Страница:
– Да херли, – он снова морщится, – выпить же надо.
С художниками я знаком почти с первых дней своего житья в Минусинске. Уже, значит, больше трех лет. Да и кто их не знает, десяток тридцати-, сорокалетних забулдыг и горлопанов, что сквозь свои запои, голодание, безденежье упорно занимаются мало кому, кроме них самих, нужным творчеством.
Для полусонного, традиционного (несмотря на все проблемы последних лет) в своей обывательской жизни Минусинска художники – самая яркая группа людей. И они органичны в этом уездном городке, хотя население, сталкиваясь с чем-то новым и ярким, не радуется этому, а делает испуганную гримасу, ощеривается и старается отпихнуть инородные частицы подальше от своего уютного гнездышка, от своих покрытых теплым жиром мозгов. Так поступают здесь и почти все начальники учреждений, во власти которых приютить или придушить это новое и яркое. И если и живут в Минусинске авангардные поэты, музыканты, то они тесно связаны с соседним городом, энергичным и молодым Абаканом. Ведь там и тусовка есть, рок-фестивали случаются, альманах выпускают.
У художников же, наоборот, центр – Минусинск. Благодаря художественной школе, конечно, и краеведческому музею, которые содержат галерею, дают художникам выставляться, иметь выход к публике. Музыканты, поэты, всяческие неформалы из Минусинска постоянно бывают в Абакане, чтоб подпитаться энергией, как-то себя реализовать, а абаканские художники, наоборот, постоянные гости в Минусинске. Вот и сейчас на трех минусинцев один – Дима Ковригин – из Абакана. Значит, по поводу его приезда и бухают, и не день, не два уже, а скорей всего, с неделю в запое – этих ребят трудно довести до такого состояния пусть крупной, но краткосрочной пьянкой. Чтоб глаза так побелели, чтоб гуськом так вот пошли – надо долго не просыхать.
В магазине «Долина», первом попавшемся на пути, «Кумарьян» посмотреть отказались.
– Надо к Кириллу, – бормочет Решетов. – Он может взять. Я недавно ему две гуашки впарил… По эротике он западает.
– У меня не эротика, – обидчиво возразил Юра и тут же добавил: – Хотя, херли… Где он сидит?
Решетов почесал бороду, огляделся, сориентировался. Повел нас по лабиринту Торгового.
Мне жаль Юрину картинку: он, естественно, расстроится, раскается после запоя, что так глупо ее потерял. Пытаюсь остановить:
– Зря, Юрок, потом пожалеешь. Может, не надо?
– Ну, как же… – уныло вздыхает он, – выпить же надо.
– Вот, – Решетов остановился неподалеку от киоска «Видеопрокат».
Несколько парней просматривают выставленные на витрине кассеты. Сам хозяин, симпатичный и обходительный молодой человек, что-то объясняет одному из потенциальных клиентов, высунувшись в окно.
Юра развязывает бечевку. Снимает с холста простыню. И здесь, среди прорвы тепло одетых людей, коробок ларьков, грязных луж, рядом с огромными, переполненными мусором контейнерами, изображенные на холсте танцующие голые Кумарьяны смотрятся особенно нежными и прекрасными.
Картина слегка напоминает «Танец» французского авангардиста Матисса. Почти в таком же хороводе кружатся семь грациозных богинь Кумарьян. Но нарисованы они куда лучше, можно даже сказать – как живые. У француза какие-то ярко-розовые плетеобразные тела прыгающих подростков, а у Юры Пикулина есть настоящий сюжет, эстетическая ценность. Глубина мысли и наслаждение для глаз.
В общем, картина такая.
На живописной лужайке танцуют, взявшись за руки, очень красивые девушки. Выписаны они тщательно и подробно и действительно смотрятся живыми. Да нет, в жизни таких не бывает, у живых всегда какие-нибудь дефекты, недостатки, изъяны. А эти безупречны. Все семь. Все разные, но все прекрасны… И вот они водят свой хоровод, а в стороне на травке тихонько лежит человек (слегка похож он, кстати, на автора, на самого Пикулина) и курит здоровенную папиросу. Ну, понятно, не простую, а с гашем; это по его лицу заметно и по дыму папиросы. Дымом наполнен весь холст, таким легким, но ощутимо дурманящим туманом. Это – кумар. Из него-то и родились Кумарьяны, неземные, прекрасные девы, чтоб усладить взор художника, танцуя перед ним сладкий танец, а потом, когда придет срок гашишу потерять свою силу, они растворятся.
И опустеет лужайка, и художнику станет одиноко, плохо так, тяжело-тяжело. Поднимется он, отряхнется, вздохнет уныло и потащится домой, в давно надоевшую реальность, к кучам неподъемных проблем, к целлюлитной жене. И согревать его будет лишь воспоминание о прекрасных, неземных Кумарьянах, а волновать – надежда вновь их увидеть, высасывая косяк за косяком, попытки запечатлеть на холсте чудеснейшее виденье… Многим, я знаю, доводилось созерцать их, наполнив гашем коробку черепа, многие пробовали их нарисовать, и вот Юре Пикулину это почти удалось. «Почти» – не упрек, просто на все сто этого сделать никому никогда не удавалось…
Во время прошлогодней выставки Юре при мне предлагал назначить цену за «Кумарьян» очень небедный человек (директор крекерной фабрики), но он отказался. А теперь вот сам принес картину на Торговый и, скорее всего, сдаст за мелочь, чтоб только хватило слегка похмельнуться.
– Да что ж… хер ли, – бормочет автор, глядя на богинь, будто просит их понять, что не может сейчас поступить иначе, вынужден вот с ними расстаться. – Надо ж… – Нашел мутными глазами Решетова, протянул холст: – На, Шура, сдавай! Попытайся за пятихатку.
– Почему – я? – испугался Решетов, отшатнулся даже.
Юра морщится:
– Кончай… Ты его знаешь, сам же сказал. Держи, ну!
Приняв холст, Решетов затяжно посмотрел на Кумарьян, тоже как бы прощаясь, прося извинения, и зашагал к киоску. Юра стал глядеть ему вслед, облизывая синеватые, потрескавшиеся губы. А Ковригин с Миссингом, кажется, мало понимают, где они, что происходит, – они уставились в землю, стараясь потверже держаться на ногах.
Переговорив с Кириллом и оставив холст в киоске, Решетов возвращается:
– За пятьсот не берет, хотя вроде как цепанула.
– А сколько хочет?
– Двести.
Мне показалось, что Юра смертельно обиделся. Сейчас он заберет картину, закутает в простыню, согреет. Унесет домой. Спрячет…
– Ну… ну пускай хоть триста даст, – жалобно попросил. – Поторгуйся, Шур. На краски, скажи, больше ушло.
– Попробую. – И Решетов идет обратно.
– Ничего, Юрок, – вдруг очнулся, заговорил Миссинг, – все еще впереди, еще не такую забацаешь!
– Вряд ли…
Сторговались за двести семьдесят. На эти деньги немедленно купили две бутылки дешевейшей «Земской», бутылку пива, булку серого, сигарет и несколько пакетиков китайской лапши. В ближайшем укромном месте, за павильонами стройматериалов, открыли пузырь водки, пустили по кругу. Запивали пивом. Я тоже пару раз приложился.
Теперь художников не узнать. С глаз сползла белесая муть, лица порозовели. Вот и заулыбались.
– Ху-ух, – облегченно выдыхает Ковригин, невысокий, сорокалетний, с пышной рыжей бородой, торчащей во все стороны, только не вниз. Ковригин выдохнул так, точно держал в себе перегарный дух со вчерашнего вечера.
Миссинг поддержал:
– М-да-а, отпустило.
Еще раз глотнули, и Юра завинтил крышку:
– Что, Шур, к тебе?
– Куда же еще…
Художники двинулись в сторону девятиэтажек. Пикулин обернулся ко мне:
– Ты-то чего?
– Да нет, – говорю с сожалением, – на работу надо. Счастливо вам посидеть.
– Кхе, да уж… Двенадцатый день… Пора соскок делать.
– Значит – соскочить удачно.
Смотрю им вслед. Они идут маленькой тесной кучкой, бережно несут бутылки, закуску. О чем-то разговорились, быстро возбуждаясь, заспорили. Заржали. Ожили.
5
С художниками я знаком почти с первых дней своего житья в Минусинске. Уже, значит, больше трех лет. Да и кто их не знает, десяток тридцати-, сорокалетних забулдыг и горлопанов, что сквозь свои запои, голодание, безденежье упорно занимаются мало кому, кроме них самих, нужным творчеством.
Для полусонного, традиционного (несмотря на все проблемы последних лет) в своей обывательской жизни Минусинска художники – самая яркая группа людей. И они органичны в этом уездном городке, хотя население, сталкиваясь с чем-то новым и ярким, не радуется этому, а делает испуганную гримасу, ощеривается и старается отпихнуть инородные частицы подальше от своего уютного гнездышка, от своих покрытых теплым жиром мозгов. Так поступают здесь и почти все начальники учреждений, во власти которых приютить или придушить это новое и яркое. И если и живут в Минусинске авангардные поэты, музыканты, то они тесно связаны с соседним городом, энергичным и молодым Абаканом. Ведь там и тусовка есть, рок-фестивали случаются, альманах выпускают.
У художников же, наоборот, центр – Минусинск. Благодаря художественной школе, конечно, и краеведческому музею, которые содержат галерею, дают художникам выставляться, иметь выход к публике. Музыканты, поэты, всяческие неформалы из Минусинска постоянно бывают в Абакане, чтоб подпитаться энергией, как-то себя реализовать, а абаканские художники, наоборот, постоянные гости в Минусинске. Вот и сейчас на трех минусинцев один – Дима Ковригин – из Абакана. Значит, по поводу его приезда и бухают, и не день, не два уже, а скорей всего, с неделю в запое – этих ребят трудно довести до такого состояния пусть крупной, но краткосрочной пьянкой. Чтоб глаза так побелели, чтоб гуськом так вот пошли – надо долго не просыхать.
В магазине «Долина», первом попавшемся на пути, «Кумарьян» посмотреть отказались.
– Надо к Кириллу, – бормочет Решетов. – Он может взять. Я недавно ему две гуашки впарил… По эротике он западает.
– У меня не эротика, – обидчиво возразил Юра и тут же добавил: – Хотя, херли… Где он сидит?
Решетов почесал бороду, огляделся, сориентировался. Повел нас по лабиринту Торгового.
Мне жаль Юрину картинку: он, естественно, расстроится, раскается после запоя, что так глупо ее потерял. Пытаюсь остановить:
– Зря, Юрок, потом пожалеешь. Может, не надо?
– Ну, как же… – уныло вздыхает он, – выпить же надо.
– Вот, – Решетов остановился неподалеку от киоска «Видеопрокат».
Несколько парней просматривают выставленные на витрине кассеты. Сам хозяин, симпатичный и обходительный молодой человек, что-то объясняет одному из потенциальных клиентов, высунувшись в окно.
Юра развязывает бечевку. Снимает с холста простыню. И здесь, среди прорвы тепло одетых людей, коробок ларьков, грязных луж, рядом с огромными, переполненными мусором контейнерами, изображенные на холсте танцующие голые Кумарьяны смотрятся особенно нежными и прекрасными.
Картина слегка напоминает «Танец» французского авангардиста Матисса. Почти в таком же хороводе кружатся семь грациозных богинь Кумарьян. Но нарисованы они куда лучше, можно даже сказать – как живые. У француза какие-то ярко-розовые плетеобразные тела прыгающих подростков, а у Юры Пикулина есть настоящий сюжет, эстетическая ценность. Глубина мысли и наслаждение для глаз.
В общем, картина такая.
На живописной лужайке танцуют, взявшись за руки, очень красивые девушки. Выписаны они тщательно и подробно и действительно смотрятся живыми. Да нет, в жизни таких не бывает, у живых всегда какие-нибудь дефекты, недостатки, изъяны. А эти безупречны. Все семь. Все разные, но все прекрасны… И вот они водят свой хоровод, а в стороне на травке тихонько лежит человек (слегка похож он, кстати, на автора, на самого Пикулина) и курит здоровенную папиросу. Ну, понятно, не простую, а с гашем; это по его лицу заметно и по дыму папиросы. Дымом наполнен весь холст, таким легким, но ощутимо дурманящим туманом. Это – кумар. Из него-то и родились Кумарьяны, неземные, прекрасные девы, чтоб усладить взор художника, танцуя перед ним сладкий танец, а потом, когда придет срок гашишу потерять свою силу, они растворятся.
И опустеет лужайка, и художнику станет одиноко, плохо так, тяжело-тяжело. Поднимется он, отряхнется, вздохнет уныло и потащится домой, в давно надоевшую реальность, к кучам неподъемных проблем, к целлюлитной жене. И согревать его будет лишь воспоминание о прекрасных, неземных Кумарьянах, а волновать – надежда вновь их увидеть, высасывая косяк за косяком, попытки запечатлеть на холсте чудеснейшее виденье… Многим, я знаю, доводилось созерцать их, наполнив гашем коробку черепа, многие пробовали их нарисовать, и вот Юре Пикулину это почти удалось. «Почти» – не упрек, просто на все сто этого сделать никому никогда не удавалось…
Во время прошлогодней выставки Юре при мне предлагал назначить цену за «Кумарьян» очень небедный человек (директор крекерной фабрики), но он отказался. А теперь вот сам принес картину на Торговый и, скорее всего, сдаст за мелочь, чтоб только хватило слегка похмельнуться.
– Да что ж… хер ли, – бормочет автор, глядя на богинь, будто просит их понять, что не может сейчас поступить иначе, вынужден вот с ними расстаться. – Надо ж… – Нашел мутными глазами Решетова, протянул холст: – На, Шура, сдавай! Попытайся за пятихатку.
– Почему – я? – испугался Решетов, отшатнулся даже.
Юра морщится:
– Кончай… Ты его знаешь, сам же сказал. Держи, ну!
Приняв холст, Решетов затяжно посмотрел на Кумарьян, тоже как бы прощаясь, прося извинения, и зашагал к киоску. Юра стал глядеть ему вслед, облизывая синеватые, потрескавшиеся губы. А Ковригин с Миссингом, кажется, мало понимают, где они, что происходит, – они уставились в землю, стараясь потверже держаться на ногах.
Переговорив с Кириллом и оставив холст в киоске, Решетов возвращается:
– За пятьсот не берет, хотя вроде как цепанула.
– А сколько хочет?
– Двести.
Мне показалось, что Юра смертельно обиделся. Сейчас он заберет картину, закутает в простыню, согреет. Унесет домой. Спрячет…
– Ну… ну пускай хоть триста даст, – жалобно попросил. – Поторгуйся, Шур. На краски, скажи, больше ушло.
– Попробую. – И Решетов идет обратно.
– Ничего, Юрок, – вдруг очнулся, заговорил Миссинг, – все еще впереди, еще не такую забацаешь!
– Вряд ли…
Сторговались за двести семьдесят. На эти деньги немедленно купили две бутылки дешевейшей «Земской», бутылку пива, булку серого, сигарет и несколько пакетиков китайской лапши. В ближайшем укромном месте, за павильонами стройматериалов, открыли пузырь водки, пустили по кругу. Запивали пивом. Я тоже пару раз приложился.
Теперь художников не узнать. С глаз сползла белесая муть, лица порозовели. Вот и заулыбались.
– Ху-ух, – облегченно выдыхает Ковригин, невысокий, сорокалетний, с пышной рыжей бородой, торчащей во все стороны, только не вниз. Ковригин выдохнул так, точно держал в себе перегарный дух со вчерашнего вечера.
Миссинг поддержал:
– М-да-а, отпустило.
Еще раз глотнули, и Юра завинтил крышку:
– Что, Шур, к тебе?
– Куда же еще…
Художники двинулись в сторону девятиэтажек. Пикулин обернулся ко мне:
– Ты-то чего?
– Да нет, – говорю с сожалением, – на работу надо. Счастливо вам посидеть.
– Кхе, да уж… Двенадцатый день… Пора соскок делать.
– Значит – соскочить удачно.
Смотрю им вслед. Они идут маленькой тесной кучкой, бережно несут бутылки, закуску. О чем-то разговорились, быстро возбуждаясь, заспорили. Заржали. Ожили.
5
Сорвалась поездка картошку копать, зато судьба подарила участие в проводинах Саньки.
Только мы вернулись с Лёхой в общагу, усталые и злые, как обычно по вечерам, предвидя пустое, скучное время до сна и такой же пустой, свободный от работы понедельник, как в комнату завалился сосед. Голова обритая, со свежими царапинами, сам полупьяный и нехорошо, не по-доброму возбужденный.
– Во, чуваки, глядите! – Он пошлепал себя по лысине. – Завтра свалю!
– Уже? – без особого сочувствия отозвался Лёха, готовясь лечь на кровать.
– В десять утра, сука, от военкомата. И – ту-ту, гуд-бай, Санек, жди писем!
Я решил подбодрить:
– Ничего, вернешься. Я тоже два года оттарабанил и, видишь, живой.
– Ну, бля, повезло, значит, – пожал плечами Санек, достал пачку «Бонда», угостил меня и Леху, закурил сам, произнес другим, поумневшим каким-то голосом: – Вот посадят в вагон, повезут. Куда? Сейчас же все можно… Сделают рабом в Чечне где-нибудь, а потом – в яму…
– Брось, Сань, ты уж слишком…
– Не надо! – Он растер недокуренную сигарету в пепельнице, стал нервно потрошить фильтр. – Щас чуваки подвалят, бухать будем. Жена там готовит с девчатами. Посидим… на дорожку.
Услыхав о предстоящей пьянке, Лёха передумал ложиться, беспокойно заходил по комнате. Я сидел за столом, курил вкусную «бондину», машинально давил ногтем засохшие хлебные крошки. Подходящих утешительных слов не находилось. Всплывали одни язвительные, стёбные фразочки и почему-то ничего хорошего… А Санек тем временем разжигает в себе злобу – предполагает, что тут будет после него:
– Я там, значит, подыхать, а Ленка здесь на свободе… Вижу ведь, ждет не дождется, когда свалю!
– Ну, – не соглашаюсь, – бывает, и честно ждут.
– Да где бывает? В фильмах?.. Знаю я их – месяц потерпит и погнала начесывать… Мне все равно… только если узнаю, бля, с автоматом приеду, я ей устрою! – Санек достал новую сигарету. – У меня ж никого нет. Ленка вот и Серега, сын. И если, сука, узнаю…
Он собирается повторить угрозу насчет автомата или придумал уже другую, пострашней, но в коридоре как раз слышатся топот и громкие, явно нетрезвые голоса.
– О, чуваки! – Вскочил, выглянул в коридор. – Здорово!
– У-у, Санько! Ёптель!..
В нашу комнату – лавина человек из десяти. С бутылками. Все лезут к бритой Санькиной голове, стучат по ней. Крики:
– Душара!.. Вешайся, пока не опетушили!.. Санек, давай заливаться!.. Ах ты – лысая сволочь!..
Вволю поиздевавшись над призывником, чуваки (и мы с Лёхой заодно) перебрались в соседнюю комнату. Там уже накрыт стол длиной от окна до двери. Бутылки, большие чашки с соленой капустой и нарезанными кружочками огурцами, салатики, селедка, вареный картофан. Еще тянет откуда-то жареным мясом, но на столе его не видать. Стою в толпе шумных, подпитых ребят, жду приглашения садиться.
Санина жена Лена и две ее подруги, тоже общажницы, суетятся, расставляют посуду, двигают блюда с места на место, что-то озабоченно считают. В кроватке-манежике прыгает и хнычет полуторагодовалый Серега.
– Ну все, приступаем! – подталкивает Санек гостей. – Надо тяпнуть скорее…
Стульев всем не хватило, я принес два наших. Заранее чувствую в голове легкое кружение, точно выпил уже с полстакана. Да-а, вечерок обещается быть нескучным. Пойла – море просто. К тому же одна из подружек Лены (как имя, не знаю), с пятого этажа, довольно симпатичная. Давно ее замечаю, а вот сегодня есть шанс познакомиться и еще чего-нибудь, может, бог даст…
Как большинство полупьяных, нервничающих людей, Санек то возбужден, почти весел, то мрачен и задумчив. Но чуваки ему задумываться не позволяют, поминутно шлепают по бритой башке, по плечам, по спине. Подбадривают, дескать. Особо старается здоровенный парнище с тупой, словно окаменевшей мордярой. Он сидит слева от виновника торжества, и только Санек готовится пригорюниться – отвешивает ему смачного леща, затем с хохотом наполняет рюмки:
– Пей, бля, давай! Там, бля, не разгуляешься!
И каждый, чокаясь, считает необходимым что-нибудь ляпнуть:
– Как отвальную справишь, так и в армаде прослужишь!
Или:
– Два года, Саня, это не срок. Ребята на зоне-то!.. Эх! – И в том же духе.
Справа от Саньки жена, принарядившаяся и подкрашенная, но с портящим лицо перепуганным, затюканно-озабоченным выражением… А напротив меня как раз та девчонка с пятого этажа. Смотрю в основном на нее, ищу повод, чтоб с ней заговорить. К ней же почти сразу стал клеиться один из чуваков. Коренастый, рыжий, с разбитыми казанками на правой руке; на шее наушники, в майке с английскими буквами. Что-то, не переставая, втирает ей гудящим шепотком, улыбается, и она улыбается, слушая, кивает. На мои горячие взгляды – ноль внимания.
Лехе же вообще все до фени, он знай накладывает себе в тарелку хавчика и скорее его сжирает. Как же он пить-то собирается с переполненным животом? А гулянка, похоже, только начинается. Вот появилась огроменная чашка с мясом. Под мясо алкоголь пошел еще активнее. Каждые три минуты – тост, хлопанье по Санькиной голове, запрокидывание голов с пустеющими рюмками у ртов.
Серега, маленькая копия внутрисемейного бандита отца, раздраженный шумом и кучей людей, то и дело порывается выбраться из манежика; мать дает ему что-нибудь вкусненькое, и тот притихает на время.
Меньше чем за час все набрались. Про Саньку забыли, он скрючился на стуле, дремлет, уронив жалкую, сизоватую башку на столешницу. Пару раз еще пытался вернуться в сознание, приподнимался, оглядывал гостей взглядом трупа и наконец вырубился окончательно. Теперь его не волнует, что это его последние часы на гражданке, что здоровюга с тупой мордярой так же тупо и откровенно подкатывает яйца к его жене, а один из чуваков под шумок сунул в карман его кассету; что гости донельзя закурили всю комнату, и Серега задыхается, кашляет. Ничего Саньку сейчас не волнует – ему сейчас в кайф.
Общего разговора за столом нет, общаются по двое-трое, пьют также своими маленькими компашками. Рыжий, с наушниками на шее, обнимает девушку с пятого этажа, щекочет ей за ухом, а девчонке, видимо, очень приятно, она жмурится и хихикает, ответно ласкается, как беспризорная кошка. Может, на фиг ей и не нравится этот рыжий, но он явно городской, а она явно из какого-нибудь села, и вот есть надежда, что парень – ах! – влюбится, потом женится, и – всё, как мечталось ночами, когда лежала без сна на скрипучей общажной кровати.
Надо сделать передышку. Вытаскиваю из чьей-то пачки две штуки «Союз Аполлона», выхожу в коридор.
Коридор пуст и мрачен. Часть ламп перегоревшая, а остальные помаргивают синеватыми вспышками, готовясь перегореть. Гуляет сквозняк – на улице, наверное, ветер.
Закурил одну сигарету, другую сунул за ухо. Иду в сторону бывшей кухни. Из-за дверей слышатся звуки жизни в комнатах. Вот перестрелка по телику, вот яростные крики ругающихся, слегка заглушаемые веселой песенкой из магнитофона. Плач никак не засыпающих детей, звяк убираемой со стола грязной посуды, вот снова ругань… Вечернее времяпрепровождение. Скоро ночь, и все они улягутся на свои лежанки, а завтра – будет завтра. Завтра навалится понедельник.
Не доходя нескольких шагов до бывшей кухни, я приостановился, принял вид обаятельного смельчака. Сунул окурок в угол рта, глаза чуть сощурил. Не спеша, развязно так – дальше… Облом.
Облом, облом. Бывшая кухня пуста. Холодна и скучна без нее. Подоконник свободен. Девочка с золотисто-каштановыми волосами не сидит на нем, не смотрит в окно, нет ее ноги, подрагивающей в такт музыке из плеера. Облом. А ведь именно сегодня, вот сейчас я готов, способен с ней познакомиться, очаровать ее… Сейчас я могу быть веселым и разговорчивым, общительным до предела…
Присел на подоконник. Докуриваю, оплавленный фильтр бросаю в сухую раковину (кран давно зачем-то отрезан сваркой), сплевываю на кафель стены. Ковыряю ногтем отслаивающуюся краску с подоконника. Хорошее состояние раздавлено, растворено пустотой этой бывшей кухни. Что теперь делать? Возвращаться к столу, к чувакам пока не хочется: знаю – еще пяток рюмашек и отрублюсь. Это бы неплохо в другой день, а сейчас…
Я на самом деле-то мало общался с девушками, чаще всего – не слишком удачно, по пьяни. В первый раз с одноклассницей, которая мне нравилась с четвертого класса. Она ходила с парнями взрослее, но я дождался момента… Это случилось на выпускном вечере, после выдачи аттестатов и традиционного бала. Потом началась дискотека, скрытая попойка; мы забрались с ней на крышу школы. Было темно и очень тепло. Июнь… Она была в легком сиреневом платье… Я не знал, что и как, я даже не видел тогда эротических фильмов, а ей было прикольно, как это сделает мальчик… Я пытался ее раздеть, мои руки дрожали, я был мокрым от пота. Я пыхтел, а она улыбалась, она не сопротивлялась, но и не помогала мне. Она до поры до времени забавлялась. Мы оба молчали. Внизу, в актовом зале, музыка… Я почти не владел собой, я готов был взорваться, как многотонная бомба… Потом на ее платье треснул шов, она оттолкнула меня, и я, запнувшись, чуть не упал. Она хохотнула презрительно, ушла танцевать. Я хотел прыгнуть с крыши, но не прыгнул, поплелся домой, придерживая скорченный под брюками, болевший от перевозбуждения член.
Были дальше и более удачные попытки, но все это было не то, чего я хотел и искал, а искал я любви – в семнадцать лет я был уверен, что она есть и ее можно найти. Как же без нее в семнадцать-то лет?.. Но постепенно я образумился, понял: чего-чего, а уж любви надо бояться больше всего. Можно свалиться в яму, волчью яму, с этой любовью… Окружающие люди служат мне отличным примером. Сначала – в прямом смысле слова – счастье, период блаженства, сладости, ослепительного полета, затем же… Любовь – это как слитый из банки последний стакан браги: два-три глотка – классно, вкусно, крепко так, а после них тошнотворный, горький осадок. Лучше уж и не пробовать…
Но порой я уверен, что вот-вот полюблю кого-то, потеряю голову и брошусь на дно волчьей ямы. Словно мне снова семнадцать. Это как болезнь: я высматриваю ту, ради которой буду совершать возвышенные безумства, перед которой готов буду растечься благоуханным озером… Только найдись, только взгляни на меня… Мечтаю о нежных руках, о бездонных глазах ее, о губах, всем остальном. Мечтаю и чувствую при этом себя последним уродом. Лёха, правда, меня успокаивает, он говорит, что главное уродство – отсутствие денег. Когда они есть, ты можешь очень многое, а без денег – нечего и соваться. Я, конечно, согласен, только вот душа не согласна. Душа отравлена сказками про романтику, про свидания и букеты, признания и двусмысленные отказы. Короче, про всякую мешающую шнягу.
Виноваты, конечно, родители. На кого еще валить, как не на них? Они у меня интеллигенты. Правда, в первом поколении. Работники культуры с культпросветучилищным образованием. Из так называемых шестидесятников. Как тогда было модно: закончив культпросвет, уехали из большого города окультуривать молодую национальную республику. До пятидесяти с лишним жили и думали, что живут правильно. Были убеждены: нужно хорошо работать на своем месте, и тогда всё прочее тоже будет в порядке. Какое-то время судьба была на их стороне…
Меня они воспитывали так же, по своим принципам. Я и сейчас наизусть помню «Что такое хорошо и что такое плохо», и уж, естественно, до гроба, наверно, втемяшились в башку следующие афоризмы: «Душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь», «Что припрячешь – потеряешь, что отдашь – вернется вновь!». Тысячу раз слышал их от отца и мамы, пытался даже им следовать… Я пытался быть честным, отзывчивым, добрым мальчиком. Хе-хе, почти девочкой. Знакомые семьи приятно поражались мне, радовались за моих родителей и ставили меня в пример своим хулиганистым сыновьям.
Почти до шестнадцати лет меня не тянуло на улицу! Отсидев прилежно уроки и мало что поняв, зато подробно записав слова учителя, получив на переменах неслабую порцию пинков и затрещин, я спешил домой. Я читал книги, дурацкие, лживые книги. Этих Жюль Вернов, Вальтер Скоттов, Майн Ридов. Я, обомлев, смотрел «Клуб кинопутешествий», собирал журналы «Вокруг света». В школе и во дворе пацаны называли меня чмырем, ссыкуном, драться я не умел, считал, что драться – плохо, унизительно для человека, и предпочитал падать после первых ударов, сжиматься в комок, защищая лицо, чтобы не было синяков, – ведь родители расстроятся, если увидят, что меня били… Я мечтал о дружбе с девочкой, но не решался на первый шаг, боялся насмешек, да и понимал, что со мной, чмырем, вряд ли кто станет дружить. Девочки предпочитали смелых, сильных, отчаянно наглых ребят.
В девятом классе (теперь – десятый) я стал пытаться себя изменить. Шестнадцать лет, почти взрослый человек, пора и действительно повзрослеть. Но невозможно измениться вдруг, в одно какое-нибудь прекрасное утро. Да, пару раз я ответил ударом на удар, и меня жестоко загасили; я попытался задружить с симпатичной девушкой из параллельного класса, она посмотрела на меня, как на заговорившую обезьяну.
Помню, помню до последней подробности, как по субботам пробирался я на школьную дискотеку, стараясь не попадаться на глаза пьяным злым парням. Я забивался в уголок актового зала, слушал нежные диско-мелодии, сквозь мигание цветомузыки наблюдал, как танцуют девчонки. Прекрасные, неземные существа в кожаных мини-юбках, обтягивающих джинсах, с обнаженными плечами, так возбуждающе изгибающие свои юные тела. Я тоже был юн, я прятался в своем уголке и боялся, что крутые сейчас заметят меня, выволокут в коридор и ради разминки перед ночью с девчонками или чтоб перед ними покрасоваться настучат мне по роже. Такое частенько случалось, но каждую субботу я шел на дискотеку.
А как я собирался! Как следил, чтоб мама правильно прогладила брюки! Чистил пальто, протирал тряпочкой кроссовки, подмазывал кремом прыщи на лбу, приглаживал, прилизывал волосы. Мама гордилась мной, подбадривала, улыбалась по-доброму. Она была уверена, что у меня подружка. Хе-хе… И как я возвращался. Один, темными дворами, почти бегом. Отовсюду громкие, возбужденные голоса резвящейся молодежи, и я, одинокий, злой, трусливый, но тоже возбужденный. Почти до безумия.
У Саньки вечеринка кончилась. Упились стремительно, в духе времени. За столом, еще накрытым, с кое-какой уцелевшей закуской и недопитыми стопками, сидит сам хозяин. Он в прежнем положении, голова все так же на столешнице, туловище перекошено. Лена укачивает вяло капризничающего сыночка, смотрит в стену и шепотом напевает: «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю…» Еще в комнате присутствуют двое чуваков. Тот здоровюга с окаменелой мордой и кто-то второй, мне видны лишь тракторные подошвы его говнодавов. Оба развалились на супружеской постели, громко сопят.
Без церемоний сажусь за стол, сливаю из трех стопок в одну недопитую водку, натыкаю на вилку ломтик огурца. Лена взглянула на меня устало и неприветливо, снова вперилась в стену, продолжая бормотать галиматью колыбельной.
Конечно, по совести, мне следует встать и покинуть комнату, заодно, если уж быть совсем рыцарем, растолкать и увести чуваков. Но хочется выпить. Полчаса дурацких мыслей, воспоминаний – и весь хмель улетучился, испарился. Надо восполнить.
Насобирал в стопку еще граммов тридцать. Выпил. Похрустел капусткой. Бездумно уставился в окно. На черном фоне отражались в стекле комнатенка и я, жующий.
– М-м-ва-а… – очнулся Санек, с усилием поднял голову. – У-ух…
Огляделся, поворочав кровянистыми глазами туда-сюда, выровнялся на стуле и снова простонал, но уже громче, осмысленней:
– Ох, бля-а…
– Потише можно? – шикнула жена.
Санек моментом ощерился:
– З-заткнись!
После этого заметил меня:
– Есть чего выпить?
– Не знаю, – пожал я плечами. – Остатки вот в рюмках были…
– Дай водки, – Санек повернулся к жене.
– Кончилась, выжрали всю.
– Слушай, ты!..
– В холодильнике.
Он попытался встать, но зацепился за ножку стола, чуть не свалился. Я без лишних просьб открыл старенький «Холодок», вынул одну из трех запотевших бутылок. Пересел ближе к хозяину, наполнил две стопки, взглянул, предлагая, на Лену. Та скривила рот и отвернулась.
– Ну, за всё! – ткнул Санек своей стопкой в мою.
– Давай…
Двух вливаний хватило ему, чтоб снова стать в хлам. Обхватил бритую голову, заныл, пуская слюни:
– Вот он, вот он какой – конец-то! И ничего… не отвертишься. Все! Стадо баранов на бойню… Кто сейчас служит? Какая армия, какая, бля, родина?! Я… а я не хочу подыхать! Можете понять – не хочу!..
Сынок все громче поддерживал папу. Лена тщетно пыталась его отвлечь. Карапуз лез к Сане. Тот посмотрел на сына, выдернул из материнских рук.
– Вот, Сергулёк, такие дела: звиздок твоему батяньке! Завтра посадят и повезут. И все! А за что?.. Звиздец мне, сыночек!
– Прекрати-и! – Лена хотела забрать ребенка.
Санек пихнул ее в грудь:
– Отлезь, сука! Из-за тебя все! Скотина…
– Из-за меня?! А кто тут меня хлестал каждую ночь, беременную? Кто, а?! Отдай ребенка, подонок, отдай!..
Санек хряпнул ей в ухо. Я взял со стола бутылку, потихоньку вышел. За спиной бушевали страсти. Сережа давился от плача, Санек рычал, Лена визжала. Как обычно, короче…
Думал выпить у себя в комнате и спокойно уснуть, но и здесь меня ждал облом. Оказалось, Лёха притащил к нам часть чуваков, и теперь они валялись на обеих кроватях. Лёха в обнимку с каким-то медведеобразным, страшным каким-то, еще трое – на моем лежбище. На полу к тому же здоровенная лужа блевоты.
Я побрел к Оксане и Павлику. Посидим, разопьем оставшееся в бутылке, Павлик о свежепрочитанной книге расскажет. Может, потом еще чего сообразим… Мне кажется, что сегодня я совсем не срублюсь, сколько б ни выпил…
Только мы вернулись с Лёхой в общагу, усталые и злые, как обычно по вечерам, предвидя пустое, скучное время до сна и такой же пустой, свободный от работы понедельник, как в комнату завалился сосед. Голова обритая, со свежими царапинами, сам полупьяный и нехорошо, не по-доброму возбужденный.
– Во, чуваки, глядите! – Он пошлепал себя по лысине. – Завтра свалю!
– Уже? – без особого сочувствия отозвался Лёха, готовясь лечь на кровать.
– В десять утра, сука, от военкомата. И – ту-ту, гуд-бай, Санек, жди писем!
Я решил подбодрить:
– Ничего, вернешься. Я тоже два года оттарабанил и, видишь, живой.
– Ну, бля, повезло, значит, – пожал плечами Санек, достал пачку «Бонда», угостил меня и Леху, закурил сам, произнес другим, поумневшим каким-то голосом: – Вот посадят в вагон, повезут. Куда? Сейчас же все можно… Сделают рабом в Чечне где-нибудь, а потом – в яму…
– Брось, Сань, ты уж слишком…
– Не надо! – Он растер недокуренную сигарету в пепельнице, стал нервно потрошить фильтр. – Щас чуваки подвалят, бухать будем. Жена там готовит с девчатами. Посидим… на дорожку.
Услыхав о предстоящей пьянке, Лёха передумал ложиться, беспокойно заходил по комнате. Я сидел за столом, курил вкусную «бондину», машинально давил ногтем засохшие хлебные крошки. Подходящих утешительных слов не находилось. Всплывали одни язвительные, стёбные фразочки и почему-то ничего хорошего… А Санек тем временем разжигает в себе злобу – предполагает, что тут будет после него:
– Я там, значит, подыхать, а Ленка здесь на свободе… Вижу ведь, ждет не дождется, когда свалю!
– Ну, – не соглашаюсь, – бывает, и честно ждут.
– Да где бывает? В фильмах?.. Знаю я их – месяц потерпит и погнала начесывать… Мне все равно… только если узнаю, бля, с автоматом приеду, я ей устрою! – Санек достал новую сигарету. – У меня ж никого нет. Ленка вот и Серега, сын. И если, сука, узнаю…
Он собирается повторить угрозу насчет автомата или придумал уже другую, пострашней, но в коридоре как раз слышатся топот и громкие, явно нетрезвые голоса.
– О, чуваки! – Вскочил, выглянул в коридор. – Здорово!
– У-у, Санько! Ёптель!..
В нашу комнату – лавина человек из десяти. С бутылками. Все лезут к бритой Санькиной голове, стучат по ней. Крики:
– Душара!.. Вешайся, пока не опетушили!.. Санек, давай заливаться!.. Ах ты – лысая сволочь!..
Вволю поиздевавшись над призывником, чуваки (и мы с Лёхой заодно) перебрались в соседнюю комнату. Там уже накрыт стол длиной от окна до двери. Бутылки, большие чашки с соленой капустой и нарезанными кружочками огурцами, салатики, селедка, вареный картофан. Еще тянет откуда-то жареным мясом, но на столе его не видать. Стою в толпе шумных, подпитых ребят, жду приглашения садиться.
Санина жена Лена и две ее подруги, тоже общажницы, суетятся, расставляют посуду, двигают блюда с места на место, что-то озабоченно считают. В кроватке-манежике прыгает и хнычет полуторагодовалый Серега.
– Ну все, приступаем! – подталкивает Санек гостей. – Надо тяпнуть скорее…
Стульев всем не хватило, я принес два наших. Заранее чувствую в голове легкое кружение, точно выпил уже с полстакана. Да-а, вечерок обещается быть нескучным. Пойла – море просто. К тому же одна из подружек Лены (как имя, не знаю), с пятого этажа, довольно симпатичная. Давно ее замечаю, а вот сегодня есть шанс познакомиться и еще чего-нибудь, может, бог даст…
Как большинство полупьяных, нервничающих людей, Санек то возбужден, почти весел, то мрачен и задумчив. Но чуваки ему задумываться не позволяют, поминутно шлепают по бритой башке, по плечам, по спине. Подбадривают, дескать. Особо старается здоровенный парнище с тупой, словно окаменевшей мордярой. Он сидит слева от виновника торжества, и только Санек готовится пригорюниться – отвешивает ему смачного леща, затем с хохотом наполняет рюмки:
– Пей, бля, давай! Там, бля, не разгуляешься!
И каждый, чокаясь, считает необходимым что-нибудь ляпнуть:
– Как отвальную справишь, так и в армаде прослужишь!
Или:
– Два года, Саня, это не срок. Ребята на зоне-то!.. Эх! – И в том же духе.
Справа от Саньки жена, принарядившаяся и подкрашенная, но с портящим лицо перепуганным, затюканно-озабоченным выражением… А напротив меня как раз та девчонка с пятого этажа. Смотрю в основном на нее, ищу повод, чтоб с ней заговорить. К ней же почти сразу стал клеиться один из чуваков. Коренастый, рыжий, с разбитыми казанками на правой руке; на шее наушники, в майке с английскими буквами. Что-то, не переставая, втирает ей гудящим шепотком, улыбается, и она улыбается, слушая, кивает. На мои горячие взгляды – ноль внимания.
Лехе же вообще все до фени, он знай накладывает себе в тарелку хавчика и скорее его сжирает. Как же он пить-то собирается с переполненным животом? А гулянка, похоже, только начинается. Вот появилась огроменная чашка с мясом. Под мясо алкоголь пошел еще активнее. Каждые три минуты – тост, хлопанье по Санькиной голове, запрокидывание голов с пустеющими рюмками у ртов.
Серега, маленькая копия внутрисемейного бандита отца, раздраженный шумом и кучей людей, то и дело порывается выбраться из манежика; мать дает ему что-нибудь вкусненькое, и тот притихает на время.
Меньше чем за час все набрались. Про Саньку забыли, он скрючился на стуле, дремлет, уронив жалкую, сизоватую башку на столешницу. Пару раз еще пытался вернуться в сознание, приподнимался, оглядывал гостей взглядом трупа и наконец вырубился окончательно. Теперь его не волнует, что это его последние часы на гражданке, что здоровюга с тупой мордярой так же тупо и откровенно подкатывает яйца к его жене, а один из чуваков под шумок сунул в карман его кассету; что гости донельзя закурили всю комнату, и Серега задыхается, кашляет. Ничего Саньку сейчас не волнует – ему сейчас в кайф.
Общего разговора за столом нет, общаются по двое-трое, пьют также своими маленькими компашками. Рыжий, с наушниками на шее, обнимает девушку с пятого этажа, щекочет ей за ухом, а девчонке, видимо, очень приятно, она жмурится и хихикает, ответно ласкается, как беспризорная кошка. Может, на фиг ей и не нравится этот рыжий, но он явно городской, а она явно из какого-нибудь села, и вот есть надежда, что парень – ах! – влюбится, потом женится, и – всё, как мечталось ночами, когда лежала без сна на скрипучей общажной кровати.
Надо сделать передышку. Вытаскиваю из чьей-то пачки две штуки «Союз Аполлона», выхожу в коридор.
Коридор пуст и мрачен. Часть ламп перегоревшая, а остальные помаргивают синеватыми вспышками, готовясь перегореть. Гуляет сквозняк – на улице, наверное, ветер.
Закурил одну сигарету, другую сунул за ухо. Иду в сторону бывшей кухни. Из-за дверей слышатся звуки жизни в комнатах. Вот перестрелка по телику, вот яростные крики ругающихся, слегка заглушаемые веселой песенкой из магнитофона. Плач никак не засыпающих детей, звяк убираемой со стола грязной посуды, вот снова ругань… Вечернее времяпрепровождение. Скоро ночь, и все они улягутся на свои лежанки, а завтра – будет завтра. Завтра навалится понедельник.
Не доходя нескольких шагов до бывшей кухни, я приостановился, принял вид обаятельного смельчака. Сунул окурок в угол рта, глаза чуть сощурил. Не спеша, развязно так – дальше… Облом.
Облом, облом. Бывшая кухня пуста. Холодна и скучна без нее. Подоконник свободен. Девочка с золотисто-каштановыми волосами не сидит на нем, не смотрит в окно, нет ее ноги, подрагивающей в такт музыке из плеера. Облом. А ведь именно сегодня, вот сейчас я готов, способен с ней познакомиться, очаровать ее… Сейчас я могу быть веселым и разговорчивым, общительным до предела…
Присел на подоконник. Докуриваю, оплавленный фильтр бросаю в сухую раковину (кран давно зачем-то отрезан сваркой), сплевываю на кафель стены. Ковыряю ногтем отслаивающуюся краску с подоконника. Хорошее состояние раздавлено, растворено пустотой этой бывшей кухни. Что теперь делать? Возвращаться к столу, к чувакам пока не хочется: знаю – еще пяток рюмашек и отрублюсь. Это бы неплохо в другой день, а сейчас…
Я на самом деле-то мало общался с девушками, чаще всего – не слишком удачно, по пьяни. В первый раз с одноклассницей, которая мне нравилась с четвертого класса. Она ходила с парнями взрослее, но я дождался момента… Это случилось на выпускном вечере, после выдачи аттестатов и традиционного бала. Потом началась дискотека, скрытая попойка; мы забрались с ней на крышу школы. Было темно и очень тепло. Июнь… Она была в легком сиреневом платье… Я не знал, что и как, я даже не видел тогда эротических фильмов, а ей было прикольно, как это сделает мальчик… Я пытался ее раздеть, мои руки дрожали, я был мокрым от пота. Я пыхтел, а она улыбалась, она не сопротивлялась, но и не помогала мне. Она до поры до времени забавлялась. Мы оба молчали. Внизу, в актовом зале, музыка… Я почти не владел собой, я готов был взорваться, как многотонная бомба… Потом на ее платье треснул шов, она оттолкнула меня, и я, запнувшись, чуть не упал. Она хохотнула презрительно, ушла танцевать. Я хотел прыгнуть с крыши, но не прыгнул, поплелся домой, придерживая скорченный под брюками, болевший от перевозбуждения член.
Были дальше и более удачные попытки, но все это было не то, чего я хотел и искал, а искал я любви – в семнадцать лет я был уверен, что она есть и ее можно найти. Как же без нее в семнадцать-то лет?.. Но постепенно я образумился, понял: чего-чего, а уж любви надо бояться больше всего. Можно свалиться в яму, волчью яму, с этой любовью… Окружающие люди служат мне отличным примером. Сначала – в прямом смысле слова – счастье, период блаженства, сладости, ослепительного полета, затем же… Любовь – это как слитый из банки последний стакан браги: два-три глотка – классно, вкусно, крепко так, а после них тошнотворный, горький осадок. Лучше уж и не пробовать…
Но порой я уверен, что вот-вот полюблю кого-то, потеряю голову и брошусь на дно волчьей ямы. Словно мне снова семнадцать. Это как болезнь: я высматриваю ту, ради которой буду совершать возвышенные безумства, перед которой готов буду растечься благоуханным озером… Только найдись, только взгляни на меня… Мечтаю о нежных руках, о бездонных глазах ее, о губах, всем остальном. Мечтаю и чувствую при этом себя последним уродом. Лёха, правда, меня успокаивает, он говорит, что главное уродство – отсутствие денег. Когда они есть, ты можешь очень многое, а без денег – нечего и соваться. Я, конечно, согласен, только вот душа не согласна. Душа отравлена сказками про романтику, про свидания и букеты, признания и двусмысленные отказы. Короче, про всякую мешающую шнягу.
Виноваты, конечно, родители. На кого еще валить, как не на них? Они у меня интеллигенты. Правда, в первом поколении. Работники культуры с культпросветучилищным образованием. Из так называемых шестидесятников. Как тогда было модно: закончив культпросвет, уехали из большого города окультуривать молодую национальную республику. До пятидесяти с лишним жили и думали, что живут правильно. Были убеждены: нужно хорошо работать на своем месте, и тогда всё прочее тоже будет в порядке. Какое-то время судьба была на их стороне…
Меня они воспитывали так же, по своим принципам. Я и сейчас наизусть помню «Что такое хорошо и что такое плохо», и уж, естественно, до гроба, наверно, втемяшились в башку следующие афоризмы: «Душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь», «Что припрячешь – потеряешь, что отдашь – вернется вновь!». Тысячу раз слышал их от отца и мамы, пытался даже им следовать… Я пытался быть честным, отзывчивым, добрым мальчиком. Хе-хе, почти девочкой. Знакомые семьи приятно поражались мне, радовались за моих родителей и ставили меня в пример своим хулиганистым сыновьям.
Почти до шестнадцати лет меня не тянуло на улицу! Отсидев прилежно уроки и мало что поняв, зато подробно записав слова учителя, получив на переменах неслабую порцию пинков и затрещин, я спешил домой. Я читал книги, дурацкие, лживые книги. Этих Жюль Вернов, Вальтер Скоттов, Майн Ридов. Я, обомлев, смотрел «Клуб кинопутешествий», собирал журналы «Вокруг света». В школе и во дворе пацаны называли меня чмырем, ссыкуном, драться я не умел, считал, что драться – плохо, унизительно для человека, и предпочитал падать после первых ударов, сжиматься в комок, защищая лицо, чтобы не было синяков, – ведь родители расстроятся, если увидят, что меня били… Я мечтал о дружбе с девочкой, но не решался на первый шаг, боялся насмешек, да и понимал, что со мной, чмырем, вряд ли кто станет дружить. Девочки предпочитали смелых, сильных, отчаянно наглых ребят.
В девятом классе (теперь – десятый) я стал пытаться себя изменить. Шестнадцать лет, почти взрослый человек, пора и действительно повзрослеть. Но невозможно измениться вдруг, в одно какое-нибудь прекрасное утро. Да, пару раз я ответил ударом на удар, и меня жестоко загасили; я попытался задружить с симпатичной девушкой из параллельного класса, она посмотрела на меня, как на заговорившую обезьяну.
Помню, помню до последней подробности, как по субботам пробирался я на школьную дискотеку, стараясь не попадаться на глаза пьяным злым парням. Я забивался в уголок актового зала, слушал нежные диско-мелодии, сквозь мигание цветомузыки наблюдал, как танцуют девчонки. Прекрасные, неземные существа в кожаных мини-юбках, обтягивающих джинсах, с обнаженными плечами, так возбуждающе изгибающие свои юные тела. Я тоже был юн, я прятался в своем уголке и боялся, что крутые сейчас заметят меня, выволокут в коридор и ради разминки перед ночью с девчонками или чтоб перед ними покрасоваться настучат мне по роже. Такое частенько случалось, но каждую субботу я шел на дискотеку.
А как я собирался! Как следил, чтоб мама правильно прогладила брюки! Чистил пальто, протирал тряпочкой кроссовки, подмазывал кремом прыщи на лбу, приглаживал, прилизывал волосы. Мама гордилась мной, подбадривала, улыбалась по-доброму. Она была уверена, что у меня подружка. Хе-хе… И как я возвращался. Один, темными дворами, почти бегом. Отовсюду громкие, возбужденные голоса резвящейся молодежи, и я, одинокий, злой, трусливый, но тоже возбужденный. Почти до безумия.
У Саньки вечеринка кончилась. Упились стремительно, в духе времени. За столом, еще накрытым, с кое-какой уцелевшей закуской и недопитыми стопками, сидит сам хозяин. Он в прежнем положении, голова все так же на столешнице, туловище перекошено. Лена укачивает вяло капризничающего сыночка, смотрит в стену и шепотом напевает: «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю…» Еще в комнате присутствуют двое чуваков. Тот здоровюга с окаменелой мордой и кто-то второй, мне видны лишь тракторные подошвы его говнодавов. Оба развалились на супружеской постели, громко сопят.
Без церемоний сажусь за стол, сливаю из трех стопок в одну недопитую водку, натыкаю на вилку ломтик огурца. Лена взглянула на меня устало и неприветливо, снова вперилась в стену, продолжая бормотать галиматью колыбельной.
Конечно, по совести, мне следует встать и покинуть комнату, заодно, если уж быть совсем рыцарем, растолкать и увести чуваков. Но хочется выпить. Полчаса дурацких мыслей, воспоминаний – и весь хмель улетучился, испарился. Надо восполнить.
Насобирал в стопку еще граммов тридцать. Выпил. Похрустел капусткой. Бездумно уставился в окно. На черном фоне отражались в стекле комнатенка и я, жующий.
– М-м-ва-а… – очнулся Санек, с усилием поднял голову. – У-ух…
Огляделся, поворочав кровянистыми глазами туда-сюда, выровнялся на стуле и снова простонал, но уже громче, осмысленней:
– Ох, бля-а…
– Потише можно? – шикнула жена.
Санек моментом ощерился:
– З-заткнись!
После этого заметил меня:
– Есть чего выпить?
– Не знаю, – пожал я плечами. – Остатки вот в рюмках были…
– Дай водки, – Санек повернулся к жене.
– Кончилась, выжрали всю.
– Слушай, ты!..
– В холодильнике.
Он попытался встать, но зацепился за ножку стола, чуть не свалился. Я без лишних просьб открыл старенький «Холодок», вынул одну из трех запотевших бутылок. Пересел ближе к хозяину, наполнил две стопки, взглянул, предлагая, на Лену. Та скривила рот и отвернулась.
– Ну, за всё! – ткнул Санек своей стопкой в мою.
– Давай…
Двух вливаний хватило ему, чтоб снова стать в хлам. Обхватил бритую голову, заныл, пуская слюни:
– Вот он, вот он какой – конец-то! И ничего… не отвертишься. Все! Стадо баранов на бойню… Кто сейчас служит? Какая армия, какая, бля, родина?! Я… а я не хочу подыхать! Можете понять – не хочу!..
Сынок все громче поддерживал папу. Лена тщетно пыталась его отвлечь. Карапуз лез к Сане. Тот посмотрел на сына, выдернул из материнских рук.
– Вот, Сергулёк, такие дела: звиздок твоему батяньке! Завтра посадят и повезут. И все! А за что?.. Звиздец мне, сыночек!
– Прекрати-и! – Лена хотела забрать ребенка.
Санек пихнул ее в грудь:
– Отлезь, сука! Из-за тебя все! Скотина…
– Из-за меня?! А кто тут меня хлестал каждую ночь, беременную? Кто, а?! Отдай ребенка, подонок, отдай!..
Санек хряпнул ей в ухо. Я взял со стола бутылку, потихоньку вышел. За спиной бушевали страсти. Сережа давился от плача, Санек рычал, Лена визжала. Как обычно, короче…
Думал выпить у себя в комнате и спокойно уснуть, но и здесь меня ждал облом. Оказалось, Лёха притащил к нам часть чуваков, и теперь они валялись на обеих кроватях. Лёха в обнимку с каким-то медведеобразным, страшным каким-то, еще трое – на моем лежбище. На полу к тому же здоровенная лужа блевоты.
Я побрел к Оксане и Павлику. Посидим, разопьем оставшееся в бутылке, Павлик о свежепрочитанной книге расскажет. Может, потом еще чего сообразим… Мне кажется, что сегодня я совсем не срублюсь, сколько б ни выпил…