Стоит он в центре старой части города, на берегу закисшей, перекрытой в нескольких местах плотинами протоки Енисея. По соседству одно- и двухэтажные каменные домики прошлого века и черные, из толстенных бревен избы с тесными огородиками... Самые крупные здания здесь - краеведческий музей, основанный лет сто тридцать назад, и Спасский собор, освященный в тысяча восемьсот пятнадцатом, кажется. Собор оживляет центральную площадь, собирает окружающие постройки, подчеркивает, что Минусинск город старый и русский.
Помню свои полудетские впечатления, когда приезжал в Минусинск к бабушке. Вроде от нашего Кызыла всего-навсего неполных четыреста километров (рядом, по сибирским меркам), а совершенно иная природа, другие дома, воздух, язык, уклад жизни. Гуляя по тихому, точно бы вечно сонному городку, по вымощенным камнем-плитняком тротуарам, подолгу рассматривал здания, от которых, казалось, исходил запах и настроение далекого прошлого. Каждую секунду ожидал появления людей в каких-нибудь зипунах, картузах, в сапогах гармошкой. А этот собор на центральной площади, а старое кладбище, массивные надгробья, гранитные кресты, склепы, надписи с дореформенными "i" и "h", полумифические даты "1854", "1871", развалины кладбищенской часовни, точь-в-точь как на картине "Грачи прилетели". Мне казалось, что сама история живет здесь, что без этих крестов, яблоневых аллей, ржавых ажурных ворот, без этих обветшавших домов с остатками лепнины на фасадах я не мог бы по-настоящему понимать Чехова и Бунина, не мог бы почувствовать значение слова "Россия"... Ну, понятно, какие мысли способны прийти в голову в подобном месте начитавшемуся так называемой классики четырнадцатилетнему мальчику...
И когда встал вопрос о переезде, я обеими руками был "за". Что такое Кызыл? Да - родина, друзья, чистый и стремительный Енисей, сухое горячее солнце, степь и кольцо гор на горизонте. Но, вернувшись из армии, после двух с лишним лет отсутствия, я увидел все это несколько другими глазами: Кызыл показался мне тесным мешком, где теперь мне придется жить и дальше, близкие горы стали давить и пугать, словно непрочные стены; друзья изменились, меня к ним не тянуло. И захотелось уехать, перебраться в тот мир, нарисованный воспоминаниями о кратких, радостных впечатлениях детства.
А теперь, теперь, наоборот, ставший реальностью и местом постоянного пребывания, Минусинск меня угнетает, раздражает; эти старинные, пыльные домишки хочется разломать, кривые червивые яблони повыдергать. Хочется убежать и отсюда...
У каждого города, я заметил, свой темп жизни, и подстроиться под него чужаку, приезжему очень сложно. Темп жизни Минусинска - вялый и натужный, как кровь в старческих венах; в Кызыле же, как в большинстве молодых столичных городов, он быстрый, легкий, свободный. Люди в Минусинске оказались инертнее, все здесь делается с трудом, со скрипом; мне теперь не хватает близкой быстрой реки, жаркого сухого солнца летом и мертвой, без неожиданных оттепелей зимы; той неугомонной молодежи, что до старости носится с фантастически грандиозными идеями выпускать какие-то альманахи, играть рок-н-ролл, читающей между стопками водки свои стишки со смешной и симпатичной значительностью, словно читают лучшие стихи, созданные человечеством. Здесь, в Минусинске, ничего этого нет- лето жаркое, но жаркое в меру, а зима не суровая, и люди такие же средние, кроме, может, двух-трех полуседых неформалов, что целыми днями пьют пиво в парке Победы и мечтают наконец-то купить электрогитары, сочинить забойные песни и "развернуться", и нескольких художников-алкашей... И странное дело: сюда съезжается столько народу с разных сторон - из Средней Азии, из того же Кызыла, из Норильска, должны бы они, кажется, расшевелить вековой полусон этого городишки, но нет - все они будто растворяются в нем, как какой-нибудь бесполезный порошок в болотной воде, даже не изменяя ее цвета и вкуса...
Я знаю: обратно вернуться нельзя, наш переезд вынужденный, мы почти беженцы, и мне нужно искать равносильную замену той жизни, тому миру, что был до Минусинска. Ближайший город - столица Хакасии Абакан. Каких-то двадцать пять километров отсюда. И он очень похож на родной мне Кызыл, даже многие здания - драмтеатр, дворец правительства, универмаг - почти такие же, видимо, строили их, оба республиканских центра, по одному плану; и люди тоже похожи.
При первой возможности я езжу туда. Там у меня есть подобие друзей, там мне нравится, становится почти уютно... Да, странно, но я чувствую себя в своей тарелке в городе, расположенном в скудной степи, где самые старые здания - годов пятидесятых, где во всем чувствуется Азия и беспокойство сплетения нескольких разных народов, разных культур.
Я бы переехал в Абакан, конечно, будь у меня возможность. Но в сонном, пресном Минусинске есть работа, какое-никакое, но жилье, рядом в деревне родители...
Занятый мыслями, я машинально дошел до знакомой избушки на улице Красных партизан (бывшая Александра Второго, как значится на указателе первого дома). Постучал железным кольцом-ручкой в калитку. Залаяла собака, прыгая по двору и звякая цепью. Собака крупная и злобная, ей есть что охранять. По крайней мере пяток бочек со спиртом, из которого делают знаменитое на весь город самопальное пойло - цыганку, двенадцать рублей за пол-литра. Баснословно дешево и вроде безвредно - о серьезных отравлениях я не слышал, а похмелюга не сильнее, чем от обычной водки.
- Кто там? - сипят с крыльца.
- За топливом, - привычно отвечаю. - Есть, нет?
Притихшая было собака от моего голоса снова заходится в лае, бросается яростно на ворота.
- Ну тихо, тихо, - беззлобно велит ей хозяин, идя к калитке. - Перестань ты, ну...
Калитка приоткрывается, два острых глаза бегло, профессионально оглядывают меня. Я протягиваю бутылку.
- Сколь?
- Полную, - отвечаю.
Пока хозяин занят наполнением тары, насчитываю тридцать шесть рублей. В основном - монеты. Хм, психологически верно проведена эта деноминация: людям легче расставаться с пятирублевиками, рублевиками, когда они в виде монет, а бумажные деньги, тем более когда они "тысячи", вроде как солиднее, и тратить их жальче. Но это, конечно, мелочи, главное - чтоб они были, чертовы деньги, а в каком виде, дело пятое...
Горсть монеток в обмен на тяжелый, залитый под завязку цыганкой полуторалитровый баллон. Неплохо. После спектакля, убрав декорации со сцены и дождавшись, когда театр опустеет, спокойненько разопьем под простенькую закусь и такую же простенькую беседу. Чего еще ждать и хотеть от вечера, когда башлей только на это, да и сил и фантазии на большее, честно говоря, нет.
3
Кто вызывает сочувствие, так это дядь Гена, наш водитель. Уж кому-кому, а дядь Гене спектакли как кость в горле. Мается он - заплакать тянет. Раз по двадцать заходит в брехаловку, смотрит на часы на стене, сверяет со своими, что на руке, садится и медленно выкуривает сигарету, потом снова уходит, проверяет исправность автобуса, возвращается, дремлет в уголке или зачищает наждачкой свечи зажигания, которых у него всегда полны карманы.
Как только появляются первые признаки окончания спектакля, дядь Гена уже в "ПАЗе", он готов, он рвется в путь. У него два вечерних развоза. Первый актеры, второй - цеховые рабочие (костюмерши, парикмахерши, монтировщики, реквизиторы). Его трудовой день обыкновенно заканчивается где-то в полночь.
Сегодня мы слегка облегчаем его участь - мы доберемся до дому своим ходом, - решили не спеша посидеть. Предупредили дядь Гену заранее, тот понимающе подмигнул: "Давайте, дело", - и тревожно покосился на пребывающего третий час в ступоре режиссера Дубравина.
Конечно, переживать, волноваться нелишне, особенно режиссеру, только так, как наш Дубравин, это уж перебор. Этот просто отключается, практически обмирает, когда идет его постановка. И не имеет значения, первый раз или тридцатый, - одинаково сидит с белым лицом, смотрит в пространство. Лишь когда из зала доносятся финальные аплодисменты и актеры вбегают в брехаловку с цветами, краснея улыбками, Дубравин наконец оживает, достает платочек и долго утирает лицо, начинает дышать. Его тормошат, поздравляют, целуют, и он вслед за всеми тоже улыбается, правда, изнуренно, точно дотащил до нужного места тяжеленный мешок, сбросил с плеч, и можно в конце концов обрадоваться, разогнуть спину, вытереть пот...
Вообще-то актерам нравится болтаться в театре. Приходят часа за три до репетиции или спектакля, сидят без дела, курят, треплются ни о чем; частенько заглядывают летом, когда межсезонье, в понедельник - выходной день. Их сюда притягивает, кажется, без самого этого здания они долго не могут, без него зачахнут, как нарко'ты без дозы. Но после спектакля всегда бегут прочь как оглашенные. Скорей, скорей в гудящий у служебного хода "Пазик"! Неразгримированные, полуодетые, мужчины - с залакированными хохолками над лбом, женщины, на бегу трущие навазелиненной ваткой свои кукольные лица. Дело сделано, наркотик принят, скорей прочь отсюда!..
Вот они бешено топочут по лестнице. Вниз, вниз! Хлопает дверь, выбрасывая их на свежий воздух. Через полчаса они будут добрыми мамами, папами, людьми чуточку усталыми, но бесконечно счастливыми. Удовлетворенными и обновленными. Но завтра, проснувшись, актеры снова поспешат сюда за новой дозой... А зритель оценивает их глюки глазами, тишиной в зале, аплодисментами, тоже пытается заторчать.
Наша же задача - монтировщиков - заключается в том, чтоб обставить сцену подобием реальных предметов или, наоборот, усилить впечатление сказочной чудесности действа. Без декораций активным и пассивным участникам представления добиться экстаза было б намного трудней...
Спектакль окончен, зрительный зал опустел, актеры, трясясь в автобусе, наслаждаются легкостью и недолгой свободой, а мы очищаем сцену, таскаем на склад фанерные стены домов, бутафорный рояль, сухие березки с листочками из зеленой бумаги... Завтра будет другой спектакль, будут новые декорации, и актеры на два с половиной часа превратятся в других людей, но цель у них будет все та же... И так практически каждый день.
Сделав свое дело, мы сидим в одной из гримерок за накрытым столом. К нам временно, до возвращения дядь Гены из первого рейса, присоединились костюмерши. Они самые симпатичные и свойские девчонки из цеховых. Толстую Ксюху звать, конечно, не стали.
У костюмерш все еще обида на директора.
- Раздул из-за какого-то пятнышка прям катастрофу, - жалуется Валя, аккуратно, по-женски разрезая на ломтики трехсотграммовый кусок "Чайной". - С испугу размазала на весь подол... вот домой взяла, дома уж прокипячу как следует, выведу.
- Да-а, Виктор бывает крут, - согласился Вадим тоном старого солдата. Тоже вот как-то...
Димон перебивает:
- Давайте по первой, а потом расскажешь.
В граненых стаканах граммов по пятьдесят. На бумажной афише разложен скромненький закусон. Колбаса вот, сырок плавленый, накрошенный мелко-мелко, естественно, хлеб и несколько помидорных долек.
- За все доброе!
Чокаемся. Торопливо заглатываем цыганку. Костюмерши до конца не допили, оставили.
- У-ух!
- Так, закусываем экономно, - предупреждает Вадим.
Молча, напряженно жуем, глядя в стол.
- Ой! - вскочила вдруг Оля. - У меня ж бутерброды есть! - Лезет в сумку и вынимает пакетик с потными, задохнувшимися бутербродами - батон и ветчина.
- Неплохо живется, Оль, - усмехнулся Леха, - про ветчинку забываешь! Со мной лично такого не было...
- Да все из-за скандала этого, - оправдывается она. - Весь спектакль с Валькой дрожали...
- Ну, бросьте, - морщится Вадим, - забудьте. Давайте расслабимся.
После второй костюмерши начинают ерзать на стульях - по графику вот-вот должен вернуться дядь Гена. Жалко, конечно, с девушками пить как-то уютней.
- Оставайтесь, девчата. Посидим, пообщаемся, - уговаривает Вадим в меру своего словарного запаса. - Водки у нас хватает. А? Девчат?..
- Да уж ведь вроде посидели, пообщались, - невесело отвечает Валя, и я слышу в ее голосе разочарование, спрятанную досаду, что действительно с нами каши не сваришь, нажремся просто в итоге, попадаем, ей же ехать сейчас на край города, к новым девятиэтажкам, где ждет ее в тесной квартирке ежедневный муж, капризный, не засыпающий без мамы ребенок.
- Нужна постепенность, Валь, - начинаю я объяснять и как бы невзначай кладу руку на спинку ее стула.
- В каком смысле?
- Ну, в смысле общения в первую очередь. - Взглянул на нее, она на меня, и ее глаза на миг блеснули интересом. - Понимаешь, Валь, нельзя все делать с наскока, нельзя торопиться. - Дотронулся до ее мягкого, теплого плеча, а потом стиснул его, как бы удерживая не вставать. - В наше время, когда всё кувырком, черт знает что, нужно вот так вот спокойно...
С улицы: "Би, би! Би-и!". Сука, вот всегда в самый такой момент! Что ж у этого "ПАЗа" колесо нигде не спустило, свечи не намокли?!
Костюмерши натягивают одна пальто, другая пуховик, хватают сумки, пакеты. Мы забыты, начало моего умного размышления растоптано. Оля и Валя несутся к выходу. И попрощаться не соизволили.
- Девчонки, на посошок! - пытается задержать их Димон, размахивая полупустой бутылкой.
Леха злобно шипит:
- На хрена! Пускай катятся, стервы!
- Вздрогнем, парни! - вздыхает Вадим.
Сталкиваем стаканы, пьем без тоста.
Вскоре, конечно, приковыляла сторожиха-вахтерша. Как большинство людей на подобных должностях, ворчливая, тупая, вечно всем недовольная.
- Чего это? - начинает скрипеть. - Здесь не место вам... не распивочная... Мне запирать надо... накурили-то... Опять что пропадет, а все на меня... Ну, собирайтесь давайте...
Спорить бесполезно. Берем бутылки, остатки закуси. Выходим. Старуха осматривает гримерку, встряхивает пепельницу, проверяя, затушены ли окурки. Потом гасит свет, закрывает дверь на ключ.
- Айда к Петрачене, - предложил Вадим.
- Куда ж еще? У него уютно...
Как декоратор Серега Петраченко незаменим. Где еще найти такого безропотного исполнителя чужих идей? Художник-оформитель создал эскиз, получил согласие режиссера и принес свое творение Петрачене. Так, мол, и так, здесь синим, здесь розовым. Столько-то в длину, столько-то в ширину. И попробуй накрасить не так, посадить цветочек на фанеру на десять сантиметров в сторону или чуть изменить цвет. Скандал, истерика! Глумление над творчеством! Все испортил! Бедняга оформитель впадает в депрессию.
Но к Петрачене никаких претензий, он все сделает тика в тику. Зато уж извините: пьет-с. Он единственный мне знакомый хронический алкоголик. Он в прямом смысле не просыхает. Для него водка, как для меня, например, сигареты; каждые полчаса - стопочка, глоток водички, и можно работать дальше.
Пить он стал, как часто повторяет, от несвободы, обиды, зависти. "Ведь я же, мля, такой же художник. Одно с ним училище кончил, а вот, это самое, какая разница... - Так примерно, исключая, правда, основной поток междометий, жалуется Петраченко.- У меня будто идей нету. Да, хе-хе, мля, полны загашники! А вот... Потому и заливаю пузырь, м-м, за пузырем. Свое заливаю!"
Он днюет и ночует в своей мастерской. Квартиру, доставшуюся ему после смерти родителей, Петрачена оставил последней жене и сынишке. А вообще-то у него пятеро детей от трех разных жен; всем им нужны алименты, вот и приходится ему вкалывать для театра и, по возможности, халтурить на стороне.
- Здорово, Серега. А вот и мы! Не прогонишь?
- Добро, гм, это самое, добро пожаловать.
Ввалились гурьбой, без церемоний окружили стол, наводим на нем порядок, освобождая от мусора. Целлофановые мешочки, пустые консервные банки сгружаем в расписное ведерко из какой-то списанной сказки.
- Сейчас, Серега, накатим!
- Гм, гм, эт дело, как говорится, святое...
На первый взгляд декораторский цех - классическая мастерская художника. Неизбежный деловой беспорядок, тубы с краской, холсты, обрезки багета, масса всяческих штучек, какие обычно скапливаются у художников, начиная от морских раковин и вазочек с отколотыми краями и кончая деталями автомобиля, кусками бетона. А приглядишься, становится ясно, что обитатель мастерской не хозяин здесь, а раб, подневольный ремесленник. На обрывках ватмана с эскизами печати, удостоверяющие, что эскиз одобрен начальством, и еще - на всем, на мебели, вазочках, на рамах картин, укромно посаженные, но все же бросающиеся в глаза белые трехзначные цифры - мертвые знаки инвентаризации.
- Слыхал, хотят новую сказку ставить, - произносит Вадим не спеша. - Там декорации, говорят, шизануться можно. Терем трехэтажный, потом лес, потом еще царские хоромы. Запаримся устанавливать.
Ему вторит Андрюня:
- Каждый вечер разные спектакли, и во всех хрен знает чего понаделано. В мире уже давно: стул, стол, скамейка там, и - хорош.
- Хе, мля, ты не скажи, - усмехается Петраченко. - Декорации, эт самое... они зрелищности прибавляют.
- Вот все к зрелищности и привыкли, - подаю голос, - а просто на актеров смотреть уже скучно.
- Ну, детям-то надо, гм, чтоб красиво было, эт самое, ярко.
- Да нет, понятно, конечно, - тушит возникающий спор Вадим. - Наливай, что ли, Димон, помаленьку.
Разговоры, как обычно, о театре. Так или иначе, а мы с ним крепко связаны. Каждый, в принципе, не прочь бы уйти, не прочь найти другое место, но театр держит, вращивает людей в себя, опутывает, словно сеть; даже уволившиеся, выгнанные за пьянку, от монтировщиков и столяров до актеров, частенько приходят, сидят в брехаловке, расспрашивают, как и что, и уходят нехотя, через силу, борясь с желанием подняться к Виктору Альбертовичу в кабинет, пасть на колени и умолять, чтоб принял обратно.
- Как, гм, гм, Лариса-то Волкова сегодня сыграла, не знаете? - осторожно, с виноватой улыбкой спрашивает Петраченко.
- Да хрен знает, - ляпает в ответ простодушный Андрюня, - мы не смотрели. Хотя, хе-хе, девчонка клевая!..
Декоратор досадливо покряхтывает.
Как-то быстро и незаметно кончилась цыганка, уже допит и почти весь энзэ декоратора. Осталось буквально по паре глотков.
Расходиться по домам поздно, сил нет. Все мы уже на грани отруба, даже Петрачена размяк. Весь скопившийся в нем за день алкоголь долбанул в голову. Но перед тем, как погрузиться в похмельный сон, я точно знаю, он выдаст свою коронную речь. Речь об актерской профессии, о тех, кто обманул его, сперва очаровав и тут же растерев в прах это очарование. Он ее в конце каждой пьянки выдает, эту речь, словно финальный, полный горя и обиды монолог в какой-нибудь пьесе.
А пока что Леха с Андрюней, переругиваясь, сооружают на полу лежанку, раскладывая кулисы, холстины. Вадим сидит, задумавшись, он точно бы анализирует, хорошо ли удалось сегодня "посидеть, вздрогнуть"; я курю вторую подряд сигарету, борясь с дремой, а декоратор уже подремывает... Димон, коренастый и крепкий на водку парень, тщательно делит остатки выпивки, заодно спрашивает:
- Серег, слышь, научи, где ты бабки берешь на пропой? В месяц же получается, тыщи три ухлапываешь, не меньше. Мне бы так...
- Да, гм, эт самое... - бормочет в ответ Петраченко.
За него вступается Вадим:
- Чего ты обламываешь, Дименций! Ну бухает человек, и слава богу. Чего в душу лазить? Расслабляемся...
Хороший, ядреный глоток - и стаканы пусты. Все, теперь можно падать. В голове тяжелый и тупой зуд, будто там бегают маленькие кусачие муравьи. Веки наползают на глаза шершавыми щитками, стоит больших усилий поминутно их поднимать. Телу хочется на пол в горизонтальное положение. "Растекайся, давай, растекайся!" - повелительный шепот. Это даже больше не опьянение, а усталость от длительного, пятичасового застолья. Когда набираешься быстро - все иначе. Коловерть, вихрь, калейдоскоп ярких вспышек. И в итоге - резкий отруб. А когда не спеша, то забытье приходит с трудом, оно борется с сознанием и глупым человеческим упрямством. "Растекайся по полу, растекайся", - мудро шепчут мне. Я же, дурак, не хочу, я таращу глаза, пытаюсь ворочать каменеющим языком... Никакого кайфа. Кайф сгорел, превратился в кусачих муравьев, и значит, надо подчиниться мудрому шепоту.
Скорей, скорей где-нибудь лечь, зарыться в тряпье, растечься. И я падаю, подо мной матерятся, спихивают ногами. Я молчу, я недвижим, но еще чуть-чуть в сознании. Какая-то малюсенькая клетка пульсирует, светится бледной точкой. И клетка следит за полосками на моих веках. Полоски текут, они похожи на раскаленные электрические волны. Когда же кончатся? Клетка пытается их сосчитать... Так, три на левом веке и четыре на правом. Нет, на обоих по три... или по четыре... Надо напрячься...
- Гм, гм, жизнь, эт самое, говорите, искусство? Мда... Жизнь. А нет, мля, не в этом дело. Не жизнь это называется, мля, а псевдо, гм, псевдожизнь.
Дождались, пожалуйста, началось. Потусторонний, жутковатый голос откуда-то с потолка. Если бы не привычные междометия, и не догадаться, что это Петраченко вещает. Не смог он срубиться без заветного монолога. Хоть напоследок, в пустоту, но надо... Да и пускай, усну под него, как под бабушкину сказочку. Вот бы только суметь улечься удобней.
- Если хотите, гм, расскажу я вам, мля, историю. Это самое, стра-ашная история. Да-а... Про то, м-м, про то, как понял я все про театр. Гм, гм... Есть у нас, мля, одна девочка, девочка-милочка. Актрисочка, в общем, одна. Ох, мля, красивая, как с картинки, скажи! И вот играет она, эт самое, играет такую же, гм, гм, девочку-милочку. И по роли, мля, у нее слова есть: "Я люблю вас!". Такие слова, мля, - вдуматься только. "Я люблю вас!" А?.. Это ж считается верх всего, м-м, это ж человек раз в жизни сказать-то может. Вот так, гм, так вот сказать, и то не каждый... "Я люблю вас!" Это святое, ребятки! А она, она говорила, гм, на каждом спектакле. На каждом! И так говорила слова эти чертовы, что верили все, гм, гм, весь зал струной становился. Представляешь, а? Дерни посильнее - и лопнет...
Белые волны на веках собрались в тугую струну. Да, представляю. Даже вижу вот. И по струне, чуть-чуть дрожащей, прыгает та, из общаги. С подоконника на бывшей кухне. В белом балетном платье. Стройные ножки. И волосы золотисто-каштановые. А лица все нет, лицо спрятано, лицо недоступно мне. Она плавно танцует, а я затаился, я слежу за ней, за ее танцем. Я подглядываю, а Петраченко озвучивает:
- Гм, и я специально на балкончик, эт самое, выползал, к осветителям, когда говорила она. И, мля, и слезы у меня, слезы вот так выступали, и верил, и верил я, и забывал, мля, что это спектакль простой, что, мля, не жизнь. А девочка эта милочка - просто играет роль свою, гм, гм, через десять минут совсем другой станет, эт самое, другой совсем человек. Я одно тогда только знал, что, гм, мне она, мне говорит: "Я люблю вас!". Душу рвала. Струну, чтоб зазвенела... Гм, гм, а назавтра какого-то зайчика, это самое, изображала глупого. Мальчиком делалась. Со мной тут, со мной водку пила. Зачем так?! Зачем, это самое, маска?.. Нет, мля, не могу, не прощу, это самое...
4
Редко теперь уже, но бывает: просыпаюсь с рассветом, голова легкая, я весь отдохнувший и новый. Полузабытое ощущение детства.
Несколько минут лежу, глядя в потолок (там сейчас нет черных трещинок), глаза не слипаются и не болят, не хочется повернуться на бок и поспать еще. Поначалу мне представляется, что я в своей комнате родной кызылской квартиры. Мне лет двенадцать. Прислушиваюсь, мама, должно быть, на кухне, готовит завтрак. Сейчас заглянет отец: "Роман, подъе-ом! Пора в школу. Учиться, брат". И я немножечко улыбаюсь, вытягиваю, распрямляю тело, от шеи до ступней, говорят, когда дети потягиваются, они растут.
Нет, не слышно кухонного шума, отец не заглядывает ко мне. Значит, выходной день, а может, и праздник. Первое мая...
Я бодрствую, я не сплю, но мое состояние лучше самого сладкого сна. Глаза открыты, а душа путешествует далеко, там, где меня давно уже нет, она находит и повторяет хорошие утренние минуты, минуты из детства... И вот, как на чистую синеву весеннего неба наползают снеговые жирные тучи, - она возвращается в меня сегодняшнего, и я вспоминаю, где я и что было вчера, сколько мне лет, что ожидать от нового дня. И я зеваю со стоном, свистом в прокуренных легких, я слышу храп Лехи с соседней кровати; кости начинает ломить, в боку что-то покалывает, давно не мытая голова чешется. Покряхтывая, сажусь, вытряхиваю из пачки сигарету.
Одеваюсь медленно и через силу. Кое-как заправляю постель, беру полотенце, тащусь споласкивать рожу... Вода только холодная. Не холодная, а ледяная. Стараюсь пригладить волосы, от этого ладони становятся липкими, сальными. Ищу на раковинах обмылочек, но обмылочка нет. Черт с ним. Полощу горло, прокашливаюсь, отхаркивая из глотки темные твердые сгустки. Наконец завинчиваю кран, утираюсь серым вафельным полотенцем. Смотрюсь в осколок зеркальца, приклеенный к кафелю. Надо бы побриться, щетина превратилась почти в бороду, да у бритвы все лезвия тупые - бесполезно и пробовать, только исцарапаюсь.
Воскресенье. Утро. Но людей уже полно. Времена, когда в выходные можно было отоспаться, отдохнуть перед очередной рабочей неделей, давно в прошлом. Теперь для многих что будни, что выходные - один черт. Появилось слово "уикенд", а само это состояние у очень многих исчезло. Нынче жизнь непонятная кислая смесь, и путем не работаешь, и тем более не отдыхаешь. Одноцветная, бесконечная непонятность.
Помню свои полудетские впечатления, когда приезжал в Минусинск к бабушке. Вроде от нашего Кызыла всего-навсего неполных четыреста километров (рядом, по сибирским меркам), а совершенно иная природа, другие дома, воздух, язык, уклад жизни. Гуляя по тихому, точно бы вечно сонному городку, по вымощенным камнем-плитняком тротуарам, подолгу рассматривал здания, от которых, казалось, исходил запах и настроение далекого прошлого. Каждую секунду ожидал появления людей в каких-нибудь зипунах, картузах, в сапогах гармошкой. А этот собор на центральной площади, а старое кладбище, массивные надгробья, гранитные кресты, склепы, надписи с дореформенными "i" и "h", полумифические даты "1854", "1871", развалины кладбищенской часовни, точь-в-точь как на картине "Грачи прилетели". Мне казалось, что сама история живет здесь, что без этих крестов, яблоневых аллей, ржавых ажурных ворот, без этих обветшавших домов с остатками лепнины на фасадах я не мог бы по-настоящему понимать Чехова и Бунина, не мог бы почувствовать значение слова "Россия"... Ну, понятно, какие мысли способны прийти в голову в подобном месте начитавшемуся так называемой классики четырнадцатилетнему мальчику...
И когда встал вопрос о переезде, я обеими руками был "за". Что такое Кызыл? Да - родина, друзья, чистый и стремительный Енисей, сухое горячее солнце, степь и кольцо гор на горизонте. Но, вернувшись из армии, после двух с лишним лет отсутствия, я увидел все это несколько другими глазами: Кызыл показался мне тесным мешком, где теперь мне придется жить и дальше, близкие горы стали давить и пугать, словно непрочные стены; друзья изменились, меня к ним не тянуло. И захотелось уехать, перебраться в тот мир, нарисованный воспоминаниями о кратких, радостных впечатлениях детства.
А теперь, теперь, наоборот, ставший реальностью и местом постоянного пребывания, Минусинск меня угнетает, раздражает; эти старинные, пыльные домишки хочется разломать, кривые червивые яблони повыдергать. Хочется убежать и отсюда...
У каждого города, я заметил, свой темп жизни, и подстроиться под него чужаку, приезжему очень сложно. Темп жизни Минусинска - вялый и натужный, как кровь в старческих венах; в Кызыле же, как в большинстве молодых столичных городов, он быстрый, легкий, свободный. Люди в Минусинске оказались инертнее, все здесь делается с трудом, со скрипом; мне теперь не хватает близкой быстрой реки, жаркого сухого солнца летом и мертвой, без неожиданных оттепелей зимы; той неугомонной молодежи, что до старости носится с фантастически грандиозными идеями выпускать какие-то альманахи, играть рок-н-ролл, читающей между стопками водки свои стишки со смешной и симпатичной значительностью, словно читают лучшие стихи, созданные человечеством. Здесь, в Минусинске, ничего этого нет- лето жаркое, но жаркое в меру, а зима не суровая, и люди такие же средние, кроме, может, двух-трех полуседых неформалов, что целыми днями пьют пиво в парке Победы и мечтают наконец-то купить электрогитары, сочинить забойные песни и "развернуться", и нескольких художников-алкашей... И странное дело: сюда съезжается столько народу с разных сторон - из Средней Азии, из того же Кызыла, из Норильска, должны бы они, кажется, расшевелить вековой полусон этого городишки, но нет - все они будто растворяются в нем, как какой-нибудь бесполезный порошок в болотной воде, даже не изменяя ее цвета и вкуса...
Я знаю: обратно вернуться нельзя, наш переезд вынужденный, мы почти беженцы, и мне нужно искать равносильную замену той жизни, тому миру, что был до Минусинска. Ближайший город - столица Хакасии Абакан. Каких-то двадцать пять километров отсюда. И он очень похож на родной мне Кызыл, даже многие здания - драмтеатр, дворец правительства, универмаг - почти такие же, видимо, строили их, оба республиканских центра, по одному плану; и люди тоже похожи.
При первой возможности я езжу туда. Там у меня есть подобие друзей, там мне нравится, становится почти уютно... Да, странно, но я чувствую себя в своей тарелке в городе, расположенном в скудной степи, где самые старые здания - годов пятидесятых, где во всем чувствуется Азия и беспокойство сплетения нескольких разных народов, разных культур.
Я бы переехал в Абакан, конечно, будь у меня возможность. Но в сонном, пресном Минусинске есть работа, какое-никакое, но жилье, рядом в деревне родители...
Занятый мыслями, я машинально дошел до знакомой избушки на улице Красных партизан (бывшая Александра Второго, как значится на указателе первого дома). Постучал железным кольцом-ручкой в калитку. Залаяла собака, прыгая по двору и звякая цепью. Собака крупная и злобная, ей есть что охранять. По крайней мере пяток бочек со спиртом, из которого делают знаменитое на весь город самопальное пойло - цыганку, двенадцать рублей за пол-литра. Баснословно дешево и вроде безвредно - о серьезных отравлениях я не слышал, а похмелюга не сильнее, чем от обычной водки.
- Кто там? - сипят с крыльца.
- За топливом, - привычно отвечаю. - Есть, нет?
Притихшая было собака от моего голоса снова заходится в лае, бросается яростно на ворота.
- Ну тихо, тихо, - беззлобно велит ей хозяин, идя к калитке. - Перестань ты, ну...
Калитка приоткрывается, два острых глаза бегло, профессионально оглядывают меня. Я протягиваю бутылку.
- Сколь?
- Полную, - отвечаю.
Пока хозяин занят наполнением тары, насчитываю тридцать шесть рублей. В основном - монеты. Хм, психологически верно проведена эта деноминация: людям легче расставаться с пятирублевиками, рублевиками, когда они в виде монет, а бумажные деньги, тем более когда они "тысячи", вроде как солиднее, и тратить их жальче. Но это, конечно, мелочи, главное - чтоб они были, чертовы деньги, а в каком виде, дело пятое...
Горсть монеток в обмен на тяжелый, залитый под завязку цыганкой полуторалитровый баллон. Неплохо. После спектакля, убрав декорации со сцены и дождавшись, когда театр опустеет, спокойненько разопьем под простенькую закусь и такую же простенькую беседу. Чего еще ждать и хотеть от вечера, когда башлей только на это, да и сил и фантазии на большее, честно говоря, нет.
3
Кто вызывает сочувствие, так это дядь Гена, наш водитель. Уж кому-кому, а дядь Гене спектакли как кость в горле. Мается он - заплакать тянет. Раз по двадцать заходит в брехаловку, смотрит на часы на стене, сверяет со своими, что на руке, садится и медленно выкуривает сигарету, потом снова уходит, проверяет исправность автобуса, возвращается, дремлет в уголке или зачищает наждачкой свечи зажигания, которых у него всегда полны карманы.
Как только появляются первые признаки окончания спектакля, дядь Гена уже в "ПАЗе", он готов, он рвется в путь. У него два вечерних развоза. Первый актеры, второй - цеховые рабочие (костюмерши, парикмахерши, монтировщики, реквизиторы). Его трудовой день обыкновенно заканчивается где-то в полночь.
Сегодня мы слегка облегчаем его участь - мы доберемся до дому своим ходом, - решили не спеша посидеть. Предупредили дядь Гену заранее, тот понимающе подмигнул: "Давайте, дело", - и тревожно покосился на пребывающего третий час в ступоре режиссера Дубравина.
Конечно, переживать, волноваться нелишне, особенно режиссеру, только так, как наш Дубравин, это уж перебор. Этот просто отключается, практически обмирает, когда идет его постановка. И не имеет значения, первый раз или тридцатый, - одинаково сидит с белым лицом, смотрит в пространство. Лишь когда из зала доносятся финальные аплодисменты и актеры вбегают в брехаловку с цветами, краснея улыбками, Дубравин наконец оживает, достает платочек и долго утирает лицо, начинает дышать. Его тормошат, поздравляют, целуют, и он вслед за всеми тоже улыбается, правда, изнуренно, точно дотащил до нужного места тяжеленный мешок, сбросил с плеч, и можно в конце концов обрадоваться, разогнуть спину, вытереть пот...
Вообще-то актерам нравится болтаться в театре. Приходят часа за три до репетиции или спектакля, сидят без дела, курят, треплются ни о чем; частенько заглядывают летом, когда межсезонье, в понедельник - выходной день. Их сюда притягивает, кажется, без самого этого здания они долго не могут, без него зачахнут, как нарко'ты без дозы. Но после спектакля всегда бегут прочь как оглашенные. Скорей, скорей в гудящий у служебного хода "Пазик"! Неразгримированные, полуодетые, мужчины - с залакированными хохолками над лбом, женщины, на бегу трущие навазелиненной ваткой свои кукольные лица. Дело сделано, наркотик принят, скорей прочь отсюда!..
Вот они бешено топочут по лестнице. Вниз, вниз! Хлопает дверь, выбрасывая их на свежий воздух. Через полчаса они будут добрыми мамами, папами, людьми чуточку усталыми, но бесконечно счастливыми. Удовлетворенными и обновленными. Но завтра, проснувшись, актеры снова поспешат сюда за новой дозой... А зритель оценивает их глюки глазами, тишиной в зале, аплодисментами, тоже пытается заторчать.
Наша же задача - монтировщиков - заключается в том, чтоб обставить сцену подобием реальных предметов или, наоборот, усилить впечатление сказочной чудесности действа. Без декораций активным и пассивным участникам представления добиться экстаза было б намного трудней...
Спектакль окончен, зрительный зал опустел, актеры, трясясь в автобусе, наслаждаются легкостью и недолгой свободой, а мы очищаем сцену, таскаем на склад фанерные стены домов, бутафорный рояль, сухие березки с листочками из зеленой бумаги... Завтра будет другой спектакль, будут новые декорации, и актеры на два с половиной часа превратятся в других людей, но цель у них будет все та же... И так практически каждый день.
Сделав свое дело, мы сидим в одной из гримерок за накрытым столом. К нам временно, до возвращения дядь Гены из первого рейса, присоединились костюмерши. Они самые симпатичные и свойские девчонки из цеховых. Толстую Ксюху звать, конечно, не стали.
У костюмерш все еще обида на директора.
- Раздул из-за какого-то пятнышка прям катастрофу, - жалуется Валя, аккуратно, по-женски разрезая на ломтики трехсотграммовый кусок "Чайной". - С испугу размазала на весь подол... вот домой взяла, дома уж прокипячу как следует, выведу.
- Да-а, Виктор бывает крут, - согласился Вадим тоном старого солдата. Тоже вот как-то...
Димон перебивает:
- Давайте по первой, а потом расскажешь.
В граненых стаканах граммов по пятьдесят. На бумажной афише разложен скромненький закусон. Колбаса вот, сырок плавленый, накрошенный мелко-мелко, естественно, хлеб и несколько помидорных долек.
- За все доброе!
Чокаемся. Торопливо заглатываем цыганку. Костюмерши до конца не допили, оставили.
- У-ух!
- Так, закусываем экономно, - предупреждает Вадим.
Молча, напряженно жуем, глядя в стол.
- Ой! - вскочила вдруг Оля. - У меня ж бутерброды есть! - Лезет в сумку и вынимает пакетик с потными, задохнувшимися бутербродами - батон и ветчина.
- Неплохо живется, Оль, - усмехнулся Леха, - про ветчинку забываешь! Со мной лично такого не было...
- Да все из-за скандала этого, - оправдывается она. - Весь спектакль с Валькой дрожали...
- Ну, бросьте, - морщится Вадим, - забудьте. Давайте расслабимся.
После второй костюмерши начинают ерзать на стульях - по графику вот-вот должен вернуться дядь Гена. Жалко, конечно, с девушками пить как-то уютней.
- Оставайтесь, девчата. Посидим, пообщаемся, - уговаривает Вадим в меру своего словарного запаса. - Водки у нас хватает. А? Девчат?..
- Да уж ведь вроде посидели, пообщались, - невесело отвечает Валя, и я слышу в ее голосе разочарование, спрятанную досаду, что действительно с нами каши не сваришь, нажремся просто в итоге, попадаем, ей же ехать сейчас на край города, к новым девятиэтажкам, где ждет ее в тесной квартирке ежедневный муж, капризный, не засыпающий без мамы ребенок.
- Нужна постепенность, Валь, - начинаю я объяснять и как бы невзначай кладу руку на спинку ее стула.
- В каком смысле?
- Ну, в смысле общения в первую очередь. - Взглянул на нее, она на меня, и ее глаза на миг блеснули интересом. - Понимаешь, Валь, нельзя все делать с наскока, нельзя торопиться. - Дотронулся до ее мягкого, теплого плеча, а потом стиснул его, как бы удерживая не вставать. - В наше время, когда всё кувырком, черт знает что, нужно вот так вот спокойно...
С улицы: "Би, би! Би-и!". Сука, вот всегда в самый такой момент! Что ж у этого "ПАЗа" колесо нигде не спустило, свечи не намокли?!
Костюмерши натягивают одна пальто, другая пуховик, хватают сумки, пакеты. Мы забыты, начало моего умного размышления растоптано. Оля и Валя несутся к выходу. И попрощаться не соизволили.
- Девчонки, на посошок! - пытается задержать их Димон, размахивая полупустой бутылкой.
Леха злобно шипит:
- На хрена! Пускай катятся, стервы!
- Вздрогнем, парни! - вздыхает Вадим.
Сталкиваем стаканы, пьем без тоста.
Вскоре, конечно, приковыляла сторожиха-вахтерша. Как большинство людей на подобных должностях, ворчливая, тупая, вечно всем недовольная.
- Чего это? - начинает скрипеть. - Здесь не место вам... не распивочная... Мне запирать надо... накурили-то... Опять что пропадет, а все на меня... Ну, собирайтесь давайте...
Спорить бесполезно. Берем бутылки, остатки закуси. Выходим. Старуха осматривает гримерку, встряхивает пепельницу, проверяя, затушены ли окурки. Потом гасит свет, закрывает дверь на ключ.
- Айда к Петрачене, - предложил Вадим.
- Куда ж еще? У него уютно...
Как декоратор Серега Петраченко незаменим. Где еще найти такого безропотного исполнителя чужих идей? Художник-оформитель создал эскиз, получил согласие режиссера и принес свое творение Петрачене. Так, мол, и так, здесь синим, здесь розовым. Столько-то в длину, столько-то в ширину. И попробуй накрасить не так, посадить цветочек на фанеру на десять сантиметров в сторону или чуть изменить цвет. Скандал, истерика! Глумление над творчеством! Все испортил! Бедняга оформитель впадает в депрессию.
Но к Петрачене никаких претензий, он все сделает тика в тику. Зато уж извините: пьет-с. Он единственный мне знакомый хронический алкоголик. Он в прямом смысле не просыхает. Для него водка, как для меня, например, сигареты; каждые полчаса - стопочка, глоток водички, и можно работать дальше.
Пить он стал, как часто повторяет, от несвободы, обиды, зависти. "Ведь я же, мля, такой же художник. Одно с ним училище кончил, а вот, это самое, какая разница... - Так примерно, исключая, правда, основной поток междометий, жалуется Петраченко.- У меня будто идей нету. Да, хе-хе, мля, полны загашники! А вот... Потому и заливаю пузырь, м-м, за пузырем. Свое заливаю!"
Он днюет и ночует в своей мастерской. Квартиру, доставшуюся ему после смерти родителей, Петрачена оставил последней жене и сынишке. А вообще-то у него пятеро детей от трех разных жен; всем им нужны алименты, вот и приходится ему вкалывать для театра и, по возможности, халтурить на стороне.
- Здорово, Серега. А вот и мы! Не прогонишь?
- Добро, гм, это самое, добро пожаловать.
Ввалились гурьбой, без церемоний окружили стол, наводим на нем порядок, освобождая от мусора. Целлофановые мешочки, пустые консервные банки сгружаем в расписное ведерко из какой-то списанной сказки.
- Сейчас, Серега, накатим!
- Гм, гм, эт дело, как говорится, святое...
На первый взгляд декораторский цех - классическая мастерская художника. Неизбежный деловой беспорядок, тубы с краской, холсты, обрезки багета, масса всяческих штучек, какие обычно скапливаются у художников, начиная от морских раковин и вазочек с отколотыми краями и кончая деталями автомобиля, кусками бетона. А приглядишься, становится ясно, что обитатель мастерской не хозяин здесь, а раб, подневольный ремесленник. На обрывках ватмана с эскизами печати, удостоверяющие, что эскиз одобрен начальством, и еще - на всем, на мебели, вазочках, на рамах картин, укромно посаженные, но все же бросающиеся в глаза белые трехзначные цифры - мертвые знаки инвентаризации.
- Слыхал, хотят новую сказку ставить, - произносит Вадим не спеша. - Там декорации, говорят, шизануться можно. Терем трехэтажный, потом лес, потом еще царские хоромы. Запаримся устанавливать.
Ему вторит Андрюня:
- Каждый вечер разные спектакли, и во всех хрен знает чего понаделано. В мире уже давно: стул, стол, скамейка там, и - хорош.
- Хе, мля, ты не скажи, - усмехается Петраченко. - Декорации, эт самое... они зрелищности прибавляют.
- Вот все к зрелищности и привыкли, - подаю голос, - а просто на актеров смотреть уже скучно.
- Ну, детям-то надо, гм, чтоб красиво было, эт самое, ярко.
- Да нет, понятно, конечно, - тушит возникающий спор Вадим. - Наливай, что ли, Димон, помаленьку.
Разговоры, как обычно, о театре. Так или иначе, а мы с ним крепко связаны. Каждый, в принципе, не прочь бы уйти, не прочь найти другое место, но театр держит, вращивает людей в себя, опутывает, словно сеть; даже уволившиеся, выгнанные за пьянку, от монтировщиков и столяров до актеров, частенько приходят, сидят в брехаловке, расспрашивают, как и что, и уходят нехотя, через силу, борясь с желанием подняться к Виктору Альбертовичу в кабинет, пасть на колени и умолять, чтоб принял обратно.
- Как, гм, гм, Лариса-то Волкова сегодня сыграла, не знаете? - осторожно, с виноватой улыбкой спрашивает Петраченко.
- Да хрен знает, - ляпает в ответ простодушный Андрюня, - мы не смотрели. Хотя, хе-хе, девчонка клевая!..
Декоратор досадливо покряхтывает.
Как-то быстро и незаметно кончилась цыганка, уже допит и почти весь энзэ декоратора. Осталось буквально по паре глотков.
Расходиться по домам поздно, сил нет. Все мы уже на грани отруба, даже Петрачена размяк. Весь скопившийся в нем за день алкоголь долбанул в голову. Но перед тем, как погрузиться в похмельный сон, я точно знаю, он выдаст свою коронную речь. Речь об актерской профессии, о тех, кто обманул его, сперва очаровав и тут же растерев в прах это очарование. Он ее в конце каждой пьянки выдает, эту речь, словно финальный, полный горя и обиды монолог в какой-нибудь пьесе.
А пока что Леха с Андрюней, переругиваясь, сооружают на полу лежанку, раскладывая кулисы, холстины. Вадим сидит, задумавшись, он точно бы анализирует, хорошо ли удалось сегодня "посидеть, вздрогнуть"; я курю вторую подряд сигарету, борясь с дремой, а декоратор уже подремывает... Димон, коренастый и крепкий на водку парень, тщательно делит остатки выпивки, заодно спрашивает:
- Серег, слышь, научи, где ты бабки берешь на пропой? В месяц же получается, тыщи три ухлапываешь, не меньше. Мне бы так...
- Да, гм, эт самое... - бормочет в ответ Петраченко.
За него вступается Вадим:
- Чего ты обламываешь, Дименций! Ну бухает человек, и слава богу. Чего в душу лазить? Расслабляемся...
Хороший, ядреный глоток - и стаканы пусты. Все, теперь можно падать. В голове тяжелый и тупой зуд, будто там бегают маленькие кусачие муравьи. Веки наползают на глаза шершавыми щитками, стоит больших усилий поминутно их поднимать. Телу хочется на пол в горизонтальное положение. "Растекайся, давай, растекайся!" - повелительный шепот. Это даже больше не опьянение, а усталость от длительного, пятичасового застолья. Когда набираешься быстро - все иначе. Коловерть, вихрь, калейдоскоп ярких вспышек. И в итоге - резкий отруб. А когда не спеша, то забытье приходит с трудом, оно борется с сознанием и глупым человеческим упрямством. "Растекайся по полу, растекайся", - мудро шепчут мне. Я же, дурак, не хочу, я таращу глаза, пытаюсь ворочать каменеющим языком... Никакого кайфа. Кайф сгорел, превратился в кусачих муравьев, и значит, надо подчиниться мудрому шепоту.
Скорей, скорей где-нибудь лечь, зарыться в тряпье, растечься. И я падаю, подо мной матерятся, спихивают ногами. Я молчу, я недвижим, но еще чуть-чуть в сознании. Какая-то малюсенькая клетка пульсирует, светится бледной точкой. И клетка следит за полосками на моих веках. Полоски текут, они похожи на раскаленные электрические волны. Когда же кончатся? Клетка пытается их сосчитать... Так, три на левом веке и четыре на правом. Нет, на обоих по три... или по четыре... Надо напрячься...
- Гм, гм, жизнь, эт самое, говорите, искусство? Мда... Жизнь. А нет, мля, не в этом дело. Не жизнь это называется, мля, а псевдо, гм, псевдожизнь.
Дождались, пожалуйста, началось. Потусторонний, жутковатый голос откуда-то с потолка. Если бы не привычные междометия, и не догадаться, что это Петраченко вещает. Не смог он срубиться без заветного монолога. Хоть напоследок, в пустоту, но надо... Да и пускай, усну под него, как под бабушкину сказочку. Вот бы только суметь улечься удобней.
- Если хотите, гм, расскажу я вам, мля, историю. Это самое, стра-ашная история. Да-а... Про то, м-м, про то, как понял я все про театр. Гм, гм... Есть у нас, мля, одна девочка, девочка-милочка. Актрисочка, в общем, одна. Ох, мля, красивая, как с картинки, скажи! И вот играет она, эт самое, играет такую же, гм, гм, девочку-милочку. И по роли, мля, у нее слова есть: "Я люблю вас!". Такие слова, мля, - вдуматься только. "Я люблю вас!" А?.. Это ж считается верх всего, м-м, это ж человек раз в жизни сказать-то может. Вот так, гм, так вот сказать, и то не каждый... "Я люблю вас!" Это святое, ребятки! А она, она говорила, гм, на каждом спектакле. На каждом! И так говорила слова эти чертовы, что верили все, гм, гм, весь зал струной становился. Представляешь, а? Дерни посильнее - и лопнет...
Белые волны на веках собрались в тугую струну. Да, представляю. Даже вижу вот. И по струне, чуть-чуть дрожащей, прыгает та, из общаги. С подоконника на бывшей кухне. В белом балетном платье. Стройные ножки. И волосы золотисто-каштановые. А лица все нет, лицо спрятано, лицо недоступно мне. Она плавно танцует, а я затаился, я слежу за ней, за ее танцем. Я подглядываю, а Петраченко озвучивает:
- Гм, и я специально на балкончик, эт самое, выползал, к осветителям, когда говорила она. И, мля, и слезы у меня, слезы вот так выступали, и верил, и верил я, и забывал, мля, что это спектакль простой, что, мля, не жизнь. А девочка эта милочка - просто играет роль свою, гм, гм, через десять минут совсем другой станет, эт самое, другой совсем человек. Я одно тогда только знал, что, гм, мне она, мне говорит: "Я люблю вас!". Душу рвала. Струну, чтоб зазвенела... Гм, гм, а назавтра какого-то зайчика, это самое, изображала глупого. Мальчиком делалась. Со мной тут, со мной водку пила. Зачем так?! Зачем, это самое, маска?.. Нет, мля, не могу, не прощу, это самое...
4
Редко теперь уже, но бывает: просыпаюсь с рассветом, голова легкая, я весь отдохнувший и новый. Полузабытое ощущение детства.
Несколько минут лежу, глядя в потолок (там сейчас нет черных трещинок), глаза не слипаются и не болят, не хочется повернуться на бок и поспать еще. Поначалу мне представляется, что я в своей комнате родной кызылской квартиры. Мне лет двенадцать. Прислушиваюсь, мама, должно быть, на кухне, готовит завтрак. Сейчас заглянет отец: "Роман, подъе-ом! Пора в школу. Учиться, брат". И я немножечко улыбаюсь, вытягиваю, распрямляю тело, от шеи до ступней, говорят, когда дети потягиваются, они растут.
Нет, не слышно кухонного шума, отец не заглядывает ко мне. Значит, выходной день, а может, и праздник. Первое мая...
Я бодрствую, я не сплю, но мое состояние лучше самого сладкого сна. Глаза открыты, а душа путешествует далеко, там, где меня давно уже нет, она находит и повторяет хорошие утренние минуты, минуты из детства... И вот, как на чистую синеву весеннего неба наползают снеговые жирные тучи, - она возвращается в меня сегодняшнего, и я вспоминаю, где я и что было вчера, сколько мне лет, что ожидать от нового дня. И я зеваю со стоном, свистом в прокуренных легких, я слышу храп Лехи с соседней кровати; кости начинает ломить, в боку что-то покалывает, давно не мытая голова чешется. Покряхтывая, сажусь, вытряхиваю из пачки сигарету.
Одеваюсь медленно и через силу. Кое-как заправляю постель, беру полотенце, тащусь споласкивать рожу... Вода только холодная. Не холодная, а ледяная. Стараюсь пригладить волосы, от этого ладони становятся липкими, сальными. Ищу на раковинах обмылочек, но обмылочка нет. Черт с ним. Полощу горло, прокашливаюсь, отхаркивая из глотки темные твердые сгустки. Наконец завинчиваю кран, утираюсь серым вафельным полотенцем. Смотрюсь в осколок зеркальца, приклеенный к кафелю. Надо бы побриться, щетина превратилась почти в бороду, да у бритвы все лезвия тупые - бесполезно и пробовать, только исцарапаюсь.
Воскресенье. Утро. Но людей уже полно. Времена, когда в выходные можно было отоспаться, отдохнуть перед очередной рабочей неделей, давно в прошлом. Теперь для многих что будни, что выходные - один черт. Появилось слово "уикенд", а само это состояние у очень многих исчезло. Нынче жизнь непонятная кислая смесь, и путем не работаешь, и тем более не отдыхаешь. Одноцветная, бесконечная непонятность.