Страница:
– Как, гм, гм, Лариса-то Волкова сегодня сыграла, не знаете? – осторожно, с виноватой улыбкой спрашивает Петраченко.
– Да хрен знает, – ляпает в ответ простодушный Андрюня, – мы не смотрели. Хотя, мхе, девчонка клевая!..
Декоратор досадливо покряхтывает.
Как-то быстро и незаметно кончилась цыганка, уже допит и почти весь энзэ декоратора. Осталось буквально по паре глотков.
Расходиться по домам поздно, сил нет. Все мы уже на грани отруба, даже Петрачена размяк. Весь скопившийся в нем за день алкоголь долбанул в голову. Но перед тем, как погрузиться в похмельный сон, я точно знаю, он выдаст свою коронную речь. Речь об актерской профессии, о тех, кто обманул его, сперва очаровав и тут же растерев в прах это очарование. Он ее в конце каждой пьянки выдает, словно финальный, полный горя и обиды монолог в какой-нибудь пьесе.
А пока что Лёха с Андрюней, переругиваясь, сооружают на полу лежанку, раскладывая кулисы, холстины. Вадим сидит, задумавшись, он точно бы анализирует, хорошо ли удалось сегодня «посидеть, вздрогнуть», я курю вторую подряд сигарету, борясь с дремой, а декоратор уже подремывает… Димон, коренастый и крепкий на водку парень, тщательно делит остатки выпивки, заодно спрашивает:
– Серег, слышь, научи, где ты бабки берешь на пропой? В месяц же, получается, тыщ десять ухлопываешь, не меньше. Мне бы так…
– Да, гм, эт самое… – бормочет в ответ Петраченко.
За него вступается Вадим:
– Чего ты обламываешь, Дименций! Ну бухает человек, и слава богу. Чего в душу лазить? Рас… расслабляемся…
Хороший, ядреный глоток – и стаканы пусты. Все, теперь можно падать. В голове тяжелый и тупой зуд, будто там бегают маленькие кусачие муравьи. Веки наползают на глаза шершавыми щитками, стоит больших усилий поминутно их поднимать. Телу хочется на пол в горизонтальное положение. «Растекайся, давай, растекайся!» – повелительный шепот. Это даже больше не опьянение, а усталость от длительного, пятичасового застолья. Когда набираешься быстро – все иначе. Коловерть, вихрь, фейерверк ярких вспышек. И в итоге – резкий отруб. А когда не спеша, то забытье приходит с трудом, оно борется с сознанием и глупым человеческим упрямством. «Растекайся по полу, растекайся», – мудро шепчут мне. Я же, дурак, не хочу, я таращу глаза, пытаюсь ворочать каменеющим языком… Никакого кайфа. Кайф сгорел, превратился в кусачих муравьев, и значит, надо подчиниться мудрому шепоту.
Скорей, скорей где-нибудь лечь, зарыться в тряпье, растечься. И я падаю, подо мной матерятся, спихивают ногами. Я молчу, я недвижим, но еще чуть-чуть в сознании. Какая-то малюсенькая клетка пульсирует, светится бледной точкой. И клетка следит за полосками на моих веках. Полоски текут, они похожи на раскаленные электрические волны. Когда же кончатся? Клетка пытается их сосчитать… Так, три на левом веке и четыре на правом. Нет, на обоих по три… или по четыре… Надо напрячься…
– Гм, гм, жизнь, эт самое, говорите, искусство? М-да… Жизнь. А нет, мля, не в этом дело. Не жизнь это называется, мля, а псевдо, гм, псевдожизнь.
Дождались, пожалуйста, началось. Потусторонний, жутковатый голос откуда-то с потолка. Если бы не привычные междометия, и не догадаться, что это Петраченко вещает. Не смог он срубиться без заветного монолога. Хоть напоследок, в пустоту, но надо… Да и пускай, усну под него, как под бабушкину сказочку. Вот бы только суметь улечься удобней.
– Если хотите, гм, расскажу я вам, мля, историю. Это самое, стра-ашная история. Да-а… Про то, м-м, про то, как понял я все про театр. Гм, гм… Есть у нас, мля, одна девочка, девочка-милочка. Актрисочка, в общем, одна. Ох, мля, красивая, как с картинки, скажи! И вот играет она, эт самое, играет такую же, гм, гм, девочку-милочку. И по роли, мля, у нее слова есть: «Я люблю вас!». Такие слова, мля, – вдуматься только. «Я люблю вас!» А?.. Это ж считается верх всего, м-м, это ж человек раз в жизни сказать-то может. Вот так, гм, так вот сказать, и то не каждый… «Я люблю вас!» Это святое, ребятки! А она, она говорила, гм, на каждом спектакле. На каждом! И так говорила слова эти чертовы, что верили все, гм, гм, весь зал струной становился. Представляешь, а? Дерни посильнее – и лопнет…
Белые волны на веках собрались в тугую струну. Да, представляю. Даже вижу вот. И по струне, чуть-чуть дрожащей, прыгает та, из общаги. С подоконника на бывшей кухне. В белом балетном платье. Стройные ножки. И волосы золотисто-каштановые. А лица все нет, лицо спрятано, лицо недоступно мне. Она плавно танцует, а я затаился, я слежу за ней, за ее танцем. Я подглядываю, а Петраченко озвучивает:
– Гм, и я специально на балкончик, эт самое, выползал, к осветителям, когда говорила она. И, мля, и слезы у меня, слезы вот так выступали, и верил, иверил я, и забывал, мля, что это спектакль простой, что, мля, не жизнь. А девочка эта милочка – просто играет роль свою, гм, гм, через десять минут – совсем другой станет, эт самое, другой совсем человек. Я одно тогда только знал, что, гм, мне она, мне говорит: «Я люблю вас!» Душу рвала. Струну, чтоб зазвенела… Гм, гм, а назавтра какого-то зайчика, это самое, изображала глупого. Мальчиком делалась. Со мной тут, со мной водку пила. Зачем так?! Зачем, это самое, маска?.. Нет, мля, не могу, не прощу, это самое…
И – тишина. Полная. Всё умерло, ни сопения, ни ворчания пьяного, ничего. Петрачена, дотянув свою историю, сто раз повторенную, заученную, словно роль, но свою роль, пожизненную, договорив ее, – спит. Сидит, свесив кудрявую, полулысую голову на грудь, раскинув ноги и пустив из приоткрытого рта нитку вязкой слюны. Спит. А я, отрезвевший, с прояснившейся головой, смотрю на его чернеющий силуэт, почему-то боюсь моргнуть, закрыть глаза и не найти под веками ничего.
4
– Да хрен знает, – ляпает в ответ простодушный Андрюня, – мы не смотрели. Хотя, мхе, девчонка клевая!..
Декоратор досадливо покряхтывает.
Как-то быстро и незаметно кончилась цыганка, уже допит и почти весь энзэ декоратора. Осталось буквально по паре глотков.
Расходиться по домам поздно, сил нет. Все мы уже на грани отруба, даже Петрачена размяк. Весь скопившийся в нем за день алкоголь долбанул в голову. Но перед тем, как погрузиться в похмельный сон, я точно знаю, он выдаст свою коронную речь. Речь об актерской профессии, о тех, кто обманул его, сперва очаровав и тут же растерев в прах это очарование. Он ее в конце каждой пьянки выдает, словно финальный, полный горя и обиды монолог в какой-нибудь пьесе.
А пока что Лёха с Андрюней, переругиваясь, сооружают на полу лежанку, раскладывая кулисы, холстины. Вадим сидит, задумавшись, он точно бы анализирует, хорошо ли удалось сегодня «посидеть, вздрогнуть», я курю вторую подряд сигарету, борясь с дремой, а декоратор уже подремывает… Димон, коренастый и крепкий на водку парень, тщательно делит остатки выпивки, заодно спрашивает:
– Серег, слышь, научи, где ты бабки берешь на пропой? В месяц же, получается, тыщ десять ухлопываешь, не меньше. Мне бы так…
– Да, гм, эт самое… – бормочет в ответ Петраченко.
За него вступается Вадим:
– Чего ты обламываешь, Дименций! Ну бухает человек, и слава богу. Чего в душу лазить? Рас… расслабляемся…
Хороший, ядреный глоток – и стаканы пусты. Все, теперь можно падать. В голове тяжелый и тупой зуд, будто там бегают маленькие кусачие муравьи. Веки наползают на глаза шершавыми щитками, стоит больших усилий поминутно их поднимать. Телу хочется на пол в горизонтальное положение. «Растекайся, давай, растекайся!» – повелительный шепот. Это даже больше не опьянение, а усталость от длительного, пятичасового застолья. Когда набираешься быстро – все иначе. Коловерть, вихрь, фейерверк ярких вспышек. И в итоге – резкий отруб. А когда не спеша, то забытье приходит с трудом, оно борется с сознанием и глупым человеческим упрямством. «Растекайся по полу, растекайся», – мудро шепчут мне. Я же, дурак, не хочу, я таращу глаза, пытаюсь ворочать каменеющим языком… Никакого кайфа. Кайф сгорел, превратился в кусачих муравьев, и значит, надо подчиниться мудрому шепоту.
Скорей, скорей где-нибудь лечь, зарыться в тряпье, растечься. И я падаю, подо мной матерятся, спихивают ногами. Я молчу, я недвижим, но еще чуть-чуть в сознании. Какая-то малюсенькая клетка пульсирует, светится бледной точкой. И клетка следит за полосками на моих веках. Полоски текут, они похожи на раскаленные электрические волны. Когда же кончатся? Клетка пытается их сосчитать… Так, три на левом веке и четыре на правом. Нет, на обоих по три… или по четыре… Надо напрячься…
– Гм, гм, жизнь, эт самое, говорите, искусство? М-да… Жизнь. А нет, мля, не в этом дело. Не жизнь это называется, мля, а псевдо, гм, псевдожизнь.
Дождались, пожалуйста, началось. Потусторонний, жутковатый голос откуда-то с потолка. Если бы не привычные междометия, и не догадаться, что это Петраченко вещает. Не смог он срубиться без заветного монолога. Хоть напоследок, в пустоту, но надо… Да и пускай, усну под него, как под бабушкину сказочку. Вот бы только суметь улечься удобней.
– Если хотите, гм, расскажу я вам, мля, историю. Это самое, стра-ашная история. Да-а… Про то, м-м, про то, как понял я все про театр. Гм, гм… Есть у нас, мля, одна девочка, девочка-милочка. Актрисочка, в общем, одна. Ох, мля, красивая, как с картинки, скажи! И вот играет она, эт самое, играет такую же, гм, гм, девочку-милочку. И по роли, мля, у нее слова есть: «Я люблю вас!». Такие слова, мля, – вдуматься только. «Я люблю вас!» А?.. Это ж считается верх всего, м-м, это ж человек раз в жизни сказать-то может. Вот так, гм, так вот сказать, и то не каждый… «Я люблю вас!» Это святое, ребятки! А она, она говорила, гм, на каждом спектакле. На каждом! И так говорила слова эти чертовы, что верили все, гм, гм, весь зал струной становился. Представляешь, а? Дерни посильнее – и лопнет…
Белые волны на веках собрались в тугую струну. Да, представляю. Даже вижу вот. И по струне, чуть-чуть дрожащей, прыгает та, из общаги. С подоконника на бывшей кухне. В белом балетном платье. Стройные ножки. И волосы золотисто-каштановые. А лица все нет, лицо спрятано, лицо недоступно мне. Она плавно танцует, а я затаился, я слежу за ней, за ее танцем. Я подглядываю, а Петраченко озвучивает:
– Гм, и я специально на балкончик, эт самое, выползал, к осветителям, когда говорила она. И, мля, и слезы у меня, слезы вот так выступали, и верил, иверил я, и забывал, мля, что это спектакль простой, что, мля, не жизнь. А девочка эта милочка – просто играет роль свою, гм, гм, через десять минут – совсем другой станет, эт самое, другой совсем человек. Я одно тогда только знал, что, гм, мне она, мне говорит: «Я люблю вас!» Душу рвала. Струну, чтоб зазвенела… Гм, гм, а назавтра какого-то зайчика, это самое, изображала глупого. Мальчиком делалась. Со мной тут, со мной водку пила. Зачем так?! Зачем, это самое, маска?.. Нет, мля, не могу, не прощу, это самое…
И – тишина. Полная. Всё умерло, ни сопения, ни ворчания пьяного, ничего. Петрачена, дотянув свою историю, сто раз повторенную, заученную, словно роль, но свою роль, пожизненную, договорив ее, – спит. Сидит, свесив кудрявую, полулысую голову на грудь, раскинув ноги и пустив из приоткрытого рта нитку вязкой слюны. Спит. А я, отрезвевший, с прояснившейся головой, смотрю на его чернеющий силуэт, почему-то боюсь моргнуть, закрыть глаза и не найти под веками ничего.
4
Редко теперь уже, но бывает: просыпаюсь с рассветом, голова легкая, я весь отдохнувший и новый. Полузабытое ощущение детства.
Несколько минут лежу, глядя в потолок (там сейчас нет черных трещинок), глаза не слипаются и не болят, не хочется повернуться на бок и поспать еще. Поначалу мне представляется, что я в своей комнате родной кызылской квартиры. Мне лет двенадцать. Прислушиваюсь, мама, должно быть, на кухне, готовит завтрак. Сейчас заглянет отец: «Роман, подъё-ом! Пора в школу. Учиться, брат». И я немножечко улыбаюсь, вытягиваю, распрямляю тело, от шеи до ступней, – говорят, когда дети потягиваются, они растут.
Нет, не слышно кухонного шума, отец не заглядывает ко мне. Значит, выходной день, а может, и праздник. Первое мая…
Я бодрствую, я не сплю, но мое состояние лучше самого сладкого сна. Глаза открыты, а душа путешествует далеко, там, где меня давно уже нет, она отыскивает и повторяет хорошие утренние минуты, минуты из детства… И вот, как на чистую синеву весеннего неба наползают снеговые жирные тучи, – она возвращается в меня сегодняшнего, и я вспоминаю, где я и что было вчера, сколько мне лет, что ожидать от нового дня. И я зеваю со стоном, свистом в прокуренных легких, я слышу храп Лехи с соседней кровати; кости начинает ломить, в боку что-то покалывает, давно не мытая голова чешется. Покряхтывая, сажусь, вытряхиваю из пачки сигарету.
Самый большой расход сигарет – по утрам. Надо оживить себя, наполнить привычной бодростью никотина, а затем уже продолжать жизнь. Первую курю, сидя на кровати, закутавшись в одеяло, гляжу по сторонам и шепотом повторяю одно и то же: «Ох, блядь… ох, блядь…» Хотя вчера и не получилось напиться, но состояние как с бодунища, я разбит и точно пропущен через какую-то кривую, вибрирующую трубу. Теперь вот труба меня выплюнула, и я постепенно оправляюсь, потирая ушибы и шишки, приводя в порядок растрясенные внутренности, мозги.
Одеваюсь медленно и через силу, заодно выкуриваю вторую «примину». Кое-как заправляю постель, беру полотенце, тащусь споласкивать рожу…
Вода только холодная. Не холодная, а ледяная. Стараюсь пригладить волосы, от этого ладони становятся липкими, сальными. Ищу на раковинах обмылочек, но обмылочка нет. Черт с ним. Полощу горло, прокашливаюсь, отхаркивая из глотки темные твердые сгустки. Наконец завинчиваю кран, утираюсь серым вафельным полотенцем. Смотрюсь в осколок зеркальца, приклеенный к кафелю. Надо бы побриться, щетина превратилась почти в бороду, да у бритвы все лезвия тупые – бесполезно и пробовать, только исцарапаюсь.
На столе – остатки ужина. Несколько картошек в мундире, куски хлеба в целлофановом мешочке. Соль. Сажусь, очищаю картофелину, по ходу дела ловлю кружащих над столом мошек. Ем под громкий, безобразный храп Лехи. Время от времени взглядываю на него, на его задранную морду, на яму рта, из которой вылетает: «К-кх-х-х, н-ня-а… К-кх-х-х, н-ня-а…» Сначала сухое, корябающее слух «к-кх-х-х», а потом мокротное, захлебывающееся «н-ня-а». Хочется сунуть ему в рот картофелину или тряпку, заткнуть, чтоб была тишина. Останавливает опасение, что завтра он может сделать то же со мной, проснувшись первым.
Воскресенье. Утро. Но людей уже полно. Времена, когда в выходные можно было отоспаться, отдохнуть перед очередной рабочей неделей, давно в прошлом. Теперь для многих что будни, что выходные – один черт. Появилось слово «уикенд», а само это состояние у очень многих исчезло. Нынче жизнь – непонятная кислая смесь, и путем не работаешь, и тем более не отдыхаешь. Одноцветная, бесконечная непонятность.
Шагаю к центру новой части Минусинска…
Город разделен на две почти равные половины протокой Енисея. Центр старого города – Спасский собор, музей и театр, а центр нового – Торговый комплекс. Двухэтажный универмаг «Саяны», супермаркет и огромный рынок вокруг них.
Несколько лет назад здесь был скучный пустырь, заваленный строительным мусором, заросший полынью. С трех сторон пустырь окружали свеженькие девятиэтажки, а с четвертой он выходил к главной улице новой части города – Трудовой. На пустыре поначалу собирались строить спортивный городок с футбольным стадионом и бассейном. На него денег не нашлось, и тогда задумали разбить парк с укромными скамейками на аллеях, зеленым рестораном, аттракционами. И пустырь даже расчистили, разровняли для этого дела, стали завозить плодородную землю. Но тут наступили рыночные времена, и пустырь стихийно превратился в толкучку.
Сперва торговали на земле, разложив товар на брезенте, клеенках или на капотах машин, затем появились уродливые самодельные прилавки-кабинки из арматуры, с покрытыми кусками толя или фанерой крышами, а с недавних пор рынок приобрел вполне цивилизованный вид: возвели супермаркет и универмаг, установили ровненькие ряды киосков с красочными, броскими вывесками: «ООО Руслан», «ТО Багира», «ЧП Шанхай», ряды прилавков под жестяной крышей. За несколько дней были собраны теремочки-кафе, где и продавцы, и покупатели могут перекусить, отдохнуть, освежиться фантой или пивком, решить свои деловые вопросы. Тут же, конечно, платный туалет, пункт охраны порядка, неприметная будочка администрации Торгового комплекса.
Мне интересно по утрам бывать здесь, наблюдать, как собираются торговцы со своими тележками, как разгружают пульманы серьезных коммерсантов, как ругаются старушки, стараясь занять удобные места. Раньше меня тянуло на берег протоки, нравилось лежать на траве под огромными черными тополями, глядеть на вялую рябь воды, слушать просыпающихся птиц, редкие всплески плавящейся рыбешки. Теперь же тянет к Торговому. Хе-хе, становлюсь, видимо, цивильным человеком, с западными привычками. Слышал где-то, что в Штатах, например, лучший отдых для нормального гражданина – гулять по шопам, не с целью даже чего-нибудь прикупить, а просто поглазеть, полюбоваться на изобилие развешенных одежд всех фасонов, размеров и мод, на россыпь забавных безделушек, разнообразие вкусностей.
Я заметил: когда ходишь по рынку с целью что-либо приобрести, выбираешь, мучаешься сомнениями, торгуешься, голова начинает болеть, силы быстро испаряются. В конце концов плюешь и хватаешь что попало, только б скорее закончить изматывающую процедуру… Нет, по рынку надо гулять с пустыми карманами, внушать себе, что ты, дескать, просто на выставке, в музее под открытым небом. И тогда станет легко, тогда ты выше озабоченности копошащихся вокруг обывателей, ты наблюдатель, свободный и посторонний, слегка ироничный.
Рынок – это особый мир, совсем не похожий на мир колхозных базаров, памятных мне по детству, с добрыми бабушками за прилавком, с ароматом малосольных огурчиков, чеснока, садовой клубники. Теперь рынок – жизнь не сотенки огородниц, нескольких профессиональных рубщиков мяса и грузинов в окружении пирамидок из мандаринов, абрикосов, гранатов; теперь это жизнь чуть ли не трети населения города (как прочитал я недавно вместной газетке «Власть труда»), жизнь недавних уличных хулиганов, бывших рабочих, учителей, домохозяек, пенсионеров. Продают бананы и книги, одежду, косметику, копченую рыбу, печенье, запчасти, туалетную бумагу, кассеты, столовые приборы, чтоб к вечеру набралось выручки на прокорм семьи для завтрашнего дня. Редко-редко встретишь увлеченного огородника, торгующего излишками со своего участка, охотно делящегося секретами, как удалось ему вырастить такую большую и сладкую морковь или такие аккуратные, прямо как на подбор, помидоры. Сидят теперь на лавках, ящиках, пляжных стульчиках хмурые, измотанные люди, перекладывают с места на место, как им представляется, попригляднее для покупателя, пособлазнительней, свой товар. Ловят взгляды проходящих мимо, расхваливают фальшиво-приподнятыми голосами: «Свитера, свитера – чистая шерсть!.. Горбушечка, пожалуйста! Подходим!.. Лицензионные кассеты! Все рейтинговые фильмы последних лет!..»
Да, хорошо здесь с утра. Еще нет толкотни, суеты, давки. Пока что происходит неспешная подготовка к бурному дню, занятие удобных мест, писание свежих ценников. Журчат разговоры-воспоминания продавцов о вчерашней удачной или неудачной торговле.
Я присел на пустой пока что прилавок в начале одного из длиннющих рядов, достал пачку «Примы». Пересчитал сигареты. Двенадцать штук. Растянул почти, если б завтра утром поехал к родителям, а так что делать, где раздобыть курева на следующую неделю? Денег занять почти нереально, даже несчастный червонец. Одна надежда: не дождавшись меня в понедельник, отец приедет ко мне сам, попроведать, и привезет еды, сколько-нибудь деньжат…
Покуриваю, смотрю вокруг. Многих продавцов-завсегдатаев знаю в лицо. Они – как персонажи бесконечного сериала, мне известны их характеры, манера вести торговлю, их голоса. Наблюдая за ними, я заодно фантазирую, допридумываю то, чего не могу увидеть. Например, как они лет пятнадцать назад спокойно работали на какой-нибудь перчаточной фабрике или мебельной, гнавшей никому не нужный вал убогой продукции, как жили от аванса до зарплаты, как однажды прекратились авансы, а потом и зарплата, как прикрыли их фабрики, и они пришли сюда, на Торговый. Сначала, естественно, думали: на время, а потом поняли – навсегда. И вот получают с баз, со складов книги, косметику, коробки с бананами и морожеными окорочками, катят их на тележках, тащат в сумках. Десять-двенадцать процентов с продажи – довольно прилично. Но бананы с каждым днем чернеют сильней и сильней, начинают подгнивать, а их все не раскупают; окорочка по десять раз размораживаются и замораживаются, каждое утро выставляешь их на продажу, а вечером, проклиная, впихиваешь в морозильник до следующего утра. Лампочки стряхиваются, стержни у ручек потекли, коробки с дорогими духами так легко мнутся, свитера напитываются пылью…
Особенно ярко я представляю вечера этих людей. Их молчаливый ужин на кухоньке всей семьей. Едят сообща не ради семейного единения, а чтоб поровну распределить пищу. Хмурый трезвый муж, натаскавшийся мешков с сахаром, крупами; серая, нервная жена с распухшей после дня на рынке головой, делящая рис по тарелкам и с ненавистью поливающая этот рис жиденькой подливкой с редкими кусочками тушеной брюшины; их дети, боящиеся пошалить: дернешься, начнешь капризничать – и отец наверняка даст подзатыльник, мать завизжит, затрясется, швырнет ложку об пол и убежит в комнату, свалится на скрипучий диван… Что-то подобное – сто процентов.
Вот напротив меня раскладываются муж и жена. Им на вид слегка за тридцать. Я их часто вижу, они одни из центральных персонажей моего сериала. Они специализируются на моющих средствах. Стиральные порошки, разнообразное мыло, «Комет» с хлоринолом, прокладки на каждый день и для критических дней, туалетная бумага, зубная паста. «Утята» для унитаза… Привезли товар на двух тележках, переделанных из детских колясок. Без лишних разговоров умело расставляют упаковки, бутылки на прилавке. Лица еще не проснувшиеся, глаза тусклые. Женщина вообще-то ничего, симпатичная, но уставшая, наверное, навсегда, поблекшая от забот и ежедневных торговых вахт в любую погоду; одета она в лучшее, видимо, что у нее есть, лицо подкрашено, на голове кокетливый беретик. Кстати, неряшливо выглядеть – только отпугивать покупателя, поэтому надо стараться быть на уровне красочных пачек со стиральным порошком, приближаться к миловидным, ухоженным девушкам на мыльных обертках. Надо, короче, соответствовать товару… А мужчина в рабочем: старенькие джинсы, штормовка, линялая спортивная шапочка. Он дворник. Это я знаю точно – однажды проследил за ним, видел, как он метет тротуар, загружает контейнеры содержимым мусоропроводных бункеров в одной из близстоящих девятиэтажек. Везунчик. Нет, действительно, работать дворником – это везение. Зарплата более-менее и, самое главное, без особых, говорят, задержек; можно жить, можно и позволять себе иногда лишнее, слегка куражнуть. Хотя, хотя – вот я, помню, работал как-то дворником, всего-навсего поддерживал чистоту на территории детского сада, так после месяца работы мне казалось, что проклятые дети только и занимаются поеданием конфет и бросанием фантиков, ломанием веток, что с деревьев слетают миллиарды листьев, нянечки специально сыплют мусор мимо контейнеров, чтобы помучить меня. А собаки загаживают за ночь буквально всю территорию… Очень быстро мне стало казаться, что я мету не асфальт тротуарчиков, а свои собственные мозги…
У этой пары классически двое детей. Мальчик лет двенадцати и девочка чуть помладше. Они приходят к матери обычно после трех часов, приносят из дому баночку с супом, термос. До вечера дети уже с ней. Сидят по бокам, и лица их такие же, что и у матери, – они тоже ждут покупателя.
Торговля идет средне, не особенно хуже и не лучше, чем у других, кто по моющим средствам. Но – берут. Ведь все же пока люди стирают, чистят зубы, моются.
Часам к пяти появляется муж, он переодет, он в выходных брюках, в дерматиновой куртке. Стоит у прилавка, обсуждает с женой, что купить на ужин, на завтра. Жена дает ему деньги. Он отправляется по рядам. Говядинки можно с кило, нет, лучше свинины, она подешевле; пачку российских спагетти, немного зелени, двести граммов фарша… А сверх необходимого – детям по пломбиру, жене маленькую шоколадку, бутылку пивка для себя. Возвращается с сумкой, щедро раздает членам семьи подарки, чинно открывает пиво. Некоторое время они молча и с удовольствием поглощают вкусное, на их лицах блаженство… Съели, очнулись, посерели опять. Муж кладет пустую бутылку в сумку с продуктами и уходит домой. Через двадцать минут прикатывает тележки. Медленно, точно бы нехотя собирают товар. Дети помогают… И рынок пустеет так же постепенно, люди вяло укладываются, расходятся, разъезжаются. На прилавках, в проходах остались пустые коробки, газетные комки, гнилые, раздавленные овощи. Бродят нищие в поисках стеклотары, чего-нибудь забытого, оброненного. Находке (чьей-то пропаже) радуются, будто кладу… Вслед за нищими приходят дворники, приводят Торговый комплекс в порядок, чтоб наутро он был чистым, готовым для очередного рабочего дня.
Понятно, что я не полный кретин и не торчу тут с восьми утра до семи-восьми вечера. Это просто картина, составленная из многих кусочков – утр, дней, вечеров, которые я провел в Торговом. В роли наблюдателя. По крайней мере – пока…
– Давай-ка, парень, я вот здесь разложусь, с краешку, – предложил пожилой, кряжистый дядя с большой сумкой на плече и прикрытым наволочкой ведром в руке.
Я спрыгнул с прилавка, а он тут же стал вынимать из сумки баночки со сметаной, целлофановые мешочки с творогом, сливочным маслом… Владелец коровы, скорее всего.
Пора прогуляться. Вот задумался и не заметил, как рынок ожил, почти все места в рядах уже заняты. И покупателей тоже прилично. День воскресный, купля-продажа сегодня должна получиться особенно бойкой.
Продавцы зазывают заученно и складно: «Носочки, носочки со склада! Чистый хлопок! Всего двенадцать рублей!», «Огурчики домашние, солененькие! Попробуйте, не стесняйтесь!», «Кому халвы? Халва краснодарская, рассыпчатая!».
Голоса продавцов смешиваются с песнями из киосков звукозаписи. Киосков этих штук пять, так что получается невообразимая какофония. Вот из одного выкрикивают попеременно два мужских голоса, один тонкий и сладкий, другой – демонический:
Здесь, в Торговом, и мои родители последние четыре лета надеются поправить дела. Тоже сидят за прилавком, полным овощей, торгуют. Да только хватает в итоге навара, как и всем, кажется, остальным, лишь на повседневные траты: на продукты, бензин, на самое необходимое. Заработанное чаще всего остается тут же, в соседних рядах и магазинчиках.
Когда я знаю, что они должны приехать, стараюсь держаться от рынка подальше – очень уж тоскливо делается, обидно видеть их, родных людей, в этом скопище, в ранге рыночных торгашей, готовых сбросить цену, прибавить лишний огурец, чтоб уж наверняка получить взамен бумажки-деньги, без которых не проживешь. И тот полуравнодушный наблюдатель, слегка ироничный экскурсант, что обычно расцветает во мне, когда бываю в Торговом, тотчас же пропадает, оставляя маленькое, обиженное, бессильное существо со слезящимися глазами. Но это – лишь когда вдруг сталкиваюсь с родителями, их взглядом, просящим и меня, не узнав меня в первый момент, «покупать огурчики, редисочку, свеженький, сочный лучок»…
Покидаю Торговый комплекс. Направляюсь в сторону детского городка, что на противоположной стороне улицы Трудовой. Посижу на скамейке, посмотрю на резвящихся беззаботно ребятишек, покурю. Еще бы двенадцать рублей на пиво, да, как говорится: на нет и суда нет.
Прохожу мимо памятника. На карем граните белой краской жирная надпись «Здесь был Вовка!». Апод надписью аккуратно выбито: «Места пребывания В.И. Ленина в Красноярском крае во время ссылки 1897–1900 гг.». И этакая небольшая схемка-карта. Сам Красноярск, Минусинск, села Козлово, Шушенское, Ермаковское. Чуть ниже схемочки специальный желоб, куда можно положить цветы. Вместо цветов сейчас пустая бутылка из-под «Русской».
Я зачем-то засмотрелся на давно знакомый памятник, на жирное, с подтеками, «Здесь был Вовка!», а когда пошел дальше, чуть не врезался в процессию местных художников.
Идут не гурьбой, как обычно, а гуськом, точно боясь сбиться со следа, – смотрят под ноги идущего впереди. Возглавляет шествие Юра Пикулин, маленький, худой парень с лицом подростка, но пугающе бледным, высушенным. За ним следом – трое худых бородачей…
Юра несет перед собой, будто икону на крестном ходу, обернутый простыней холст. Глаза его мутны, словно бы подернуты бельмами, слепо уставились вперед. Наверно, видит Юра сейчас лишь смутные очертания Торгового сквозь туман жутчайшего похмелья. Уж меня Юра наверняка не заметил – вздрогнул крупно, когда я спросил:
– Картинку толкать идете?
Он остановился, щурясь, осмотрел меня, прохрипел:
– Уху, вот… Здорово.
Следующий за Юрой Шура Решетов, высокий, долговязый, с длинной жидкой бородой, натолкнулся на него и тоже остановился, послушно и молча, и другие, в свою очередь наталкиваясь на того, кто перед ними, замирали в тесной, короткой колонне.
– Есть, это… выпить чего? – сухим, страдальческим голосом спрашивает Пикулин.
– Пустой, – я развел руки, – ни копья.
Юра взглотнул, сморщился и пошел дальше. Решетов, Дима Ковригин и Саня Миссинг тоже тронулись, как вагоны за локомотивом… Я нагнал Юру, пристроился рядом.
– Что за картина?
– Да вот… «Кумырьян» сдать хотим.
– Ты что! – я искренне удивлен: знаю, что это Юркина гордость, одна, может, из лучших его вещей.
Несколько минут лежу, глядя в потолок (там сейчас нет черных трещинок), глаза не слипаются и не болят, не хочется повернуться на бок и поспать еще. Поначалу мне представляется, что я в своей комнате родной кызылской квартиры. Мне лет двенадцать. Прислушиваюсь, мама, должно быть, на кухне, готовит завтрак. Сейчас заглянет отец: «Роман, подъё-ом! Пора в школу. Учиться, брат». И я немножечко улыбаюсь, вытягиваю, распрямляю тело, от шеи до ступней, – говорят, когда дети потягиваются, они растут.
Нет, не слышно кухонного шума, отец не заглядывает ко мне. Значит, выходной день, а может, и праздник. Первое мая…
Я бодрствую, я не сплю, но мое состояние лучше самого сладкого сна. Глаза открыты, а душа путешествует далеко, там, где меня давно уже нет, она отыскивает и повторяет хорошие утренние минуты, минуты из детства… И вот, как на чистую синеву весеннего неба наползают снеговые жирные тучи, – она возвращается в меня сегодняшнего, и я вспоминаю, где я и что было вчера, сколько мне лет, что ожидать от нового дня. И я зеваю со стоном, свистом в прокуренных легких, я слышу храп Лехи с соседней кровати; кости начинает ломить, в боку что-то покалывает, давно не мытая голова чешется. Покряхтывая, сажусь, вытряхиваю из пачки сигарету.
Самый большой расход сигарет – по утрам. Надо оживить себя, наполнить привычной бодростью никотина, а затем уже продолжать жизнь. Первую курю, сидя на кровати, закутавшись в одеяло, гляжу по сторонам и шепотом повторяю одно и то же: «Ох, блядь… ох, блядь…» Хотя вчера и не получилось напиться, но состояние как с бодунища, я разбит и точно пропущен через какую-то кривую, вибрирующую трубу. Теперь вот труба меня выплюнула, и я постепенно оправляюсь, потирая ушибы и шишки, приводя в порядок растрясенные внутренности, мозги.
Одеваюсь медленно и через силу, заодно выкуриваю вторую «примину». Кое-как заправляю постель, беру полотенце, тащусь споласкивать рожу…
Вода только холодная. Не холодная, а ледяная. Стараюсь пригладить волосы, от этого ладони становятся липкими, сальными. Ищу на раковинах обмылочек, но обмылочка нет. Черт с ним. Полощу горло, прокашливаюсь, отхаркивая из глотки темные твердые сгустки. Наконец завинчиваю кран, утираюсь серым вафельным полотенцем. Смотрюсь в осколок зеркальца, приклеенный к кафелю. Надо бы побриться, щетина превратилась почти в бороду, да у бритвы все лезвия тупые – бесполезно и пробовать, только исцарапаюсь.
На столе – остатки ужина. Несколько картошек в мундире, куски хлеба в целлофановом мешочке. Соль. Сажусь, очищаю картофелину, по ходу дела ловлю кружащих над столом мошек. Ем под громкий, безобразный храп Лехи. Время от времени взглядываю на него, на его задранную морду, на яму рта, из которой вылетает: «К-кх-х-х, н-ня-а… К-кх-х-х, н-ня-а…» Сначала сухое, корябающее слух «к-кх-х-х», а потом мокротное, захлебывающееся «н-ня-а». Хочется сунуть ему в рот картофелину или тряпку, заткнуть, чтоб была тишина. Останавливает опасение, что завтра он может сделать то же со мной, проснувшись первым.
Воскресенье. Утро. Но людей уже полно. Времена, когда в выходные можно было отоспаться, отдохнуть перед очередной рабочей неделей, давно в прошлом. Теперь для многих что будни, что выходные – один черт. Появилось слово «уикенд», а само это состояние у очень многих исчезло. Нынче жизнь – непонятная кислая смесь, и путем не работаешь, и тем более не отдыхаешь. Одноцветная, бесконечная непонятность.
Шагаю к центру новой части Минусинска…
Город разделен на две почти равные половины протокой Енисея. Центр старого города – Спасский собор, музей и театр, а центр нового – Торговый комплекс. Двухэтажный универмаг «Саяны», супермаркет и огромный рынок вокруг них.
Несколько лет назад здесь был скучный пустырь, заваленный строительным мусором, заросший полынью. С трех сторон пустырь окружали свеженькие девятиэтажки, а с четвертой он выходил к главной улице новой части города – Трудовой. На пустыре поначалу собирались строить спортивный городок с футбольным стадионом и бассейном. На него денег не нашлось, и тогда задумали разбить парк с укромными скамейками на аллеях, зеленым рестораном, аттракционами. И пустырь даже расчистили, разровняли для этого дела, стали завозить плодородную землю. Но тут наступили рыночные времена, и пустырь стихийно превратился в толкучку.
Сперва торговали на земле, разложив товар на брезенте, клеенках или на капотах машин, затем появились уродливые самодельные прилавки-кабинки из арматуры, с покрытыми кусками толя или фанерой крышами, а с недавних пор рынок приобрел вполне цивилизованный вид: возвели супермаркет и универмаг, установили ровненькие ряды киосков с красочными, броскими вывесками: «ООО Руслан», «ТО Багира», «ЧП Шанхай», ряды прилавков под жестяной крышей. За несколько дней были собраны теремочки-кафе, где и продавцы, и покупатели могут перекусить, отдохнуть, освежиться фантой или пивком, решить свои деловые вопросы. Тут же, конечно, платный туалет, пункт охраны порядка, неприметная будочка администрации Торгового комплекса.
Мне интересно по утрам бывать здесь, наблюдать, как собираются торговцы со своими тележками, как разгружают пульманы серьезных коммерсантов, как ругаются старушки, стараясь занять удобные места. Раньше меня тянуло на берег протоки, нравилось лежать на траве под огромными черными тополями, глядеть на вялую рябь воды, слушать просыпающихся птиц, редкие всплески плавящейся рыбешки. Теперь же тянет к Торговому. Хе-хе, становлюсь, видимо, цивильным человеком, с западными привычками. Слышал где-то, что в Штатах, например, лучший отдых для нормального гражданина – гулять по шопам, не с целью даже чего-нибудь прикупить, а просто поглазеть, полюбоваться на изобилие развешенных одежд всех фасонов, размеров и мод, на россыпь забавных безделушек, разнообразие вкусностей.
Я заметил: когда ходишь по рынку с целью что-либо приобрести, выбираешь, мучаешься сомнениями, торгуешься, голова начинает болеть, силы быстро испаряются. В конце концов плюешь и хватаешь что попало, только б скорее закончить изматывающую процедуру… Нет, по рынку надо гулять с пустыми карманами, внушать себе, что ты, дескать, просто на выставке, в музее под открытым небом. И тогда станет легко, тогда ты выше озабоченности копошащихся вокруг обывателей, ты наблюдатель, свободный и посторонний, слегка ироничный.
Рынок – это особый мир, совсем не похожий на мир колхозных базаров, памятных мне по детству, с добрыми бабушками за прилавком, с ароматом малосольных огурчиков, чеснока, садовой клубники. Теперь рынок – жизнь не сотенки огородниц, нескольких профессиональных рубщиков мяса и грузинов в окружении пирамидок из мандаринов, абрикосов, гранатов; теперь это жизнь чуть ли не трети населения города (как прочитал я недавно вместной газетке «Власть труда»), жизнь недавних уличных хулиганов, бывших рабочих, учителей, домохозяек, пенсионеров. Продают бананы и книги, одежду, косметику, копченую рыбу, печенье, запчасти, туалетную бумагу, кассеты, столовые приборы, чтоб к вечеру набралось выручки на прокорм семьи для завтрашнего дня. Редко-редко встретишь увлеченного огородника, торгующего излишками со своего участка, охотно делящегося секретами, как удалось ему вырастить такую большую и сладкую морковь или такие аккуратные, прямо как на подбор, помидоры. Сидят теперь на лавках, ящиках, пляжных стульчиках хмурые, измотанные люди, перекладывают с места на место, как им представляется, попригляднее для покупателя, пособлазнительней, свой товар. Ловят взгляды проходящих мимо, расхваливают фальшиво-приподнятыми голосами: «Свитера, свитера – чистая шерсть!.. Горбушечка, пожалуйста! Подходим!.. Лицензионные кассеты! Все рейтинговые фильмы последних лет!..»
Да, хорошо здесь с утра. Еще нет толкотни, суеты, давки. Пока что происходит неспешная подготовка к бурному дню, занятие удобных мест, писание свежих ценников. Журчат разговоры-воспоминания продавцов о вчерашней удачной или неудачной торговле.
Я присел на пустой пока что прилавок в начале одного из длиннющих рядов, достал пачку «Примы». Пересчитал сигареты. Двенадцать штук. Растянул почти, если б завтра утром поехал к родителям, а так что делать, где раздобыть курева на следующую неделю? Денег занять почти нереально, даже несчастный червонец. Одна надежда: не дождавшись меня в понедельник, отец приедет ко мне сам, попроведать, и привезет еды, сколько-нибудь деньжат…
Покуриваю, смотрю вокруг. Многих продавцов-завсегдатаев знаю в лицо. Они – как персонажи бесконечного сериала, мне известны их характеры, манера вести торговлю, их голоса. Наблюдая за ними, я заодно фантазирую, допридумываю то, чего не могу увидеть. Например, как они лет пятнадцать назад спокойно работали на какой-нибудь перчаточной фабрике или мебельной, гнавшей никому не нужный вал убогой продукции, как жили от аванса до зарплаты, как однажды прекратились авансы, а потом и зарплата, как прикрыли их фабрики, и они пришли сюда, на Торговый. Сначала, естественно, думали: на время, а потом поняли – навсегда. И вот получают с баз, со складов книги, косметику, коробки с бананами и морожеными окорочками, катят их на тележках, тащат в сумках. Десять-двенадцать процентов с продажи – довольно прилично. Но бананы с каждым днем чернеют сильней и сильней, начинают подгнивать, а их все не раскупают; окорочка по десять раз размораживаются и замораживаются, каждое утро выставляешь их на продажу, а вечером, проклиная, впихиваешь в морозильник до следующего утра. Лампочки стряхиваются, стержни у ручек потекли, коробки с дорогими духами так легко мнутся, свитера напитываются пылью…
Особенно ярко я представляю вечера этих людей. Их молчаливый ужин на кухоньке всей семьей. Едят сообща не ради семейного единения, а чтоб поровну распределить пищу. Хмурый трезвый муж, натаскавшийся мешков с сахаром, крупами; серая, нервная жена с распухшей после дня на рынке головой, делящая рис по тарелкам и с ненавистью поливающая этот рис жиденькой подливкой с редкими кусочками тушеной брюшины; их дети, боящиеся пошалить: дернешься, начнешь капризничать – и отец наверняка даст подзатыльник, мать завизжит, затрясется, швырнет ложку об пол и убежит в комнату, свалится на скрипучий диван… Что-то подобное – сто процентов.
Вот напротив меня раскладываются муж и жена. Им на вид слегка за тридцать. Я их часто вижу, они одни из центральных персонажей моего сериала. Они специализируются на моющих средствах. Стиральные порошки, разнообразное мыло, «Комет» с хлоринолом, прокладки на каждый день и для критических дней, туалетная бумага, зубная паста. «Утята» для унитаза… Привезли товар на двух тележках, переделанных из детских колясок. Без лишних разговоров умело расставляют упаковки, бутылки на прилавке. Лица еще не проснувшиеся, глаза тусклые. Женщина вообще-то ничего, симпатичная, но уставшая, наверное, навсегда, поблекшая от забот и ежедневных торговых вахт в любую погоду; одета она в лучшее, видимо, что у нее есть, лицо подкрашено, на голове кокетливый беретик. Кстати, неряшливо выглядеть – только отпугивать покупателя, поэтому надо стараться быть на уровне красочных пачек со стиральным порошком, приближаться к миловидным, ухоженным девушкам на мыльных обертках. Надо, короче, соответствовать товару… А мужчина в рабочем: старенькие джинсы, штормовка, линялая спортивная шапочка. Он дворник. Это я знаю точно – однажды проследил за ним, видел, как он метет тротуар, загружает контейнеры содержимым мусоропроводных бункеров в одной из близстоящих девятиэтажек. Везунчик. Нет, действительно, работать дворником – это везение. Зарплата более-менее и, самое главное, без особых, говорят, задержек; можно жить, можно и позволять себе иногда лишнее, слегка куражнуть. Хотя, хотя – вот я, помню, работал как-то дворником, всего-навсего поддерживал чистоту на территории детского сада, так после месяца работы мне казалось, что проклятые дети только и занимаются поеданием конфет и бросанием фантиков, ломанием веток, что с деревьев слетают миллиарды листьев, нянечки специально сыплют мусор мимо контейнеров, чтобы помучить меня. А собаки загаживают за ночь буквально всю территорию… Очень быстро мне стало казаться, что я мету не асфальт тротуарчиков, а свои собственные мозги…
У этой пары классически двое детей. Мальчик лет двенадцати и девочка чуть помладше. Они приходят к матери обычно после трех часов, приносят из дому баночку с супом, термос. До вечера дети уже с ней. Сидят по бокам, и лица их такие же, что и у матери, – они тоже ждут покупателя.
Торговля идет средне, не особенно хуже и не лучше, чем у других, кто по моющим средствам. Но – берут. Ведь все же пока люди стирают, чистят зубы, моются.
Часам к пяти появляется муж, он переодет, он в выходных брюках, в дерматиновой куртке. Стоит у прилавка, обсуждает с женой, что купить на ужин, на завтра. Жена дает ему деньги. Он отправляется по рядам. Говядинки можно с кило, нет, лучше свинины, она подешевле; пачку российских спагетти, немного зелени, двести граммов фарша… А сверх необходимого – детям по пломбиру, жене маленькую шоколадку, бутылку пивка для себя. Возвращается с сумкой, щедро раздает членам семьи подарки, чинно открывает пиво. Некоторое время они молча и с удовольствием поглощают вкусное, на их лицах блаженство… Съели, очнулись, посерели опять. Муж кладет пустую бутылку в сумку с продуктами и уходит домой. Через двадцать минут прикатывает тележки. Медленно, точно бы нехотя собирают товар. Дети помогают… И рынок пустеет так же постепенно, люди вяло укладываются, расходятся, разъезжаются. На прилавках, в проходах остались пустые коробки, газетные комки, гнилые, раздавленные овощи. Бродят нищие в поисках стеклотары, чего-нибудь забытого, оброненного. Находке (чьей-то пропаже) радуются, будто кладу… Вслед за нищими приходят дворники, приводят Торговый комплекс в порядок, чтоб наутро он был чистым, готовым для очередного рабочего дня.
Понятно, что я не полный кретин и не торчу тут с восьми утра до семи-восьми вечера. Это просто картина, составленная из многих кусочков – утр, дней, вечеров, которые я провел в Торговом. В роли наблюдателя. По крайней мере – пока…
– Давай-ка, парень, я вот здесь разложусь, с краешку, – предложил пожилой, кряжистый дядя с большой сумкой на плече и прикрытым наволочкой ведром в руке.
Я спрыгнул с прилавка, а он тут же стал вынимать из сумки баночки со сметаной, целлофановые мешочки с творогом, сливочным маслом… Владелец коровы, скорее всего.
Пора прогуляться. Вот задумался и не заметил, как рынок ожил, почти все места в рядах уже заняты. И покупателей тоже прилично. День воскресный, купля-продажа сегодня должна получиться особенно бойкой.
Продавцы зазывают заученно и складно: «Носочки, носочки со склада! Чистый хлопок! Всего двенадцать рублей!», «Огурчики домашние, солененькие! Попробуйте, не стесняйтесь!», «Кому халвы? Халва краснодарская, рассыпчатая!».
Голоса продавцов смешиваются с песнями из киосков звукозаписи. Киосков этих штук пять, так что получается невообразимая какофония. Вот из одного выкрикивают попеременно два мужских голоса, один тонкий и сладкий, другой – демонический:
А из другого киоска – свойский тенорок рассказывает известную сказку про Федору и Ивана:
Голубая луна. Голубая луна.
Голубая луна. Голубая.
Как раз вокруг этого киоска разместились старушки, пытающиеся реализовать овощи со своих огородов. Поздний лук-батун, зонтики укропа для солений, доспевшие в домашнем тепле помидоры… По временам то одна, то другая, морщась, оглядываются на выставленные из киоска, дрожащие от натуги динамики. Старушкам, понятно, неудобно слушать неприличную сказку, но что делать – место людное, бойкое. Ладно, как-нибудь перетерпят…
Вышел Ваня на крыльцо,
Почесал одно яйцо,
Посмотрел Федоре в бок,
Он готов был на ебок.
Здесь, в Торговом, и мои родители последние четыре лета надеются поправить дела. Тоже сидят за прилавком, полным овощей, торгуют. Да только хватает в итоге навара, как и всем, кажется, остальным, лишь на повседневные траты: на продукты, бензин, на самое необходимое. Заработанное чаще всего остается тут же, в соседних рядах и магазинчиках.
Когда я знаю, что они должны приехать, стараюсь держаться от рынка подальше – очень уж тоскливо делается, обидно видеть их, родных людей, в этом скопище, в ранге рыночных торгашей, готовых сбросить цену, прибавить лишний огурец, чтоб уж наверняка получить взамен бумажки-деньги, без которых не проживешь. И тот полуравнодушный наблюдатель, слегка ироничный экскурсант, что обычно расцветает во мне, когда бываю в Торговом, тотчас же пропадает, оставляя маленькое, обиженное, бессильное существо со слезящимися глазами. Но это – лишь когда вдруг сталкиваюсь с родителями, их взглядом, просящим и меня, не узнав меня в первый момент, «покупать огурчики, редисочку, свеженький, сочный лучок»…
Покидаю Торговый комплекс. Направляюсь в сторону детского городка, что на противоположной стороне улицы Трудовой. Посижу на скамейке, посмотрю на резвящихся беззаботно ребятишек, покурю. Еще бы двенадцать рублей на пиво, да, как говорится: на нет и суда нет.
Прохожу мимо памятника. На карем граните белой краской жирная надпись «Здесь был Вовка!». Апод надписью аккуратно выбито: «Места пребывания В.И. Ленина в Красноярском крае во время ссылки 1897–1900 гг.». И этакая небольшая схемка-карта. Сам Красноярск, Минусинск, села Козлово, Шушенское, Ермаковское. Чуть ниже схемочки специальный желоб, куда можно положить цветы. Вместо цветов сейчас пустая бутылка из-под «Русской».
Я зачем-то засмотрелся на давно знакомый памятник, на жирное, с подтеками, «Здесь был Вовка!», а когда пошел дальше, чуть не врезался в процессию местных художников.
Идут не гурьбой, как обычно, а гуськом, точно боясь сбиться со следа, – смотрят под ноги идущего впереди. Возглавляет шествие Юра Пикулин, маленький, худой парень с лицом подростка, но пугающе бледным, высушенным. За ним следом – трое худых бородачей…
Юра несет перед собой, будто икону на крестном ходу, обернутый простыней холст. Глаза его мутны, словно бы подернуты бельмами, слепо уставились вперед. Наверно, видит Юра сейчас лишь смутные очертания Торгового сквозь туман жутчайшего похмелья. Уж меня Юра наверняка не заметил – вздрогнул крупно, когда я спросил:
– Картинку толкать идете?
Он остановился, щурясь, осмотрел меня, прохрипел:
– Уху, вот… Здорово.
Следующий за Юрой Шура Решетов, высокий, долговязый, с длинной жидкой бородой, натолкнулся на него и тоже остановился, послушно и молча, и другие, в свою очередь наталкиваясь на того, кто перед ними, замирали в тесной, короткой колонне.
– Есть, это… выпить чего? – сухим, страдальческим голосом спрашивает Пикулин.
– Пустой, – я развел руки, – ни копья.
Юра взглотнул, сморщился и пошел дальше. Решетов, Дима Ковригин и Саня Миссинг тоже тронулись, как вагоны за локомотивом… Я нагнал Юру, пристроился рядом.
– Что за картина?
– Да вот… «Кумырьян» сдать хотим.
– Ты что! – я искренне удивлен: знаю, что это Юркина гордость, одна, может, из лучших его вещей.