Страница:
Постучал, придал лицу бодрое выражение, бутылку держал, точно букет тюльпанов. А в ответ получил недовольное Ксюхино:
– Кто там? Мы спим уже! – недовольное и запыхавшееся.
Я отшатнулся от двери, улыбка сползла. Сношаются, свиньи… Беспомощно огляделся. Коридор пуст, очень тихо, ни одного человека. Хоть бы кто-нибудь, я бы первому встречному предложил составить компанию. Нет, пусто. Только равнодушно мигают лампы.
Хлебнул из горла сладковато-обжигающей цыганки, замаскированной Саней под доброкачественную водку «Минусу». Стал спускаться на второй этаж, к бывшему актеру Валишевскому.
Вонючая конура с одеялом на окне. Пол покрыт толстенным слоем мусора, так что при каждом шаге что-то хрустит, ломается под ногами.
– А, коллега! – сморщился в улыбке хозяин, заметил пузырь у меня в руке: – Проходите, о, проходите! Очень рад, дружок!
В почти превратившемся в грязное животное алкаше-старикане еще сохранились искорки прежнего Валишевского, тридцать лет подряд игравшего холодных любовников, красавцев гусар, прогрессивных партработников, передовиков производства и других мифических героев. Редкий случай для нашего театра: у Валишевского, говорят, были толпы поклонниц, его заваливали цветами не только на сцене, но и в остальной жизни. Подъезд в его доме был исписан губной помадой, из-за него, я слышал предание, даже травились…
Да, у Валишевского были поклонницы, была жена, дети, но любил он юношей. Ведь он как раз из того поколения, кто играл вместе с харбинскими возвращенцами. И, естественно, заразился.
Но теперь Валишевский – просто алкаш. Из запойных, как и большинство моих знакомых. Запои его продолжаются два-три месяца, а потом пара кристально трезвых недель. Тогда Валишевский перебирается к дочери, надевает свой древний, но некогда дорогущий костюм, каждый день бреется. Держится в это время как истинный патриарх нашего театра, смотрит на всех свысока, говорит медленно, растягивая слова. Он приходит в кабинет Виктора Аркадьевича и обговаривает с ним свое возвращение на сцену, копается в пьесах, выискивая подходящую для бенефиса. Затем же бывает толчок, чаще всего получение пенсии, и Валишевский скорее снимает костюм, укрывается в этой общажной комнате, зарастает щетиной. И погружается в запой.
По временам он выбирается на улицу, таскается по знакомым, по своим бывшим любовникам и поклонницам, клянчит денег. Но в театре в такие периоды никогда не появляется. Зато уж как вспоминает по пьяни о своих минувших денечках!..
Как-то с год назад его пытались реанимировать всерьез. Дубравин стал готовить спектакль «Джентльмен» про престарелого ловеласа, кажется, и все пошло сперва как по маслу, но вскоре Валишевский запил, стал пропускать читку, затем вообще отказался, обозвав всех профанами и жалкой пародией на людей искусства…
– Присаживайтесь, Роман, присаживайтесь вот сюда, – суетится, слегка кокетничает бывший холодный любовник, очищая стол от объедков. – А я, к сожалению, в одиночестве вечерок коротаю. М-да-с…
Валишевский в состоянии средней подпитости, когда есть настоятельная потребность добавить. Примерно как у меня сейчас.
– Хлебушек, капустка, – старикан выставляет закусь, – вот яички сварил как раз… Я всмятку предпочитаю.
– Потянет, – киваю, наполняя цыганкой два мутных стеклянных патрончика.
Молча и торопливо чокнулись.
Капуста оказалась теплой и тухлой. Я с трудом проглотил то, что сунул в рот. Валишевский не закусил, он смотрит на меня грустными, ласковыми глазами, готовясь завести шарманку. Наливаю по второй порции.
– Знаете, Роман, – вздыхает он, когда патрончики снова пусты, – знаете, так тяжело быть старым.
Я мычу в ответ, соглашаюсь.
– Нет, не подумайте, я не жалуюсь! – Валишевский энергично замотал головой. – Не жалуюсь, но… Молодость… О, молодость, синоним счастья! Поверьте, дружок, и цените, цените молодость!..
У него вечно одна тема для разговоров. Точнее – две: вздохи по молодости и воспоминания о своей бурной жизни, о славе… Можно даже ничего ему не отвечать, старикан будет вещать часами, прикрыв глаза, запрокинув давно не мытую, всю в седых жидких прядях голову. Была бы выпивка… И сегодня, конечно, все развивается по накатанной схеме. Этакий моноспектакль, где я – единственный зритель.
– О, как я играл, дружок, как жил! На всю катушку, до потери рамок, до разрушения барьеров! – восторгается Валишевский, вспоминая себя многолетней давности. – Необходимо разрушать эти преграды – все преграды! – вырываться на волю и лететь, лететь. Вы так, увы, не умеете. Да-да, молодой человек!.. Я вижу, я вижу, вы уставшие с самого детства. У вас, дружок, слабые батарейки! Увы… М-да-с… О, видели бы вы меня в эпоху расцвета. Я был для зрителя царь и бог. Я – правил театром!.. Но, к сожалению, и я утомился. Всему бывает предел… Нет-нет, я не жалуюсь! Я ни о чем не жалею! Я размотал свою катушку как надо. Чашу жизни выпил до дна, залпом, без страха и скупости, и разбил ее, эту прекрасную чашу, как истинный кавалергард! Да-с, вдребезги!
Я машинально киваю, время от времени плескаю в маленькие посудинки пойло. Жестом предлагаю их осушить. И Валишевский залихватски пьет, точно показывает, как осушал эту свою чашу жизни.
Часов до пяти утра чуваки во главе с Саньком бузили в общаге. Бегали за водярой, орали, слегка подрались несколько раз. Заливались то у призывника, то у нас.
Вернувшись от Валишевского, я сидел в основном на кровати и не вмешивался в общее веселье. Пить у меня уже не было сил, а отрубиться не получалось.
Лёха, одурев от жратвы и пойла, цеплял своих новых дружков, задирался, и только чудом ему как следует не вломили.
Наконец все попадали кто где, а в половине десятого пошли провожать новобранца. Мы с Лёхой, конечно, остались. Слышали, как Санек в коридоре рыдающе повторял, что он баран, которого ведут на скотобойню. Он вроде порывался вернуться домой, но чуваки, гогоча, толкали его дальше, к лестнице. Монотонно ныл Сережа, что-то тихо говорила Лена, кажется, просила мужа успокоиться…
Целый день в общаге без денег, даже без курева – настоящий ад. К тому же на улице дождь. Никуда не сунешься в такую погоду. Да и куда… Кто где обрадуется моему явлению?.. Лежу на кровати, пытаюсь дремать, пью безвкусную воду из пластиковой бутылки, докуриваю из пепельницы бычки.
Несколько раз заглядывал Валишевский, осведомлялся, не бухаем ли. В конце концов Лёха, не выдержав, откровенно послал его на три буквы. Тот покивал понимающе, пожевал губы и убрался.
Ближе к вечеру меня потянуло поговорить.
– Слышь, – поворачиваюсь к соседу, – прикольно будет, если его в натуре там грохнут.
– Кого?
– Ну, Саню.
– Ну и хрен с ним! – Лёха кряхтя перевалился с одного бока на другой; сетка кровати от этого болезненно поскрипела. – Кому он нужен? Ленка плакать не станет, предаков у него вроде нет. Что живет он, что не живет… пустое место.
– Да, вообще-то…
6
– Кто там? Мы спим уже! – недовольное и запыхавшееся.
Я отшатнулся от двери, улыбка сползла. Сношаются, свиньи… Беспомощно огляделся. Коридор пуст, очень тихо, ни одного человека. Хоть бы кто-нибудь, я бы первому встречному предложил составить компанию. Нет, пусто. Только равнодушно мигают лампы.
Хлебнул из горла сладковато-обжигающей цыганки, замаскированной Саней под доброкачественную водку «Минусу». Стал спускаться на второй этаж, к бывшему актеру Валишевскому.
Вонючая конура с одеялом на окне. Пол покрыт толстенным слоем мусора, так что при каждом шаге что-то хрустит, ломается под ногами.
– А, коллега! – сморщился в улыбке хозяин, заметил пузырь у меня в руке: – Проходите, о, проходите! Очень рад, дружок!
В почти превратившемся в грязное животное алкаше-старикане еще сохранились искорки прежнего Валишевского, тридцать лет подряд игравшего холодных любовников, красавцев гусар, прогрессивных партработников, передовиков производства и других мифических героев. Редкий случай для нашего театра: у Валишевского, говорят, были толпы поклонниц, его заваливали цветами не только на сцене, но и в остальной жизни. Подъезд в его доме был исписан губной помадой, из-за него, я слышал предание, даже травились…
Да, у Валишевского были поклонницы, была жена, дети, но любил он юношей. Ведь он как раз из того поколения, кто играл вместе с харбинскими возвращенцами. И, естественно, заразился.
Но теперь Валишевский – просто алкаш. Из запойных, как и большинство моих знакомых. Запои его продолжаются два-три месяца, а потом пара кристально трезвых недель. Тогда Валишевский перебирается к дочери, надевает свой древний, но некогда дорогущий костюм, каждый день бреется. Держится в это время как истинный патриарх нашего театра, смотрит на всех свысока, говорит медленно, растягивая слова. Он приходит в кабинет Виктора Аркадьевича и обговаривает с ним свое возвращение на сцену, копается в пьесах, выискивая подходящую для бенефиса. Затем же бывает толчок, чаще всего получение пенсии, и Валишевский скорее снимает костюм, укрывается в этой общажной комнате, зарастает щетиной. И погружается в запой.
По временам он выбирается на улицу, таскается по знакомым, по своим бывшим любовникам и поклонницам, клянчит денег. Но в театре в такие периоды никогда не появляется. Зато уж как вспоминает по пьяни о своих минувших денечках!..
Как-то с год назад его пытались реанимировать всерьез. Дубравин стал готовить спектакль «Джентльмен» про престарелого ловеласа, кажется, и все пошло сперва как по маслу, но вскоре Валишевский запил, стал пропускать читку, затем вообще отказался, обозвав всех профанами и жалкой пародией на людей искусства…
– Присаживайтесь, Роман, присаживайтесь вот сюда, – суетится, слегка кокетничает бывший холодный любовник, очищая стол от объедков. – А я, к сожалению, в одиночестве вечерок коротаю. М-да-с…
Валишевский в состоянии средней подпитости, когда есть настоятельная потребность добавить. Примерно как у меня сейчас.
– Хлебушек, капустка, – старикан выставляет закусь, – вот яички сварил как раз… Я всмятку предпочитаю.
– Потянет, – киваю, наполняя цыганкой два мутных стеклянных патрончика.
Молча и торопливо чокнулись.
Капуста оказалась теплой и тухлой. Я с трудом проглотил то, что сунул в рот. Валишевский не закусил, он смотрит на меня грустными, ласковыми глазами, готовясь завести шарманку. Наливаю по второй порции.
– Знаете, Роман, – вздыхает он, когда патрончики снова пусты, – знаете, так тяжело быть старым.
Я мычу в ответ, соглашаюсь.
– Нет, не подумайте, я не жалуюсь! – Валишевский энергично замотал головой. – Не жалуюсь, но… Молодость… О, молодость, синоним счастья! Поверьте, дружок, и цените, цените молодость!..
У него вечно одна тема для разговоров. Точнее – две: вздохи по молодости и воспоминания о своей бурной жизни, о славе… Можно даже ничего ему не отвечать, старикан будет вещать часами, прикрыв глаза, запрокинув давно не мытую, всю в седых жидких прядях голову. Была бы выпивка… И сегодня, конечно, все развивается по накатанной схеме. Этакий моноспектакль, где я – единственный зритель.
– О, как я играл, дружок, как жил! На всю катушку, до потери рамок, до разрушения барьеров! – восторгается Валишевский, вспоминая себя многолетней давности. – Необходимо разрушать эти преграды – все преграды! – вырываться на волю и лететь, лететь. Вы так, увы, не умеете. Да-да, молодой человек!.. Я вижу, я вижу, вы уставшие с самого детства. У вас, дружок, слабые батарейки! Увы… М-да-с… О, видели бы вы меня в эпоху расцвета. Я был для зрителя царь и бог. Я – правил театром!.. Но, к сожалению, и я утомился. Всему бывает предел… Нет-нет, я не жалуюсь! Я ни о чем не жалею! Я размотал свою катушку как надо. Чашу жизни выпил до дна, залпом, без страха и скупости, и разбил ее, эту прекрасную чашу, как истинный кавалергард! Да-с, вдребезги!
Я машинально киваю, время от времени плескаю в маленькие посудинки пойло. Жестом предлагаю их осушить. И Валишевский залихватски пьет, точно показывает, как осушал эту свою чашу жизни.
Часов до пяти утра чуваки во главе с Саньком бузили в общаге. Бегали за водярой, орали, слегка подрались несколько раз. Заливались то у призывника, то у нас.
Вернувшись от Валишевского, я сидел в основном на кровати и не вмешивался в общее веселье. Пить у меня уже не было сил, а отрубиться не получалось.
Лёха, одурев от жратвы и пойла, цеплял своих новых дружков, задирался, и только чудом ему как следует не вломили.
Наконец все попадали кто где, а в половине десятого пошли провожать новобранца. Мы с Лёхой, конечно, остались. Слышали, как Санек в коридоре рыдающе повторял, что он баран, которого ведут на скотобойню. Он вроде порывался вернуться домой, но чуваки, гогоча, толкали его дальше, к лестнице. Монотонно ныл Сережа, что-то тихо говорила Лена, кажется, просила мужа успокоиться…
Целый день в общаге без денег, даже без курева – настоящий ад. К тому же на улице дождь. Никуда не сунешься в такую погоду. Да и куда… Кто где обрадуется моему явлению?.. Лежу на кровати, пытаюсь дремать, пью безвкусную воду из пластиковой бутылки, докуриваю из пепельницы бычки.
Несколько раз заглядывал Валишевский, осведомлялся, не бухаем ли. В конце концов Лёха, не выдержав, откровенно послал его на три буквы. Тот покивал понимающе, пожевал губы и убрался.
Ближе к вечеру меня потянуло поговорить.
– Слышь, – поворачиваюсь к соседу, – прикольно будет, если его в натуре там грохнут.
– Кого?
– Ну, Саню.
– Ну и хрен с ним! – Лёха кряхтя перевалился с одного бока на другой; сетка кровати от этого болезненно поскрипела. – Кому он нужен? Ленка плакать не станет, предаков у него вроде нет. Что живет он, что не живет… пустое место.
– Да, вообще-то…
6
Каждый божий день со служебного хода кто-нибудь является в театр что-либо продать. Ведьмоподобные старухи с метровыми толстенными косами в целлофановых пакетах, старики с обшарпанными венскими стульями, мелкие коммеры, предлагающие по дешевке доски, ДСП, ДВП, краску, запчасти для автобуса. Сегодня, например, знакомый околотеатрошный забулдыга притащил обезглавленного, наскоро ощипанного гуся. Поругался в коридоре с вахтершей, прорвался в брехаловку.
– Добрый вечерочек! – кланяется во все стороны. – Здоровьица вам.
Актеры через губу отзываются на его приветствие, они уже переодеты во фраки и пышные платья, надежно загримированы. Превратились в дворян столетней давности. Они как никогда сейчас далеки от этого грязноватого, немытого мужичка с улицы. Но тот не понимает, предлагает по-свойски, будто обыкновенным людям:
– Ребятки, гуська не желаете? Свеженький. – Мужик приоткрывает пакет. – Жи-ырненький гусек, почти пять кило! Запечете, объедение – у-ум!
Супруг актрисы Кругловой, тоже актер, но не переодетый (не занят сегодня), дернулся было оценить товар. Круглова схватила его за руку, зашипела что-то.
Стареющий красавчик Храпченко, в белоснежном дачном костюме и легких белых туфельках, с хохолком на голове, прогуливался по брехаловке, презрительно поглядывал на мужичка. Другие и не глядели, брезговали.
– Всего стошечку, а? – продолжал забулдыга просить-уговаривать. – У нас там гости как раз, день рожденье женино, а выпить вот… Гуська пришлось это самое… Хороший гусек, нежненький. А? Запечете.
Первый звонок. Вот-вот на сцену. Храпченко, морщась, подступил к мужичку:
– Не нужно никому вашего… Ступайте, любезный. Ступайте, говорят вам!
Мужичок пробежал потухшим взглядом по брехаловке, вздохнул с обидой. Развернулся, вышел.
После спектакля, оказавшись в своих привычных одеждах, в обыденной жизни, торопясь к автобусу дядь Гены, многие наверняка вспомнили о гусе и стали раскаиваться: «Эх, зря, зря! Пять, да пусть и четыре кэгэ за сто рублей – дешевле некуда. В буфете надо было занять, хоть с мяском бы были. Эхе-хе… нда-а!..»
Дождь третьи сутки почти беспрерывно. Такой мелкий, упорный октябрьский дождь. Зонта нет, на работу пытаюсь добираться автобусом.
Оранжевые вместительные «ЛиАЗы» с улиц почти исчезли, вместо них маленькие «ПАЗы» и старые «Икарусы» с предприятий – таким образом шоферы днем подрабатывают, заменяя стоящие на ремонте или без топлива автобусы обедневшего пассажирского АТП. На «пазиках» и «Икарусах» большими буквами предупреждение: «Без льгот!». Старушки на остановках ругаются, завидев их, и терпеливо ждут привычных, но редких теперь «некоммерческих». Я тоже их жду, прячась от дождя под крышей остановки. Денег ни копья, до театра пешком идти нереально – промокну до костей; Минусинск хоть и небольшой, но растянутый, как черт. В патэпэшном «ЛиАЗе» есть шанс проехать бесплатно, упросить кондукторшу, а в коммерческих плату взимают при входе, чаще всего какой-нибудь бывший боксер, глухой к просьбам и готовый вышвырнуть настырного халявщика. У него на все один ответ: «Проезд – пять рублей. Не задерживай, дай людям пройти». И смотрит так: сейчас, дескать, по роже схлопочешь.
– О-ох, вон, кажись!
– Наконец-то, господи, – оживились старухи.
По противоположной стороне улицы Трудовой прополз скособоченный «ЛиАЗ», звякая и трясясь, точно пустая консервная банка, привязанная к кошачьему хвосту.
– Счас развернется, – облегченно вздохнула сухонькая старушка, опираясь на бодожок; стоит она почти под струйками, стекающими с крыши над остановкой, – боится, что не успеет в автобус залезть.
– Аха, жди, – хмыкнула другая, поживей и потолще, – это восьмерка, она тут еще вокруг Торгового кругаля дает, и до бензаправки. Через полчаса, дай бог, может, вернется.
– Охо-хо-х…
– Да не, не восьмерка, а девятка. Чего путать? – не соглашается пожилой мужчина, тоже почти старик. – И так нервов нет никаких…
Они заводят вялый, убивающий время спор. Я не мешаю, хоть видел ясно, что на «ЛиАЗе» девятый номер. И если автобус не рассыплется в ближайшие минуты, мы в него сейчас попадем и поедем.
Забит он уже, ясное дело, с конечной остановки. По большей части пенсионерами, и запах в салоне от этого специфический, стариковский, старушечий. Удушливая смесь корвалола, кислого пота, лаванды, залежавшейся, сыроватой одежды.
Пробираюсь в середину салона, где, как обычно, посвободнее. Только устроился, уставился в окно – голос кондукторши. Ругается с кем-то. Может, пенсионного удостоверения нет у кого или просто отказываются платить… Скоро и мне придется с ней поругаться.
Рядом совсем, на одиночном сиденье – симпатичная девушка. Светло-синий плащ в специально сделанных мелких морщинках, рыжеватые волосы пышно взбиты. Взбила их, конечно, чтоб выше казаться. Пытаюсь развлечься, разглядывая ее чистенькое, гладкое личико. Так оно пока не похоже на окружающие нас лица пенсионеров.
Автобус движется медленно, то и дело встает на остановках и у светофоров. А кондукторша ближе, ближе. Упорно пробивается меж грузных и костлявых тел, проверяет льготные документы, принимает плату. На груди у нее сумочка для денег, к ремешку прикреплен рулон со старинными билетами, еще тех соцвремен, когда в автобусах стояли кассы и, честно бросив четыре копейки, пассажир откручивал себе билет.
Готовлюсь к ссоре. Перевожу взгляд с кондукторши на девушку, затем в окно… Стараюсь принять равнодушный и непринужденный вид. Потом – неприступно-свирепый. Может, кондукторша не рискнет со мной связываться.
Но – рискнула. Чувствительно ткнула в спину.
– Здесь разве все с билетами?
Я молчу, смотрю на капельку засохшей грязи на стекле.
– Молодой человек, вы разве рассчитались?
– Да.
– Тогда покажите билет.
Я вздыхаю и поворачиваюсь к кондукторше. Унее нервное, усталое лицо, дряблые мешки внизу щек. Взгляд воинственной собачонки.
– Извините, – жалобно начинаю, – денег нет, а мне на работу срочно.
– Пешком ходите.
– Дождь там, я опаздываю. Извините…
Мы стоим друг напротив друга и друг друга ненавидим. Оба чего-то ждем… А что она вообще-то может сделать? Вцепиться в меня, требовать три рубля? Но за это время выйдет десяток тех, кто расплатился бы безо всяких напрягов. В милицию меня сдать не получится: отпихну ее и смоюсь… И потому она отступает, тащится дальше, выкрикивая еще более раздраженно:
– Рассчитываемся! Приобретаем билеты!.. Да не суйте в глаза мне свою корку – не слепая!..
Девушка со взбитыми волосами посмотрела на меня с интересом, точно я совершил нечто необыкновенное. Я усмехнулся ей в ответ: дескать, победил!
В четверг утром приехал отец. Мы с Лёхой спали еще, было часов девять. Да и погода способствовала сну – в окно бился ветер, барабанили по стеклу злые капли. Такая вот колыбельная.
Отец постучал, как всегда, не сильно, но звонко – костяшками пальцев. Я было во сне принял это за усиливающуюся атаку дождя, потом проснулся, вскочил. Открыл дверь.
– Привет!
– Привет! Еще спите?
– Угу… Проходи.
В руках у отца большая старая сумка. Семь лет назад я купил ее перед отъездом на учебу в Питер. (Была у меня после окончания школы такая попытка – поступил в строительное училище, мечтал девушку-ленинградку встретить, собирался на будущий год в педагогический институт имени Герцена на исторический факультет, а закончилось всё призывом в армию. Вернулся оттуда в декабре девяносто первого, и уже было не до Питера и института – лишь бы добраться домой…) Теперь в этой сумке отец привозит мне продукты.
– Вот мама тут собрала, пирожки, кролик, еще что-то… Картошка-то есть?
– Да, еще много, – отвечаю, скорей одеваясь. – Снимай куртку, садись, чаю выпьем. – Ставлю чайник на плитку.
Лёха заворочался, заскрипела кроватная сетка.
– Как дела у вас? – полушепотом спрашивает отец.
– Да все так же. Извини, что в понедельник не смог приехать. Денег не нашел…
– М-да, надо бы картошку поскорей выкопать. Заморозки обещают. Поморозим, что тогда… – Отец достал из нагрудного кармана пиджака пятьдесят рублей. – Вот, перехватили тут, до пенсии.
– Спасибо.
Чайник слабенько зашумел. Я засыпаю в заварник свежего чая, а отец тихим голосом продолжает:
– Я бы один покопал, мама-то болеет, да вот экзема как раз обострилась. – Он приподнял свои большие, корявые руки с темно-красными язвочками-коростами. – Сегодня решили сюда выскочить. Мама в поликлинику пошла на прием насчет рецептов, лекарства у нее кончились, а я вот к тебе…
Вздыхаю в ответ и сочувствующе, и виновато.
– Как у вас-то тут? – спрашивает отец. – Как питаетесь?
– Да нормально, – делаю голос бодрым, – не голодаем. Правда, талоны задержали, но обещают выдать со дня на день. Спектакли каждый день, «Гранатовый браслет» по Куприну хорошо идет, почти аншлаги.
– А маме тут грамоту выдали за концерт на День учителя. Оказывается, из районо кто-то был, понравилось.
Родители работают в сельской школе. Мама пение ведет, танцевальный кружок, отец – рисование.
– У, – пытаюсь обрадоваться сообщению, – передай ей мои поздравления!
Чайник закипел, я налил кипятка в заварник.
– Сейчас надо обратно скорей, – говорит отец, – а то дом бросать… Валентину Степановну попросили присмотреть, да все равно… У Петровых тут ночью телка увели.
– Да?
– Собаку жердью ударили, она забилась в будку… вывели телка спокойно через задний двор. А старики побоялись выходить – пришибут и все…
– И не узнали кто?
– Да как узнаешь? Да и боятся все…
Маленькими глоточками пьем горячий чай.
– Кстати, пирожки-то достань. Они теплые должны быть, мама утром настряпала…
– Уху, – киваю, – спасибо.
Комната постепенно наполняется светом. Солнце прорвало завалы туч и уставилось в наше окно.
– День сегодня обещается погожим быть, – веселеет отец. – С юга ветерок, а там небо ясное. Может, подержится еще тепло.
– Я обязательно в понедельник приеду, – говорю твердо. – За день управимся с картошкой.
– Смотря по погоде. Если ливень – какая ж копка…
Попили чаю, покурили.
– Ну, надо ехать. – Отец поднимается. – Да, мама просила банки забрать. Остатки помидоров доспевают, всякие эти сморщенные. Хочет горлодёра накрутить.
Вынув продукты, складываю в сумку пустые банки, крышки, пакеты. Отец тем временем говорит лишнее, но хорошее:
– Кролика потуши с картошечкой, как ты любишь. Мама сама хотела, но закрутилась со стряпней вот…
– Да, я сделаю. Спасибо. Я тебя провожу.
Шагаем по коридору к лестнице.
– Может, телевизор привезти? – спрашивает отец. – А то скучно, наверное?
– Нет, нет, – отказываюсь торопливо. – Вам самим-то как? Здесь люди постоянно, так что скучно особенно не бывает.
Спускаемся, выходим во двор общаги. Дождя нет, ветер слабый. На небе рваные, мелкие пятна туч.
Возле крыльца Рыжулька – наш старый «Москвич 412». Оранжевая краска с годами выцвела, кузов в нескольких местах поцарапан, слегка помят. Почти пятнадцать лет машине, вторую сотню тысяч км спидометр доматывает… За последние три года Рыжулька сильно сдала. Вместо уютного гаража, где она отдыхала до этого в Кызыле, теперь ей приходится постоянно находиться под открытым небом в ограде. Отец собирается строить гараж, но много проблем. Цемент дорогой, доски – дефицит: пилорама в селе не работает. И со здоровьем тоже неважно. Время и силы в основном уходят на огород, на теплицы, чтоб вырастить овощей для продажи.
– Ну, брат, счастливо! – бодро улыбаясь, отец протягивает мне руку.
Я осторожно пожимаю ее, шершавую, слегка опухшую от экземы, но еще крепкую.
– До понедельника, – говорю, – маме привет!
Он кивает, садится в Рыжульку. Включает зажигание. Мотор не заводится, лишь какие-то сухие щелчки.
– Э-хе-хе, – вздыхает отец. – Контакты отсырели… дождь и дождь…
Открыл капот, что-то зачищает надфилем, снова включает зажигание. На этот раз мотор завелся, но слишком громко. Не завелся, а взревел. Отец торопливо захлопнул капот, крикнул:
– Зацепили опять выхлопушку. Заплатка, наверно, слетела. Доедем, дома уж поправлю. Счастливо!
– Пока!
Рыжулька нехотя, как измученное, обессиленное животное, чихая и кашляя, развернулась в общажном дворе и потащилась прочь по лужам, подрагивая на выщербленном асфальте.
– Чё? – с кровати томный голос соседа. – Привез батя денег?
– Полтинник.
– У-у! Забухаем?
– Это на билет, – объясняю, – в деревню ехать.
– Билет же не столько стоит!
– Ну… Еще лезвий надо купить, а то бороды вон отрасли какие. Пасту зубную, мыла нет…
– Да забей! – Лёха садится на кровати, энергично почесывается. – Потом. Давай лучше литруху цыганки возьмем! Давай, Ромыч!
Сопротивляюсь, как могу. Пить с утра желания нет, да и впереди работа, спектакль. И денег, понятно, жалко…
– Под мяско, цивильно так. А? По-людски, Ромыч! – наседает сосед. – В комнате приберемся, на стол накроем. Спокойно ведь можно до четырех расслабляться. Я сбегаю. Классно же будет!..
Я достал деньги…
– И не трать на другое! Сдачи все чтоб вернул. Понял?..
Недалеко от общаги есть место, где торгуют неплохой цыганкой. Цена, как и повсюду, – двенадцать рублей за пол-литра. Дело поставлено профессионально, весь город напичкан точками, где круглые сутки можно купить дешевого пойла. Ощутимая конкуренция легальному монстру – «Миналу» («Минусинский алкоголь»). А может, это и один синдикат, но для разных слоев населения…
Настроение приподнятое. Черт с ними, этими деньгами, с лезвиями и зубной пастой. Выпить нужней… Комната освещена ярким светом, в ней тепло. Золотистыми блестками вьется вечно беспокойная пыль. Я готовлю кролика.
Вообще-то надо его тушить в духовке, в чугунной жаровне, но можно и просто в кастрюльке на плитке. Конечно, вкус не совсем тот, хотя тоже вкуснятина… Когда все как хочется, когда слишком хорошо – жди вскоре плохого. Недаром люди придумали плевать через левое плечо, чтоб не сглазить, то и дело повторяют: «Как бог даст… Если все нормально будет…» Боятся особенно чему-нибудь радоваться, загадывать наперед. По себе знаю: обрадуешься – и вскоре хоть в петлю. Найдешь монету, подберешь, и через пару дней потеряешь раз в десять больше… Вот когда нормально – это и есть хорошо…
Прибрал в комнате, даже пол подмел. Выходя из умывалки со стопкой чистых тарелок, встретил заспанного, хмурого Павлика.
– Здорово! – отчего-то радуюсь и ему. – Как дела?
– Ничо-о… Воду не дали горячую?
– Нет. Выпить хочешь?
– Когда? – Павлик теряет хмурость и заспанность.
– Да вот сейчас. Лёха за цыганкой побежал. У нас закусь, все дела. Пойдем!
– Спасибо! – кивает он, улыбаясь. – Рожу сполосну только. – Но вдруг снова потускнел. – А, это… Ксюху взять можно?
Эх, не хотелось бы, я про нее и забыл. Неопределенно пожимаю плечами:
– Можно, наверно… бери…
Павлик заулыбался.
В жизни необходимы отвязки. Иначе крышу очень быстро снесет. Стопроцентно. Жизнь – это слишком нелегкая штука, чтобы обходиться без отвязок. И любую возможность надо использовать.
Я редко смотрю телевизор, газеты читаю от случая к случаю, за последние года три не осилил от начала до конца ни одной книги. У меня нет увлечений, я оставил их в восемнадцать лет, уходя в армию.
Что такое армия? Не просто два года, выкинутых черт знает куда и черт знает зачем. Армия – это, так сказать, последняя ступень лестницы воспитания гражданина. Детский сад, потом школа, а потом – армия. Сейчас, правда, все это трещит по швам, лестница вот-вот рассыплется в гнилую труху, и не известно, кто будет приходить во взрослую жизнь. Скорее всего – этакие монстры-индивидуалисты, не знающие рамок, никогда не глядевшие в затылок друг другу, не ходившие строем, не представляющие, что такое тишина на уроке, школьная форма, шеренга, комплексные обеды. Вот тогда начнется веселое времечко! Сейчас таких десятки, а если – все как один!..
Чтоб не потерять себя, люди придумывают увлечения, убеждения, игры, праздники – защиту от растворения внешним миром. Мне повезло: вернувшись из армии, я увидел, что мои прежние увлечения-игрушки смешны и глупы. Эти тетрадки со стишками про сентябрьский дождь и дневниковыми откровениями, подшивки журнала «Вокруг света», самодельные карты плаваний Колумба и крестовых походов – все эти атрибуты так называемого внутреннего мира стали пыльными, убогими, и я без раздумий и сожалений уничтожил их. А новых создать никак не получается. Без защиты же трудно, почти невыносимо: так и кажется, что окружающее вот-вот раздавит.
Защита может быть разной. Собирание марок, разведение паучков, татуировки, садоводство, выпивка, девчонки, беспрерывное чтение книг. А многие и из насущных проблем сделали себе защиту. Ничего больше не воспринимают, кроме забот о пропитании на завтрашний день, чтобы назавтра были силы заботиться дальше. Такой вот самозабвенный круговорот. И хобби, и работа, и смысл жизни. Три в одном… Хе-хе, честно говоря, когда-то по юности я много думал и мучился идиотским вопросом: в чем смысл жизни? Груду философской бредятины перечитал, сам, помню, даже пытался ответить. Теории разрабатывал. Недавно лишь понял, что смысл жизни – в добывании пищи. Пути разные, а цель-то одна. Человек, по большому счету, ничем не отличается от остального животного мира. А все эти философы… Им, хе-хе, легко было рассуждать о чем-то там запредельно духовном, высшем, когда они знали – завтрашний день им обеспечен, уж со жратвой-то у них не возникает напрягов. Вот и сидели в звуконепроницаемых кабинетах, прихлебывая кофеек, а на кухнях им создавали обеды из десяти блюд. Искать смысл жизни – привилегия несмышленых подростков и исправно кушающих. Остальных же волнуют проблемы посущественней.
Лёха снимает куртку, я заканчиваю накрывать на стол.
– А на фига на четверых собрал? – удивляется он.
– Павлик с Ксюхой должны зайти.
– Чего?!
– Так получилось, – оправдываюсь. – Я пошел посуду мыть, встретил Павлика…
– Дебилина! – Помрачневший Лёха садится за стол. – Вдвоем бы само то. Пойла и жратвы как раз на двоих. Чё, как мясо?
– Скоро уже. – Тоже сажусь, жую огурец, пытаюсь растолковать: – Павлик же нас подогревает время от времени, надо и его не кидать…
– Добрый вечерочек! – кланяется во все стороны. – Здоровьица вам.
Актеры через губу отзываются на его приветствие, они уже переодеты во фраки и пышные платья, надежно загримированы. Превратились в дворян столетней давности. Они как никогда сейчас далеки от этого грязноватого, немытого мужичка с улицы. Но тот не понимает, предлагает по-свойски, будто обыкновенным людям:
– Ребятки, гуська не желаете? Свеженький. – Мужик приоткрывает пакет. – Жи-ырненький гусек, почти пять кило! Запечете, объедение – у-ум!
Супруг актрисы Кругловой, тоже актер, но не переодетый (не занят сегодня), дернулся было оценить товар. Круглова схватила его за руку, зашипела что-то.
Стареющий красавчик Храпченко, в белоснежном дачном костюме и легких белых туфельках, с хохолком на голове, прогуливался по брехаловке, презрительно поглядывал на мужичка. Другие и не глядели, брезговали.
– Всего стошечку, а? – продолжал забулдыга просить-уговаривать. – У нас там гости как раз, день рожденье женино, а выпить вот… Гуська пришлось это самое… Хороший гусек, нежненький. А? Запечете.
Первый звонок. Вот-вот на сцену. Храпченко, морщась, подступил к мужичку:
– Не нужно никому вашего… Ступайте, любезный. Ступайте, говорят вам!
Мужичок пробежал потухшим взглядом по брехаловке, вздохнул с обидой. Развернулся, вышел.
После спектакля, оказавшись в своих привычных одеждах, в обыденной жизни, торопясь к автобусу дядь Гены, многие наверняка вспомнили о гусе и стали раскаиваться: «Эх, зря, зря! Пять, да пусть и четыре кэгэ за сто рублей – дешевле некуда. В буфете надо было занять, хоть с мяском бы были. Эхе-хе… нда-а!..»
Дождь третьи сутки почти беспрерывно. Такой мелкий, упорный октябрьский дождь. Зонта нет, на работу пытаюсь добираться автобусом.
Оранжевые вместительные «ЛиАЗы» с улиц почти исчезли, вместо них маленькие «ПАЗы» и старые «Икарусы» с предприятий – таким образом шоферы днем подрабатывают, заменяя стоящие на ремонте или без топлива автобусы обедневшего пассажирского АТП. На «пазиках» и «Икарусах» большими буквами предупреждение: «Без льгот!». Старушки на остановках ругаются, завидев их, и терпеливо ждут привычных, но редких теперь «некоммерческих». Я тоже их жду, прячась от дождя под крышей остановки. Денег ни копья, до театра пешком идти нереально – промокну до костей; Минусинск хоть и небольшой, но растянутый, как черт. В патэпэшном «ЛиАЗе» есть шанс проехать бесплатно, упросить кондукторшу, а в коммерческих плату взимают при входе, чаще всего какой-нибудь бывший боксер, глухой к просьбам и готовый вышвырнуть настырного халявщика. У него на все один ответ: «Проезд – пять рублей. Не задерживай, дай людям пройти». И смотрит так: сейчас, дескать, по роже схлопочешь.
– О-ох, вон, кажись!
– Наконец-то, господи, – оживились старухи.
По противоположной стороне улицы Трудовой прополз скособоченный «ЛиАЗ», звякая и трясясь, точно пустая консервная банка, привязанная к кошачьему хвосту.
– Счас развернется, – облегченно вздохнула сухонькая старушка, опираясь на бодожок; стоит она почти под струйками, стекающими с крыши над остановкой, – боится, что не успеет в автобус залезть.
– Аха, жди, – хмыкнула другая, поживей и потолще, – это восьмерка, она тут еще вокруг Торгового кругаля дает, и до бензаправки. Через полчаса, дай бог, может, вернется.
– Охо-хо-х…
– Да не, не восьмерка, а девятка. Чего путать? – не соглашается пожилой мужчина, тоже почти старик. – И так нервов нет никаких…
Они заводят вялый, убивающий время спор. Я не мешаю, хоть видел ясно, что на «ЛиАЗе» девятый номер. И если автобус не рассыплется в ближайшие минуты, мы в него сейчас попадем и поедем.
Забит он уже, ясное дело, с конечной остановки. По большей части пенсионерами, и запах в салоне от этого специфический, стариковский, старушечий. Удушливая смесь корвалола, кислого пота, лаванды, залежавшейся, сыроватой одежды.
Пробираюсь в середину салона, где, как обычно, посвободнее. Только устроился, уставился в окно – голос кондукторши. Ругается с кем-то. Может, пенсионного удостоверения нет у кого или просто отказываются платить… Скоро и мне придется с ней поругаться.
Рядом совсем, на одиночном сиденье – симпатичная девушка. Светло-синий плащ в специально сделанных мелких морщинках, рыжеватые волосы пышно взбиты. Взбила их, конечно, чтоб выше казаться. Пытаюсь развлечься, разглядывая ее чистенькое, гладкое личико. Так оно пока не похоже на окружающие нас лица пенсионеров.
Автобус движется медленно, то и дело встает на остановках и у светофоров. А кондукторша ближе, ближе. Упорно пробивается меж грузных и костлявых тел, проверяет льготные документы, принимает плату. На груди у нее сумочка для денег, к ремешку прикреплен рулон со старинными билетами, еще тех соцвремен, когда в автобусах стояли кассы и, честно бросив четыре копейки, пассажир откручивал себе билет.
Готовлюсь к ссоре. Перевожу взгляд с кондукторши на девушку, затем в окно… Стараюсь принять равнодушный и непринужденный вид. Потом – неприступно-свирепый. Может, кондукторша не рискнет со мной связываться.
Но – рискнула. Чувствительно ткнула в спину.
– Здесь разве все с билетами?
Я молчу, смотрю на капельку засохшей грязи на стекле.
– Молодой человек, вы разве рассчитались?
– Да.
– Тогда покажите билет.
Я вздыхаю и поворачиваюсь к кондукторше. Унее нервное, усталое лицо, дряблые мешки внизу щек. Взгляд воинственной собачонки.
– Извините, – жалобно начинаю, – денег нет, а мне на работу срочно.
– Пешком ходите.
– Дождь там, я опаздываю. Извините…
Мы стоим друг напротив друга и друг друга ненавидим. Оба чего-то ждем… А что она вообще-то может сделать? Вцепиться в меня, требовать три рубля? Но за это время выйдет десяток тех, кто расплатился бы безо всяких напрягов. В милицию меня сдать не получится: отпихну ее и смоюсь… И потому она отступает, тащится дальше, выкрикивая еще более раздраженно:
– Рассчитываемся! Приобретаем билеты!.. Да не суйте в глаза мне свою корку – не слепая!..
Девушка со взбитыми волосами посмотрела на меня с интересом, точно я совершил нечто необыкновенное. Я усмехнулся ей в ответ: дескать, победил!
В четверг утром приехал отец. Мы с Лёхой спали еще, было часов девять. Да и погода способствовала сну – в окно бился ветер, барабанили по стеклу злые капли. Такая вот колыбельная.
Отец постучал, как всегда, не сильно, но звонко – костяшками пальцев. Я было во сне принял это за усиливающуюся атаку дождя, потом проснулся, вскочил. Открыл дверь.
– Привет!
– Привет! Еще спите?
– Угу… Проходи.
В руках у отца большая старая сумка. Семь лет назад я купил ее перед отъездом на учебу в Питер. (Была у меня после окончания школы такая попытка – поступил в строительное училище, мечтал девушку-ленинградку встретить, собирался на будущий год в педагогический институт имени Герцена на исторический факультет, а закончилось всё призывом в армию. Вернулся оттуда в декабре девяносто первого, и уже было не до Питера и института – лишь бы добраться домой…) Теперь в этой сумке отец привозит мне продукты.
– Вот мама тут собрала, пирожки, кролик, еще что-то… Картошка-то есть?
– Да, еще много, – отвечаю, скорей одеваясь. – Снимай куртку, садись, чаю выпьем. – Ставлю чайник на плитку.
Лёха заворочался, заскрипела кроватная сетка.
– Как дела у вас? – полушепотом спрашивает отец.
– Да все так же. Извини, что в понедельник не смог приехать. Денег не нашел…
– М-да, надо бы картошку поскорей выкопать. Заморозки обещают. Поморозим, что тогда… – Отец достал из нагрудного кармана пиджака пятьдесят рублей. – Вот, перехватили тут, до пенсии.
– Спасибо.
Чайник слабенько зашумел. Я засыпаю в заварник свежего чая, а отец тихим голосом продолжает:
– Я бы один покопал, мама-то болеет, да вот экзема как раз обострилась. – Он приподнял свои большие, корявые руки с темно-красными язвочками-коростами. – Сегодня решили сюда выскочить. Мама в поликлинику пошла на прием насчет рецептов, лекарства у нее кончились, а я вот к тебе…
Вздыхаю в ответ и сочувствующе, и виновато.
– Как у вас-то тут? – спрашивает отец. – Как питаетесь?
– Да нормально, – делаю голос бодрым, – не голодаем. Правда, талоны задержали, но обещают выдать со дня на день. Спектакли каждый день, «Гранатовый браслет» по Куприну хорошо идет, почти аншлаги.
– А маме тут грамоту выдали за концерт на День учителя. Оказывается, из районо кто-то был, понравилось.
Родители работают в сельской школе. Мама пение ведет, танцевальный кружок, отец – рисование.
– У, – пытаюсь обрадоваться сообщению, – передай ей мои поздравления!
Чайник закипел, я налил кипятка в заварник.
– Сейчас надо обратно скорей, – говорит отец, – а то дом бросать… Валентину Степановну попросили присмотреть, да все равно… У Петровых тут ночью телка увели.
– Да?
– Собаку жердью ударили, она забилась в будку… вывели телка спокойно через задний двор. А старики побоялись выходить – пришибут и все…
– И не узнали кто?
– Да как узнаешь? Да и боятся все…
Маленькими глоточками пьем горячий чай.
– Кстати, пирожки-то достань. Они теплые должны быть, мама утром настряпала…
– Уху, – киваю, – спасибо.
Комната постепенно наполняется светом. Солнце прорвало завалы туч и уставилось в наше окно.
– День сегодня обещается погожим быть, – веселеет отец. – С юга ветерок, а там небо ясное. Может, подержится еще тепло.
– Я обязательно в понедельник приеду, – говорю твердо. – За день управимся с картошкой.
– Смотря по погоде. Если ливень – какая ж копка…
Попили чаю, покурили.
– Ну, надо ехать. – Отец поднимается. – Да, мама просила банки забрать. Остатки помидоров доспевают, всякие эти сморщенные. Хочет горлодёра накрутить.
Вынув продукты, складываю в сумку пустые банки, крышки, пакеты. Отец тем временем говорит лишнее, но хорошее:
– Кролика потуши с картошечкой, как ты любишь. Мама сама хотела, но закрутилась со стряпней вот…
– Да, я сделаю. Спасибо. Я тебя провожу.
Шагаем по коридору к лестнице.
– Может, телевизор привезти? – спрашивает отец. – А то скучно, наверное?
– Нет, нет, – отказываюсь торопливо. – Вам самим-то как? Здесь люди постоянно, так что скучно особенно не бывает.
Спускаемся, выходим во двор общаги. Дождя нет, ветер слабый. На небе рваные, мелкие пятна туч.
Возле крыльца Рыжулька – наш старый «Москвич 412». Оранжевая краска с годами выцвела, кузов в нескольких местах поцарапан, слегка помят. Почти пятнадцать лет машине, вторую сотню тысяч км спидометр доматывает… За последние три года Рыжулька сильно сдала. Вместо уютного гаража, где она отдыхала до этого в Кызыле, теперь ей приходится постоянно находиться под открытым небом в ограде. Отец собирается строить гараж, но много проблем. Цемент дорогой, доски – дефицит: пилорама в селе не работает. И со здоровьем тоже неважно. Время и силы в основном уходят на огород, на теплицы, чтоб вырастить овощей для продажи.
– Ну, брат, счастливо! – бодро улыбаясь, отец протягивает мне руку.
Я осторожно пожимаю ее, шершавую, слегка опухшую от экземы, но еще крепкую.
– До понедельника, – говорю, – маме привет!
Он кивает, садится в Рыжульку. Включает зажигание. Мотор не заводится, лишь какие-то сухие щелчки.
– Э-хе-хе, – вздыхает отец. – Контакты отсырели… дождь и дождь…
Открыл капот, что-то зачищает надфилем, снова включает зажигание. На этот раз мотор завелся, но слишком громко. Не завелся, а взревел. Отец торопливо захлопнул капот, крикнул:
– Зацепили опять выхлопушку. Заплатка, наверно, слетела. Доедем, дома уж поправлю. Счастливо!
– Пока!
Рыжулька нехотя, как измученное, обессиленное животное, чихая и кашляя, развернулась в общажном дворе и потащилась прочь по лужам, подрагивая на выщербленном асфальте.
– Чё? – с кровати томный голос соседа. – Привез батя денег?
– Полтинник.
– У-у! Забухаем?
– Это на билет, – объясняю, – в деревню ехать.
– Билет же не столько стоит!
– Ну… Еще лезвий надо купить, а то бороды вон отрасли какие. Пасту зубную, мыла нет…
– Да забей! – Лёха садится на кровати, энергично почесывается. – Потом. Давай лучше литруху цыганки возьмем! Давай, Ромыч!
Сопротивляюсь, как могу. Пить с утра желания нет, да и впереди работа, спектакль. И денег, понятно, жалко…
– Под мяско, цивильно так. А? По-людски, Ромыч! – наседает сосед. – В комнате приберемся, на стол накроем. Спокойно ведь можно до четырех расслабляться. Я сбегаю. Классно же будет!..
Я достал деньги…
– И не трать на другое! Сдачи все чтоб вернул. Понял?..
Недалеко от общаги есть место, где торгуют неплохой цыганкой. Цена, как и повсюду, – двенадцать рублей за пол-литра. Дело поставлено профессионально, весь город напичкан точками, где круглые сутки можно купить дешевого пойла. Ощутимая конкуренция легальному монстру – «Миналу» («Минусинский алкоголь»). А может, это и один синдикат, но для разных слоев населения…
Настроение приподнятое. Черт с ними, этими деньгами, с лезвиями и зубной пастой. Выпить нужней… Комната освещена ярким светом, в ней тепло. Золотистыми блестками вьется вечно беспокойная пыль. Я готовлю кролика.
Вообще-то надо его тушить в духовке, в чугунной жаровне, но можно и просто в кастрюльке на плитке. Конечно, вкус не совсем тот, хотя тоже вкуснятина… Когда все как хочется, когда слишком хорошо – жди вскоре плохого. Недаром люди придумали плевать через левое плечо, чтоб не сглазить, то и дело повторяют: «Как бог даст… Если все нормально будет…» Боятся особенно чему-нибудь радоваться, загадывать наперед. По себе знаю: обрадуешься – и вскоре хоть в петлю. Найдешь монету, подберешь, и через пару дней потеряешь раз в десять больше… Вот когда нормально – это и есть хорошо…
Прибрал в комнате, даже пол подмел. Выходя из умывалки со стопкой чистых тарелок, встретил заспанного, хмурого Павлика.
– Здорово! – отчего-то радуюсь и ему. – Как дела?
– Ничо-о… Воду не дали горячую?
– Нет. Выпить хочешь?
– Когда? – Павлик теряет хмурость и заспанность.
– Да вот сейчас. Лёха за цыганкой побежал. У нас закусь, все дела. Пойдем!
– Спасибо! – кивает он, улыбаясь. – Рожу сполосну только. – Но вдруг снова потускнел. – А, это… Ксюху взять можно?
Эх, не хотелось бы, я про нее и забыл. Неопределенно пожимаю плечами:
– Можно, наверно… бери…
Павлик заулыбался.
В жизни необходимы отвязки. Иначе крышу очень быстро снесет. Стопроцентно. Жизнь – это слишком нелегкая штука, чтобы обходиться без отвязок. И любую возможность надо использовать.
Я редко смотрю телевизор, газеты читаю от случая к случаю, за последние года три не осилил от начала до конца ни одной книги. У меня нет увлечений, я оставил их в восемнадцать лет, уходя в армию.
Что такое армия? Не просто два года, выкинутых черт знает куда и черт знает зачем. Армия – это, так сказать, последняя ступень лестницы воспитания гражданина. Детский сад, потом школа, а потом – армия. Сейчас, правда, все это трещит по швам, лестница вот-вот рассыплется в гнилую труху, и не известно, кто будет приходить во взрослую жизнь. Скорее всего – этакие монстры-индивидуалисты, не знающие рамок, никогда не глядевшие в затылок друг другу, не ходившие строем, не представляющие, что такое тишина на уроке, школьная форма, шеренга, комплексные обеды. Вот тогда начнется веселое времечко! Сейчас таких десятки, а если – все как один!..
Чтоб не потерять себя, люди придумывают увлечения, убеждения, игры, праздники – защиту от растворения внешним миром. Мне повезло: вернувшись из армии, я увидел, что мои прежние увлечения-игрушки смешны и глупы. Эти тетрадки со стишками про сентябрьский дождь и дневниковыми откровениями, подшивки журнала «Вокруг света», самодельные карты плаваний Колумба и крестовых походов – все эти атрибуты так называемого внутреннего мира стали пыльными, убогими, и я без раздумий и сожалений уничтожил их. А новых создать никак не получается. Без защиты же трудно, почти невыносимо: так и кажется, что окружающее вот-вот раздавит.
Защита может быть разной. Собирание марок, разведение паучков, татуировки, садоводство, выпивка, девчонки, беспрерывное чтение книг. А многие и из насущных проблем сделали себе защиту. Ничего больше не воспринимают, кроме забот о пропитании на завтрашний день, чтобы назавтра были силы заботиться дальше. Такой вот самозабвенный круговорот. И хобби, и работа, и смысл жизни. Три в одном… Хе-хе, честно говоря, когда-то по юности я много думал и мучился идиотским вопросом: в чем смысл жизни? Груду философской бредятины перечитал, сам, помню, даже пытался ответить. Теории разрабатывал. Недавно лишь понял, что смысл жизни – в добывании пищи. Пути разные, а цель-то одна. Человек, по большому счету, ничем не отличается от остального животного мира. А все эти философы… Им, хе-хе, легко было рассуждать о чем-то там запредельно духовном, высшем, когда они знали – завтрашний день им обеспечен, уж со жратвой-то у них не возникает напрягов. Вот и сидели в звуконепроницаемых кабинетах, прихлебывая кофеек, а на кухнях им создавали обеды из десяти блюд. Искать смысл жизни – привилегия несмышленых подростков и исправно кушающих. Остальных же волнуют проблемы посущественней.
Лёха снимает куртку, я заканчиваю накрывать на стол.
– А на фига на четверых собрал? – удивляется он.
– Павлик с Ксюхой должны зайти.
– Чего?!
– Так получилось, – оправдываюсь. – Я пошел посуду мыть, встретил Павлика…
– Дебилина! – Помрачневший Лёха садится за стол. – Вдвоем бы само то. Пойла и жратвы как раз на двоих. Чё, как мясо?
– Скоро уже. – Тоже сажусь, жую огурец, пытаюсь растолковать: – Павлик же нас подогревает время от времени, надо и его не кидать…