохнул:
— Слушайте, мне очень неспокойно за вашего батюшку… Постоянно один… Можете кого-то попросить — на эту неделю хотя бы — посидеть с ним?
— Кому он мешает?
— Сорокину. Как и Федорова ему мешала… Чекисты сказали, что на процессе Сорокина не было ни одного свидетеля, — только документы, страницы следственных дел… Ни вашего отца, ни Зою Федорову, ни Лидию Русланову отчего-то на процесс не вызвали — а ведь они убойные свидетели… Выступи они против него, он бы не девять лет получил — а он получил именно девять, Мишаня Ястреб ошибался, — а все пятнадцать… Ромашов сейчас выясняет, кто отвел свидетелей… Скажете: «срок давности». А существует ли он — по отношению к такого рода преступлениям?
… Степанов долго чертыхался, — «нет времени, Славик, зашиваемся»; потом, однако, согласился:
— Я позвоню американским коллегам отсюда, подъезжай, зануда.
— Знаешь, что такое «зануда»?
— Знаю, знаю, — это человек, который подробно, в течение получаса, отвечает на дежурный вопрос «как дела? »…
… В редакции у Степанова было как в Содоме и Гомор-ре; в крошечной двухкомнатной квартирке работали двенадцать человек.
— Здесь у нас и газета и журнал, — пояснил Степанов. — По советским стандартам надо держать в штате душ семьдесят, платить в среднем — каково словечко?! — по сто пятьдесят, только б сохранить равенство нищих, а у нас вкалывают с утра до ночи, но и получают по-людски.
— Посадят, — убежденно сказал Костенко. — Как что изменится наверху — в одну ночь заберут.
— Это у нас умеют, — согласился Степанов. — Только это будут последние посадки нашей государственности — реабилитировать нас станет государственность качественно новая… Ладно, садись и жди, сейчас приедет мой приятель, крутой американский газетчик, изложишь ему суть дела, только не хитри и не секретничай, они этого не понимают.
— Слушай, а на кой черт тебе эта суматоха? Жизнь прожил вольной птицей, зачем под занавес навесил на себя вериги?
— А кто демократии поможет? Болтать все здоровы…
— Демократии в этой стране никто помочь не в силах, — убежденно заметил Костенко. — Утопия.
… Они подружились двадцать девять лет назад, когда Степанов пришел в МУР стажером-сыщиком, после того как в очередной раз поскандалил с гаишником (мощная сила, воспитывающая среди водителей ненависть к Советам и ее зловещим детям под погонами, — нигде так не умеют унижать человеческое достоинство, как у нас, особенно на нижних этажах власти, абсолютная всепозволенность при полнейшей всезапрещаемости). Он пришел на Петровку, чтобы до конца утвердиться в сложившемся издавна мнении: все мусора — гады, негде пробы ставить.
И навсегда запомнил ту ночь, что провел в д е ж у р к е МУРа, — вместе с Костенко.
Он никогда не мог забыть, как Костенко — тогда еще худенький, кожа да кости, иссиня-черноволосый, в модном переливчатом костюме и узконосых туфлях (выплачивал долги три месяца, мечтал одеваться, как Бельмондо, все те, кто рос в нищете, поначалу мечтают иметь красивые вещи) — по-волчьи крался вдоль маленького, покосившегося домишки в Тропарях, неподалеку от церкви, там в те годы была деревушка, городские огни едва виднелись…
Костенко шагал бесшумно, порою с яростью оборачивался на двух сыщиков из дежурной опергруппы и Степанова, беззвучно матерился, потому что в домишке дох Длинный, вооруженный ТТ и финкой; три часа назад угнал «Волгу», взял во Внукове промтоварный, ранил сторожа; если сейчас что услышит — станет отстреливаться, терять нечего, рецидивист.
Костенко махнул Степанову рукой, чтоб остановился в простенке между оконцами; если, спаси господь, зацепит «стажера-писаку», с него сорвут погоны, выгонят взашей, на такого рода операции в о л ь н ы х не берут, самореклама, сам иди под пулю, за это деньги платят, стольник в месяц, а других не тащи…
Степанов, тем не менее, поскакал за ним, больше всего страшась, что загремят пятаки в кармане, поэтому руки держал по швам, как солдат на параде.
Костенко долго стоял возле двери, что вела в комнату, задышливо успокаивая дыхание. Он не оглядывался, потому что не мог себе представить, что кто-то ослушается его и потащится следом за ним под пулю.
Степанов чувствовал, как с о б и р а л с я Костенко, он не отрывал взгляда от его спины, словно бы слыша в себе медленные «раз, два, два с половиной, два и три четверти»; откинувшись, Костенко жахнул в дверь каблуком, бросился в комнату, мгновенно сориентировавшись, чуть не упал на кровать, где спал Длинный, укутавшись с головой красным ватным одеялом, выбросил в падении правую руку, скользяще сунул ее под подушку, ухватил ТТ, неловко оступился, упал, стремительно перекрутился два раза и навел пистолет на бандита:
— Руки в гору!
Длинный заорал что-то, выхватил из-под матраца финку и хотел было броситься на Костенко, но запутался в одеяле и по-клоунски, беспомощно рухнул на пол.
Сыщики кинулись на него, финку выкрутили, надели наручники, бросили на стул.
Костенко медленно поднялся и с тоской посмотрел на свои переливчатые брюки: при падении вырвал кусок с мясом, ни одна штопка не возьмет, когда еще соберет б а ш л и на новый костюм?!
— Где ворованное барахло, Длинный? — спросил Костенко, не отрывая глаз от дыры на брюках.
— В сарае, где ж еще…
Костенко обернулся к сыщикам, те сразу же вышли; старуха, вернувшись из чулана, хрипло спросила:
— Натворил чего?
Костенко кивнул.
— На кого ж меня кидаешь, сыночка? — старуха заплакала. — Пенсии нет, помру с голоду, кто глаза закроет?
— Общественность, — усмехнулся Длинный.
— Пасть порву, — пообещал Костенко.
— Значит, в один лагерь со мной пойдешь, — огрызнулся бандит.
— Где его одежка? — спросил Костенко старуху. — Дайте ему, мамаша, пусть одевается, в тюрьму повезу.
Старуха принесла ратиновое пальто, мохеровое кашне, костюм-тройку и лаковые туфли.
Костенко покачал головой:
— Ватник ему дайте, мамаша… И сапоги… Он теперь надолго сядет.
— Это мое, — сказал Длинный, кивнув на пальто. — Заработал честным трудом, свидетелей выставлю.
— Оставь матери, продаст, харчиться ж ей надо… Кто теперь об ней позаботится? Длинный усмехнулся:
— Власть… Она у нас добрая, всенародная.
Пришли сыщики, доложили, что барахло действительно спрятано в сарае, под дровами, все в целости, продать ничего не успел.
… Когда Длинного вывели на улицу, Костенко обнял плачущую старуху, прижал ее к себе, и Степанова тогда поразило сходство их лиц: в них была одинаково безнадежная скорбь и отчетливое понимание того, что никому, никогда, ничего не дано изменить в этом мире, — кому что отмерено, того не избежать, как бы кто ни старался искусить судьбу…
Вздохнув, Костенко пролистал паспорт Длинного, открыл его портмоне, достал оттуда сотенную ассигнацию и подтолкнул ее старухе мизинцем:
— Возьми, мать… На первое время, глядишь, хватит, больше дать не могу, ворованные…
Старуха прижалась пересохшими губами к его руке; он руку не отдернул, смотрел куда-то в угол темной комнатушки с земляным полом, трухлявыми стенами и обшарпанными, кривыми рамами; разруха и безысходность…
В машине уже сказал Степанову:
— Сколько б ни кричали о борьбе с преступностью — с места не сдвинемся, покуда власти угодно, чтобы народ жил в нищете…
Степановского приятеля из «Пост» звали Джон Малроу…
Он внимательно выслушал Костенко; записал что-то на маленьких листочках растрепанного блокнотика, поинтересовался, получит ли его газета право «первой ночи», если он накопает серьезную информацию в Штатах; Степанов сразу же включился в разговор: «Мы опубликуем материал — если дело пойдет так, как рассчитывает полковник, — одновременно, это по-джентльменски».
На этом и порешили.
… Неподнадзорная пересекаемость судеб, рожденная встречами — запланированными и случайными, — являет собою одну из основных загадок цивилизации. Высшее таинство человечества — записные книжки с номерами телефонов и адресами; если бы какой диктатор смог отдать приказ (еще сможет, найдется такой!), обязывающий математиков просчитать на компьютерах таинственные линии общности, связывающие (или, наоборот, разделяющие) людей, составляющих те или иные государственности, то картина получится жутковатая, ибо станет ясным, что история развивается не по объективным законам, но по принципу неконтролируемых случайностей, подвластных лишь высшей логике Бытия.
Джон Малроу начинал журналистскую работу с того, что проводил дни и ночи в управлении криминальной полиции Нью-Йорка; шел шестьдесят восьмой год, взрыв леворадикального движения в Гринвич Вилледж, прелестном районе огромного города, где традиционно жили художники, артисты, писатели, студенчество. В з р ы в этот совпал с вьетнамской трагедией; на каждом углу продавались майки и значки: «Я люблю Хо! », «Народ, угнетающий другие народы, кует цепи для самого себя»; хорошо продавались лозунги Мао: «Имперализм — бумажный тигр», «Винтовка рождает власть». Здесь же во время ночных гулянок продавали марихуану; то и дело вспыхивала белоглазая, неуправляемая поножовщина; задержанные проходили наркологический контроль — практически все ш и р я л и с ь.
Одновременно (словно бы заранее был разработан сценарий) в Вашингтоне начались расовые беспорядки, запылали особняки — всего в трех милях от Белого дома; столица была заклеена лозунгами: «Черные предают Америку», «Белые расисты продолжают дело Гитлера», «Цветные — главная угроза мировой цивилизации», «Евреи — наймиты масонского капитала, хайль Гитлер! ». В Вашингтоне, однако, не поддались панике; телевидение и газеты печатали фотографии улыбающегося Вилли Брандта: «Каждый настоящий социал-демократ в юности обязан пройти через леворадикальный коммунизм, естественная болезнь роста». Он сказал это, когда его сына арестовали в Западном Берлине во время демонстрации, проводившейся немецкими маоистами.
Американские политологи разработали стремительно-продуманный план: черные общественные деятели были приглашены в правительственные организации; в районах с цветным населением лидеров этнического меньшинства подвинули в мэрии; расовая проблема поэтому постепенно нормализовалась, хотя поначалу казалось — особенно натурам неуравновешенным, склонным к шараханьям, — что положение в стране вышло из-под контроля центральной власти…
Тогда-то Джон Малроу и сделал себе имя, потому что именно во время столкновений представителей закона с преступными элементами выстраивалась концепция преодоления тупиковой ситуации: власть достаточно сильна и мобильна, чтобы сдержать хаос, пока законодатели приведут основные уложения страны в соответствие с качественно новой ситуацией, создавшейся в мире.
… Джим Волл, инспектор полиции, в группе которого Малроу чаще всего пасся, сделался — по прошествии двадцати лет — большим начальником, при этом вложил свои деньги (взяток не брал, невыгодно — слишком велик риск) в акции той химической компании, где работала жена; получил крепкие дивиденды, это дало ему высокое ощущение независимости и уверенное право на отставку — в том случае, если бы приказ руководства вошел в противоречие с его принципами.
Прочитав факс, отправленный из Москвы стародавним другом Джоном Малроу, заместитель директора Волл попросил нью-йоркских п а р н е й поинтересоваться, что из себя представляет некий Джозеф Дэйвид; ответ пришел ошеломляющий; Волл немедленно послал факс Малроу: «Дело — любопытно; я не смогу рассказать того, что можно, ни по факсу, ни по телексу, хотя есть и такое, что рассказать — даже при нашем дружестве — я тебе не смогу».
Основания отвечать именно так у Волла были серьезные: оказывается, нью-йоркское бюро его к о н т о р ы уже давно присматривалось к Джозефу Дэйвиду в связи с «русской мафией», довольно крепко утвердившейся в Бруклине и на Майами.
Первые годы после выезда из Москвы Дэйвид перебивался тем, что толкал русских певцов и актеров в рестораны и на съемки в массовках; бизнес не очень-то получался; языковой барьер; учил английский по словарю, потом нанялся мажордомом к директору издательства, полагая, что, если погрузиться в англоговорящий мир, исключив общение со с в о и м и, дело сдвинется с мертвой точки. Мучительно стараясь понять босса и его гостей, тоскливо думал: «Эх, вас бы научить русскому, мы б горы своротили — с моими-то московскими связями! »; протолкнул хозяину томик мемуаров отказников, получил небольшие комиссионные; не бизнес; права на рукописи заметных людей эмиграции ему не передавали, слишком мелок; все чаще вспоминал Россию — вот где можно вертеть бизнес, если только имеешь голову на плечах…
Все изменилось в восемьдесят шестом, когда разрешили навещать родных, — сразу же полетел к сестре, та работала педиатром в Хабаровске, уезжать категорически отказалась: двое сыновей в институте, чего бога гневить?!
Дэйвид попал в поле зрения таможенного контроля, полиции и ФБР, когда он, вернувшись из очередного вояжа в Москву (это было два года назад), обратился к наиболее престижным охотничьим магазинам с предложением приобрести тульские ружья, сделанные ведущими русскими мастерами по спецзаказу. Его выслушали с явным интересом (никто так не умеет прощать коверканье своего языка, как американцы; страна интернационалистов, чистый Вавилон), попросили внести конкретные предложения, одобрили идею («фантастик», «марвэлэс»), но после того, как Дэйвид передал условия будущим партнерам, в дверь его маленькой однокомнатной квартиры на 23-й улице (неподалеку от отеля «Челси») позвонили около двух часов ночи; он посмотрел в глазок; н, а площадке стоял старик в дорогом желтом пальто ангорской шерсти, в руке трость с серебряным набалдашником; рядом с ним торчал молодой верзила в кожанке, с остервенением жевавший резинку.
— Кто? — спросил Джозеф Дэйвид, ощутив внезапный озноб. — Что вам надо?
— Меня зовут Петрилли, — ответил старик. — Я пришел к вам с добром… Это по поводу ружей… Пожалуйста, не бойтесь, отворите дверь…
— Я вас совершенно не боюсь! Почему я вас должен бояться?! Но вы не позвонили заранее и не сделали аппойнтмент… У меня гостья…
— Поговорим на кухне, — усмехнулся Петрилли. — Я тоже начинал работу в подвале, потом уж перебрался в особняк… Повторяю, не бойтесь, у нас п о к а нет к вам претензий. Я пришел с предложением… И зря вы сказали про девку. Лгать — дурно. У вас нет девки, мы следили за квартирой…
Словно загипнотизированный, Дэйвид открыл дверь, повторяя себе все время: «Идиот, звони в полицию! Что ты делаешь, безумец? »
Петрилли пальто снимать не стал, по-хозяйски вошел в комнату, обставленную старой мебелью, сел в скрипучее кресло; верзила замер в дверном проеме.
— Слушайте, Джозеф, вы очень молодой американец, — начал Петрилли. — Вы не знаете жизнь этого сложного города, поэтому можете наломать дров и потерять голову… ее вам просто-напросто отрежут, понимаете? Запомните, торговля оружием традиционно находится в наших руках, итальянцев. Мы выяснили, что вы не обсуждали вопрос о ружьях в русском Бруклине. Иначе бы могла начаться война. И вы бы в этой войне проиграли, поверьте. Вы решили действовать без нас — мы вам этого не позволим. Мы готовы уплатить вам пять процентов со сделки, если поможете нашим людям заключить хороший контракт с русскими оружейниками. Советовал бы вам не отказываться от этого предложения… Нам выгодно то, что вы владеете русским, знаете русских, еще бы вам их не знать, если вы среди них выросли… При этом мы готовы помочь вам в продюсерском бизнесе, у нас и там достаточные связи. Понятно?
С трудом скрывая озноб, Дэйвид ответил:
— Я должен все взвесить. Оставьте свой телефон.
Петрилли поднялся:
— Не валяйте дурака! Мышь интересуется адресом льва. Завтра в десять вечера мои мальчики придут к вам, и вы заключите с ними соглашение… Все… Теперь можете вызывать девку — без этого не уснете…
… Девку он вызывать не стал; трясущимся пальцем набрал номера телефонов знакомых импресарио — Пантелея Давыдовского и Шпильмана; один был в Москве, пробивал гастроли Робертино Лоретти, другой вел переговоры с Еврейским театром; позвонил к Игорю; в Бруклине о нем говорили как о человеке, который знает все и всех; встретились утром, на Брайтон Бич, в центре «русского Нью-Йорка».
Выслушав бледного Дэйвида, срисовав его тонкие трясущиеся пальцы и синие обгрызанные ногти, Игорь вздохнул:
— Вы же здесь не первый год живете, Ося… Что за русская манера ухватить все самому?! В этой стране такие штучки не проходят — возьми свое, но поделись с ближним. Это только в России каждый хочет ухватить все, поэтому и здесь живут черт-те как… В одной руке два члена не удержишь…
— Какой член?! — взмолился Дэйвид. — Я же объяснил вам: пришла итальянская мафия! Они не шутят! Они хотят отнять мой кусок хлеба! Я готов поделиться с теми, кто возьмет меня под защиту. Итальянцы предложили мне двадцать процентов, это грабеж!
Игорь попросил подождать; через три часа в маленькое кафе, где они встретились, подъехал невысокий мужчина с копной негритянских волос, одет в старый свитер и истрепанные джинсы; «мерседес» (последняя модель, серебристый, тяжелый) запирать не стал — там остались два телохранителя; присел рядом с Дэйвидом на краешек стула и горестно покачал головой:
— Послушайте, не надо нас ссорить с итальянцами. Мы не хотим перестрелок. Вам предложили пять процентов со сделки, пять, а не двадцать — никогда не лгите своим, вырежем язык. Так вы соглашайтесь. Понятно? Нам отдадите два процента, три себе, хорошие деньги.
Что же касается вашего бизнеса, связанного с актерами и писателями, — мы обладаем всей информацией о вашей активности — будете платить десять процентов со сделок, мы, в свою очередь, поможем вам через наши возможности, а у нас они серьезные. При этом вы будете выполнять ряд наших просьб, которые вас ни к чему не обязывают, — во время поездок в страну победившего счастья. Я думаю, вы достаточно умны, чтобы не ответить «нет».
С тех пор Дэйвид стал курьером мафии.
Именно он заказал Хренкову (после того, как заключил с ним договор на книгу «Палач и жертва») сенсационный труд: «Советская мафия. Структура. Устав. Связи».
— Знаете что, — задумчиво сказал Костенко, обращаясь к сыщикам, — я бы просил вас оставить меня — на пару минут — наедине с руководителем группы.
— Пожалуйста, не сердитесь, друзья, — сказал Строилов, посмотрев на Костенко с некоторым удивлением; дождавшись, пока все вышли, заметил: — Верные же ребята, Владислав Романович… Зачем вы их так?
— Только затем, что не хочу вас подводить под монастырь… Вы б меня лучше отчислили, капитан, пойдет на пользу дела, право… Я установил адрес Хрена так, как считал нужным, единственный шанс… Вы бы пошли за Дэйвидом, считая, что он вас выведет на Сорокина… Я тоже допускал такое вероятие, но мне хотелось исключить малейшую возможность провала — мы имеем дело с профессионалом… Если станет известно, к а к ваш консультант получил информацию о квартире Сорокина, — с вас сорвут погоны…
— Пусть. Главное, что меня интересует: Варенов жив?
— Был — во всяком случае… Уйти мне из вашей группы надо потому еще, что я хочу задействовать связи моих друзей… И не здесь, а в Нью-Йорке… Вы понимаете, что вам и вашим сотрудникам — а я им, хоть и внештатно, пока что являюсь — надо согласовывать такую операцию. И не дни на это уйдут, а недели.
— Я готов поручить вам отладить такую связь… Я не боюсь ответственности… Заканчиваю докторскую, так что — в случае чего — найду работу юрисконсульта…
— Вы умеете играть, как оперативник старой школы…
— Не люблю слово «оперативник»… Предпочитаю — «сыщик», традиционно и в десятку.
— Верите людям, Строилов? Капитан откинулся на спинку стула:
— Скорее «нет», чем «да».
— А вот я, старый дурак, верил.
— Вы не были сыном репрессированного, Владислав Романович… А я это с детского дома помню… Не со школы или университета, а именно с детского дома… Постарайтесь меня понять.
— Понял… Мне верите?
— Да. Другое дело — вы не очень-то верите мне.
— В чем-то — нет.
— Почему? Я дал какие-то основания?
— Пожалуй, что нет… Просто я привык к постоянным подножкам начальства… А вы мой начальник…
— Улика весьма чувственна, — усмехнулся Строилов. — Женственная, сказал бы я.
— У вас детский дом, у меня опыт тридцатипятилетней работы в системе: мы ж все друг друга харчим, закладываем, подставляем… При генетически общинно-коллективистской традиции на практике мы злющие индивидуалисты, разобщены, словно гиены: все друг дружке враги, глотку готовы перегрызть по любому поводу…
— Жизнь трудная, Владислав Романович… Бытие определяет сознание… В очередях люди научились ненавидеть друг друга, особенно тех, кто стоит впереди…
— Накануне нашествия Чингисхана очередей, сколько мне известно, не было… Завоевали нас только потому, что князья катили бочки друг на друга… Князей нет, а в остальном картина не изменилась… Ладно, капитан, обменялись мнениями, и — слава богу… Зовите людей, неловко…
Строилов поднялся, распахнул дверь, пригласил своих сотрудников, извинился за то, что заставил ждать, и продолжил — будто и не прерывал совещания — повторением той же фразы:
— Пожалуйста, не сердитесь, друзья… Какие у кого соображения? Прошу…
— Товарищ капитан, — Костенко поднялся с подоконника, — как с моим предложением?
— По поводу того, чтобы задействовать ваши связи в Нью-Йорке? Информация на Джозефа Дэйвида?
Зачем он все раскрывает, подумал Костенко; нельзя ж так все вываливать! А может, их поколение по-новому строит комбинации? Нет, но откуда во мне такое страшное, пепелящее чувство недоверия ко всем?! Я ж никому не верю! Никому! Ты веришь, возразил он себе; ты по-прежнему веришь, просто за эти дни тебе открылось много такого, о чем ты не знал, и ты испугался и поэтому пригибаешься от каждого произнесенного слова… Ты боишься, признался он себе, что один из этих славных парней может быть связан с тем, кто расскажет о совещании другу, а тот — подруге, а подруга — еще одной подруге, и это дойдет до Сорокина: у него хорошие уши и длинные руки, на него работает С и с т е м а, не кто-нибудь.
Костенко молча кивнул, разъяснять ничего не стал.
— По-моему, интересное предложение, — сказал Строилов, обводя взглядом лица коллег. — Ни у кого возражений нет?
Самый молоденький паренек в джинсовом костюме, что сидел у двери, спросил:
— Каким образом полковник намерен задействовать американцев?
Строилов наконец улыбнулся:
— Нам был дан ответ: «источники информации обсуждению не подлежат, расшифровке — тоже»…
Костенко заново обсмотрел сидевших в комнатке Строилова, ощущая неловкость за то, что смел не верить им, а потому — бояться; он хотел сказать что-то этим ребятам, напряженно ждавшим от него хоть какого-то слова, как-никак, живая легенда; «давайте выпьем за тех, кто в МУРе, за тех, кто в МУРе, никто не пьет»; за него как раз пили, ему и песня эта посвящена, так, во всяком случае, утверждали старожилы НТО; он, однако, ничего не сказал, только дверь распахнул рывком, как-то грубо, но в этой грубости была видна растерянность.
Строилов проводил его взглядом, хотел было продолжить совещание, но, заметив в глазах сыщиков мольбу, поднялся и побежал следом за Костенко.
Он нагнал его уже у лифта, тронул за локоть:
— Если я вас чем-то расстроил — простите, пожалуйста…
— Да будет вам, — вздохнул Костенко. — Ничем вы меня не обидели, просто очень страшно стареть… Знаете, как об этом сказал де Голль?
— Откуда мне…
— Он сказал: «Старость — это большое кораблекрушение»…
Строилов достал из внутреннего кармана конверт и протянул его Костенко:
— Что делать с этим?
Костенко открыл конверт, увидел дактилоскопию, справки НТО и картотеки: «Отпечаток пальца принадлежит Налетову Дмитрию Дмитриевичу, клички Паташон, Зверь, Артист…
— Где сняли палец? — спросил Костенко, почувствовав, как ухнуло сердце.
— А вы как думаете?
— Наследил у Варенова? Но вы ж к нему не входили…
— На косяке двери…
— К делу подшили?
— Нет. Жду ваших рекомендаций…
— Кто проводил экспертизу?
— Галина Михайловна.
— Народу было много?
— Одна… Ее страховал один из моих мальчиков.
— Верите ему?
— Как себе.
— Можете дать эту дактилоскопию мне?
— Да.
— Понимаете, чем грозит?
— Конечно.
— Почему так легко идете на это?
— Потому что мне вас очень жаль…
— Это как понять?
— Понимать это надо так, что поколение моего отца уйдет не сломанным, со стержнем внутри, мы — дети своего времени, а оно — новое, а вот вы живете с разорванными сердцами…
Костенко вздохнул:
— Слушайте, мне очень неспокойно за вашего батюшку… Постоянно один… Можете кого-то попросить — на эту неделю хотя бы — посидеть с ним?
— Кому он мешает?
— Сорокину. Как и Федорова ему мешала… Чекисты сказали, что на процессе Сорокина не было ни одного свидетеля, — только документы, страницы следственных дел… Ни вашего отца, ни Зою Федорову, ни Лидию Русланову отчего-то на процесс не вызвали — а ведь они убойные свидетели… Выступи они против него, он бы не девять лет получил — а он получил именно девять, Мишаня Ястреб ошибался, — а все пятнадцать… Ромашов сейчас выясняет, кто отвел свидетелей… Скажете: «срок давности». А существует ли он — по отношению к такого рода преступлениям?
… Степанов долго чертыхался, — «нет времени, Славик, зашиваемся»; потом, однако, согласился:
— Я позвоню американским коллегам отсюда, подъезжай, зануда.
— Знаешь, что такое «зануда»?
— Знаю, знаю, — это человек, который подробно, в течение получаса, отвечает на дежурный вопрос «как дела? »…
… В редакции у Степанова было как в Содоме и Гомор-ре; в крошечной двухкомнатной квартирке работали двенадцать человек.
— Здесь у нас и газета и журнал, — пояснил Степанов. — По советским стандартам надо держать в штате душ семьдесят, платить в среднем — каково словечко?! — по сто пятьдесят, только б сохранить равенство нищих, а у нас вкалывают с утра до ночи, но и получают по-людски.
— Посадят, — убежденно сказал Костенко. — Как что изменится наверху — в одну ночь заберут.
— Это у нас умеют, — согласился Степанов. — Только это будут последние посадки нашей государственности — реабилитировать нас станет государственность качественно новая… Ладно, садись и жди, сейчас приедет мой приятель, крутой американский газетчик, изложишь ему суть дела, только не хитри и не секретничай, они этого не понимают.
— Слушай, а на кой черт тебе эта суматоха? Жизнь прожил вольной птицей, зачем под занавес навесил на себя вериги?
— А кто демократии поможет? Болтать все здоровы…
— Демократии в этой стране никто помочь не в силах, — убежденно заметил Костенко. — Утопия.
… Они подружились двадцать девять лет назад, когда Степанов пришел в МУР стажером-сыщиком, после того как в очередной раз поскандалил с гаишником (мощная сила, воспитывающая среди водителей ненависть к Советам и ее зловещим детям под погонами, — нигде так не умеют унижать человеческое достоинство, как у нас, особенно на нижних этажах власти, абсолютная всепозволенность при полнейшей всезапрещаемости). Он пришел на Петровку, чтобы до конца утвердиться в сложившемся издавна мнении: все мусора — гады, негде пробы ставить.
И навсегда запомнил ту ночь, что провел в д е ж у р к е МУРа, — вместе с Костенко.
Он никогда не мог забыть, как Костенко — тогда еще худенький, кожа да кости, иссиня-черноволосый, в модном переливчатом костюме и узконосых туфлях (выплачивал долги три месяца, мечтал одеваться, как Бельмондо, все те, кто рос в нищете, поначалу мечтают иметь красивые вещи) — по-волчьи крался вдоль маленького, покосившегося домишки в Тропарях, неподалеку от церкви, там в те годы была деревушка, городские огни едва виднелись…
Костенко шагал бесшумно, порою с яростью оборачивался на двух сыщиков из дежурной опергруппы и Степанова, беззвучно матерился, потому что в домишке дох Длинный, вооруженный ТТ и финкой; три часа назад угнал «Волгу», взял во Внукове промтоварный, ранил сторожа; если сейчас что услышит — станет отстреливаться, терять нечего, рецидивист.
Костенко махнул Степанову рукой, чтоб остановился в простенке между оконцами; если, спаси господь, зацепит «стажера-писаку», с него сорвут погоны, выгонят взашей, на такого рода операции в о л ь н ы х не берут, самореклама, сам иди под пулю, за это деньги платят, стольник в месяц, а других не тащи…
Степанов, тем не менее, поскакал за ним, больше всего страшась, что загремят пятаки в кармане, поэтому руки держал по швам, как солдат на параде.
Костенко долго стоял возле двери, что вела в комнату, задышливо успокаивая дыхание. Он не оглядывался, потому что не мог себе представить, что кто-то ослушается его и потащится следом за ним под пулю.
Степанов чувствовал, как с о б и р а л с я Костенко, он не отрывал взгляда от его спины, словно бы слыша в себе медленные «раз, два, два с половиной, два и три четверти»; откинувшись, Костенко жахнул в дверь каблуком, бросился в комнату, мгновенно сориентировавшись, чуть не упал на кровать, где спал Длинный, укутавшись с головой красным ватным одеялом, выбросил в падении правую руку, скользяще сунул ее под подушку, ухватил ТТ, неловко оступился, упал, стремительно перекрутился два раза и навел пистолет на бандита:
— Руки в гору!
Длинный заорал что-то, выхватил из-под матраца финку и хотел было броситься на Костенко, но запутался в одеяле и по-клоунски, беспомощно рухнул на пол.
Сыщики кинулись на него, финку выкрутили, надели наручники, бросили на стул.
Костенко медленно поднялся и с тоской посмотрел на свои переливчатые брюки: при падении вырвал кусок с мясом, ни одна штопка не возьмет, когда еще соберет б а ш л и на новый костюм?!
— Где ворованное барахло, Длинный? — спросил Костенко, не отрывая глаз от дыры на брюках.
— В сарае, где ж еще…
Костенко обернулся к сыщикам, те сразу же вышли; старуха, вернувшись из чулана, хрипло спросила:
— Натворил чего?
Костенко кивнул.
— На кого ж меня кидаешь, сыночка? — старуха заплакала. — Пенсии нет, помру с голоду, кто глаза закроет?
— Общественность, — усмехнулся Длинный.
— Пасть порву, — пообещал Костенко.
— Значит, в один лагерь со мной пойдешь, — огрызнулся бандит.
— Где его одежка? — спросил Костенко старуху. — Дайте ему, мамаша, пусть одевается, в тюрьму повезу.
Старуха принесла ратиновое пальто, мохеровое кашне, костюм-тройку и лаковые туфли.
Костенко покачал головой:
— Ватник ему дайте, мамаша… И сапоги… Он теперь надолго сядет.
— Это мое, — сказал Длинный, кивнув на пальто. — Заработал честным трудом, свидетелей выставлю.
— Оставь матери, продаст, харчиться ж ей надо… Кто теперь об ней позаботится? Длинный усмехнулся:
— Власть… Она у нас добрая, всенародная.
Пришли сыщики, доложили, что барахло действительно спрятано в сарае, под дровами, все в целости, продать ничего не успел.
… Когда Длинного вывели на улицу, Костенко обнял плачущую старуху, прижал ее к себе, и Степанова тогда поразило сходство их лиц: в них была одинаково безнадежная скорбь и отчетливое понимание того, что никому, никогда, ничего не дано изменить в этом мире, — кому что отмерено, того не избежать, как бы кто ни старался искусить судьбу…
Вздохнув, Костенко пролистал паспорт Длинного, открыл его портмоне, достал оттуда сотенную ассигнацию и подтолкнул ее старухе мизинцем:
— Возьми, мать… На первое время, глядишь, хватит, больше дать не могу, ворованные…
Старуха прижалась пересохшими губами к его руке; он руку не отдернул, смотрел куда-то в угол темной комнатушки с земляным полом, трухлявыми стенами и обшарпанными, кривыми рамами; разруха и безысходность…
В машине уже сказал Степанову:
— Сколько б ни кричали о борьбе с преступностью — с места не сдвинемся, покуда власти угодно, чтобы народ жил в нищете…
Степановского приятеля из «Пост» звали Джон Малроу…
Он внимательно выслушал Костенко; записал что-то на маленьких листочках растрепанного блокнотика, поинтересовался, получит ли его газета право «первой ночи», если он накопает серьезную информацию в Штатах; Степанов сразу же включился в разговор: «Мы опубликуем материал — если дело пойдет так, как рассчитывает полковник, — одновременно, это по-джентльменски».
На этом и порешили.
… Неподнадзорная пересекаемость судеб, рожденная встречами — запланированными и случайными, — являет собою одну из основных загадок цивилизации. Высшее таинство человечества — записные книжки с номерами телефонов и адресами; если бы какой диктатор смог отдать приказ (еще сможет, найдется такой!), обязывающий математиков просчитать на компьютерах таинственные линии общности, связывающие (или, наоборот, разделяющие) людей, составляющих те или иные государственности, то картина получится жутковатая, ибо станет ясным, что история развивается не по объективным законам, но по принципу неконтролируемых случайностей, подвластных лишь высшей логике Бытия.
Джон Малроу начинал журналистскую работу с того, что проводил дни и ночи в управлении криминальной полиции Нью-Йорка; шел шестьдесят восьмой год, взрыв леворадикального движения в Гринвич Вилледж, прелестном районе огромного города, где традиционно жили художники, артисты, писатели, студенчество. В з р ы в этот совпал с вьетнамской трагедией; на каждом углу продавались майки и значки: «Я люблю Хо! », «Народ, угнетающий другие народы, кует цепи для самого себя»; хорошо продавались лозунги Мао: «Имперализм — бумажный тигр», «Винтовка рождает власть». Здесь же во время ночных гулянок продавали марихуану; то и дело вспыхивала белоглазая, неуправляемая поножовщина; задержанные проходили наркологический контроль — практически все ш и р я л и с ь.
Одновременно (словно бы заранее был разработан сценарий) в Вашингтоне начались расовые беспорядки, запылали особняки — всего в трех милях от Белого дома; столица была заклеена лозунгами: «Черные предают Америку», «Белые расисты продолжают дело Гитлера», «Цветные — главная угроза мировой цивилизации», «Евреи — наймиты масонского капитала, хайль Гитлер! ». В Вашингтоне, однако, не поддались панике; телевидение и газеты печатали фотографии улыбающегося Вилли Брандта: «Каждый настоящий социал-демократ в юности обязан пройти через леворадикальный коммунизм, естественная болезнь роста». Он сказал это, когда его сына арестовали в Западном Берлине во время демонстрации, проводившейся немецкими маоистами.
Американские политологи разработали стремительно-продуманный план: черные общественные деятели были приглашены в правительственные организации; в районах с цветным населением лидеров этнического меньшинства подвинули в мэрии; расовая проблема поэтому постепенно нормализовалась, хотя поначалу казалось — особенно натурам неуравновешенным, склонным к шараханьям, — что положение в стране вышло из-под контроля центральной власти…
Тогда-то Джон Малроу и сделал себе имя, потому что именно во время столкновений представителей закона с преступными элементами выстраивалась концепция преодоления тупиковой ситуации: власть достаточно сильна и мобильна, чтобы сдержать хаос, пока законодатели приведут основные уложения страны в соответствие с качественно новой ситуацией, создавшейся в мире.
… Джим Волл, инспектор полиции, в группе которого Малроу чаще всего пасся, сделался — по прошествии двадцати лет — большим начальником, при этом вложил свои деньги (взяток не брал, невыгодно — слишком велик риск) в акции той химической компании, где работала жена; получил крепкие дивиденды, это дало ему высокое ощущение независимости и уверенное право на отставку — в том случае, если бы приказ руководства вошел в противоречие с его принципами.
Прочитав факс, отправленный из Москвы стародавним другом Джоном Малроу, заместитель директора Волл попросил нью-йоркских п а р н е й поинтересоваться, что из себя представляет некий Джозеф Дэйвид; ответ пришел ошеломляющий; Волл немедленно послал факс Малроу: «Дело — любопытно; я не смогу рассказать того, что можно, ни по факсу, ни по телексу, хотя есть и такое, что рассказать — даже при нашем дружестве — я тебе не смогу».
Основания отвечать именно так у Волла были серьезные: оказывается, нью-йоркское бюро его к о н т о р ы уже давно присматривалось к Джозефу Дэйвиду в связи с «русской мафией», довольно крепко утвердившейся в Бруклине и на Майами.
Первые годы после выезда из Москвы Дэйвид перебивался тем, что толкал русских певцов и актеров в рестораны и на съемки в массовках; бизнес не очень-то получался; языковой барьер; учил английский по словарю, потом нанялся мажордомом к директору издательства, полагая, что, если погрузиться в англоговорящий мир, исключив общение со с в о и м и, дело сдвинется с мертвой точки. Мучительно стараясь понять босса и его гостей, тоскливо думал: «Эх, вас бы научить русскому, мы б горы своротили — с моими-то московскими связями! »; протолкнул хозяину томик мемуаров отказников, получил небольшие комиссионные; не бизнес; права на рукописи заметных людей эмиграции ему не передавали, слишком мелок; все чаще вспоминал Россию — вот где можно вертеть бизнес, если только имеешь голову на плечах…
Все изменилось в восемьдесят шестом, когда разрешили навещать родных, — сразу же полетел к сестре, та работала педиатром в Хабаровске, уезжать категорически отказалась: двое сыновей в институте, чего бога гневить?!
Дэйвид попал в поле зрения таможенного контроля, полиции и ФБР, когда он, вернувшись из очередного вояжа в Москву (это было два года назад), обратился к наиболее престижным охотничьим магазинам с предложением приобрести тульские ружья, сделанные ведущими русскими мастерами по спецзаказу. Его выслушали с явным интересом (никто так не умеет прощать коверканье своего языка, как американцы; страна интернационалистов, чистый Вавилон), попросили внести конкретные предложения, одобрили идею («фантастик», «марвэлэс»), но после того, как Дэйвид передал условия будущим партнерам, в дверь его маленькой однокомнатной квартиры на 23-й улице (неподалеку от отеля «Челси») позвонили около двух часов ночи; он посмотрел в глазок; н, а площадке стоял старик в дорогом желтом пальто ангорской шерсти, в руке трость с серебряным набалдашником; рядом с ним торчал молодой верзила в кожанке, с остервенением жевавший резинку.
— Кто? — спросил Джозеф Дэйвид, ощутив внезапный озноб. — Что вам надо?
— Меня зовут Петрилли, — ответил старик. — Я пришел к вам с добром… Это по поводу ружей… Пожалуйста, не бойтесь, отворите дверь…
— Я вас совершенно не боюсь! Почему я вас должен бояться?! Но вы не позвонили заранее и не сделали аппойнтмент… У меня гостья…
— Поговорим на кухне, — усмехнулся Петрилли. — Я тоже начинал работу в подвале, потом уж перебрался в особняк… Повторяю, не бойтесь, у нас п о к а нет к вам претензий. Я пришел с предложением… И зря вы сказали про девку. Лгать — дурно. У вас нет девки, мы следили за квартирой…
Словно загипнотизированный, Дэйвид открыл дверь, повторяя себе все время: «Идиот, звони в полицию! Что ты делаешь, безумец? »
Петрилли пальто снимать не стал, по-хозяйски вошел в комнату, обставленную старой мебелью, сел в скрипучее кресло; верзила замер в дверном проеме.
— Слушайте, Джозеф, вы очень молодой американец, — начал Петрилли. — Вы не знаете жизнь этого сложного города, поэтому можете наломать дров и потерять голову… ее вам просто-напросто отрежут, понимаете? Запомните, торговля оружием традиционно находится в наших руках, итальянцев. Мы выяснили, что вы не обсуждали вопрос о ружьях в русском Бруклине. Иначе бы могла начаться война. И вы бы в этой войне проиграли, поверьте. Вы решили действовать без нас — мы вам этого не позволим. Мы готовы уплатить вам пять процентов со сделки, если поможете нашим людям заключить хороший контракт с русскими оружейниками. Советовал бы вам не отказываться от этого предложения… Нам выгодно то, что вы владеете русским, знаете русских, еще бы вам их не знать, если вы среди них выросли… При этом мы готовы помочь вам в продюсерском бизнесе, у нас и там достаточные связи. Понятно?
С трудом скрывая озноб, Дэйвид ответил:
— Я должен все взвесить. Оставьте свой телефон.
Петрилли поднялся:
— Не валяйте дурака! Мышь интересуется адресом льва. Завтра в десять вечера мои мальчики придут к вам, и вы заключите с ними соглашение… Все… Теперь можете вызывать девку — без этого не уснете…
… Девку он вызывать не стал; трясущимся пальцем набрал номера телефонов знакомых импресарио — Пантелея Давыдовского и Шпильмана; один был в Москве, пробивал гастроли Робертино Лоретти, другой вел переговоры с Еврейским театром; позвонил к Игорю; в Бруклине о нем говорили как о человеке, который знает все и всех; встретились утром, на Брайтон Бич, в центре «русского Нью-Йорка».
Выслушав бледного Дэйвида, срисовав его тонкие трясущиеся пальцы и синие обгрызанные ногти, Игорь вздохнул:
— Вы же здесь не первый год живете, Ося… Что за русская манера ухватить все самому?! В этой стране такие штучки не проходят — возьми свое, но поделись с ближним. Это только в России каждый хочет ухватить все, поэтому и здесь живут черт-те как… В одной руке два члена не удержишь…
— Какой член?! — взмолился Дэйвид. — Я же объяснил вам: пришла итальянская мафия! Они не шутят! Они хотят отнять мой кусок хлеба! Я готов поделиться с теми, кто возьмет меня под защиту. Итальянцы предложили мне двадцать процентов, это грабеж!
Игорь попросил подождать; через три часа в маленькое кафе, где они встретились, подъехал невысокий мужчина с копной негритянских волос, одет в старый свитер и истрепанные джинсы; «мерседес» (последняя модель, серебристый, тяжелый) запирать не стал — там остались два телохранителя; присел рядом с Дэйвидом на краешек стула и горестно покачал головой:
— Послушайте, не надо нас ссорить с итальянцами. Мы не хотим перестрелок. Вам предложили пять процентов со сделки, пять, а не двадцать — никогда не лгите своим, вырежем язык. Так вы соглашайтесь. Понятно? Нам отдадите два процента, три себе, хорошие деньги.
Что же касается вашего бизнеса, связанного с актерами и писателями, — мы обладаем всей информацией о вашей активности — будете платить десять процентов со сделок, мы, в свою очередь, поможем вам через наши возможности, а у нас они серьезные. При этом вы будете выполнять ряд наших просьб, которые вас ни к чему не обязывают, — во время поездок в страну победившего счастья. Я думаю, вы достаточно умны, чтобы не ответить «нет».
С тех пор Дэйвид стал курьером мафии.
Именно он заказал Хренкову (после того, как заключил с ним договор на книгу «Палач и жертва») сенсационный труд: «Советская мафия. Структура. Устав. Связи».