Страница:
Роман Сенчин
Минус (сборник)
Минус
1
Опять она сидит на подоконнике в картинной позе. Боком так, с ногами. Смотрит на улицу. Правая кроссовка часто и мелко дрожит, в ушах эти «таблетки» от плеера. Слышу шипяще-стучащий ритм спрятанной мелодии.
Вот шел до уборной, а увидел ее – остановился. Вчера вечером было то же самое… Сидит, согнув свои тоненькие, в узких черных джинсах ноги. Лицо отвернула к окну. Прямые и длинные, какие-то золотисто-каштановые волосы собраны в хвост зеленой бархатной резинкой. Продают такие резинки в ларьках – десятка за пять штук.
Одна в пустой кафельной коробке бывшей этажной кухни.
Что она там видит в окне? Знаю наверняка: соседнее крыло общаги, где в желтых квадратиках-окнах опухшие, одуревшие рожи, а внизу – двор столовой, гора гнилых деревянных ящиков, вываренные кости в контейнере, сорокалитровые баки спомоями. Как раз, наверно, сонный грузчик в засаленном синем халате перекуривает… Да нет, черт, какой двор, какие кости?! Темно же там, ночь давно, столовая закрыта, окна почти все погашены – народ спит перед очередным непраздничным днем.
Да и не смотрит она ни на что, а просто отвернулась от коридора, глаза под веками спрятала. Просто слушает музыку.
Ништяк ей. Сидит так каждый вечер, заткнув «таблетками» уши. Я же, как последний придурок, ее разглядываю. Щупаю глазами волосы, свитерок, джинсы, дрожащую под музыку кроссовку на ее правой ноге.
Откуда она взялась? Неделю назад ее не было. Может, из Казахстана переселенцы или из Тувы, как я, например, или с Севера. В общаге таких через комнату. Сбегаемся в маленький русский городок со всех сторон.
Ну что? Должна же, в конце концов, кассета закончиться. Станет переворачивать на другую сторону, тогда и глянет… Главное – увидеть лицо. Если симпатичная, я готов заговорить, запасся уже парочкой бойких фраз, может, получится познакомиться… Да когда же прекратится это стучащее, тупое шипение?..
Вчера ждал того же, переминаясь с ноги на ногу. Каждую секунду казалось, что сейчас вот она шевельнется, щелкнет кнопкой на плеере. Обернется… Нет, не дождался. Облом. И когда возвращался в комнату, она сидела все так же; единственное, чем отличалась от большой мертвой куклы, – ритмично дрожащей кроссовкой.
На этот раз я долго не маялся, плюнул, прошел мимо, решил: лучше с Лёхой в картишки. Ничего, может, завтра…
– Там опять эта, – сообщаю.
Лёха, как всегда, на кровати. Таращится в потолок.
– Гляди, новый цветок нашел. – Он приподнял руку. – Вон, такой, типа этого… типа тюльпана. Видишь?
Потолок весь в мелких трещинах. Лёха вечерами составляет из трещин всякие цветочки, рожи, узоры.
– Придурок, – говорю ему. – Там эта телка опять, на подоконнике. Пойдем познакомимся.
– Да она мелкая, – Лёха кривится.
– Ну и что? Какая разница?
Он не отвечает, морщит лоб, изучая потолок снапряженным вниманием. Я ложусь на свою кровать. Полежав немного, снимаю ботинки. Тоже смотрю вверх, на трещинки. У меня трещинки в узоры не складываются: девочка на подоконнике не дает покоя.
– Лёх, пойдем подкатим к ней. Хотя бы лицо увидим. А?
– Сначала носки постирай. Дышать нечем!
– А-ай… – Отворачиваюсь к стене.
Некоторое время молчим. Я размышляю. Сперва о том, что завтра спектакль только вечерний и мы свободны до четырех часов. Потом – что неплохо бы выпить. Хм, очень даже неплохо… И тут же явилась тоска и защипала, затормошила колючими, холодными пальцами…
– Надо бы магнитофон починить, – говорю. – Без него вообще…
От соседа лаконичный ответ:
– Дай бабок – починю.
– Эх-х…
С боку перевернулся обратно на спину. Со спины – немного погодя – на живот. Спрятал рожу в подушке…
Наша комната – как у всех. Пять не особо размашистых шагов в длину, два с половиной в ширину. Пара железных скрипучих кроватей, стол, две тумбочки, два стула. На гвоздях по стенам висят одежда и полотенца. Ну, кой у кого, конечно, комнаты благоустроенней, мебель, телик, еще разное, но по большому счету… Как ни обставь – общажная комната ей и остается.
Ее нам снимает драмтеатр у мебельной фабрики рублей за сто в месяц. Вообще здесь живет кто угодно, кажется, только не рабочие самой фабрики. Беженцы, молодые парочки с грудными детьми, решившие от родителей отделиться; еще китайцы, вьетнамцы, чуреки, чучмеки всякие, сбежавшие из семьи мужики-алкаши… Из театра кроме нас с Лёхой – парикмахерша Оксана, жирная, мужеподобная бабища с толстыми волосками на подбородке, иактер Валишевский, спившийся старикан, давно не играющий. Для более ценных кадров театр разоряется на квартиры. Не покупает, ясное дело, тоже снимает, но все равно – квартира… Да нам с Лёхой грех жаловаться: он ушел от жены и двухлетней дочки, значит, по своей воле остался без жилья, а я вообще хрен знает кто. Жил с мамой и папой в Кызыле – столице автономной национальной республики, потом республика обрела суверенитет, у коренного народа появилось самосознание, начались всякие события и напряженности; нескольких русских порезали насмерть, многих – слегка. Моему отцу тоже досталось… Поправившись, он перевез нас сюда, на русскую землю.
Нашлась в одной деревне почти дармовая развалюха-избенка, мы кое-как ее подлатали и стали жить. От райцентра – от Минусинска, где вот сейчас я, – деревня недалеко, километрах в полста. Я часто наезжал в город, искал, где бы пристроиться. Повезло – взяли монтировщиком в театр, даже крышей над головой обеспечили. И это кажется чудом.
А там, в Кызыле, мы были семьей небедной. Отец до поры до времени считался незаменимым специалистом, работал в республиканском министерстве культуры, но потом его заменили… Была трехкомнатная квартира в центре, на берегу Енисея, ухоженная дача, гараж капитальный и четыреста двенадцатый «Москвич»… Продали всё это, кроме «Москвича», а деньги потратились на переезд и ремонт избушки. Единственное, что купили из крупного, – списанный из АТП по старости грузовик «ГАЗ», в деревне очень полезная вещь. Можно неплохо подзарабатывать с его помощью: кому дров привезти, кому бревнышек или покойника на кладбище доставить. Здесь же, в Минусинске, квартиры стоят о-го-го! Родители, правда, мечтают купить хоть однокомнатку, стараются (пятый год уже) на овощах заработать. Выращивают, везут в город на рынок, торгуют, да только и двух-трех тысяч скопить не получается. На необходимое всё уходит.
Вообще, с живыми деньгами повсюду, говоря мягко, проблемы. Соседи наши, хакасы, выпустили свою внутриреспубликанскую валюту – «катановку» – достоинством в пять рублей. Цветом, видел, бело-чёрно-зеленая, как доллар, а вместо президента – их просветитель Катанов в форме то ли прокурора, то ли железнодорожника… А у нас в театре взамен части зарплаты талоны на продукты питания сделали. Один талон равен сотне рублей, и отовариться можно в нескольких магазинах города, скем насчет этого есть договор. Деньги же дают очень редко и понемногу… Хе, помню, как выдали эти талоны впервые, сразу на месяц. Весь театр ушел в загул. Сорвали несколько спектаклей, пировали, а потом взвыли: голодаем. До конца месяца питались в долг в театральном буфете сосисками и бутербродами с кофе. С тех пор бухгалтеры дают талоны строго на неделю, актеры и прочие научились более-менее растягивать, успокоились.
Нет, жить кое-как можно. Многим куда хуже, наверно.
– Лёх, давай в дурака.
– Дава-ай.
Встаю, беру стул, карты с тумбочки. Сажусь рядом с Лехиной кроватью. Начинаю тасовать.
– Блин, новые надо, – заодно ворчу, – как тряпки стали уже.
– Купи, – ехидно советует Лёха.
По коридору тяжелые шаги и удары ботинком в стену время от времени. Так обычно возвращается домой наш сосед справа.
– Санёк, – узнает Лёха и усмехается: – Счас начнется!
Сане вот-вот в армию. Жена подвела. Один ребенок у них есть, полуторагодовалый сынишка, ждали второго, но что-то с женой случилось и – выкидыш, короче. Не смогла пару месяцев доносить. Может, и Санек постарался по пьяни. Они частенько хлещутся… В общем, теперь ему в армию.
Я раскидал по шесть измусоленных, изжеванных карт. Козырь – пики.
– О-ой-й, – Лёха кисло глядит на карточный веерок у себя в руке. – Раздал, козлина. Ну, заходи.
Бросаю ему пару семерок, для начала.
А за стеной начинается соседский вечерний концерт. «Ах, твари, с-сучары! – орет Санек. – Мразёвка поганая!..» В ответ – визг жены.
– Понеслось, – констатирует Лёха.
«Да я вас всех-х! Мне теперь все равно, мне так и так!..» Звон посуды, истошный рев сынишки.
– Сколько у них посуды, – удивляюсь. – Каждый вечер колотят.
– Семья, – Лёха пожимает плечами. – У меня с женой еще и не то бывало.
– А зачем жениться тогда?
– Инстинкт.
Перебрасываемся картишками, отбиваемся, пытаемся друг друга завалить. По соседству полыхает скандал. Вроде и драка началась.
– Пойти, что ль, посмотреть, – говорю, – а то еще перережутся…
– Пуска-ай. Так им и надо. Всё правильно.
– А жена-то у него ничё.
– Ленка? Кхе, вот он и бесится. Его в армаду, а она тут с нами…
– Неплохо бы, – вздыхаю.
– Да чего хорошего? Которая рожала – на фиг она. Вот лет в девятнадцать телка – это нормал.
– Ну ты и гурман! Хотя… хотя я бы, конечно, тоже с девочкой лучше. – Мое воображение опять разыгралось, эта, с подоконника, перед глазами. – Погнали, может, она там еще!
– Кто?
– Ну, на кухне которая…
– О-ох, иди ты, иди, не мудись. Говна-пирога.
– Да как я один, ни с того ни с сего… Не смогу…
Сыграли десяток партий. Надоело. Жрать особенно нечего. Только картошка и хлеб. Картошка хоть и универсальный продукт, а уже не лезет.
– В понедельник в деревню смотаюсь, – мечтаю, – привезу мясного, огурчиков…
– Вези, вези! Похаваем.
У Лехи, в отличие от меня, вообще нет вариантов. К жене путь заказан, там уже другой хозяин, а родители – в Прокопьевске, отец у него бывший шахтер, а ныне инвалид, мать тоже какая-то больная, впору им помогать, а не ждать перевода или посылки с вкусненьким.
– Накатить бы, – говорит Лёха, вытягиваясь на кровати.
– Пойдем к Павлику с Ксюхой.
– Меня, в курсе, рвать тянет от ее этой хари!
– Ну, я тебя не трахать ее зову. Попросим у Павлика раскуриться.
– Раскуриться? Уху! А потом что делать, когда на хавку пробьет? Где хавчик-то?
М-да, он, в принципе, прав. Курнуть – хорошо, но при отходняке жрать как свинье охота. То-то узбеки всякие предпочитают шмалить в чайхане. Курнут, побазарят на философские темы, а потом скорей плов руками в пасть. Шашлыки, шаурму…
– Тогда давай до Валишеского, – предлагаю дальше. – У него, может, водяра.
– Бля, да когда у него водяра?! – Лёха безнадежно роняет голову на подушку. – Сам сшибает везде.
Он вновь погружается в разглядывание трещинок на потолке. Я брожу по комнате. На будильнике – половина двенадцатого. Засыпаем мы часа в два обычно… Как убить время?
– А что ты предлагаешь? – начинаю злиться. – Туда – нет, сюда – нет. Хотя бы телок каких-нибудь…
– О-ой, дебилина, – в ответ стонет Лёха. – Одни бабы в башке. Проблему сделал… Да спустись, они у входа рядами вон дежурят, только и ждут, кто б их подснял, напоил и оттрахал.
– Вот именно. А на хрена я им пустой? Была бы бутылка…
Лёха, прищурившись, осмотрел меня с ног до головы:
– Да, ты прав – без бутылки с тобой вряд ли кто согласится…
– Идио-от! – Валюсь на кровать.
Тихо. Санек за стеной, видно, срубился… Доживает свои последние дни на гражданке. Мается. Я это ощущение помню. Всё, кажется, конец тебе. Так вот посадят в поезд, лысого, слабого, перепуганного, и повезут на убой. А вокруг жизнь, люди свободные гуляют и не замечают, что ты с ними прощаешься. Равнодушные насчет тебя и счастливые. А тебе все – конец.
Отворачиваюсь к стене, царапаю ногтем выцветшие, полуистлевшие обои.
– Вот скажи, Роман, – необычно культурно, но с прикрытой издевкой начинает Лёха, – сколько тебе лет?
– Двадцать пять скоро. А что?
– Да так… Послушаешь тебя, впечатление, что ты пятнадцатилетний мальчик-колокольчик какой-то. Или, хе-хе, или в натуре, – он готов заржать, – еще ни разу?..
– Придурок, – говорю. – Пойми, мне необходимо общение с ними. Долгое, постепенное… Для меня женщина – это не только… это самое… Это чудо, понимаешь, нет? Нужен трепет, шепот ласковых слов, нежные прикосновения чтоб… А по-твоему: хватай пузырь и беги на случку…
– Хе, я и в одно рыло этот пузырь выжру легко, – перебивает Лёха, – без всяких баб. Мне трех лет сженой до отрыжки хватило. И кстати – надолго!
– Понятно, тогда отдыхай. – Продолжать этот разговор не хочется; несколько романтических фразочек, сказанных сначала вроде как в шутку, разбередили что-то внутри, стало совсем тоскливо.
Я сел на кровати и стал обуваться.
– Ты куда? – спрашивает Лёха тревожно.
– Пойду по коридору пройдусь.
– Пошли вместе.
Коридор длинный – через весь этаж. Мы живем в левом крыле общаги, а до конца правого метров триста, если не больше. Справа и слева частые двери. Коридор узкий, полутемный, половина ламп дневного света перегорела, другая светит слабо, часто мигая и потрескивая. Стены покрашены темно-синей краской, а двери какой-то болотной.
Проходим мимо опустошенных кухонь, вонючих пещер умывалок и уборных, запертых помещений для стирки – бывших душевых… А девочки той, на подоконнике, уже нет. Зря. Вот сейчас бы как раз подойти, заговорить, познакомиться. То да сё. Лёха, оказавшись от нее в двух шагах, стопроцентно бы согласился помочь мне…
– Давай все-таки заглянем к Павлику, – предлагаю, когда, дойдя до тупика в правом крыле, мы повернули обратно. – Вдруг что, а?
– Хрен с тобой, давай…
На одних дверях красивые жестяные таблички с цифрами, на других цифры выведены краской, а то и просто мелом. На некоторых вообще нет ничего… Павлик с Ксюхой живут в четыреста пятьдесят седьмой – у них табличка большая, с какими-то завитками вокруг номера, словно на двери богатой квартиры.
Павлику под тридцатник. Это невысокий, начавший лысеть парень, сухопарый, с сизо-бледным лицом и мелкими, изъеденными кариесом зубами. Конечно, нигде не работает. Нашел вот страшную, а потому ценящую мужчин и покладистую бабищу с жильем каким-никаким и лег на кровать. Ксюху он называет «мама», а она его гордо: «мой мужчина». Иногда Павлик уходит в степь за городом, собирает коноплю, еще посещает библиотеку, очень любит читать приключения и простенькие детективы.
Стучу.
– Открыто! – не слишком гостеприимный женский голос с той стороны.
Входим. Комната кажется совсем мизерной. Это из-за шкафа, широкой кровати, двух столов и всякого барахла, непременного для создания так называемого уюта.
Ксюха возится у плиты, что-то варит. Павлик, конечно, лежит с книгой.
– Чё приперлись? – интересуется парикмахерша.
– Да вот… – я мнусь, а Лёха хмуро молчит, навалившись спиной на дверь. – Да зашли вот… Это самое, Паш…
Тот не реагирует. У него правило: дочитать абзац, заложить страницу старой двадцатипятирублевкой и тогда уж общаться с гостями.
Наконец-то оставил книгу, поднялся. Пожимает нам руки.
– Как дела? – говорит.
– М-м, так… У тебя, Паш, случайно не будет?.. – я щелкнул себя по горлу. – Позарез, а?
– Вы что! Мы с мамой и вкус забыли.
– О-ох, жалко… А травки бы?..
У Павлика на лице появляется недовольство. Он, ясное дело, курнул слегка, больше не хочет, да и халявщики кому ж приятны…
– Самим, парни, надо беспокоиться. Все пустыри позаросли – выходи и рви на здоровье.
– Да конечно, конечно, Паш, – виновато киваю, – каждый день собираемся, но все как-то… А тут подперло – сил нет… – горько вздыхаю, голос делаю жалобным до предела: – Может, стаканчик в долг бы? Для кузьмича.
Ксюха смотрит воинственно, готова при первом же проявлении с моей стороны признаков наглости вышвырнуть в коридор. Но Павлик, спасибо ему, смягчается:
– Шалы могу отсыпать, этого не особо жалко. Яуж думал, плана хотите, шишек.
– Да нет, ты что, нет! Шалы плохонькой, чтоб пожарить…
Ксюха повернулась спиной, намешивает в кастрюле свое варево. Павлик лезет под кровать. Достал сначала один матерчатый мешочек, помял, отложил в сторону. За ним другой – побольше. Развязывает тесемки.
– Мама, дай-ка стакан.
– Они ж фиг вернут, – ворчит Ксюха своим низким, каким-то медвежьим голосом, но стакан все же дает.
– Кстати, парни, Чейза читали? «Весь мир в кармане»? – спрашивает Павлик, впихивая в посудинку сухие былинки, листочки, ломая, мельча их.
Я с готовностью отвечаю:
– Единственная его классная вещь! – И тут же из осторожности поправляюсь: – Ну, то есть – действительно гениальная.
– Согласен! – Павлик улыбается; его маленькое лицо напоминает добротно высушенный, покрытый тоненьким слоем кожи череп. – Книга что надо… Вот чуваки отрывались! Такое дельце чутка не провернули… Жалко, сорвалось, эх…
Я трясу головой и тоже улыбаюсь, а затем послушно грущу, когда Павлик начинает грустить о погибших героях… Книги я не читал – видел когда-то советскую экранизацию под названием «Мираж», – но наслышан, что роман этот у Чейза лучший.
– Если бы главного у них не вальнули, – рассуждает Павлик, – все б получилось. Он бы смог…
– Что ж делать, – вздыхаю, принимая стакан, – и в жизни такое на каждом шагу. Вечно что-то мешает… Ну, спасибо, Паша, огромное! Подогрел. До свидания, спокойной ночи!
Ксюха пробурчала в ответ, чтоб стакан занесли. Мы с Лёхой пятимся из комнаты. За нами следует Павлик, разминая пальцами сигарету.
– Мне б этот броневик с гринами и автоген, – его голос уже как бред больного, – я бы, блин, не лоханулся. Зубами б разгрыз…
– И на хрена тебе эта шала? – Лёха брезгливо косится на стакан.
– Сейчас пожарим.
– Я водяры хочу.
– А я ее, блин, рожаю?! Не будешь, я один…
– Крышу снесет с такой порцайки.
– Ну и кайф – будет что вспомнить…
На вкус кузьмич не очень-то приятен. Такая маслянистая, подслащенно-горькая, хрустящая солома. Но малоприятность самого поглощения искупается последующим… Правду сказать, куда больше, чем курить косяки, мне нравятся кузьмич и манага. Кузьмич жарят на растительном масле, а манага – это когда траву парят в молоке часок и потом, процедив через ситечко, пьют; вкус такой, типа кофейного напитка, типа «Колоса»… Еще можно напечь блинчиков. Нежно-зеленые, терпкие, от них своеобразный, волнообразный приход. Готовятся как обычные блины, только в тесто, кроме всего прочего, добавляют и коноплю.
Эти рецепты я узнал не так давно – когда обосновался здесь. В Кызыле пробовал, конечно, травку, там грех не попробовать, но предпочитал портвейн, был юношей достаточно правильным, книги любил читать, стихи сочинять пытался. А здесь – понеслось. Как говорится, сбился со своей орбиты, потерял стержень. Теперь мне чаще всего скучно, когда я в обычном состоянии, особенно невыносимы такие вот вечера в этой надоевшей комнате, наедине с надоевшим Лёхой. И хочется как-нибудь заторчать, разбить тупое однообразие. Ну, естественное желание…
Вот шел до уборной, а увидел ее – остановился. Вчера вечером было то же самое… Сидит, согнув свои тоненькие, в узких черных джинсах ноги. Лицо отвернула к окну. Прямые и длинные, какие-то золотисто-каштановые волосы собраны в хвост зеленой бархатной резинкой. Продают такие резинки в ларьках – десятка за пять штук.
Одна в пустой кафельной коробке бывшей этажной кухни.
Что она там видит в окне? Знаю наверняка: соседнее крыло общаги, где в желтых квадратиках-окнах опухшие, одуревшие рожи, а внизу – двор столовой, гора гнилых деревянных ящиков, вываренные кости в контейнере, сорокалитровые баки спомоями. Как раз, наверно, сонный грузчик в засаленном синем халате перекуривает… Да нет, черт, какой двор, какие кости?! Темно же там, ночь давно, столовая закрыта, окна почти все погашены – народ спит перед очередным непраздничным днем.
Да и не смотрит она ни на что, а просто отвернулась от коридора, глаза под веками спрятала. Просто слушает музыку.
Ништяк ей. Сидит так каждый вечер, заткнув «таблетками» уши. Я же, как последний придурок, ее разглядываю. Щупаю глазами волосы, свитерок, джинсы, дрожащую под музыку кроссовку на ее правой ноге.
Откуда она взялась? Неделю назад ее не было. Может, из Казахстана переселенцы или из Тувы, как я, например, или с Севера. В общаге таких через комнату. Сбегаемся в маленький русский городок со всех сторон.
Ну что? Должна же, в конце концов, кассета закончиться. Станет переворачивать на другую сторону, тогда и глянет… Главное – увидеть лицо. Если симпатичная, я готов заговорить, запасся уже парочкой бойких фраз, может, получится познакомиться… Да когда же прекратится это стучащее, тупое шипение?..
Вчера ждал того же, переминаясь с ноги на ногу. Каждую секунду казалось, что сейчас вот она шевельнется, щелкнет кнопкой на плеере. Обернется… Нет, не дождался. Облом. И когда возвращался в комнату, она сидела все так же; единственное, чем отличалась от большой мертвой куклы, – ритмично дрожащей кроссовкой.
На этот раз я долго не маялся, плюнул, прошел мимо, решил: лучше с Лёхой в картишки. Ничего, может, завтра…
– Там опять эта, – сообщаю.
Лёха, как всегда, на кровати. Таращится в потолок.
– Гляди, новый цветок нашел. – Он приподнял руку. – Вон, такой, типа этого… типа тюльпана. Видишь?
Потолок весь в мелких трещинах. Лёха вечерами составляет из трещин всякие цветочки, рожи, узоры.
– Придурок, – говорю ему. – Там эта телка опять, на подоконнике. Пойдем познакомимся.
– Да она мелкая, – Лёха кривится.
– Ну и что? Какая разница?
Он не отвечает, морщит лоб, изучая потолок снапряженным вниманием. Я ложусь на свою кровать. Полежав немного, снимаю ботинки. Тоже смотрю вверх, на трещинки. У меня трещинки в узоры не складываются: девочка на подоконнике не дает покоя.
– Лёх, пойдем подкатим к ней. Хотя бы лицо увидим. А?
– Сначала носки постирай. Дышать нечем!
– А-ай… – Отворачиваюсь к стене.
Некоторое время молчим. Я размышляю. Сперва о том, что завтра спектакль только вечерний и мы свободны до четырех часов. Потом – что неплохо бы выпить. Хм, очень даже неплохо… И тут же явилась тоска и защипала, затормошила колючими, холодными пальцами…
– Надо бы магнитофон починить, – говорю. – Без него вообще…
От соседа лаконичный ответ:
– Дай бабок – починю.
– Эх-х…
С боку перевернулся обратно на спину. Со спины – немного погодя – на живот. Спрятал рожу в подушке…
Наша комната – как у всех. Пять не особо размашистых шагов в длину, два с половиной в ширину. Пара железных скрипучих кроватей, стол, две тумбочки, два стула. На гвоздях по стенам висят одежда и полотенца. Ну, кой у кого, конечно, комнаты благоустроенней, мебель, телик, еще разное, но по большому счету… Как ни обставь – общажная комната ей и остается.
Ее нам снимает драмтеатр у мебельной фабрики рублей за сто в месяц. Вообще здесь живет кто угодно, кажется, только не рабочие самой фабрики. Беженцы, молодые парочки с грудными детьми, решившие от родителей отделиться; еще китайцы, вьетнамцы, чуреки, чучмеки всякие, сбежавшие из семьи мужики-алкаши… Из театра кроме нас с Лёхой – парикмахерша Оксана, жирная, мужеподобная бабища с толстыми волосками на подбородке, иактер Валишевский, спившийся старикан, давно не играющий. Для более ценных кадров театр разоряется на квартиры. Не покупает, ясное дело, тоже снимает, но все равно – квартира… Да нам с Лёхой грех жаловаться: он ушел от жены и двухлетней дочки, значит, по своей воле остался без жилья, а я вообще хрен знает кто. Жил с мамой и папой в Кызыле – столице автономной национальной республики, потом республика обрела суверенитет, у коренного народа появилось самосознание, начались всякие события и напряженности; нескольких русских порезали насмерть, многих – слегка. Моему отцу тоже досталось… Поправившись, он перевез нас сюда, на русскую землю.
Нашлась в одной деревне почти дармовая развалюха-избенка, мы кое-как ее подлатали и стали жить. От райцентра – от Минусинска, где вот сейчас я, – деревня недалеко, километрах в полста. Я часто наезжал в город, искал, где бы пристроиться. Повезло – взяли монтировщиком в театр, даже крышей над головой обеспечили. И это кажется чудом.
А там, в Кызыле, мы были семьей небедной. Отец до поры до времени считался незаменимым специалистом, работал в республиканском министерстве культуры, но потом его заменили… Была трехкомнатная квартира в центре, на берегу Енисея, ухоженная дача, гараж капитальный и четыреста двенадцатый «Москвич»… Продали всё это, кроме «Москвича», а деньги потратились на переезд и ремонт избушки. Единственное, что купили из крупного, – списанный из АТП по старости грузовик «ГАЗ», в деревне очень полезная вещь. Можно неплохо подзарабатывать с его помощью: кому дров привезти, кому бревнышек или покойника на кладбище доставить. Здесь же, в Минусинске, квартиры стоят о-го-го! Родители, правда, мечтают купить хоть однокомнатку, стараются (пятый год уже) на овощах заработать. Выращивают, везут в город на рынок, торгуют, да только и двух-трех тысяч скопить не получается. На необходимое всё уходит.
Вообще, с живыми деньгами повсюду, говоря мягко, проблемы. Соседи наши, хакасы, выпустили свою внутриреспубликанскую валюту – «катановку» – достоинством в пять рублей. Цветом, видел, бело-чёрно-зеленая, как доллар, а вместо президента – их просветитель Катанов в форме то ли прокурора, то ли железнодорожника… А у нас в театре взамен части зарплаты талоны на продукты питания сделали. Один талон равен сотне рублей, и отовариться можно в нескольких магазинах города, скем насчет этого есть договор. Деньги же дают очень редко и понемногу… Хе, помню, как выдали эти талоны впервые, сразу на месяц. Весь театр ушел в загул. Сорвали несколько спектаклей, пировали, а потом взвыли: голодаем. До конца месяца питались в долг в театральном буфете сосисками и бутербродами с кофе. С тех пор бухгалтеры дают талоны строго на неделю, актеры и прочие научились более-менее растягивать, успокоились.
Нет, жить кое-как можно. Многим куда хуже, наверно.
– Лёх, давай в дурака.
– Дава-ай.
Встаю, беру стул, карты с тумбочки. Сажусь рядом с Лехиной кроватью. Начинаю тасовать.
– Блин, новые надо, – заодно ворчу, – как тряпки стали уже.
– Купи, – ехидно советует Лёха.
По коридору тяжелые шаги и удары ботинком в стену время от времени. Так обычно возвращается домой наш сосед справа.
– Санёк, – узнает Лёха и усмехается: – Счас начнется!
Сане вот-вот в армию. Жена подвела. Один ребенок у них есть, полуторагодовалый сынишка, ждали второго, но что-то с женой случилось и – выкидыш, короче. Не смогла пару месяцев доносить. Может, и Санек постарался по пьяни. Они частенько хлещутся… В общем, теперь ему в армию.
Я раскидал по шесть измусоленных, изжеванных карт. Козырь – пики.
– О-ой-й, – Лёха кисло глядит на карточный веерок у себя в руке. – Раздал, козлина. Ну, заходи.
Бросаю ему пару семерок, для начала.
А за стеной начинается соседский вечерний концерт. «Ах, твари, с-сучары! – орет Санек. – Мразёвка поганая!..» В ответ – визг жены.
– Понеслось, – констатирует Лёха.
«Да я вас всех-х! Мне теперь все равно, мне так и так!..» Звон посуды, истошный рев сынишки.
– Сколько у них посуды, – удивляюсь. – Каждый вечер колотят.
– Семья, – Лёха пожимает плечами. – У меня с женой еще и не то бывало.
– А зачем жениться тогда?
– Инстинкт.
Перебрасываемся картишками, отбиваемся, пытаемся друг друга завалить. По соседству полыхает скандал. Вроде и драка началась.
– Пойти, что ль, посмотреть, – говорю, – а то еще перережутся…
– Пуска-ай. Так им и надо. Всё правильно.
– А жена-то у него ничё.
– Ленка? Кхе, вот он и бесится. Его в армаду, а она тут с нами…
– Неплохо бы, – вздыхаю.
– Да чего хорошего? Которая рожала – на фиг она. Вот лет в девятнадцать телка – это нормал.
– Ну ты и гурман! Хотя… хотя я бы, конечно, тоже с девочкой лучше. – Мое воображение опять разыгралось, эта, с подоконника, перед глазами. – Погнали, может, она там еще!
– Кто?
– Ну, на кухне которая…
– О-ох, иди ты, иди, не мудись. Говна-пирога.
– Да как я один, ни с того ни с сего… Не смогу…
Сыграли десяток партий. Надоело. Жрать особенно нечего. Только картошка и хлеб. Картошка хоть и универсальный продукт, а уже не лезет.
– В понедельник в деревню смотаюсь, – мечтаю, – привезу мясного, огурчиков…
– Вези, вези! Похаваем.
У Лехи, в отличие от меня, вообще нет вариантов. К жене путь заказан, там уже другой хозяин, а родители – в Прокопьевске, отец у него бывший шахтер, а ныне инвалид, мать тоже какая-то больная, впору им помогать, а не ждать перевода или посылки с вкусненьким.
– Накатить бы, – говорит Лёха, вытягиваясь на кровати.
– Пойдем к Павлику с Ксюхой.
– Меня, в курсе, рвать тянет от ее этой хари!
– Ну, я тебя не трахать ее зову. Попросим у Павлика раскуриться.
– Раскуриться? Уху! А потом что делать, когда на хавку пробьет? Где хавчик-то?
М-да, он, в принципе, прав. Курнуть – хорошо, но при отходняке жрать как свинье охота. То-то узбеки всякие предпочитают шмалить в чайхане. Курнут, побазарят на философские темы, а потом скорей плов руками в пасть. Шашлыки, шаурму…
– Тогда давай до Валишеского, – предлагаю дальше. – У него, может, водяра.
– Бля, да когда у него водяра?! – Лёха безнадежно роняет голову на подушку. – Сам сшибает везде.
Он вновь погружается в разглядывание трещинок на потолке. Я брожу по комнате. На будильнике – половина двенадцатого. Засыпаем мы часа в два обычно… Как убить время?
– А что ты предлагаешь? – начинаю злиться. – Туда – нет, сюда – нет. Хотя бы телок каких-нибудь…
– О-ой, дебилина, – в ответ стонет Лёха. – Одни бабы в башке. Проблему сделал… Да спустись, они у входа рядами вон дежурят, только и ждут, кто б их подснял, напоил и оттрахал.
– Вот именно. А на хрена я им пустой? Была бы бутылка…
Лёха, прищурившись, осмотрел меня с ног до головы:
– Да, ты прав – без бутылки с тобой вряд ли кто согласится…
– Идио-от! – Валюсь на кровать.
Тихо. Санек за стеной, видно, срубился… Доживает свои последние дни на гражданке. Мается. Я это ощущение помню. Всё, кажется, конец тебе. Так вот посадят в поезд, лысого, слабого, перепуганного, и повезут на убой. А вокруг жизнь, люди свободные гуляют и не замечают, что ты с ними прощаешься. Равнодушные насчет тебя и счастливые. А тебе все – конец.
Отворачиваюсь к стене, царапаю ногтем выцветшие, полуистлевшие обои.
– Вот скажи, Роман, – необычно культурно, но с прикрытой издевкой начинает Лёха, – сколько тебе лет?
– Двадцать пять скоро. А что?
– Да так… Послушаешь тебя, впечатление, что ты пятнадцатилетний мальчик-колокольчик какой-то. Или, хе-хе, или в натуре, – он готов заржать, – еще ни разу?..
– Придурок, – говорю. – Пойми, мне необходимо общение с ними. Долгое, постепенное… Для меня женщина – это не только… это самое… Это чудо, понимаешь, нет? Нужен трепет, шепот ласковых слов, нежные прикосновения чтоб… А по-твоему: хватай пузырь и беги на случку…
– Хе, я и в одно рыло этот пузырь выжру легко, – перебивает Лёха, – без всяких баб. Мне трех лет сженой до отрыжки хватило. И кстати – надолго!
– Понятно, тогда отдыхай. – Продолжать этот разговор не хочется; несколько романтических фразочек, сказанных сначала вроде как в шутку, разбередили что-то внутри, стало совсем тоскливо.
Я сел на кровати и стал обуваться.
– Ты куда? – спрашивает Лёха тревожно.
– Пойду по коридору пройдусь.
– Пошли вместе.
Коридор длинный – через весь этаж. Мы живем в левом крыле общаги, а до конца правого метров триста, если не больше. Справа и слева частые двери. Коридор узкий, полутемный, половина ламп дневного света перегорела, другая светит слабо, часто мигая и потрескивая. Стены покрашены темно-синей краской, а двери какой-то болотной.
Проходим мимо опустошенных кухонь, вонючих пещер умывалок и уборных, запертых помещений для стирки – бывших душевых… А девочки той, на подоконнике, уже нет. Зря. Вот сейчас бы как раз подойти, заговорить, познакомиться. То да сё. Лёха, оказавшись от нее в двух шагах, стопроцентно бы согласился помочь мне…
– Давай все-таки заглянем к Павлику, – предлагаю, когда, дойдя до тупика в правом крыле, мы повернули обратно. – Вдруг что, а?
– Хрен с тобой, давай…
На одних дверях красивые жестяные таблички с цифрами, на других цифры выведены краской, а то и просто мелом. На некоторых вообще нет ничего… Павлик с Ксюхой живут в четыреста пятьдесят седьмой – у них табличка большая, с какими-то завитками вокруг номера, словно на двери богатой квартиры.
Павлику под тридцатник. Это невысокий, начавший лысеть парень, сухопарый, с сизо-бледным лицом и мелкими, изъеденными кариесом зубами. Конечно, нигде не работает. Нашел вот страшную, а потому ценящую мужчин и покладистую бабищу с жильем каким-никаким и лег на кровать. Ксюху он называет «мама», а она его гордо: «мой мужчина». Иногда Павлик уходит в степь за городом, собирает коноплю, еще посещает библиотеку, очень любит читать приключения и простенькие детективы.
Стучу.
– Открыто! – не слишком гостеприимный женский голос с той стороны.
Входим. Комната кажется совсем мизерной. Это из-за шкафа, широкой кровати, двух столов и всякого барахла, непременного для создания так называемого уюта.
Ксюха возится у плиты, что-то варит. Павлик, конечно, лежит с книгой.
– Чё приперлись? – интересуется парикмахерша.
– Да вот… – я мнусь, а Лёха хмуро молчит, навалившись спиной на дверь. – Да зашли вот… Это самое, Паш…
Тот не реагирует. У него правило: дочитать абзац, заложить страницу старой двадцатипятирублевкой и тогда уж общаться с гостями.
Наконец-то оставил книгу, поднялся. Пожимает нам руки.
– Как дела? – говорит.
– М-м, так… У тебя, Паш, случайно не будет?.. – я щелкнул себя по горлу. – Позарез, а?
– Вы что! Мы с мамой и вкус забыли.
– О-ох, жалко… А травки бы?..
У Павлика на лице появляется недовольство. Он, ясное дело, курнул слегка, больше не хочет, да и халявщики кому ж приятны…
– Самим, парни, надо беспокоиться. Все пустыри позаросли – выходи и рви на здоровье.
– Да конечно, конечно, Паш, – виновато киваю, – каждый день собираемся, но все как-то… А тут подперло – сил нет… – горько вздыхаю, голос делаю жалобным до предела: – Может, стаканчик в долг бы? Для кузьмича.
Ксюха смотрит воинственно, готова при первом же проявлении с моей стороны признаков наглости вышвырнуть в коридор. Но Павлик, спасибо ему, смягчается:
– Шалы могу отсыпать, этого не особо жалко. Яуж думал, плана хотите, шишек.
– Да нет, ты что, нет! Шалы плохонькой, чтоб пожарить…
Ксюха повернулась спиной, намешивает в кастрюле свое варево. Павлик лезет под кровать. Достал сначала один матерчатый мешочек, помял, отложил в сторону. За ним другой – побольше. Развязывает тесемки.
– Мама, дай-ка стакан.
– Они ж фиг вернут, – ворчит Ксюха своим низким, каким-то медвежьим голосом, но стакан все же дает.
– Кстати, парни, Чейза читали? «Весь мир в кармане»? – спрашивает Павлик, впихивая в посудинку сухие былинки, листочки, ломая, мельча их.
Я с готовностью отвечаю:
– Единственная его классная вещь! – И тут же из осторожности поправляюсь: – Ну, то есть – действительно гениальная.
– Согласен! – Павлик улыбается; его маленькое лицо напоминает добротно высушенный, покрытый тоненьким слоем кожи череп. – Книга что надо… Вот чуваки отрывались! Такое дельце чутка не провернули… Жалко, сорвалось, эх…
Я трясу головой и тоже улыбаюсь, а затем послушно грущу, когда Павлик начинает грустить о погибших героях… Книги я не читал – видел когда-то советскую экранизацию под названием «Мираж», – но наслышан, что роман этот у Чейза лучший.
– Если бы главного у них не вальнули, – рассуждает Павлик, – все б получилось. Он бы смог…
– Что ж делать, – вздыхаю, принимая стакан, – и в жизни такое на каждом шагу. Вечно что-то мешает… Ну, спасибо, Паша, огромное! Подогрел. До свидания, спокойной ночи!
Ксюха пробурчала в ответ, чтоб стакан занесли. Мы с Лёхой пятимся из комнаты. За нами следует Павлик, разминая пальцами сигарету.
– Мне б этот броневик с гринами и автоген, – его голос уже как бред больного, – я бы, блин, не лоханулся. Зубами б разгрыз…
– И на хрена тебе эта шала? – Лёха брезгливо косится на стакан.
– Сейчас пожарим.
– Я водяры хочу.
– А я ее, блин, рожаю?! Не будешь, я один…
– Крышу снесет с такой порцайки.
– Ну и кайф – будет что вспомнить…
На вкус кузьмич не очень-то приятен. Такая маслянистая, подслащенно-горькая, хрустящая солома. Но малоприятность самого поглощения искупается последующим… Правду сказать, куда больше, чем курить косяки, мне нравятся кузьмич и манага. Кузьмич жарят на растительном масле, а манага – это когда траву парят в молоке часок и потом, процедив через ситечко, пьют; вкус такой, типа кофейного напитка, типа «Колоса»… Еще можно напечь блинчиков. Нежно-зеленые, терпкие, от них своеобразный, волнообразный приход. Готовятся как обычные блины, только в тесто, кроме всего прочего, добавляют и коноплю.
Эти рецепты я узнал не так давно – когда обосновался здесь. В Кызыле пробовал, конечно, травку, там грех не попробовать, но предпочитал портвейн, был юношей достаточно правильным, книги любил читать, стихи сочинять пытался. А здесь – понеслось. Как говорится, сбился со своей орбиты, потерял стержень. Теперь мне чаще всего скучно, когда я в обычном состоянии, особенно невыносимы такие вот вечера в этой надоевшей комнате, наедине с надоевшим Лёхой. И хочется как-нибудь заторчать, разбить тупое однообразие. Ну, естественное желание…
2
В брехаловке предспектаклевая ругачка. Костюмерши недоглядели за одним из платьев, и на его широком складчатом подоле – здоровенное пятно. Видимо, задела актриса Таня Тарошева за декорации, а они окрашены какой-то жутко мажущейся, похожей на печную сажу краской, и – вот…
– Это ваша работа, понимаете?! Ваша непосредственная работа, чтобы одежда была чиста, отглажена, готова! – отчитывает костюмерш директор театра, интеллигентный с виду, но истеричный бывший актер-середнячок Виктор Аркадьевич. – И такое, я помню, не первый раз. То сорочка потерялась, то цилиндр измяли из «Последних дней»!..
Одна костюмерша, Валя, трет пятно отбеливателем, а другая, Ольга, стоит перед директором, кивает, безоговорочно соглашается, признавая вину.
Режиссер Дубравин скрючился в кресле, лицо обиженное, он нервно курит. Актеры помалкивают, слоняясь по тесной брехаловке. Все уже переодеты. Женщины превратились в дам, на них пышные, яркие наряды, будничные лица разукрашены толстым слоем грима. Мужчины тоже преобразились: поджарые похожи на задорных хохлатых петушков, полные – на солидных пингвинов. Фраки делают их нелепыми и смешными и в то же время притягательными для глаз, и, что ни говори, по сравнению со свитерами, тертыми джинсами, спортивными шапочками, что носят они в реальной жизни, – фраки и прочие подобные вещи очень их облагораживают.
Мы, пятеро монтировщиков, рядком сидим на длинном кожаном диване, равнодушно слушаем то оглушительно-громкую, то жутковато-тихую и, кажется, бесконечную речь директора. Лениво курим, у нас все готово для предстоящего представления.
– И что будем делать? – ледяным голосом спрашивает Виктор Аркадьевич. – Десять минут до выхода…
Оля с надеждой оглянулась на трущую платье Валю, на пятно, которое теперь не такое черное, зато расплывшееся на полподола.
– У? – Директор вновь повышает голос. – Мне спектакль отменять или как? Я в-вас!.. – Очередной взрыв истерики. – Я вас поувольняю к чертовой матери!
Тут из гримерной появилась Пашнина, наша ведущая актриса, прима, как говорится. Капризная, стареющая, одинаковая, но – привычка режиссеров – незаменимая. Переиграла всех главных героинь из мировой драматургии… И своим хрипловатым, страдальческим голосом она взывает:
– Когда-а?! Ну когда это кончится? Виктор Аркадьевич, умоляю вас! Людям нужно собраться, сосредоточиться. Что же это такое! – Она стоит, гордо изогнувшись, в дверях брехаловки, она в строгом платье, на голове парик из шикарных волос, морщинистое лицо загримировано до неузнаваемости; она сейчас просто божественна. Божественно ужасна.
– Дайте ей шаль какую-нибудь, пусть ее знобит, не знаю, пусть она кутается, – нервно советует прима. – Невозможно же, я же слова, слова забыла! – И она резким движением стиснула свою голову. – Я забыла слова! О, что теперь, что?! – Пашнина на самом краю припадка…
Спасительный звонок. Протяжный третий звонок. Тут как тут – запыхавшаяся помреж Аня с неизменными бумажками в кулаке, как всегда перепуганная, будто каждый спектакль для нее – сеанс у стоматолога.
– На… на сцену! Пожалуйста! – отрывисто, дрожащим голосом объявляет.
Пашнина выпрямила свое гибкое, змееобразное тело. Парикмахерша Ксюха скорее поправляет ей чуть сбившийся парик, Валя бросается за шалью для прикрытия злосчастного пятна.
Актеры гуськом через узкий проход потянулись на сцену. Дубравин откидывает голову на спинку кресла и напряженно вглядывается в люстру. Виктор Аркадьевич уходит к себе в кабинет с видом наведшего порядок городового.
– Какие предложения? – спрашивает наш бригадир Вадим, ветеран монтировщиков – лет семь держится на этом месте.
– Ну, можно, конечно, – угадывает смысл его вопроса парень здоровенного роста, качок Андрюня. – У меня как раз двадцать пять.
– А у меня десятка, – отзывается еще один монтировщик, Димон.
– Неплохо, неплохо, – кивает Вадим, – уже минимум есть. А ты, Ромыч, как?
– Есть немного, – говорю через силу, – только это на автобус, к родителям в понедельник обязательно надо…
– Да брось, давай лучше вздрогнем.
Я молчу, категорически отказываться неудобно. Бригадир же тем временем вытягивает из Лехи имеющуюся у него мелочишку… Понимаю – поездка к родителям на этой неделе накрылась. Вслед за всеми лезу в карман. Передаем Вадиму бумажки, монетки, тот их заботливо сортирует.
– Нормалёк, – говорит наконец, – пятьдесят шесть рублей. Посидим как надо! Кто побежит?
Торчать здесь, ожидая антракта, когда нужно будет переставлять декорации, не очень-то улыбается, тем более отходняк после вчерашнего кузьмича донимает. Лучше уж прогуляться.
– Давайте я.
Деньги перекочевывают ко мне.
– Возьми, значит, пойла полтора литра, – напутствует бригадир, – закусить чего…
– Колбасы, колбасы надо! Помидорок!.. – посыпались градом заказы, словно в руках у меня не жалкий полтинник, а по крайней мере пятихаточка.
Осторожно пробираюсь в нашу кандейку. Нужно пройти за задником сцены. В двух шагах от меня, за холстиной, веселятся на освещенном пространстве актеры. Как раз у них там дворянский пикничок разыгрывается.
На сцене – придуманный мирок, фанерный, двухчасовой. Но актеры именно сейчас по-настоящему и живут, прохаживаясь выразительно по определенным режиссером маршрутам, произнося внятно и с чувством заученные фразы – заученные до такой степени, что кажутся актерам своими собственными, выталкиваемыми прямиком из сердца, – пытаются заразить своей игрой собравшихся в зале. Заразить, чтобы потом показать: а это была лишь игра, это все – просто обман, пора плюхаться обратно в реальное… Кстати, об этом наш декоратор Серега Петраченко мастер порассуждать…
У меня частенько возникает желание как-нибудь разрушить этот мирок, этот обман. Надеть сейчас, например, в костюмерной тулуп, приклеить бороду и выйти под фонари. «А-а, гады, баре, собрались? Веселитеся? Кхе-хе, – таким скрипучим голосом. – А вот скоро вам кранты-то наведут. Уж насыплют углей под хвост!» Погрозить кулаком и уковылять обратно во тьму… Как они выпутаются, восстановят отрежиссированный, но сбитый моим появлением ход фанерной игры? Вот по2том холодным пообливаются во главе с богинеподобной Пашниной!
– Это ваша работа, понимаете?! Ваша непосредственная работа, чтобы одежда была чиста, отглажена, готова! – отчитывает костюмерш директор театра, интеллигентный с виду, но истеричный бывший актер-середнячок Виктор Аркадьевич. – И такое, я помню, не первый раз. То сорочка потерялась, то цилиндр измяли из «Последних дней»!..
Одна костюмерша, Валя, трет пятно отбеливателем, а другая, Ольга, стоит перед директором, кивает, безоговорочно соглашается, признавая вину.
Режиссер Дубравин скрючился в кресле, лицо обиженное, он нервно курит. Актеры помалкивают, слоняясь по тесной брехаловке. Все уже переодеты. Женщины превратились в дам, на них пышные, яркие наряды, будничные лица разукрашены толстым слоем грима. Мужчины тоже преобразились: поджарые похожи на задорных хохлатых петушков, полные – на солидных пингвинов. Фраки делают их нелепыми и смешными и в то же время притягательными для глаз, и, что ни говори, по сравнению со свитерами, тертыми джинсами, спортивными шапочками, что носят они в реальной жизни, – фраки и прочие подобные вещи очень их облагораживают.
Мы, пятеро монтировщиков, рядком сидим на длинном кожаном диване, равнодушно слушаем то оглушительно-громкую, то жутковато-тихую и, кажется, бесконечную речь директора. Лениво курим, у нас все готово для предстоящего представления.
– И что будем делать? – ледяным голосом спрашивает Виктор Аркадьевич. – Десять минут до выхода…
Оля с надеждой оглянулась на трущую платье Валю, на пятно, которое теперь не такое черное, зато расплывшееся на полподола.
– У? – Директор вновь повышает голос. – Мне спектакль отменять или как? Я в-вас!.. – Очередной взрыв истерики. – Я вас поувольняю к чертовой матери!
Тут из гримерной появилась Пашнина, наша ведущая актриса, прима, как говорится. Капризная, стареющая, одинаковая, но – привычка режиссеров – незаменимая. Переиграла всех главных героинь из мировой драматургии… И своим хрипловатым, страдальческим голосом она взывает:
– Когда-а?! Ну когда это кончится? Виктор Аркадьевич, умоляю вас! Людям нужно собраться, сосредоточиться. Что же это такое! – Она стоит, гордо изогнувшись, в дверях брехаловки, она в строгом платье, на голове парик из шикарных волос, морщинистое лицо загримировано до неузнаваемости; она сейчас просто божественна. Божественно ужасна.
– Дайте ей шаль какую-нибудь, пусть ее знобит, не знаю, пусть она кутается, – нервно советует прима. – Невозможно же, я же слова, слова забыла! – И она резким движением стиснула свою голову. – Я забыла слова! О, что теперь, что?! – Пашнина на самом краю припадка…
Спасительный звонок. Протяжный третий звонок. Тут как тут – запыхавшаяся помреж Аня с неизменными бумажками в кулаке, как всегда перепуганная, будто каждый спектакль для нее – сеанс у стоматолога.
– На… на сцену! Пожалуйста! – отрывисто, дрожащим голосом объявляет.
Пашнина выпрямила свое гибкое, змееобразное тело. Парикмахерша Ксюха скорее поправляет ей чуть сбившийся парик, Валя бросается за шалью для прикрытия злосчастного пятна.
Актеры гуськом через узкий проход потянулись на сцену. Дубравин откидывает голову на спинку кресла и напряженно вглядывается в люстру. Виктор Аркадьевич уходит к себе в кабинет с видом наведшего порядок городового.
– Какие предложения? – спрашивает наш бригадир Вадим, ветеран монтировщиков – лет семь держится на этом месте.
– Ну, можно, конечно, – угадывает смысл его вопроса парень здоровенного роста, качок Андрюня. – У меня как раз двадцать пять.
– А у меня десятка, – отзывается еще один монтировщик, Димон.
– Неплохо, неплохо, – кивает Вадим, – уже минимум есть. А ты, Ромыч, как?
– Есть немного, – говорю через силу, – только это на автобус, к родителям в понедельник обязательно надо…
– Да брось, давай лучше вздрогнем.
Я молчу, категорически отказываться неудобно. Бригадир же тем временем вытягивает из Лехи имеющуюся у него мелочишку… Понимаю – поездка к родителям на этой неделе накрылась. Вслед за всеми лезу в карман. Передаем Вадиму бумажки, монетки, тот их заботливо сортирует.
– Нормалёк, – говорит наконец, – пятьдесят шесть рублей. Посидим как надо! Кто побежит?
Торчать здесь, ожидая антракта, когда нужно будет переставлять декорации, не очень-то улыбается, тем более отходняк после вчерашнего кузьмича донимает. Лучше уж прогуляться.
– Давайте я.
Деньги перекочевывают ко мне.
– Возьми, значит, пойла полтора литра, – напутствует бригадир, – закусить чего…
– Колбасы, колбасы надо! Помидорок!.. – посыпались градом заказы, словно в руках у меня не жалкий полтинник, а по крайней мере пятихаточка.
Осторожно пробираюсь в нашу кандейку. Нужно пройти за задником сцены. В двух шагах от меня, за холстиной, веселятся на освещенном пространстве актеры. Как раз у них там дворянский пикничок разыгрывается.
На сцене – придуманный мирок, фанерный, двухчасовой. Но актеры именно сейчас по-настоящему и живут, прохаживаясь выразительно по определенным режиссером маршрутам, произнося внятно и с чувством заученные фразы – заученные до такой степени, что кажутся актерам своими собственными, выталкиваемыми прямиком из сердца, – пытаются заразить своей игрой собравшихся в зале. Заразить, чтобы потом показать: а это была лишь игра, это все – просто обман, пора плюхаться обратно в реальное… Кстати, об этом наш декоратор Серега Петраченко мастер порассуждать…
У меня частенько возникает желание как-нибудь разрушить этот мирок, этот обман. Надеть сейчас, например, в костюмерной тулуп, приклеить бороду и выйти под фонари. «А-а, гады, баре, собрались? Веселитеся? Кхе-хе, – таким скрипучим голосом. – А вот скоро вам кранты-то наведут. Уж насыплют углей под хвост!» Погрозить кулаком и уковылять обратно во тьму… Как они выпутаются, восстановят отрежиссированный, но сбитый моим появлением ход фанерной игры? Вот по2том холодным пообливаются во главе с богинеподобной Пашниной!