— Не живет ли здесь некая Ирина Васильевна, в девичестве Лазуркина? Была солисткой балета в ансамбле метрополитена?
   Опер усмехнулся:
   — Иностранка? Когда не на даче — живет, я ее знаю…
   … Они высадили Пшенкина возле метро, вскрыли черное парадное, оперативник остался на стреме — наверняка какой энтузиаст прибежит или, того хуже, постовой, начнут скандал, б у м а г у потребуют, у нас миром говорить не умеют, как что — в истерику, гражданская война, а не разговор; поднялись на пыльный чердак; Костенко вжался в окуляры бинокля, рассматривая квартиры, начиная с цоколя, — литератор от страха прибабашен, четвертый этаж ему мог померещиться.
   Окна цоколя были закрыты шторами; на втором с обшарпанного потолка свисала засиженная мухами лампочка; было что-то безнадежное в этих старинных проводах, витых, как косы, — такие девушки плели, пока новый фасон не о к о р о т и л мир; теперь только певцы с косами ходят; борьба полов — что там классовая! Мебель в комнатах была старая, разностильная, стол без скатерти, пожжен утюгом, не портниха ли живет? Нищета, трущобы! В соседней квартире комнаты были заставлены мягкими креслами, маленькая женщина в длинном халате, отороченном мехом, сидела против огромного экрана диковинного телевизора; на одной лестничной клетке две судьбы; р а з б и т о е общество! На третьем этаже в правой от пролета квартире шел ремонт; трое маляров устроились на перевернутых ведрах, дымили цигарками и выпивали по маленькой; на полу, застеленном газетами, стояла бутылка, лежал батон хлеба, три огурца и несколько плавленых сырков; женщина в робе смывала старые обои; мы стали обществом, где работают только женщины, подумал Костенко, пока еще работают; скоро, видно, и они отучатся; «Красный молот, красный серп — это наш любимый герб, хочешь жни, а хочешь куй, все одно получишь х… »; сколь за этот стишок давали Сорокины? Кажется, восемь лет каторги; что ж, за правду надо платить…
   На четвертом этаже только в двух окнах горел свет; была видна б о г а т а я люстра, краешек рояля и стол. Во второй комнате просматривался угол тахты; на ней — ноги мужчины; на туфлях золотая пряжечка; такие же замшевые туфли были на Хренкове в тот день, когда он подошел к Костенко у библиотеки.
   На паркете стояла бутылка боржоми и гофрированная тарелочка со студнем из кулинарии; ай да Либачев-младший, что за память, а?! Мой пациент обожал студень, ай да лапочка…
   — Смотрите за ним, — Костенко передал бинокль обэхаэсовцу и достал из кармана фотографию Сорокина. — На тахте лежит этот человек. Я сейчас вернусь…
   Он не сразу поднялся; достав сигарету, сунул ее в рот, но не стал прикуривать; огонек зажигалки вечером подобен далекому выстрелу: слышать — не слышно, но опытный глаз сразу же с н и м е т слежку.
   Я потребую от него свидетелей, которые бы доказали, что он был с ними в день убийства Мишани и Людки, думал Костенко, чувствуя, как все чаще молотит сердце; наверняка у него уже есть такие свидетели, ответы заранее срепетированы, мастер писать с ц е н а р и и, школа… И я отвалю, потому что не будет улик… А палец Варенова на Людкином пояске? Отмажется: «Я с ней спал, раздевал ее, поясок снимал, в ночь убийства гулял с ней в ресторане, отвез домой, больше не видел, не клейте мокруху, я не по этому делу». Что дальше? Убийство Строилова? Еще неизвестно, что покажет вскрытие… Потом, Рыжий из кафе «Отдых» напрямую не был связан ни с Никодимовым, ни с Вареновым, там длинная цепочка… Нападение на Пшенкина? Как такового факта не было… Попытка? Доказывайте, мусора, разбивайся в лепешку, Костенко! Хорошо, а показания Дэйвида? Ну и что в них криминального? Сорокин писал книгу о Зое? Писал, не отрицаю, я ж был ее следователем, сейчас понял, что служил нелюдю, решил искупить свой грех, рассказать миру правду… Кто ее убил? Ищите… Я-то здесь при чем? Не надо применять недозволенные методы ведения следствия, осуждено историей… А У п р а в л е н и е? Группа э к с п е р т о в? А он спросит: «Где улики? Записанный разговор? Так он склеен из отдельных слов, л а ж а… Докажите! Факты на стол, письменные документы. Да и потом, запись разговора — не доказательство… И кино ваше — дерьмо, этому веры нет, у нас демократия». За ними стоят могучие люди из Системы, будут выгораживать, незримо давить, влиять, советовать, напоминать о спасительном для них тридцать седьмом годе, восстанавливать против следствия т о л п у: «Снова милиция начинает злодейство»… А мало ли у нас таких, которые бы мечтали вернуться к злодейству, спросил он себя, чтобы раскрывать дела и получать за это внеочередные звезды?! Только разреши — всё мигом пораскрывают, выбьют любые показания, лишь кости будут трещать! «Нет ничего страшнее русского бунта, кровавого и бессмысленного… » А следствия? Сталинского следствия, которое стало привычным? «К бунту только те зовут, кому своя шейка — копейка, а чужая головушка — полушка… » А в следствии? Про Сорокина уже многие узнали… Кладем перед ним, если изымем, манускрипт о мафии…
   А он лепит: «Речь идет об американцах, здесь же нет имен, инициалы… Докажите, что это Россия… » Хорошо, а разные паспорта? И Витман, и Айзенберг, и Хренков. А где же Сорокин? А он: «Взял фамилию жены, разве это преступление! » Нет, это не преступление, отнюдь. Но отчего Хренков и Витман? А у него заготовлено: «Мы — страна, не умеющая прощать. Со статьей, по которой взяли Сорокина, ему бы не жить в Москве, изгой… Построим правовое государство — вернусь к самому себе, Сорокину… » Конечно, года два за нарушение паспортного режима можно потянуть, но теперь паспорта налаживаются отменять, выскочит…
   Если его отпустят за недостаточностью улик — а их действительно мало, — каково будет строиловским ребятам? Они же до конца изверятся в том, что в этой стране есть справедливость… Несправедливый закон — что может быть страшнее?! Значит, возразил он себе, ты волен присвоить себе функцию справедливого законодателя? Ты не вправе делать это, Костенко. Дорога в ад вымощена благими намерениями…
   Он заставил себя увидеть лицо генерала Строилова — бескровное, когда его свалили на пол. Ты и это можешь простить Сорокину, спросил он себя. Если ты можешь и это простить, тогда садись к себе на кухню и не высовывай рожу на улицу, чтобы не встречаться с людскими взглядами… Верно написано: не бойтесь врагов, они могут только убить вас, не бойтесь друзей, они могут только предать; бойтесь равнодушных, с их молчаливого согласия совершается и предательство и убийство…
   Костенко спустился во двор, кивнул оперативнку, мол, шухари, и вышел на привокзальную площадь.
   Двушек в кармане не было: протянул киоскеру «Союзпечати» двадцатикопеечную монету:
   — Будьте любезны, разменяйте.
   — Я вам не разменный пункт!
   — Очень прошу, товарищ…
   — Сказал — нет! По-русски не понимаешь?! Костенко оглянулся; бабулька в платочке торговала цветами, осталось три букетика всего.
   — Матушка, двадцать копеек не разменяете?
   — Какая я те «матушка»?! Сам дед!
   — Не сподобился пока… Вы мне за двадцать копеек хоть пару двушек дайте…
   — С этого б и начинал. — Старуха взяла у него монету и протянула двушки. — Всяк человек за каждое движение свой резон должен получить…
   Костенко подошел к автомату, снял трубку, долго держал ее в руке, а потом медленно опустил монету; снова полез за сигаретами; сунул к р о ш е в о в рот, повертел в спекшихся губах, потом чиркнул спичкой, прикурил, затянулся пару раз так глубоко, что, казалось, проглотил дым, и лишь после этого набрал номер.
   Ответил сухой мужской голос.
   — Товарища Шинкина, пожалуйста, — сказал Костенко, покашливая.
   — Кто просит?
   — Я только что из Краснодара… Он ждет моего звонка…
   Шинкин взял вторую трубку:
   — Слушаю…
   — Осип Михайлович?
   — Да. Кто это?
   — Вы знаете, что Сорокин сегодня уезжает в Берлин?
   — Какой Сорокин?
   — Возьмите ручку и запишите его адрес… Готовы?
   — Я ничего не понимаю…
   — Диктую. — Костенко дважды назвал адрес Иностранки и дал телефон квартиры, установленный оперативником еще из машины. — Успели? Вы обнаружите у Сорокина две пленки — это копия его рукописи: «Управление. Связи. Люди. Методы». Если в течение часа его не возьмут ваши люди, я не отвечаю за последствия… В квартире есть черный ход. До свидания…
   … Вернувшись на чердак, Костенко спросил спутника:
   — Не двигался?
   — Поднялся, взял сигареты и снова лег…
   — Он? — Костенко кивнул на фотографию Сорокина.
   — Похож, но только он не седой, а черный, и с усиками…
   — Значит, он… Ладно… Теперь отваливайте на площадь, там меня ждите… Если какой шухер начнется — услышите… Сразу сюда — и в дело… Оружие с собой?
   — Откуда? Нет, конечно… Нам же так просто не дают…
   — Жарьте в отделение и берите… Одна нога здесь, другая там…
   Как только Сорокина — без галстука, встрепанного по-клоунски, пепельно-бледного (это было заметно даже при тусклом свете уличного фонаря) — трое верзил с у н у л и в машину, Костенко кубарем свалился по лестнице, задыхаясь бросился на площадь, прыгнул в машину и прохрипел:
   — К трем вокзалам, по осевой, с фарами!
   Выскочив из машины у Ярославского, повторил:
   — Через два часа езжайте к Строилову, понятно? Не раньше! Если Строилов не откроет, орите в дверь, что я в Кратове, п а с у!
   … В Кратове шел мелкий осенний дождик; пахло сосной; ветер — незримой ладонью — ласково гладил кроны громадных деревьев, и они, словно волосы податливо-ласковой женщины, ш у р ш а щ е качались из стороны в сторону.
   Костенко шел к даче Шинкина неспешно, то и дело сплевывая под ноги; во рту пересохло, язык был медный, и рот все время наполнялся пузырчатой, горькой слюной, противно.
   Во многих дачах еще горел свет; жалостливо, как ушедшая молодость, светились низкие абажуры, сейчас такие не делают; луна была зыбкой из-за того, что на нее то и дело нагоняло тучи, которые становились серебристыми, чтобы снова стать непроглядно-черными, когда их сносило в засыпающее небо.
   Машина, на которой вывезли Сорокина, стояла возле ворот; потом — одна за другой — подъехали еще три; прохаживались высокие люди в кожанках; давайте, ребята, кончайте ваш р а з б о р с палачом, времени у вас в обрез, смотрите не опоздайте, я дал вам сто двадцать минут, но и за это должны сказать мне спасибо…
   Костенко опустился на землю, откинулся на столб и закрыл глаза; в висках молотило, то и дело накатывали приступы горькой тошноты; он сидел напрягшись, уцепив пальцами мокрую траву, и мучительно ждал, когда же на даче Шинкина прозвучит выстрел.