Страница:
— Батюшка! Батюшка! Я буду плакать!
Юранд любил ее, видно, больше всего на свете: с нежностью положил он руку на голову дочери. На лице его не отразилось ни досады, ни гнева, одна только печаль.
Збышко тем временем оправился и сказал:
— Как же так? Значит, вы хотите воспротивиться воле божьей?
— Коли будет на то воля божья, — ответил ему Юранд, Дануся будет твоею, но я на это не могу дать своего согласия. И рад бы дать, да не могу.
С этими словами Юранд поднял Данусю и, взяв ее на руки, направился было к двери, но, когда Збышко хотел преградить ему дорогу, он задержался на минуту и сказал:
— Я не буду на тебя в обиде за рыцарскую службу, но больше ни о чем меня не выпытывай, я ничего не могу тебе сказать.
И вышел вон.
IX
X
Юранд любил ее, видно, больше всего на свете: с нежностью положил он руку на голову дочери. На лице его не отразилось ни досады, ни гнева, одна только печаль.
Збышко тем временем оправился и сказал:
— Как же так? Значит, вы хотите воспротивиться воле божьей?
— Коли будет на то воля божья, — ответил ему Юранд, Дануся будет твоею, но я на это не могу дать своего согласия. И рад бы дать, да не могу.
С этими словами Юранд поднял Данусю и, взяв ее на руки, направился было к двери, но, когда Збышко хотел преградить ему дорогу, он задержался на минуту и сказал:
— Я не буду на тебя в обиде за рыцарскую службу, но больше ни о чем меня не выпытывай, я ничего не могу тебе сказать.
И вышел вон.
IX
Однако на другой день Юранд не сторонился Збышка и не мешал ему оказывать Данусе в пути всякие услуги, которые тот как рыцарь должен был ей оказывать. Как ни огорчен был Збышко, он все же заметил, что угрюмый пан из Спыхова поглядывает на него с благосклонностью и даже как будто сожалеет о том, что вынужден был дать ему столь жестокий ответ. По дороге молодой шляхтич не раз пытался приблизиться к Юранду и завязать с ним разговор. После выезда из Кракова это легко было сделать, так как оба они сопровождали княгиню верхом. Юранд, который обычно был молчалив, со Збышком беседовал довольно охотно; но как только тот делал попытку узнать, какое же препятствие встало между ним и Данусей, внезапно обрывал разговор и снова становился угрюм. Збышко подумал, не знает ли обо всем этом княгиня, и, улучив удобную минуту, попробовал расспросить ее, но и она не много могла ему рассказать.
— Какая-то тайна тут скрыта, — заметила она. — Мне сам Юранд сказал об этом, но просил ни о чем не выпытывать. Должно быть, он связан какой-то клятвой, это бывает. Бог даст, со временем все разъяснится.
— Мне без нее жить на свете все равно, что псу на привязи иль медведю в яме, — сказал ей Збышко. — Ни тебе радости, ни утешения. Одна тоска да печаль. Уж лучше было мне пойти с князем Витовтом к Тавани, пусть бы меня там татары убили. Но ведь мне сперва надо дядю отвезти домой, а потом, как я обещал, павлиньи чубы сорвать у немцев с голов. Может, убьют меня при этом, ну да оно и лучше было бы, чем смотреть, как другой возьмет Дануську.
Княгиня подняла на него свои добрые голубые глаза и спросила с некоторым удивлением:
— Да неужто ты бы допустил до этого?
— Я-то? Да покуда я жив, этому не бывать! Разве рука отсохнет и не сможет держать секиру!
— Вот видишь!
— Да, но как же мне ее против воли родительской взять?
Будто про себя княгиня молвила:
— Господи, всяко бывает…
А потом Збышку сказала:
— Да разве воля божья не выше родительской? А что сказал Юранд? «Коли будет на то воля божья, — сказал он, — быть ей за Збышком».
— Он и мне это говорил! — воскликнул Збышко. — «Коли будет на то воля божья, — сказал он, — быть ей за тобою».
— Вот видишь!
— При ваших милостях, вельможная пани, одно это у меня утешение.
— Мною ты не обижен, а Дануська тебе будет верна. Еще вчера я ее спрашивала: «Будешь ли, Дануська, Збышку верна?» А она мне отвечает: «Не ему, так никому не достанусь». Молодо-зелено, но ежели даст слово, то сдержит его; шляхтянка она, не какая-нибудь приблуда. И мать у нее была такая.
— Дай-то бог! — сказал Збышко.
— Но только помни, и ты сдержи свое слово, а то ваш брат такой: обещается верно любить — смотришь, а уж липнет к другой, да так, что и на привязи его не удержишь. Верно говорю!
— Разрази меня бог! — с жаром воскликнул Збышко.
— То-то, помни. А как отвезешь дядю домой, приезжай к нам, ко двору. Случай представится, шпоры получишь, а там поглядим, что бог даст. Дануська за это время подрастет, и сердце скажет ей, по ком оно болит; ведь она тебя крепко любит сейчас, — и говорить нечего, — но только не девичья еще это любовь. Может, и Юранду ты по сердцу придешься, сдается мне, он бы рад всей душой. И в Спыхов поедешь, на немцев с Юрандом двинешься, может статься, так ему угодишь, что совсем привлечешь его сердце.
— Я и сам, милостивейшая княгиня, думал это сделать, но, коли вы мне позволяете, так мне легче будет.
Разговор этот очень ободрил Збышка. Однако на первом же привале старому Мацьку стало так худо, что пришлось задержаться и ждать, пока он хоть немного оправится, чтобы продолжать путь. Добрая княгиня Данута оставила старику все лекарства и снадобья, какие только были при ней, но сама должна была ехать дальше, так что обоим рыцарям из Богданца пришлось расстаться в мазовецким двором. Повалился Збышко в ноги сперва княгине, а потом Данусе, еще раз поклялся своей госпоже, что будет верно служить ей, пообещал приехать вскоре в Цеханов или в Варшаву, обнял наконец ее сильными своими руками и, подняв вверх стал с волнением повторять:
— Не забудь же ты меня, цветочек мой аленький, не забудь, рыбка моя золотая!
А Дануся, обняв его так, как младшая сестра обнимает дорогого брата, прижалась вздернутым носиком к его щеке и, горько плача, твердила:
— Не хочу в Цеханов без Збышка, не хочу в Цеханов.
Юранд все это видел, но не разгневался. Напротив, сам сердечно простился с юношей, а когда уже сидел на коне, обернулся еще раз к нему и сказал:
— Счастливо оставаться, а на меня не гневайся!
— Как же мне на вас гневаться, коли вы отец Дануськи! — горячо ответил Збышко.
Он склонился к стремени Юранда, а тот крепко пожал ему руку и сказал:
— Дай бог тебе счастья во всем!.. Понимаешь?
И уехал прочь. Збышко, однако, понял, какой сердечностью были проникнуты его последние слова, и, вернувшись к телеге, на которой лежал Мацько, обратился к старику со следующими словами:
— Знаете, что я вам скажу: он бы и сам не прочь, да что-то ему мешает. Вы человек сметливый, были в Спыхове — ну-ка, раскиньте умом, что тут за причина.
Но Мацько разнемогся совсем. Жар, который открылся у него утром, к вечеру так увеличился, что старик стал забываться, вместо того чтобы ответить Збышку, он уставился на него и удивленно спросил:
— А где это звонят?
Збышко испугался, ему пришло на ум, что раз больному слышится колокольный звон, видно, у него уже смерть в головах. Подумал он и про то, что старик может умереть без ксендза, без покаяния, и, значит, попасть коли не в самый ад, то на многие века в чистилище. Он заторопился поэтому дальше, чтобы поскорее добраться до какого-нибудь прихода, где Мацько мог бы в последний раз причаститься.
Решено было ехать всю ночь. Збышко сел на телегу с сеном, на которой лежал больной, и бодрствовал до рассвета. Время от времени он давал старику вина, которым снабдил их на дорогу купец Амылей, и Мацько, которого мучила жажда, пил с жадностью, видно, чувствовал от этого облегчение. После второй кварты он даже пришел в себя, а после третьей уснул таким крепким сном, что Збышко время от времени склонялся над ним, чтобы убедиться, что старик не умер.
При одной мысли об этом им овладевала безысходная тоска. До той самой минуты, пока его не бросили в Кракове в темницу, он не представлял себе, как крепко любит своего дядю, который заменил ему отца с матерью. Только сейчас он это понял и почувствовал вместе с тем, каким круглым сиротой останется он на свете после смерти старика — без родных, кроме разве аббата, который держал в залоге Богданец, без друзей и без помощи. В то же время ему пришло на ум, что если Мацько умрет, так тоже по вине немцев, из-за которых и он сам чуть было не поплатился головой, и погибли все его предки, мать Дануси и много, много невинных людей, которых он знал или о которых слыхал от знакомых, — и он просто диву дался. «Да неужто, — говорил он сам себе, — во всем королевстве не найдется человека, который не был бы обижен ими и не жаждал бы мести?» Ему вспомнились немцы, с которыми он дрался под Вильно, и он подумал, что, пожалуй, и татары так жестоко не дерутся и что, пожалуй, на всем свете нет народа жесточе немцев.
Рассвет прервал его размышления. День вставал ясный, но холодный. Мацько чувствовал себя заметно лучше, дышал ровней и спокойней. Он проснулся только тогда, когда солнце уже стало сильно пригревать, открыл глаза и сказал:
— Полегчало мне. Где это мы?
— Подъезжаем к Олькушуnote 47. Знаете?.. Где серебро добывают и серебрщину отдают в королевскую казну.
— Вот бы нам все недра земные! То-то бы Богданец застроили!
— Видно, вам уже легче стало, — засмеялся Збышко. — Ого-го! И на каменный замок хватило бы! Давайте-ка заедем к ксендзу, там мы и приют найдем, да и вы поисповедаетесь. Все мы под богом ходим, но лучше, когда у человека совесть чиста.
— Я человек грешный и покаюсь с радостью, — ответил Мацько. — Снилось мне ночью, будто черти стаскивали с меня сапоги и между собой по-немецки болтали. Благодарение создателю, полегче мне стало. А ты соснул ли хоть маленько?
— Как же мне было спать, когда я за вами глядел?
— Так приляг хоть немножко. Как приедем, я тебя разбужу.
— Не до сна мне!
— Что ж тебе спать не дает?
Збышко поглядел на дядю детскими своими глазами:
— Что ж, как не любовь? Да у меня от вздохов уже колики в животе. А не сесть ли мне на коня, авось станет легче.
И Збышко соскочил с телеги и сел на коня, которого ему проворно подвел подаренный Завишей турок. Мацько от боли то и дело хватался за бок, но, видно, думал не о своей болезни, а о чем-то другом, потому что качал головой, причмокивал и наконец сказал:
— Дивлюсь это я, дивлюсь и надивиться не могу, что это ты до девок так охоч, ведь ни отец твой, ни я не были такими.
Но Збышко вместо ответа выпрямился вдруг в седле, подбоченился, поднял голову вверх и залился песней:
Плакал я до зорьки, и роса уж пала.
Где ж, моя голубка, где ты запропала?
Больше не увижу девушки я красной, Выплачу от горя свои очи ясны.
Эй!
Это «эй!» раскатилось по лесу, отдалось от придорожных деревьев и, отозвавшись эхом вдали, замерло в лесной чаще.
А Мацько снова пощупал свой бок, в котором застряло немецкое жало, и сказал, покряхтывая:
— В старину люди поумней были — понял?
Однако задумался на минутку, словно вспоминая давние времена, и прибавил:
— А впрочем, и в старину дураки бывали.
Но тут они выехали из лесу, за которым увидели рудный двор, а за ним зубчатые стены Олькуша, возведенные королем Казимиром, и колокольню костела, сооруженного Владиславом Локотком.
— Какая-то тайна тут скрыта, — заметила она. — Мне сам Юранд сказал об этом, но просил ни о чем не выпытывать. Должно быть, он связан какой-то клятвой, это бывает. Бог даст, со временем все разъяснится.
— Мне без нее жить на свете все равно, что псу на привязи иль медведю в яме, — сказал ей Збышко. — Ни тебе радости, ни утешения. Одна тоска да печаль. Уж лучше было мне пойти с князем Витовтом к Тавани, пусть бы меня там татары убили. Но ведь мне сперва надо дядю отвезти домой, а потом, как я обещал, павлиньи чубы сорвать у немцев с голов. Может, убьют меня при этом, ну да оно и лучше было бы, чем смотреть, как другой возьмет Дануську.
Княгиня подняла на него свои добрые голубые глаза и спросила с некоторым удивлением:
— Да неужто ты бы допустил до этого?
— Я-то? Да покуда я жив, этому не бывать! Разве рука отсохнет и не сможет держать секиру!
— Вот видишь!
— Да, но как же мне ее против воли родительской взять?
Будто про себя княгиня молвила:
— Господи, всяко бывает…
А потом Збышку сказала:
— Да разве воля божья не выше родительской? А что сказал Юранд? «Коли будет на то воля божья, — сказал он, — быть ей за Збышком».
— Он и мне это говорил! — воскликнул Збышко. — «Коли будет на то воля божья, — сказал он, — быть ей за тобою».
— Вот видишь!
— При ваших милостях, вельможная пани, одно это у меня утешение.
— Мною ты не обижен, а Дануська тебе будет верна. Еще вчера я ее спрашивала: «Будешь ли, Дануська, Збышку верна?» А она мне отвечает: «Не ему, так никому не достанусь». Молодо-зелено, но ежели даст слово, то сдержит его; шляхтянка она, не какая-нибудь приблуда. И мать у нее была такая.
— Дай-то бог! — сказал Збышко.
— Но только помни, и ты сдержи свое слово, а то ваш брат такой: обещается верно любить — смотришь, а уж липнет к другой, да так, что и на привязи его не удержишь. Верно говорю!
— Разрази меня бог! — с жаром воскликнул Збышко.
— То-то, помни. А как отвезешь дядю домой, приезжай к нам, ко двору. Случай представится, шпоры получишь, а там поглядим, что бог даст. Дануська за это время подрастет, и сердце скажет ей, по ком оно болит; ведь она тебя крепко любит сейчас, — и говорить нечего, — но только не девичья еще это любовь. Может, и Юранду ты по сердцу придешься, сдается мне, он бы рад всей душой. И в Спыхов поедешь, на немцев с Юрандом двинешься, может статься, так ему угодишь, что совсем привлечешь его сердце.
— Я и сам, милостивейшая княгиня, думал это сделать, но, коли вы мне позволяете, так мне легче будет.
Разговор этот очень ободрил Збышка. Однако на первом же привале старому Мацьку стало так худо, что пришлось задержаться и ждать, пока он хоть немного оправится, чтобы продолжать путь. Добрая княгиня Данута оставила старику все лекарства и снадобья, какие только были при ней, но сама должна была ехать дальше, так что обоим рыцарям из Богданца пришлось расстаться в мазовецким двором. Повалился Збышко в ноги сперва княгине, а потом Данусе, еще раз поклялся своей госпоже, что будет верно служить ей, пообещал приехать вскоре в Цеханов или в Варшаву, обнял наконец ее сильными своими руками и, подняв вверх стал с волнением повторять:
— Не забудь же ты меня, цветочек мой аленький, не забудь, рыбка моя золотая!
А Дануся, обняв его так, как младшая сестра обнимает дорогого брата, прижалась вздернутым носиком к его щеке и, горько плача, твердила:
— Не хочу в Цеханов без Збышка, не хочу в Цеханов.
Юранд все это видел, но не разгневался. Напротив, сам сердечно простился с юношей, а когда уже сидел на коне, обернулся еще раз к нему и сказал:
— Счастливо оставаться, а на меня не гневайся!
— Как же мне на вас гневаться, коли вы отец Дануськи! — горячо ответил Збышко.
Он склонился к стремени Юранда, а тот крепко пожал ему руку и сказал:
— Дай бог тебе счастья во всем!.. Понимаешь?
И уехал прочь. Збышко, однако, понял, какой сердечностью были проникнуты его последние слова, и, вернувшись к телеге, на которой лежал Мацько, обратился к старику со следующими словами:
— Знаете, что я вам скажу: он бы и сам не прочь, да что-то ему мешает. Вы человек сметливый, были в Спыхове — ну-ка, раскиньте умом, что тут за причина.
Но Мацько разнемогся совсем. Жар, который открылся у него утром, к вечеру так увеличился, что старик стал забываться, вместо того чтобы ответить Збышку, он уставился на него и удивленно спросил:
— А где это звонят?
Збышко испугался, ему пришло на ум, что раз больному слышится колокольный звон, видно, у него уже смерть в головах. Подумал он и про то, что старик может умереть без ксендза, без покаяния, и, значит, попасть коли не в самый ад, то на многие века в чистилище. Он заторопился поэтому дальше, чтобы поскорее добраться до какого-нибудь прихода, где Мацько мог бы в последний раз причаститься.
Решено было ехать всю ночь. Збышко сел на телегу с сеном, на которой лежал больной, и бодрствовал до рассвета. Время от времени он давал старику вина, которым снабдил их на дорогу купец Амылей, и Мацько, которого мучила жажда, пил с жадностью, видно, чувствовал от этого облегчение. После второй кварты он даже пришел в себя, а после третьей уснул таким крепким сном, что Збышко время от времени склонялся над ним, чтобы убедиться, что старик не умер.
При одной мысли об этом им овладевала безысходная тоска. До той самой минуты, пока его не бросили в Кракове в темницу, он не представлял себе, как крепко любит своего дядю, который заменил ему отца с матерью. Только сейчас он это понял и почувствовал вместе с тем, каким круглым сиротой останется он на свете после смерти старика — без родных, кроме разве аббата, который держал в залоге Богданец, без друзей и без помощи. В то же время ему пришло на ум, что если Мацько умрет, так тоже по вине немцев, из-за которых и он сам чуть было не поплатился головой, и погибли все его предки, мать Дануси и много, много невинных людей, которых он знал или о которых слыхал от знакомых, — и он просто диву дался. «Да неужто, — говорил он сам себе, — во всем королевстве не найдется человека, который не был бы обижен ими и не жаждал бы мести?» Ему вспомнились немцы, с которыми он дрался под Вильно, и он подумал, что, пожалуй, и татары так жестоко не дерутся и что, пожалуй, на всем свете нет народа жесточе немцев.
Рассвет прервал его размышления. День вставал ясный, но холодный. Мацько чувствовал себя заметно лучше, дышал ровней и спокойней. Он проснулся только тогда, когда солнце уже стало сильно пригревать, открыл глаза и сказал:
— Полегчало мне. Где это мы?
— Подъезжаем к Олькушуnote 47. Знаете?.. Где серебро добывают и серебрщину отдают в королевскую казну.
— Вот бы нам все недра земные! То-то бы Богданец застроили!
— Видно, вам уже легче стало, — засмеялся Збышко. — Ого-го! И на каменный замок хватило бы! Давайте-ка заедем к ксендзу, там мы и приют найдем, да и вы поисповедаетесь. Все мы под богом ходим, но лучше, когда у человека совесть чиста.
— Я человек грешный и покаюсь с радостью, — ответил Мацько. — Снилось мне ночью, будто черти стаскивали с меня сапоги и между собой по-немецки болтали. Благодарение создателю, полегче мне стало. А ты соснул ли хоть маленько?
— Как же мне было спать, когда я за вами глядел?
— Так приляг хоть немножко. Как приедем, я тебя разбужу.
— Не до сна мне!
— Что ж тебе спать не дает?
Збышко поглядел на дядю детскими своими глазами:
— Что ж, как не любовь? Да у меня от вздохов уже колики в животе. А не сесть ли мне на коня, авось станет легче.
И Збышко соскочил с телеги и сел на коня, которого ему проворно подвел подаренный Завишей турок. Мацько от боли то и дело хватался за бок, но, видно, думал не о своей болезни, а о чем-то другом, потому что качал головой, причмокивал и наконец сказал:
— Дивлюсь это я, дивлюсь и надивиться не могу, что это ты до девок так охоч, ведь ни отец твой, ни я не были такими.
Но Збышко вместо ответа выпрямился вдруг в седле, подбоченился, поднял голову вверх и залился песней:
Плакал я до зорьки, и роса уж пала.
Где ж, моя голубка, где ты запропала?
Больше не увижу девушки я красной, Выплачу от горя свои очи ясны.
Эй!
Это «эй!» раскатилось по лесу, отдалось от придорожных деревьев и, отозвавшись эхом вдали, замерло в лесной чаще.
А Мацько снова пощупал свой бок, в котором застряло немецкое жало, и сказал, покряхтывая:
— В старину люди поумней были — понял?
Однако задумался на минутку, словно вспоминая давние времена, и прибавил:
— А впрочем, и в старину дураки бывали.
Но тут они выехали из лесу, за которым увидели рудный двор, а за ним зубчатые стены Олькуша, возведенные королем Казимиром, и колокольню костела, сооруженного Владиславом Локотком.
X
Гостеприимный приходский каноник, поисповедав Мацька, оставил путников на ночлег, так что они выехали только на следующий день утром. За Олькушем они повернули в сторону Силезии, вдоль границы которой должны были ехать до самой Великой Польши. Дорога большей частью пролегала дремучим лесом, где на закате то и дело раздавался рык туров и зубров, подобный подземному грому, а по ночам в чаще орешника сверкали глаза волков. Но куда большая опасность грозила на этой дороге путникам и купцам от немецких или онемечившихся силезских рыцарей, чьи небольшие замки высились то там, то тут вдоль границы. Правда, во время войны короля Владислава с опольским князем Надерспаном, которому помогали его силезские племянники, поляки разрушили большую часть этих замков; все же здесь всегда надо было быть начеку и, особенно после заката солнца, не выпускать из рук оружия.
Однако наши путники спокойно продвигались вперед, так что Збышку уже наскучила дорога, и только однажды ночью на расстоянии одного дня езды до Богданца они услышали позади конский топот и фырканье.
— Кто-то едет за нами, — сказал Збышко.
Мацько, который в эту минуту не спал, поглядел на звезды и, как человек опытный, заметил:
— Скоро рассвет. На исходе ночи разбойники не стали бы нападать, им, как начинает светать, пора по домам.
Збышко все-таки остановил телегу, построил своих людей поперек дороги, лицом к приближающимся незнакомцам, а сам выехал вперед и стал ждать.
Спустя некоторое время он увидел в сумраке ночи десятка полтора всадников. Один из них ехал впереди, в нескольких шагах от прочих, но, видно, не имел намерения укрыться и громко распевал песню. Збышко не мог разобрать слов, но до слуха его явственно долетало веселое «Гоп! Гоп!», которым незнакомец заканчивал каждый куплет своей песни.
«Наши!» — сказал он про себя.
Однако через минуту крикнул:
— Стой!
— А ты сядь! — ответил шутливый голос.
— Вы кто такие?
— А вы кто такие-сякие?
— Вы что за нами гонитесь?
— А ты что дорогу загородил?
— Отвечай, а то тетива натянута.
— А наша перетянута — стреляй!
— Отвечай по-людски, ты что, в беде не бывал, нужды не видал?
На эти слова Збышку ответили веселой песней:
Нужда с нуждой повстречались, На развилке в пляс пускались…
Гоп! Гоп! Гоп!
Что ж так лихо расплясались?
Верно, век уж не встречались…
Гоп! Гоп! Гоп!
Збышко поразился, услыхав такой ответ, а тем временем песня смолкла, и тот же голос спросил:
— А как здоровье Мацька? Скрипит еще старина?
Мацько приподнялся на телеге и сказал:
— Боже мой, да ведь это наши!
Збышко тронул коня.
— Кто спрашивает про Мацька?
— Да это я, сосед, Зых из Згожелиц. Чуть не целую неделю еду за вами и расспрашиваю про вас по дороге.
— Господи! Дядя! Да ведь это Зых из Згожелиц! — крикнул Збышко.
И все весело стали здороваться. Зых и в самом деле был их соседом и к тому же человеком добрым, которого все любили за веселый нрав.
— Ну, как вы там поживаете? — спрашивал он, тряся руку Мацька. — Еще скачете или уж не скачете?
— Эх, кончилось уж мое скаканье! — ответил Мацько. — До чего же я рад вас видеть. Боже ты мой, будто я уж в Богданце!
— А что с вами? Я слыхал, вас немцы подстрелили.
— Подстрелили, собачьи дети! Жало застряло у меня между ребрами…
— Боже ты мой! Как же вы теперь? А медвежьего сала попить не пробовали?
— Вот видите, — сказал Збышко, — все советуют пить медвежье сало. Нам бы только доехать до Богданца! Сейчас же пойду на ночь с секирой под борть.
— Может, у Ягенки есть, а нет, так я у соседей спрошу.
— У какой Ягенки? Разве вашу не Малгохной звали? — спросил Мацько.
— Эх! Какая там Малгохна! Третья осень с Михайла пойдет, как Малгохна в могиле. Задорная была баба, царство ей небесное! Но Ягенка в мать уродилась, только что еще молода…
…Вон уж видно горку нашу, Дочка вышла вся в мамашу…
Гоп! Гоп!
…Говорил я Малгохне: не лезь на сосну, коль тебе пятьдесят годов. Какое там! Влезла. А сук под ней возьми и подломись, она и грянулась наземь! Скажу я вам, ямку выбила в земле, да через три дня богу душу и отдала.
— Упокой, господи, ее душу! — сказал Мацько. — Помню, помню… подбоченится, бывало, да начнет браниться, так слуги на сеновал прятались. Но хозяйка была замечательная! Значит, с сосны свалилась?.. Скажи пожалуйста!
— Свалилась, как шишка на зиму… Ох, и горевал я! После похорон так напился, что, верите, три дня не могли меня добудиться. Думали уж, что и я ноги протянул. А сколько я потом слез пролил — море! Но и Ягенка у меня хорошая хозяйка. Все сейчас у нее на руках.
— Я что-то плохо ее помню. От горшка два вершка была, когда я уезжал. Под конем могла пройти, не достав до брюха. Эх, давно уж это было, сейчас она, верно, выросла.
— На святую Агнешку пятнадцать ей стукнуло; но я ее тоже чуть не целый год не видал.
— Где же вы были? Откуда возвращаетесь?
— С войны. Какая мне нужда дома сидеть, коли у меня Ягенка?
Хоть Мацько и был болен, но, услышав о войне, насторожился и с любопытством спросил:
— Вы, может, были с князем Витовтом на Ворскле?
— Был! — весело ответил Зых из Згожелиц. — Только не дал ему бог удачи: страшное поражение нанес нам Едигей. Сперва татары перестреляли нам коней. Татарин, он не пойдет врукопашную, как христианский рыцарь, а стреляет издали из лука. Нажмешь на него, а он убежит и опять из лука целится. Ну, что ты станешь с ним делать! А у нас, слышь, в войске рыцари всђ силой своей похвалялись: «Мы, дескать, ни копий не склоним, ни мечей из ножен не выхватим, копытами эту нечисть растопчем!» Похвалялись это они, похвалялись, а тут как засвистят стрелы, инда все кругом потемнело! Кончилась битва, и что же? Из десяти едва один жив остался. Верите? Больше половины войска, семьдесят литовских и русских князей, осталось на поле боя, а уж бояр да всяких дворян, как они там зовутся, отроковnote 48, что ли, так и за две недели не счел бы.
— Слыхал я про это, — прервал его Мацько. — И наших рыцарей, которые к князю пошли на подмогу, тоже тьма полегло.
— Да и крестоносцев девять человек, которые тоже служили у Витовта. А уж наших — пропасть; мы ведь народ такой — где другой прежде назад оглянется, мы оглядываться не станем. Великий князь больше всего полагался на наших рыцарей и в битве никого, кроме поляков, не хотел брать в свою охрану. Ха-ха! Все поле около него усеялось трупами, а ему хоть бы что! Погиб пан Спытко из Мельштына, и мечник Бернат, и стольник Миколай, и Прокоп, и Пшецлав, и Доброгост, и Ясько из Лязевиц, и Пилик Мазур, и Варш из Михова, и воевода Соха, и Ясько из Домбровы, и Петрко из Милославья, и Щепецкий, и Одерский, и Томко Лагода. Да разве их всех перечтешь! А некоторых татары просто утыкали стрелами, так что они стали похожи на ежей, — смех, да и только!
Он и впрямь рассмеялся, будто рассказывал веселенькую историю, и вдруг затянул песню:
Басурмана знай натуру, Всю тебе исколет шкуру!
— Ну, а что же потом? — спросил Збышко.
— Потом великий князь бежал, а сейчас, как всегда, опять воспрянул духом. Он такой: чем больше его пригнешь к земле, тем сильней распрямится, как ореховый прут. Бросились мы тогда к Таванскому броду защищать переправу. Подоспела к нам и новая горсточка рыцарей из Польши. Ну, ладно! Подошел на другой день Едигей, и татар с ним тьма-тьмущая, но уж ничего не мог поделать. Ну и потеха была! Сунется он к броду, а мы его в рыло. Никак не мог прорваться. Мы их и перебили, и в плен захватили немало. Я сам поймал пятерых, вот везу их с собой в Згожелицы. Днем поглядите, что это за рожи.
— В Кракове толковали, будто война может перекинуться и в королевство.
— Ну, Едигей не такой дурак. Он отлично знал, какие у нас рыцари, знал и то, что самые славные остались дома, потому что королева была недовольна, что Витовт на свой страх затеял войну. Ух, и хитер же старый Едигей! Он у Тавани тотчас сообразил, что силы князя растут, и ушел себе прочь, за тридевять земель!..
— А вы вернулись?
— Я вернулся. Там больше нечего делать. А в Кракове я узнал, что вы выехали чуть пораньше меня.
— Так вы знали, что это мы едем?
— Знал, я ведь на привалах всюду про вас спрашивал.
Тут он обратился к Збышку:
— Господи боже мой, да ведь я тебя в последний раз мальчишкой видал, а сейчас хоть и темно, а можно догадаться, что молодец из тебя вышел, как тур. Ишь, сразу из самострела хотел стрелять!.. Побывал уж, видно, на войне.
— Я на войне сызмальства. Пусть дядя скажет, какой из меня воин.
— Незачем дяде говорить мне об этом. Я в Кракове видал пана из Тачева, он мне про тебя рассказывал… Сдается, этот мазур не хочет отдать за тебя свою дочку, ну, а я бы не стал так кобениться, потому ты мне по нраву пришелся… Позабудешь ты свою девушку, как увидишь мою Ягенку. Девка — что репа!..
— А вот и неправда! Не позабуду, хоть и десяток увижу таких, как ваша Ягенка.
— Я дам за ней Мочидолы с мельницей. Да на лугах, когда я уезжал, паслось десять добрых кобылиц с жеребятами… Небось не один еще мне в ноги поклонится, чтоб я отдал за него Ягну!
Збышко хотел было сказать: «Только не я!» — но Зых из Згожелиц снова стал напевать:
Я вам в ножки поклонюся, В жены дайте мне Ягнюсю!
Эх, чтоб вас!
— У вас все смешки да песни на уме, — заметил Мацько.
— Да, но скажите мне, что делают на небесах блаженные души?
— Поют.
— Ну, вот видите. А отверженные плачут. Я предпочитаю попасть не к плачущим, а к поющим. Апостол Петр тоже скажет: «Надо пустить его в рай, а то он, подлец, и в пекле запоет, а это никуда не годится». Гляньте — уж светает.
Действительно, уже вставал день. Через минуту все выехали на широкую поляну, где уже было совсем светло. На озерце, занимавшем большую часть поляны, рыбаки ловили рыбу; при виде вооруженных людей они бросили невод, выскочили из воды и, поспешно схватившись за дреколья, замерли с воинственным видом, готовые к бою.
— Они приняли нас за разбойников, — засмеялся Зых. — Эй, рыбаки, чьи вы будете?
Те еще некоторое время стояли в молчании, недоверчиво поглядывая на путников, пока наконец старший рыбак не признал в незнакомцах рыцарей и не ответил:
— Да мы ксендза аббата из Тульчи.
— Это наш родич, — сказал Мацько, — у него в залоге Богданец. Верно, и леса его, только аббат, должно быть, недавно их купил.
— Как бы не так! — возразил Зых. — Он за эти леса воевал с Вильком из Бжозовой и, видно, отвоевал их. Еще год назад они за всю эту сторону должны были драться конные на копьях и на длинных мечах; уехал я и не знаю, чем это кончилось.
— Ну, мы с ним свояки, — заметил Мацько, — с нами он драться не станет, может быть, и выкупа поменьше возьмет.
— Может быть. Если с ним по-хорошему, так он и свое готов отдать. Не аббат, а рыцарь, шлем надевать ему не в диковину. И при всем том набожен и уж так-то хорошо служит. Да вы, верно, сами помните… Как рявкнет на обедне, так ласточки под крышей из гнезд вылетают. Ну, и люди еще больше господа славят.
— Как не помнить! Бывало, как дохнет, так в десяти шагах свечи гаснут. Приезжал он хоть разок в Богданец?
— А как же! Приезжал. Пятерых новых мужиков с женами поселил на росчисти. И к нам, в Згожелицы, тоже наезжал, — вы знаете, он у меня Ягенку крестил, старик ее очень любит и называет доченькой.
— Дай-то бог, чтобы он мне мужиков оставил, — сказал Мацько.
— Подумаешь! Что для такого богача пятеро мужиков! Да если Ягенка его попросит, он оставит.
Разговор на некоторое время оборвался, потому что из-за темного бора и из-за румяной зари поднялось ясное солнце и залило все кругом своим светом. Рыцари приветствовали восходящее солнце обычным «Слава Иисусу Христу!», а затем, перекрестившись, стали творить утреннюю молитву.
Зых кончил первым и, ударив себя несколько раз в грудь, обратился к товарищам:
— Ну, а теперь дайте я на вас погляжу хорошенько. Ну, и изменились же вы оба!.. Вам, Мацько, перво-наперво надо поправиться. Придется Ягенке этим заняться, а то в вашем доме бабы днем с огнем не сыщешь… Видно, видно, что осколок застрял у вас между ребрами… Плохо дело…
Затем он повернулся к Збышку:
— Ну-ка, покажись и ты… Боже милостивый! Да я помню, как ты маленький, бывало, уцепишься жеребенку за хвост и взберешься к нему на спину, а теперь, погляди-ка, какой из тебя вышел рыцарь!.. Лицом красная девица, а в плечах ничего, широк… Этакий и с медведем мог бы схватиться…
— Что ему медведь! — ответил на это Мацько. — Помоложе был, когда фризу пятерней все усы вырвал, тот, видишь ли, голоусым его назвал, ну, а ему это не понравилось.
— Знаю, — прервал Зых старика. — И то, что вы после дрались с фризами и захватили всех их слуг. Все это мне рассказывал пан из Тачева:
Немец здорово нажился, Лег в могилу в чем родился.
Гоп! Гоп!
И он стал весело подмигивать Збышку, а тот тоже воззрился с любопытством на его длинную, как жердь, фигуру, на худое лицо с огромным носом и круглые смеющиеся глаза.
— О! — воскликнул Збышко. — Да если только дядя, бог даст, выздоровеет, то с таким соседом не соскучишься.
— Лучше иметь веселого соседа, — ответил Зых, — потому что с ним не поссоришься. А теперь послушайте-ка, что я вам по-хорошему, по-христиански скажу. Давно вы не были дома, там у вас, в Богданце, мерзость запустения. Я не про хозяйство говорю, нет, аббат хорошо хозяйничал… и леса делянку выкорчевал, и на росчисти новых мужиков поселил… Но сам-то он только наезжает в Богданец, значит, в кладовой у вас пусто, да и в доме хорошо если найдется лавка да охапка гороховой соломы для спанья, а ведь больному нужны удобства. Знаете что: давайте поедем со мной в Згожелицы. Погостите у меня месячишко-другой, я очень буду рад вам, а Ягенка тем временем о Богданце подумает. Вы уж только во всем на нее положитесь, ни о чем не думайте… Збышко будет наезжать в Богданец, чтобы присмотреть за хозяйством, и ксендза аббата я привезу вам в Згожелицы, так что вы мигом тут с ним разочтетесь… А за вами, Мацько, дочка как за родным отцом будет ходить — ну, а вы знаете, больному человеку нет ничего лучше, когда баба за ним поухаживает. Ну же! Голубчики! Соглашайтесь!
— Все знают, что вы хороший человек и всегда были таким, — ответил растроганный Мацько, — но коли суждено мне помереть от проклятой занозы, что сидит у меня между ребрами, так уж лучше на своем пепелище. К тому же дома, коли ты и болен, все равно и порасспросишь кой о чем, и приглядишь, и порядок кое в чем наведешь. Коли зовет тебя господь на тот свет, что ж, ты тут не властен! Лучше ли, хуже ли будут глядеть за тобой, все равно не отвертишься. А к походной жизни мы привычны. Кто несколько лет спал на голой земле, для того и охапка гороховой соломы хороша. Но спасибо вам за ваше доброе сердце, и ежели я не смогу вас за это отблагодарить, так Збышко, даст бог, в долгу не останется.
Однако наши путники спокойно продвигались вперед, так что Збышку уже наскучила дорога, и только однажды ночью на расстоянии одного дня езды до Богданца они услышали позади конский топот и фырканье.
— Кто-то едет за нами, — сказал Збышко.
Мацько, который в эту минуту не спал, поглядел на звезды и, как человек опытный, заметил:
— Скоро рассвет. На исходе ночи разбойники не стали бы нападать, им, как начинает светать, пора по домам.
Збышко все-таки остановил телегу, построил своих людей поперек дороги, лицом к приближающимся незнакомцам, а сам выехал вперед и стал ждать.
Спустя некоторое время он увидел в сумраке ночи десятка полтора всадников. Один из них ехал впереди, в нескольких шагах от прочих, но, видно, не имел намерения укрыться и громко распевал песню. Збышко не мог разобрать слов, но до слуха его явственно долетало веселое «Гоп! Гоп!», которым незнакомец заканчивал каждый куплет своей песни.
«Наши!» — сказал он про себя.
Однако через минуту крикнул:
— Стой!
— А ты сядь! — ответил шутливый голос.
— Вы кто такие?
— А вы кто такие-сякие?
— Вы что за нами гонитесь?
— А ты что дорогу загородил?
— Отвечай, а то тетива натянута.
— А наша перетянута — стреляй!
— Отвечай по-людски, ты что, в беде не бывал, нужды не видал?
На эти слова Збышку ответили веселой песней:
Нужда с нуждой повстречались, На развилке в пляс пускались…
Гоп! Гоп! Гоп!
Что ж так лихо расплясались?
Верно, век уж не встречались…
Гоп! Гоп! Гоп!
Збышко поразился, услыхав такой ответ, а тем временем песня смолкла, и тот же голос спросил:
— А как здоровье Мацька? Скрипит еще старина?
Мацько приподнялся на телеге и сказал:
— Боже мой, да ведь это наши!
Збышко тронул коня.
— Кто спрашивает про Мацька?
— Да это я, сосед, Зых из Згожелиц. Чуть не целую неделю еду за вами и расспрашиваю про вас по дороге.
— Господи! Дядя! Да ведь это Зых из Згожелиц! — крикнул Збышко.
И все весело стали здороваться. Зых и в самом деле был их соседом и к тому же человеком добрым, которого все любили за веселый нрав.
— Ну, как вы там поживаете? — спрашивал он, тряся руку Мацька. — Еще скачете или уж не скачете?
— Эх, кончилось уж мое скаканье! — ответил Мацько. — До чего же я рад вас видеть. Боже ты мой, будто я уж в Богданце!
— А что с вами? Я слыхал, вас немцы подстрелили.
— Подстрелили, собачьи дети! Жало застряло у меня между ребрами…
— Боже ты мой! Как же вы теперь? А медвежьего сала попить не пробовали?
— Вот видите, — сказал Збышко, — все советуют пить медвежье сало. Нам бы только доехать до Богданца! Сейчас же пойду на ночь с секирой под борть.
— Может, у Ягенки есть, а нет, так я у соседей спрошу.
— У какой Ягенки? Разве вашу не Малгохной звали? — спросил Мацько.
— Эх! Какая там Малгохна! Третья осень с Михайла пойдет, как Малгохна в могиле. Задорная была баба, царство ей небесное! Но Ягенка в мать уродилась, только что еще молода…
…Вон уж видно горку нашу, Дочка вышла вся в мамашу…
Гоп! Гоп!
…Говорил я Малгохне: не лезь на сосну, коль тебе пятьдесят годов. Какое там! Влезла. А сук под ней возьми и подломись, она и грянулась наземь! Скажу я вам, ямку выбила в земле, да через три дня богу душу и отдала.
— Упокой, господи, ее душу! — сказал Мацько. — Помню, помню… подбоченится, бывало, да начнет браниться, так слуги на сеновал прятались. Но хозяйка была замечательная! Значит, с сосны свалилась?.. Скажи пожалуйста!
— Свалилась, как шишка на зиму… Ох, и горевал я! После похорон так напился, что, верите, три дня не могли меня добудиться. Думали уж, что и я ноги протянул. А сколько я потом слез пролил — море! Но и Ягенка у меня хорошая хозяйка. Все сейчас у нее на руках.
— Я что-то плохо ее помню. От горшка два вершка была, когда я уезжал. Под конем могла пройти, не достав до брюха. Эх, давно уж это было, сейчас она, верно, выросла.
— На святую Агнешку пятнадцать ей стукнуло; но я ее тоже чуть не целый год не видал.
— Где же вы были? Откуда возвращаетесь?
— С войны. Какая мне нужда дома сидеть, коли у меня Ягенка?
Хоть Мацько и был болен, но, услышав о войне, насторожился и с любопытством спросил:
— Вы, может, были с князем Витовтом на Ворскле?
— Был! — весело ответил Зых из Згожелиц. — Только не дал ему бог удачи: страшное поражение нанес нам Едигей. Сперва татары перестреляли нам коней. Татарин, он не пойдет врукопашную, как христианский рыцарь, а стреляет издали из лука. Нажмешь на него, а он убежит и опять из лука целится. Ну, что ты станешь с ним делать! А у нас, слышь, в войске рыцари всђ силой своей похвалялись: «Мы, дескать, ни копий не склоним, ни мечей из ножен не выхватим, копытами эту нечисть растопчем!» Похвалялись это они, похвалялись, а тут как засвистят стрелы, инда все кругом потемнело! Кончилась битва, и что же? Из десяти едва один жив остался. Верите? Больше половины войска, семьдесят литовских и русских князей, осталось на поле боя, а уж бояр да всяких дворян, как они там зовутся, отроковnote 48, что ли, так и за две недели не счел бы.
— Слыхал я про это, — прервал его Мацько. — И наших рыцарей, которые к князю пошли на подмогу, тоже тьма полегло.
— Да и крестоносцев девять человек, которые тоже служили у Витовта. А уж наших — пропасть; мы ведь народ такой — где другой прежде назад оглянется, мы оглядываться не станем. Великий князь больше всего полагался на наших рыцарей и в битве никого, кроме поляков, не хотел брать в свою охрану. Ха-ха! Все поле около него усеялось трупами, а ему хоть бы что! Погиб пан Спытко из Мельштына, и мечник Бернат, и стольник Миколай, и Прокоп, и Пшецлав, и Доброгост, и Ясько из Лязевиц, и Пилик Мазур, и Варш из Михова, и воевода Соха, и Ясько из Домбровы, и Петрко из Милославья, и Щепецкий, и Одерский, и Томко Лагода. Да разве их всех перечтешь! А некоторых татары просто утыкали стрелами, так что они стали похожи на ежей, — смех, да и только!
Он и впрямь рассмеялся, будто рассказывал веселенькую историю, и вдруг затянул песню:
Басурмана знай натуру, Всю тебе исколет шкуру!
— Ну, а что же потом? — спросил Збышко.
— Потом великий князь бежал, а сейчас, как всегда, опять воспрянул духом. Он такой: чем больше его пригнешь к земле, тем сильней распрямится, как ореховый прут. Бросились мы тогда к Таванскому броду защищать переправу. Подоспела к нам и новая горсточка рыцарей из Польши. Ну, ладно! Подошел на другой день Едигей, и татар с ним тьма-тьмущая, но уж ничего не мог поделать. Ну и потеха была! Сунется он к броду, а мы его в рыло. Никак не мог прорваться. Мы их и перебили, и в плен захватили немало. Я сам поймал пятерых, вот везу их с собой в Згожелицы. Днем поглядите, что это за рожи.
— В Кракове толковали, будто война может перекинуться и в королевство.
— Ну, Едигей не такой дурак. Он отлично знал, какие у нас рыцари, знал и то, что самые славные остались дома, потому что королева была недовольна, что Витовт на свой страх затеял войну. Ух, и хитер же старый Едигей! Он у Тавани тотчас сообразил, что силы князя растут, и ушел себе прочь, за тридевять земель!..
— А вы вернулись?
— Я вернулся. Там больше нечего делать. А в Кракове я узнал, что вы выехали чуть пораньше меня.
— Так вы знали, что это мы едем?
— Знал, я ведь на привалах всюду про вас спрашивал.
Тут он обратился к Збышку:
— Господи боже мой, да ведь я тебя в последний раз мальчишкой видал, а сейчас хоть и темно, а можно догадаться, что молодец из тебя вышел, как тур. Ишь, сразу из самострела хотел стрелять!.. Побывал уж, видно, на войне.
— Я на войне сызмальства. Пусть дядя скажет, какой из меня воин.
— Незачем дяде говорить мне об этом. Я в Кракове видал пана из Тачева, он мне про тебя рассказывал… Сдается, этот мазур не хочет отдать за тебя свою дочку, ну, а я бы не стал так кобениться, потому ты мне по нраву пришелся… Позабудешь ты свою девушку, как увидишь мою Ягенку. Девка — что репа!..
— А вот и неправда! Не позабуду, хоть и десяток увижу таких, как ваша Ягенка.
— Я дам за ней Мочидолы с мельницей. Да на лугах, когда я уезжал, паслось десять добрых кобылиц с жеребятами… Небось не один еще мне в ноги поклонится, чтоб я отдал за него Ягну!
Збышко хотел было сказать: «Только не я!» — но Зых из Згожелиц снова стал напевать:
Я вам в ножки поклонюся, В жены дайте мне Ягнюсю!
Эх, чтоб вас!
— У вас все смешки да песни на уме, — заметил Мацько.
— Да, но скажите мне, что делают на небесах блаженные души?
— Поют.
— Ну, вот видите. А отверженные плачут. Я предпочитаю попасть не к плачущим, а к поющим. Апостол Петр тоже скажет: «Надо пустить его в рай, а то он, подлец, и в пекле запоет, а это никуда не годится». Гляньте — уж светает.
Действительно, уже вставал день. Через минуту все выехали на широкую поляну, где уже было совсем светло. На озерце, занимавшем большую часть поляны, рыбаки ловили рыбу; при виде вооруженных людей они бросили невод, выскочили из воды и, поспешно схватившись за дреколья, замерли с воинственным видом, готовые к бою.
— Они приняли нас за разбойников, — засмеялся Зых. — Эй, рыбаки, чьи вы будете?
Те еще некоторое время стояли в молчании, недоверчиво поглядывая на путников, пока наконец старший рыбак не признал в незнакомцах рыцарей и не ответил:
— Да мы ксендза аббата из Тульчи.
— Это наш родич, — сказал Мацько, — у него в залоге Богданец. Верно, и леса его, только аббат, должно быть, недавно их купил.
— Как бы не так! — возразил Зых. — Он за эти леса воевал с Вильком из Бжозовой и, видно, отвоевал их. Еще год назад они за всю эту сторону должны были драться конные на копьях и на длинных мечах; уехал я и не знаю, чем это кончилось.
— Ну, мы с ним свояки, — заметил Мацько, — с нами он драться не станет, может быть, и выкупа поменьше возьмет.
— Может быть. Если с ним по-хорошему, так он и свое готов отдать. Не аббат, а рыцарь, шлем надевать ему не в диковину. И при всем том набожен и уж так-то хорошо служит. Да вы, верно, сами помните… Как рявкнет на обедне, так ласточки под крышей из гнезд вылетают. Ну, и люди еще больше господа славят.
— Как не помнить! Бывало, как дохнет, так в десяти шагах свечи гаснут. Приезжал он хоть разок в Богданец?
— А как же! Приезжал. Пятерых новых мужиков с женами поселил на росчисти. И к нам, в Згожелицы, тоже наезжал, — вы знаете, он у меня Ягенку крестил, старик ее очень любит и называет доченькой.
— Дай-то бог, чтобы он мне мужиков оставил, — сказал Мацько.
— Подумаешь! Что для такого богача пятеро мужиков! Да если Ягенка его попросит, он оставит.
Разговор на некоторое время оборвался, потому что из-за темного бора и из-за румяной зари поднялось ясное солнце и залило все кругом своим светом. Рыцари приветствовали восходящее солнце обычным «Слава Иисусу Христу!», а затем, перекрестившись, стали творить утреннюю молитву.
Зых кончил первым и, ударив себя несколько раз в грудь, обратился к товарищам:
— Ну, а теперь дайте я на вас погляжу хорошенько. Ну, и изменились же вы оба!.. Вам, Мацько, перво-наперво надо поправиться. Придется Ягенке этим заняться, а то в вашем доме бабы днем с огнем не сыщешь… Видно, видно, что осколок застрял у вас между ребрами… Плохо дело…
Затем он повернулся к Збышку:
— Ну-ка, покажись и ты… Боже милостивый! Да я помню, как ты маленький, бывало, уцепишься жеребенку за хвост и взберешься к нему на спину, а теперь, погляди-ка, какой из тебя вышел рыцарь!.. Лицом красная девица, а в плечах ничего, широк… Этакий и с медведем мог бы схватиться…
— Что ему медведь! — ответил на это Мацько. — Помоложе был, когда фризу пятерней все усы вырвал, тот, видишь ли, голоусым его назвал, ну, а ему это не понравилось.
— Знаю, — прервал Зых старика. — И то, что вы после дрались с фризами и захватили всех их слуг. Все это мне рассказывал пан из Тачева:
Немец здорово нажился, Лег в могилу в чем родился.
Гоп! Гоп!
И он стал весело подмигивать Збышку, а тот тоже воззрился с любопытством на его длинную, как жердь, фигуру, на худое лицо с огромным носом и круглые смеющиеся глаза.
— О! — воскликнул Збышко. — Да если только дядя, бог даст, выздоровеет, то с таким соседом не соскучишься.
— Лучше иметь веселого соседа, — ответил Зых, — потому что с ним не поссоришься. А теперь послушайте-ка, что я вам по-хорошему, по-христиански скажу. Давно вы не были дома, там у вас, в Богданце, мерзость запустения. Я не про хозяйство говорю, нет, аббат хорошо хозяйничал… и леса делянку выкорчевал, и на росчисти новых мужиков поселил… Но сам-то он только наезжает в Богданец, значит, в кладовой у вас пусто, да и в доме хорошо если найдется лавка да охапка гороховой соломы для спанья, а ведь больному нужны удобства. Знаете что: давайте поедем со мной в Згожелицы. Погостите у меня месячишко-другой, я очень буду рад вам, а Ягенка тем временем о Богданце подумает. Вы уж только во всем на нее положитесь, ни о чем не думайте… Збышко будет наезжать в Богданец, чтобы присмотреть за хозяйством, и ксендза аббата я привезу вам в Згожелицы, так что вы мигом тут с ним разочтетесь… А за вами, Мацько, дочка как за родным отцом будет ходить — ну, а вы знаете, больному человеку нет ничего лучше, когда баба за ним поухаживает. Ну же! Голубчики! Соглашайтесь!
— Все знают, что вы хороший человек и всегда были таким, — ответил растроганный Мацько, — но коли суждено мне помереть от проклятой занозы, что сидит у меня между ребрами, так уж лучше на своем пепелище. К тому же дома, коли ты и болен, все равно и порасспросишь кой о чем, и приглядишь, и порядок кое в чем наведешь. Коли зовет тебя господь на тот свет, что ж, ты тут не властен! Лучше ли, хуже ли будут глядеть за тобой, все равно не отвертишься. А к походной жизни мы привычны. Кто несколько лет спал на голой земле, для того и охапка гороховой соломы хороша. Но спасибо вам за ваше доброе сердце, и ежели я не смогу вас за это отблагодарить, так Збышко, даст бог, в долгу не останется.