Страница:
Дануся побежала за отцом Вышонеком, а Збышко обратил к княгине свое побледневшее лицо и сказал:
— Что мне от бога предназначено, то и будет, но за эту радость да вознаградит вас бог, милостивая пани.
— Погоди благословлять меня, — возразила княгиня, — еще неизвестно, что будет. А ты должен мне честью поклясться, что, обвенчавшись с Данусей, тотчас отпустишь ее к отцу, чтобы, упаси бог, не навлечь на себя и на нее отцовского проклятия.
— Клянусь честью! — сказал Збышко.
— Помни же! А Юранду Дануся пускай пока ничего не говорит. Хуже, коли скажет, да точно обухом его по голове. Мы пошлем за ним из Цеханова, попросим, чтобы он приехал с Дануськой, и тогда уж я сама скажу ему, а нет, так князя упрошу сказать. Увидит он, что деваться некуда, и согласится. Не косился же он на тебя?
— Нет, — ответил Збышко, — не косился, да в душе он, может, и рад будет, что Дануська станет моей женой. И то сказать, коли дал он обет, не его грех будет, что не пришлось исполнить его.
Вошли ксендз Вышонек и Дануся, и разговор прервался. Княгиня тотчас стала держать совет с ксендзом; с жаром начала она рассказывать ему о замысле Збышка, но при первых же ее словах ксендз перекрестился в изумлении и сказал:
— Во имя отца, и сына, и святого духа!.. Да как можно! Ведь рождественский пост!
— Господи! Да ведь и впрямь пост! — воскликнула княгиня.
Воцарилось молчание; только по удрученным лицам княгини, Дануси и Збышка было видно, каким ударом явились для них слова отца Вышонека.
— Так мне вас жалко, что, будь у меня разрешение, я бы не стал противиться. И согласия Юранда не стал бы требовать, раз уж вы, милостивая пани, позволяете и ручаетесь за то, что и князь даст согласие, — вы ведь с князем отец и мать Мазовии. Но без разрешения епископа не могу. Будь здесь епископ Якуб из Курдванова, может, он и разрешил бы, хоть и очень суров он, не то что его предшественник, епископ Мамфиолус, который на все отвечал: «Bene! Bene!"note 73
— Епископ Якуб из Курдвановаnote 74 очень любит и князя, и меня, — сказала княгиня.
— Вот я и говорю, что он не отказал бы, к тому же причина есть… Невесте уезжать надо, а жених болен и может умереть.. Гм! In articulo mortis…note 75 Но без разрешения никак нельзя…
— Да уж я бы потом выпросила у епископа Якуба разрешение; как ни суров он, а мне бы не отказал… Ручаюсь, не отказал бы.
Ксендз Вышонек, который был человеком добрым и мягким, ответил ей:
— Слово помазанницы божией — великое слово… Боюсь я епископа, но слово ваше — великое слово!.. Жених мог бы обещать что-нибудь на кафедральный собор в Плоцке… Не знаю… Все-таки, пока не придет разрешение, грех будет, и на моей только совести грех… Гм! Велик бог милостию, и ежели кто не ради собственной выгоды согрешит, а над людской бедою сжалится, скорее простится ему этот грех! И все-таки грех будет… А ну, как епископ упрется, кто даст мне тогда отпущение?
— Не станет епископ упираться! — воскликнула княгиня.
— У Сандеруса, — сказал Збышко, — того, что со мной приехал, есть готовые отпущения каких угодно грехов.
Может, ксендз Вышонек и не очень-то верил в индульгенции Сандеруса, но он рад был хоть за это ухватиться, лишь бы только помочь Збышку и особенно Данусе, которую он знал с малых лет и очень любил. Подумав, что в самом худшем случае на него могут наложить епитимью, он обратился к княгине и сказал:
— Пастырь я ваш, но и слуга княжий. Как прикажете поступить, милостивая пани?
— Не приказывать я хочу, а просить, — возразила княгиня. — Ведь, коли есть у Сандеруса отпущения…
— У Сандеруса-то они есть. Да вот как с епископом быть? В Плоцке на соборе он с канониками выносит нам суровые приговоры.
— Епископа вы не бойтесь. Слыхала я, что возбраняет он ксендзам носить мечи и самострелы да своевольничать, но добро творить не возбраняет.
Ксендз Вышонек поднял очи горе и воздел руки.
— Да будет по воле вашей.
Все развеселились, услышав эти слова. Збышко снова приподнялся, опершись на подушки, а княгиня, Дануся и отец Вышонек сели у его постели и стали «держать совет», как устроить это дело. Решили сохранить все в тайне, чтобы в доме ни одна живая душа ничего не знала; решили также, что и Юранд ничего не должен знать, пока сама княгиня не расскажет ему обо всем в Цеханове. Ксендз Вышонек должен был написать ему письмо от княгини с просьбой незамедлительно прибыть в Цеханов, где и лекарства для него найдутся получше, и не так он будет томиться в одиночестве. Решили, наконец, что Збышко и Дануся поисповедаются, а обвенчает их отец Вышонек ночью, когда все лягут спать.
Збышко подумал было, не взять ли в свидетели брака оруженосца-чеха, но, вспомнив, что получил его от Ягенки, оставил свое намерение. На одно короткое мгновение как живая предстала она перед его взором, ему привиделось ее румяное лицо, ее заплаканные глаза, почудился ее просительный голос: «Не делай этого, не плати мне за добро злом, за любовь горькою обидою!» Глубокая жалость пронизала вдруг его сердце, он почувствовал, что причинит ей тяжкое горе, что не найдет она после этого утешения ни под згожелицким кровом, ни в глухом бору, ни в чистом поле, не найдет его ни в дарах аббата, ни в любви Чтана и Вилька. И сказал он ей мысленно: «Дай бог и тебе, девушка, счастья, ничего не могу я поделать, хоть и рад был бы звезды для тебя с неба снять». И мысль о том, что он не в силах ничего изменить, принесла ему даже облегчение, и он снова обрел утраченное спокойствие и снова стал думать только о Данусе и о венчании.
Однако без помощи чеха он не мог обойтись; решив умолчать о предстоящем событии, он велел позвать своего оруженосца.
— Я сегодня, — сказал Збышко чеху, — должен исповедаться и причаститься, так ты одень меня так, будто идти мне в королевские покои.
Чех испугался и испытующе посмотрел на Збышка; тот понял его и сказал:
— Ты не бойся, люди не только перед смертью исповедуются; а тут и праздники на носу, отец Вышонек и княгиня уедут в Цеханов, и ближе чем в Прасныше ксендза не найдешь.
— А вы, ваша милость, не поедете? — спросил оруженосец.
— Выздоровею, так поеду, но все это в воле божьей.
Чех успокоился, достал из короба и принес тот самый добытый в бою белый, шитый золотом полукафтан, который Збышко всегда надевал в торжественных случаях, и красивый коврик покрыть ноги и постель; затем с помощью двух турок он приподнял Збышка, умыл его, причесал и повязал алой повязкой его длинные волосы; полюбовавшись на дело рук своих, чех помог господину опереться на красные подушки и сказал:
— Если бы, ваша милость, вы могли пуститься в пляс, так хоть свадьбу играй.
— Пришлось бы обойтись без пляски, — улыбаясь, ответил Збышко.
А княгиня в это время раздумывала в своей горнице, во что бы нарядить Данусю; для нее, как для женщины, это было дело чрезвычайной важности: не могла же она допустить, чтобы ее дорогая воспитанница пошла под венец в будничном платье. Служанки, которым тоже было сказано, что девушка будет исповедоваться и поэтому должна быть в белом, легко нашли в сундуке белое платье; но головку невесты убрать было нечем. Непонятная печаль овладела сердцем княгини, когда она об этом подумала.
— Где же мне, — запричитала она, — найти для тебя, сиротки, рутовый веночек в этом бору! Ни цветика тут, ни листика, разве только мох зеленый под снегом.
А Дануся, стоя с распущенными косами, тоже запечалилась, что нет для нее веночка; однако через минуту она показала на гирлянды из бессмертников, которыми были увешаны стены горницы, и сказала:
— Хоть из них бы сплести веночек, ведь ничего другого не найти нам тут, а Збышко возьмет меня и в таком венке.
Опасаясь дурного предзнаменования, княгиня сперва не хотела; но в доме, куда приезжали только на охоту, не было никаких цветов, и пришлось удовольствоваться бессмертниками. Тем временем пришел ксендз Вышонек, он уже поисповедовал Збышка и увел теперь на исповедь Данусю; потом спустилась глухая ночь. Слуги после ужина легли по приказу княгини спать. Посланцы Юранда улеглись кто в людской, кто в конюшнях с лошадьми. Вскоре на людской половине погасли, подернувшись пеплом, лучины, и в лесном доме воцарилась мертвая тишина; одни только собаки лаяли порой на волков в сторону бора.
Но у княгини, отца Вышонека и Збышка по-прежнему горел огонь, отбрасывая красные отсветы на покрытый снегом двор. Объятые тревогой и проникнутые торжественностью предстоящей минуты, княгиня с Данусей, Збышко и ксендз бодрствовали в тишине, прислушиваясь к биению собственных сердец. После полуночи княгиня взяла Данусю под руку и повела ее в горницу Збышка, где отец Вышонек ждал уже с причастием. В камине у Збышка пылал яркий огонь, и при неверном его свете юноша увидел Данусю, побледневшую от бессонницы, с венком из бессмертников на челе, наряженную в тяжелое, белое, спускающееся до полу платье. От волнения девушка полузакрыла глаза, ручки у нее повисли вдоль платья, и изумленному Збышку она так живо напомнила изображенье с костельного окна, что ему даже подумалось, будто не земную девушку, а бесплотного духа должен он взять себе в жены. Еще больше овладела им эта мысль, когда она опустилась на колени для причащения и, сложив руки, откинула голову назад и совсем закрыла глаза. Она показалась ему умершей, и сердце его сжалось от страха. Однако это длилось одно лишь мгновение. Услыхав возглас ксендза: «Ecce Agnus Dei"note 76 Збышко сосредоточился, и мысли его устремились к богу. В горнице слышен был только торжественный голос отца Вышонека: «Domine, non sum dignus"note 77, треск дров и вместе с тем жалобный неумолчный стрекот сверчков в щелях камина. За окнами поднялся ветер, зашумел в заснеженном лесу и тут же смолк.
Збышко и Дануся некоторое время хранили молчание; ксендз Вышонек взял тем временем чашу и отнес ее в домовую часовенку. Через минуту он вернулся, но уже не один, а с господином де Лоршем; на лицах у всех изобразилось удивление; заметив это, ксендз сперва приложил палец к губам, словно опасаясь, как бы кто-нибудь не издал возгласа изумления, а затем сказал:
— Я подумал, что лучше, если будет два свидетеля бракосочетания; но предупредил сперва обо всем этого рыцаря, и он поклялся мне рыцарской честью и аквисгранскими святынями хранить все в тайне, пока не минует в этом надобность.
Господин де Лорш сперва преклонил колено перед княгиней, затем перед Данусей; поднявшись с колен, он замер в молчании, одетый в торжественные доспехи, по сгибам которых скользили красные отблески пламени, высокий, неподвижный, охваченный восторгом от лицезрения девушки в белом с венком бессмертников на челе, которая и ему показалась ангелом, сошедшим с окна готического храма.
Но вот ксендз подвел Данусю к постели Збышка и, покрыв им руки епитрахилью, начал обычный обряд. По доброму лицу княгини катились слезы, но душа ее в эту минуту была спокойна — она думала, что совершает добрый поступок, соединяя этих двух чудных и невинных детей. Господин де Лорш снова опустился на колени и, опершись обеими руками на рукоять меча, казался рыцарем, которому явилось виденье, а Збышко и Дануся повторяли по очереди за ксендзом слова: «Я… беру… тебя себе…» — и словам этим, тихим и сладостным, вторил стрекот сверчков и треск дров в камине. Когда обряд венчания кончился, Дануся упала к ногам княгини, которая благословила молодых и, вверив их покровительству небесных сил, сказала:
— Возвеселитесь теперь, ибо она принадлежит тебе, а ты ей.
Тогда Збышко прогянул Данусе свою здоровую руку, а она обвила его шею, и с минуту слышно было только, как они, приникнув устами к устам, повторяют друг другу:
— Ты моя, Дануська!
— Ты мой, Збышко!
Но от чрезмерного волнения Збышко скоро ослабел и, опустившись на подушки, стал тяжело дышать. Однако он не лишился чувств и, по-прежнему улыбаясь Данусе, вытиравшей ему лицо, покрытое холодным потом, все повторял: «Ты моя, Дануська», — а она всякий раз склоняла свою непокрытую головку. Увидев эту картину, господин де Лорш окончательно растрогался и заявил, что ни в одной стране ему не приходилось встречать таких чувствительных сердец и что поэтому он даст торжественную клятву драться пешему или конному с любым рыцарем, чародеем или огненным змием, который посмеет помешать их счастью. Он и в самом деле тут же поклялся в этом на крестообразной рукояти своей мизерикордии, то есть небольшого меча, который служил рыцарям для добивания раненых. Княгиня и ксендз Вышонек были призваны им в качестве свидетелей этой клятвы.
Княгиня, которая не могла себе представить свадьбу без веселья, принесла вино — и все стали пить. Текли часы ночи. Переборов слабость, Збышко снова привлек к себе Данусю и сказал:
— Коли отдал мне тебя господь бог, никто не отнимет тебя у меня; но жаль мне, что ты уезжаешь, ягодка моя красная.
— Я приеду с батюшкой в Цеханов, — ответила Дануся.
— Только бы ты не захворала или иная беда не стряслась над тобой… Храни тебя бог от всякой напасти… Я знаю, ты должна ехать в Спыхов!.. Эх!.. Благодарение богу и милостивой пани, ты уже моя, а уж раз мы связаны узами брака, нас ничто теперь не разлучит.
Тайно, ночною порой, они обвенчались, и скоро уж надо было им расставаться, поэтому порой странная тоска охватывала не одного только Збышка, но и всех остальных. Разговор обрывался. Время от времени притухало пламя в камине, и головы погружались во мрак. Ксендз Вышонек подкидывал тогда на горящие угли новых поленьев и, когда сырые дрова начинали жалобно сипеть, говорил:
— Чего жаждешь ты, душа, страждущая в огне чистилища?
Ему отвечали сверчки, потом пламя, вспыхнув, вырывало из мрака бессонные лица, отражалось в доспехах господина де Лорша и озаряло белое платье и бессмертники на голове Дануси.
Собаки во дворе снова стали лаять в сторону бора так, как лают они всегда на волков.
Текли часы ночи, все чаще воцарялось молчание, и княгиня сказала наконец:
— Господи! Чем так сидеть после венчания, так лучше было бы пойти спать; но раз уж нам надо бодрствовать до утра, так перед отъездом сыграй же, ягодка, нам со Збышком еще раз на лютне.
Дануся, усталая и сонная, рада была встряхнуться — она тотчас побежала за лютней и, вернувшись через минуту, села с нею у постели Збышка.
— Что же мне сыграть вам? — спросила она.
— Что сыграть? — переспросила княгиня. — Что ж, как не ту песенку, которую ты пела в Тынце, когда Збышко увидал тебя в первый раз!
— Помню, помню я эту песенку и до гроба ее не забуду, — сказал Збышко. — Бывало, как услышу где, так слезы у меня из глаз и польются.
— Так я спою! — сказала Дануся.
И тотчас стала перебирать струны лютни и, закинув, как всегда, головку, запела:
Ах, когда б я пташкой Да летать умела, Я бы в Силезию К Ясю улетела.
Сиротинкой бедной На плетень бы села:
«Глянь же, мой соколик, Люба прилетела!..»
Вдруг голос у нее пресекся, губы задрожали, и слезы брызнули из глаз и потекли по щекам. Минуту она пыталась успокоиться, но не смогла и расплакалась так же горько, как тогда, в краковской темнице, когда в последний раз пела эту песенку Збышку, думая, что завтра ему снесут голову с плеч.
— Дануська, что с тобой, Дануська? — спрашивал Збышко.
— Чего ты плачешь? Что это за свадьба? — воскликнула княгиня. — Ну, чего ты?
— Не знаю, — рыдая, ответила Дануська, — так мне что-то тоскливо!.. Так жаль… Збышка и вас…
Все встревожились и стали ее успокаивать, стали толковать ей, что уезжает она ненадолго, что еще на праздниках все они съедутся с Юрандом в Цеханове. Збышко снова обнял ее, прижимал ее к груди и осушал губами слезы у нее на глазах; и все же сердца у всех сжались в тревоге — и в тревоге текли для них эти ночные часы.
Вдруг во дворе раздался такой неожиданный пронзительный скрип, что все вздрогнули. Вскочив со скамьи, княгиня воскликнула:
— Боже мой! Это колодезные журавли! Поят коней!
А ксендз Вышонек посмотрел в окно, в котором стеклянные шарики начали уже светлеть, и произнес:
— Чуть брезжит заря, день занимается. Ave Maria, gratia plenanote 78.
И вышел из горницы; вернувшись через некоторое время, он сказал:
— Светает, но день будет хмурый. Это люди Юранда поят коней. Пора в дорогу, бедняжка!..
При этих словах княгиня и Дануся громко разрыдались и запричитали вместе со Збышком, как причитают при расставанье простые люди; это был как бы обрядовый плач, и звучал он и как жалоба, и как песня, которая у простых душ льется так же естественно, как слезы льются из глаз.
Ой, да не помочь плачем, слезами, Да когда ты расстаешься с нами, Да пришла наша година, Да горька наша судьбина, Ой, да прости-прощай!
В последний раз привлек к себе Збышко Данусю и сжимал ее в объятиях, пока не захватило у него дух и пока княгиня не оторвала от него жену, чтобы одеть ее в дорогу.
Тем временем совсем рассвело. Все пробудились в доме, поднялась суета. К Збышку вошел чех справиться об его здоровье и узнать, какие будут распоряжения.
— Придвинь постель к окну! — велел ему рыцарь.
Чех легко придвинул постель к окну, но, когда Збышко велел ему отворить окно, он удивился, однако выполнил и этот приказ, только укрыл господина своим кожухом, так как на дворе хоть и пасмурно было, но холодно и падал мягкий, обильный снег.
Збышко стал смотреть в окно. Сквозь хлопья снега, летевшие из тучи, он увидел на дворе санки; их окружали слуги Юранда верхом на лохматых лошадях, от которых поднимался пар. Все слуги были вооружены, у кое-кого поверх кожухов были надеты даже кольчуги, в которых отражались бледные лучи хмурого дня. Лес совсем закрыла снежная пелена; плетни и ворота были едва видны.
Дануся, уже закутанная в кожушок и лисью шубу, еще раз прибежала в горницу к Збышку, еще раз обвила его шею и сказала ему на прощанье:
— Хоть я и уезжаю, но я твоя.
А он целовал ей руки, щеки и глаза, которые едва виднелись из-под лисьего меха, и говорил:
— Храни тебя бог! Счастливой дороги! Моя ты теперь, моя до гроба!
Когда Данусю снова оторвали от него, он приподнялся, насколько мог, приник головой к окну и смотрел; сквозь снежную пелену он видел, как Дануся садилась на санки, как княгиня долго сжимала ее в объятиях, как целовали ее придворные дамы и как ксендз Вышонек крестил ее на дорогу. Перед самым отъездом она еще раз обернулась к нему и протянула руки:
— Оставайся с богом, Збышко!
— Дай бог увидеться с тобой в Цеханове.
Но снег падал такой обильный, словно хотел все заглушить и все от них заслонить, и последние слова долетели до них так смутно, что обоим им показалось, будто они зовут друг друга уже издалђка.
XXVI
— Что мне от бога предназначено, то и будет, но за эту радость да вознаградит вас бог, милостивая пани.
— Погоди благословлять меня, — возразила княгиня, — еще неизвестно, что будет. А ты должен мне честью поклясться, что, обвенчавшись с Данусей, тотчас отпустишь ее к отцу, чтобы, упаси бог, не навлечь на себя и на нее отцовского проклятия.
— Клянусь честью! — сказал Збышко.
— Помни же! А Юранду Дануся пускай пока ничего не говорит. Хуже, коли скажет, да точно обухом его по голове. Мы пошлем за ним из Цеханова, попросим, чтобы он приехал с Дануськой, и тогда уж я сама скажу ему, а нет, так князя упрошу сказать. Увидит он, что деваться некуда, и согласится. Не косился же он на тебя?
— Нет, — ответил Збышко, — не косился, да в душе он, может, и рад будет, что Дануська станет моей женой. И то сказать, коли дал он обет, не его грех будет, что не пришлось исполнить его.
Вошли ксендз Вышонек и Дануся, и разговор прервался. Княгиня тотчас стала держать совет с ксендзом; с жаром начала она рассказывать ему о замысле Збышка, но при первых же ее словах ксендз перекрестился в изумлении и сказал:
— Во имя отца, и сына, и святого духа!.. Да как можно! Ведь рождественский пост!
— Господи! Да ведь и впрямь пост! — воскликнула княгиня.
Воцарилось молчание; только по удрученным лицам княгини, Дануси и Збышка было видно, каким ударом явились для них слова отца Вышонека.
— Так мне вас жалко, что, будь у меня разрешение, я бы не стал противиться. И согласия Юранда не стал бы требовать, раз уж вы, милостивая пани, позволяете и ручаетесь за то, что и князь даст согласие, — вы ведь с князем отец и мать Мазовии. Но без разрешения епископа не могу. Будь здесь епископ Якуб из Курдванова, может, он и разрешил бы, хоть и очень суров он, не то что его предшественник, епископ Мамфиолус, который на все отвечал: «Bene! Bene!"note 73
— Епископ Якуб из Курдвановаnote 74 очень любит и князя, и меня, — сказала княгиня.
— Вот я и говорю, что он не отказал бы, к тому же причина есть… Невесте уезжать надо, а жених болен и может умереть.. Гм! In articulo mortis…note 75 Но без разрешения никак нельзя…
— Да уж я бы потом выпросила у епископа Якуба разрешение; как ни суров он, а мне бы не отказал… Ручаюсь, не отказал бы.
Ксендз Вышонек, который был человеком добрым и мягким, ответил ей:
— Слово помазанницы божией — великое слово… Боюсь я епископа, но слово ваше — великое слово!.. Жених мог бы обещать что-нибудь на кафедральный собор в Плоцке… Не знаю… Все-таки, пока не придет разрешение, грех будет, и на моей только совести грех… Гм! Велик бог милостию, и ежели кто не ради собственной выгоды согрешит, а над людской бедою сжалится, скорее простится ему этот грех! И все-таки грех будет… А ну, как епископ упрется, кто даст мне тогда отпущение?
— Не станет епископ упираться! — воскликнула княгиня.
— У Сандеруса, — сказал Збышко, — того, что со мной приехал, есть готовые отпущения каких угодно грехов.
Может, ксендз Вышонек и не очень-то верил в индульгенции Сандеруса, но он рад был хоть за это ухватиться, лишь бы только помочь Збышку и особенно Данусе, которую он знал с малых лет и очень любил. Подумав, что в самом худшем случае на него могут наложить епитимью, он обратился к княгине и сказал:
— Пастырь я ваш, но и слуга княжий. Как прикажете поступить, милостивая пани?
— Не приказывать я хочу, а просить, — возразила княгиня. — Ведь, коли есть у Сандеруса отпущения…
— У Сандеруса-то они есть. Да вот как с епископом быть? В Плоцке на соборе он с канониками выносит нам суровые приговоры.
— Епископа вы не бойтесь. Слыхала я, что возбраняет он ксендзам носить мечи и самострелы да своевольничать, но добро творить не возбраняет.
Ксендз Вышонек поднял очи горе и воздел руки.
— Да будет по воле вашей.
Все развеселились, услышав эти слова. Збышко снова приподнялся, опершись на подушки, а княгиня, Дануся и отец Вышонек сели у его постели и стали «держать совет», как устроить это дело. Решили сохранить все в тайне, чтобы в доме ни одна живая душа ничего не знала; решили также, что и Юранд ничего не должен знать, пока сама княгиня не расскажет ему обо всем в Цеханове. Ксендз Вышонек должен был написать ему письмо от княгини с просьбой незамедлительно прибыть в Цеханов, где и лекарства для него найдутся получше, и не так он будет томиться в одиночестве. Решили, наконец, что Збышко и Дануся поисповедаются, а обвенчает их отец Вышонек ночью, когда все лягут спать.
Збышко подумал было, не взять ли в свидетели брака оруженосца-чеха, но, вспомнив, что получил его от Ягенки, оставил свое намерение. На одно короткое мгновение как живая предстала она перед его взором, ему привиделось ее румяное лицо, ее заплаканные глаза, почудился ее просительный голос: «Не делай этого, не плати мне за добро злом, за любовь горькою обидою!» Глубокая жалость пронизала вдруг его сердце, он почувствовал, что причинит ей тяжкое горе, что не найдет она после этого утешения ни под згожелицким кровом, ни в глухом бору, ни в чистом поле, не найдет его ни в дарах аббата, ни в любви Чтана и Вилька. И сказал он ей мысленно: «Дай бог и тебе, девушка, счастья, ничего не могу я поделать, хоть и рад был бы звезды для тебя с неба снять». И мысль о том, что он не в силах ничего изменить, принесла ему даже облегчение, и он снова обрел утраченное спокойствие и снова стал думать только о Данусе и о венчании.
Однако без помощи чеха он не мог обойтись; решив умолчать о предстоящем событии, он велел позвать своего оруженосца.
— Я сегодня, — сказал Збышко чеху, — должен исповедаться и причаститься, так ты одень меня так, будто идти мне в королевские покои.
Чех испугался и испытующе посмотрел на Збышка; тот понял его и сказал:
— Ты не бойся, люди не только перед смертью исповедуются; а тут и праздники на носу, отец Вышонек и княгиня уедут в Цеханов, и ближе чем в Прасныше ксендза не найдешь.
— А вы, ваша милость, не поедете? — спросил оруженосец.
— Выздоровею, так поеду, но все это в воле божьей.
Чех успокоился, достал из короба и принес тот самый добытый в бою белый, шитый золотом полукафтан, который Збышко всегда надевал в торжественных случаях, и красивый коврик покрыть ноги и постель; затем с помощью двух турок он приподнял Збышка, умыл его, причесал и повязал алой повязкой его длинные волосы; полюбовавшись на дело рук своих, чех помог господину опереться на красные подушки и сказал:
— Если бы, ваша милость, вы могли пуститься в пляс, так хоть свадьбу играй.
— Пришлось бы обойтись без пляски, — улыбаясь, ответил Збышко.
А княгиня в это время раздумывала в своей горнице, во что бы нарядить Данусю; для нее, как для женщины, это было дело чрезвычайной важности: не могла же она допустить, чтобы ее дорогая воспитанница пошла под венец в будничном платье. Служанки, которым тоже было сказано, что девушка будет исповедоваться и поэтому должна быть в белом, легко нашли в сундуке белое платье; но головку невесты убрать было нечем. Непонятная печаль овладела сердцем княгини, когда она об этом подумала.
— Где же мне, — запричитала она, — найти для тебя, сиротки, рутовый веночек в этом бору! Ни цветика тут, ни листика, разве только мох зеленый под снегом.
А Дануся, стоя с распущенными косами, тоже запечалилась, что нет для нее веночка; однако через минуту она показала на гирлянды из бессмертников, которыми были увешаны стены горницы, и сказала:
— Хоть из них бы сплести веночек, ведь ничего другого не найти нам тут, а Збышко возьмет меня и в таком венке.
Опасаясь дурного предзнаменования, княгиня сперва не хотела; но в доме, куда приезжали только на охоту, не было никаких цветов, и пришлось удовольствоваться бессмертниками. Тем временем пришел ксендз Вышонек, он уже поисповедовал Збышка и увел теперь на исповедь Данусю; потом спустилась глухая ночь. Слуги после ужина легли по приказу княгини спать. Посланцы Юранда улеглись кто в людской, кто в конюшнях с лошадьми. Вскоре на людской половине погасли, подернувшись пеплом, лучины, и в лесном доме воцарилась мертвая тишина; одни только собаки лаяли порой на волков в сторону бора.
Но у княгини, отца Вышонека и Збышка по-прежнему горел огонь, отбрасывая красные отсветы на покрытый снегом двор. Объятые тревогой и проникнутые торжественностью предстоящей минуты, княгиня с Данусей, Збышко и ксендз бодрствовали в тишине, прислушиваясь к биению собственных сердец. После полуночи княгиня взяла Данусю под руку и повела ее в горницу Збышка, где отец Вышонек ждал уже с причастием. В камине у Збышка пылал яркий огонь, и при неверном его свете юноша увидел Данусю, побледневшую от бессонницы, с венком из бессмертников на челе, наряженную в тяжелое, белое, спускающееся до полу платье. От волнения девушка полузакрыла глаза, ручки у нее повисли вдоль платья, и изумленному Збышку она так живо напомнила изображенье с костельного окна, что ему даже подумалось, будто не земную девушку, а бесплотного духа должен он взять себе в жены. Еще больше овладела им эта мысль, когда она опустилась на колени для причащения и, сложив руки, откинула голову назад и совсем закрыла глаза. Она показалась ему умершей, и сердце его сжалось от страха. Однако это длилось одно лишь мгновение. Услыхав возглас ксендза: «Ecce Agnus Dei"note 76 Збышко сосредоточился, и мысли его устремились к богу. В горнице слышен был только торжественный голос отца Вышонека: «Domine, non sum dignus"note 77, треск дров и вместе с тем жалобный неумолчный стрекот сверчков в щелях камина. За окнами поднялся ветер, зашумел в заснеженном лесу и тут же смолк.
Збышко и Дануся некоторое время хранили молчание; ксендз Вышонек взял тем временем чашу и отнес ее в домовую часовенку. Через минуту он вернулся, но уже не один, а с господином де Лоршем; на лицах у всех изобразилось удивление; заметив это, ксендз сперва приложил палец к губам, словно опасаясь, как бы кто-нибудь не издал возгласа изумления, а затем сказал:
— Я подумал, что лучше, если будет два свидетеля бракосочетания; но предупредил сперва обо всем этого рыцаря, и он поклялся мне рыцарской честью и аквисгранскими святынями хранить все в тайне, пока не минует в этом надобность.
Господин де Лорш сперва преклонил колено перед княгиней, затем перед Данусей; поднявшись с колен, он замер в молчании, одетый в торжественные доспехи, по сгибам которых скользили красные отблески пламени, высокий, неподвижный, охваченный восторгом от лицезрения девушки в белом с венком бессмертников на челе, которая и ему показалась ангелом, сошедшим с окна готического храма.
Но вот ксендз подвел Данусю к постели Збышка и, покрыв им руки епитрахилью, начал обычный обряд. По доброму лицу княгини катились слезы, но душа ее в эту минуту была спокойна — она думала, что совершает добрый поступок, соединяя этих двух чудных и невинных детей. Господин де Лорш снова опустился на колени и, опершись обеими руками на рукоять меча, казался рыцарем, которому явилось виденье, а Збышко и Дануся повторяли по очереди за ксендзом слова: «Я… беру… тебя себе…» — и словам этим, тихим и сладостным, вторил стрекот сверчков и треск дров в камине. Когда обряд венчания кончился, Дануся упала к ногам княгини, которая благословила молодых и, вверив их покровительству небесных сил, сказала:
— Возвеселитесь теперь, ибо она принадлежит тебе, а ты ей.
Тогда Збышко прогянул Данусе свою здоровую руку, а она обвила его шею, и с минуту слышно было только, как они, приникнув устами к устам, повторяют друг другу:
— Ты моя, Дануська!
— Ты мой, Збышко!
Но от чрезмерного волнения Збышко скоро ослабел и, опустившись на подушки, стал тяжело дышать. Однако он не лишился чувств и, по-прежнему улыбаясь Данусе, вытиравшей ему лицо, покрытое холодным потом, все повторял: «Ты моя, Дануська», — а она всякий раз склоняла свою непокрытую головку. Увидев эту картину, господин де Лорш окончательно растрогался и заявил, что ни в одной стране ему не приходилось встречать таких чувствительных сердец и что поэтому он даст торжественную клятву драться пешему или конному с любым рыцарем, чародеем или огненным змием, который посмеет помешать их счастью. Он и в самом деле тут же поклялся в этом на крестообразной рукояти своей мизерикордии, то есть небольшого меча, который служил рыцарям для добивания раненых. Княгиня и ксендз Вышонек были призваны им в качестве свидетелей этой клятвы.
Княгиня, которая не могла себе представить свадьбу без веселья, принесла вино — и все стали пить. Текли часы ночи. Переборов слабость, Збышко снова привлек к себе Данусю и сказал:
— Коли отдал мне тебя господь бог, никто не отнимет тебя у меня; но жаль мне, что ты уезжаешь, ягодка моя красная.
— Я приеду с батюшкой в Цеханов, — ответила Дануся.
— Только бы ты не захворала или иная беда не стряслась над тобой… Храни тебя бог от всякой напасти… Я знаю, ты должна ехать в Спыхов!.. Эх!.. Благодарение богу и милостивой пани, ты уже моя, а уж раз мы связаны узами брака, нас ничто теперь не разлучит.
Тайно, ночною порой, они обвенчались, и скоро уж надо было им расставаться, поэтому порой странная тоска охватывала не одного только Збышка, но и всех остальных. Разговор обрывался. Время от времени притухало пламя в камине, и головы погружались во мрак. Ксендз Вышонек подкидывал тогда на горящие угли новых поленьев и, когда сырые дрова начинали жалобно сипеть, говорил:
— Чего жаждешь ты, душа, страждущая в огне чистилища?
Ему отвечали сверчки, потом пламя, вспыхнув, вырывало из мрака бессонные лица, отражалось в доспехах господина де Лорша и озаряло белое платье и бессмертники на голове Дануси.
Собаки во дворе снова стали лаять в сторону бора так, как лают они всегда на волков.
Текли часы ночи, все чаще воцарялось молчание, и княгиня сказала наконец:
— Господи! Чем так сидеть после венчания, так лучше было бы пойти спать; но раз уж нам надо бодрствовать до утра, так перед отъездом сыграй же, ягодка, нам со Збышком еще раз на лютне.
Дануся, усталая и сонная, рада была встряхнуться — она тотчас побежала за лютней и, вернувшись через минуту, села с нею у постели Збышка.
— Что же мне сыграть вам? — спросила она.
— Что сыграть? — переспросила княгиня. — Что ж, как не ту песенку, которую ты пела в Тынце, когда Збышко увидал тебя в первый раз!
— Помню, помню я эту песенку и до гроба ее не забуду, — сказал Збышко. — Бывало, как услышу где, так слезы у меня из глаз и польются.
— Так я спою! — сказала Дануся.
И тотчас стала перебирать струны лютни и, закинув, как всегда, головку, запела:
Ах, когда б я пташкой Да летать умела, Я бы в Силезию К Ясю улетела.
Сиротинкой бедной На плетень бы села:
«Глянь же, мой соколик, Люба прилетела!..»
Вдруг голос у нее пресекся, губы задрожали, и слезы брызнули из глаз и потекли по щекам. Минуту она пыталась успокоиться, но не смогла и расплакалась так же горько, как тогда, в краковской темнице, когда в последний раз пела эту песенку Збышку, думая, что завтра ему снесут голову с плеч.
— Дануська, что с тобой, Дануська? — спрашивал Збышко.
— Чего ты плачешь? Что это за свадьба? — воскликнула княгиня. — Ну, чего ты?
— Не знаю, — рыдая, ответила Дануська, — так мне что-то тоскливо!.. Так жаль… Збышка и вас…
Все встревожились и стали ее успокаивать, стали толковать ей, что уезжает она ненадолго, что еще на праздниках все они съедутся с Юрандом в Цеханове. Збышко снова обнял ее, прижимал ее к груди и осушал губами слезы у нее на глазах; и все же сердца у всех сжались в тревоге — и в тревоге текли для них эти ночные часы.
Вдруг во дворе раздался такой неожиданный пронзительный скрип, что все вздрогнули. Вскочив со скамьи, княгиня воскликнула:
— Боже мой! Это колодезные журавли! Поят коней!
А ксендз Вышонек посмотрел в окно, в котором стеклянные шарики начали уже светлеть, и произнес:
— Чуть брезжит заря, день занимается. Ave Maria, gratia plenanote 78.
И вышел из горницы; вернувшись через некоторое время, он сказал:
— Светает, но день будет хмурый. Это люди Юранда поят коней. Пора в дорогу, бедняжка!..
При этих словах княгиня и Дануся громко разрыдались и запричитали вместе со Збышком, как причитают при расставанье простые люди; это был как бы обрядовый плач, и звучал он и как жалоба, и как песня, которая у простых душ льется так же естественно, как слезы льются из глаз.
Ой, да не помочь плачем, слезами, Да когда ты расстаешься с нами, Да пришла наша година, Да горька наша судьбина, Ой, да прости-прощай!
В последний раз привлек к себе Збышко Данусю и сжимал ее в объятиях, пока не захватило у него дух и пока княгиня не оторвала от него жену, чтобы одеть ее в дорогу.
Тем временем совсем рассвело. Все пробудились в доме, поднялась суета. К Збышку вошел чех справиться об его здоровье и узнать, какие будут распоряжения.
— Придвинь постель к окну! — велел ему рыцарь.
Чех легко придвинул постель к окну, но, когда Збышко велел ему отворить окно, он удивился, однако выполнил и этот приказ, только укрыл господина своим кожухом, так как на дворе хоть и пасмурно было, но холодно и падал мягкий, обильный снег.
Збышко стал смотреть в окно. Сквозь хлопья снега, летевшие из тучи, он увидел на дворе санки; их окружали слуги Юранда верхом на лохматых лошадях, от которых поднимался пар. Все слуги были вооружены, у кое-кого поверх кожухов были надеты даже кольчуги, в которых отражались бледные лучи хмурого дня. Лес совсем закрыла снежная пелена; плетни и ворота были едва видны.
Дануся, уже закутанная в кожушок и лисью шубу, еще раз прибежала в горницу к Збышку, еще раз обвила его шею и сказала ему на прощанье:
— Хоть я и уезжаю, но я твоя.
А он целовал ей руки, щеки и глаза, которые едва виднелись из-под лисьего меха, и говорил:
— Храни тебя бог! Счастливой дороги! Моя ты теперь, моя до гроба!
Когда Данусю снова оторвали от него, он приподнялся, насколько мог, приник головой к окну и смотрел; сквозь снежную пелену он видел, как Дануся садилась на санки, как княгиня долго сжимала ее в объятиях, как целовали ее придворные дамы и как ксендз Вышонек крестил ее на дорогу. Перед самым отъездом она еще раз обернулась к нему и протянула руки:
— Оставайся с богом, Збышко!
— Дай бог увидеться с тобой в Цеханове.
Но снег падал такой обильный, словно хотел все заглушить и все от них заслонить, и последние слова долетели до них так смутно, что обоим им показалось, будто они зовут друг друга уже издалђка.
XXVI
После снежных метелей ударил мороз, и дни наступили ясные, солнечные. Днем леса искрились на солнце, реки сковало льдом, и болота застыли. Стояли ясные ночи, когда мороз так крепчал, что деревья оглушительно трещали в лесу; птицы жались к жилью; на дорогах стало опасно от волков, которые собирались в стаи и нападали не только на одиноких путников, но и на целые деревни. Однако народ, греясь у очагов в дымных хатах, радовался морозной зиме, предсказывая урожайный год, и весело ждал святок, которые вскоре должны были наступить. Лесной дом князя опустел. Княгиня с двором и ксендзом Вышонеком уехала в Цеханов. Збышку уже стало гораздо лучше; все же он еще не настолько окреп, чтобы сесть на коня, и остался поэтому в лесном доме со своими людьми, Сандерусом, оруженосцем-чехом и княжьими слугами, за которыми надзирала почтенная шляхтянка, исполнявшая обязанности хозяйки.
Но душой рыцарь рвался к молодой жене. Невыразимо сладкой была для него мысль, что Дануся уже принадлежит ему и что никто ее у него не отнимет, но, когда он думал об этом, тоска еще больше томила его. По целым дням вздыхал он, ожидая той минуты, когда сможет покинуть лесной дом, и раздумывая о том, что же тогда делать, куда ехать и как снискать расположение Юранда. Порой его охватывала страшная тревога, и все же будущность представлялась ему сплошным праздником. Любить Дануську и сбивать шлемы с павлиньими перьями — таков его удел. Ему хотелось иногда поговорить об этом с чехом, которого он полюбил, однако он заметил, что, преданный всей душой Ягенке, чех неохотно говорит о Данусе, да и Збышко был связан тайной и не мог открыться ему.
Здоровье его улучшалось с каждым днем. За неделю до сочельника он впервые сел на коня и, хотя чувствовал, что в доспехах не смог бы этого сделать, все же приободрился. Он думал, что в ближайшее время ему не придется надевать панцирь и шлем, а впрочем, надеялся, что вскоре у него станет сил и на это. Чтобы убить время, он пробовал в горнице поднимать меч, и это ему удавалось, только секира оказалась пока тяжела, да и то он считал, что, ухватившись обеими руками за рукоять, смог бы уже нанести меткий удар.
Наконец, за два дня до сочельника, он велел готовить сани и седлать коней и сказал чеху, что они едут в Цеханов. Верный оруженосец немного обеспокоился, тем более что на дворе стоял трескучий мороз, но Збышко отрезал:
— Не суй нос не в свое дело, Гловач (так называл он чеха на польский лад). Нечего нам тут делать, а и захвораю я, так в Цеханове будет кому за мной присмотреть. Да и поеду я не верхом, а на санях, в сено зароюсь да укроюсь шкурами и только перед самым Цехановом сяду на коня.
Так он и сделал. Чех уже постиг нрав своего молодого господина и знал, что ему слова нельзя сказать поперек, а не выполнить приказ — и подавно, так что через час они уже тронулись в путь. Перед отъездом Збышко увидел, что Сандерус усаживается со своим коробом на сани.
— Что это ты прицепился ко мне, как репей? — спросил он у торговца индульгенциями. — Ты же говорил, что хочешь в Пруссию.
— Говорить-то я говорил, — ответил Сандерус, — да как же мне одному идти по такому снегу? Первая звезда взойти не успеет, как меня волки съедят, а тут мне тоже нечего делать. Лучше уж я в городе стану учить людей благочестию, оделять их святыми товарами и спасать из сетей диавола, как обещал в Риме отцу всех христиан. Да и крепко полюбились вы мне, ваша милость, и не брошу я вас до самого отъезда в Рим, а может статься, что и услугу какую-нибудь придется вам оказать.
— Он за вас, пан, всегда готов выпить и закусить, — сказал чех, — и больше всего рад оказать вам эту услугу. Но ежели в праснышском лесу нападет на нас целая стая волков, так мы бросим им его на съедение, больше он ни на что не годен.
— Смотрите, как бы у вас грешное слово к устам не примерзло, — отрезал Сандерус, — а то такие сосульки тают только в огне преисподней.
— Эва! — ответил Гловач, поглаживая рукавицей свои едва пробивающиеся усики. — Я сперва попробую пива подогреть на привале, а тебе не дам.
— А нам заповедано: жаждущего напои. Еще один грех!
— Ну, тогда я дам тебе ведро воды, а пока получай то, что есть у меня под рукой.
С этими словами он набрал полные пригоршни снега и швырнул Сандерусу в бороду; однако тот увернулся и сказал:
— Не нужны вы вовсе в Цеханове, там уже медвежонка научили в снежки играть.
Так они переругивались, хотя оба пришлись по нраву друг другу. Сандерус потешал Збышка и даже как будто сильно к нему привязался, поэтому молодой рыцарь не стал запрещать этому чудаку ехать с ним дальше. Итак, в ясное утро они выехали из лесной усадьбы; мороз стоял такой сильный, что лошадей пришлось покрыть попонами. Все кругом потонуло в снегу. Кровли хат едва виднелись из-под снега, и порой казалось, что дым поднимается прямо из белых сугробов и столбом уносится к небесам, розовея от утренней зари и раскидываясь вверху рыцарским султаном.
Чтобы не терять сил, да и укрыться от мороза под сеном и шкурами, Збышко ехал на санях. Он велел Гловачу пересесть на сани и на случай нападения волков держать наготове самострел, а пока весело с ним разговаривал.
— В Прасныше, — сказал Збышко, — мы только покормим лошадей да погреемся и сейчас же поедем дальше.
— В Цеханов?
— Сперва в Цеханов поклониться князю и княгине и помолиться богу.
— А потом? — спросил Гловач.
Збышко улыбнулся и ответил:
— Кто знает, может, потом и в Богданец.
Чех удивленно посмотрел на своего господина. В голове у него мелькнула мысль, уж не отказался ли он от дочки Юранда. Это было похоже на правду, потому что Дануся уехала, а в лесном доме князя до ушей чеха дошел слух о том, что пан из Спыхова не соглашается отдать дочку за молодого рыцаря. Обрадовался добрый оруженосец; хоть он сам любил Ягенку, но для него она была словно звезда в небе, и рад он был добыть ей счастье даже ценою собственной крови. Збышка он тоже полюбил и всей душой желал служить им обоим до смерти.
— Так это вы, ваша милость, останетесь уже в своих владениях? — весело спросил он.
— Как же мне оставаться в своих владениях, — возразил Збышко, — коли я послал вызов крестоносцам, а еще раньше Лихтенштейну? Де Лорш говорил, что магистр будто бы хочет пригласить короля в гости в Торунь, так я присоединюсь тогда к королевской свите: авось пан Завиша из Гарбова или пан Повала из Тачева испросят для меня позволения у короля драться с этими монахами. Те, наверно, выйдут на бой с оруженосцами, так что и тебе придется с ними сразиться.
Но душой рыцарь рвался к молодой жене. Невыразимо сладкой была для него мысль, что Дануся уже принадлежит ему и что никто ее у него не отнимет, но, когда он думал об этом, тоска еще больше томила его. По целым дням вздыхал он, ожидая той минуты, когда сможет покинуть лесной дом, и раздумывая о том, что же тогда делать, куда ехать и как снискать расположение Юранда. Порой его охватывала страшная тревога, и все же будущность представлялась ему сплошным праздником. Любить Дануську и сбивать шлемы с павлиньими перьями — таков его удел. Ему хотелось иногда поговорить об этом с чехом, которого он полюбил, однако он заметил, что, преданный всей душой Ягенке, чех неохотно говорит о Данусе, да и Збышко был связан тайной и не мог открыться ему.
Здоровье его улучшалось с каждым днем. За неделю до сочельника он впервые сел на коня и, хотя чувствовал, что в доспехах не смог бы этого сделать, все же приободрился. Он думал, что в ближайшее время ему не придется надевать панцирь и шлем, а впрочем, надеялся, что вскоре у него станет сил и на это. Чтобы убить время, он пробовал в горнице поднимать меч, и это ему удавалось, только секира оказалась пока тяжела, да и то он считал, что, ухватившись обеими руками за рукоять, смог бы уже нанести меткий удар.
Наконец, за два дня до сочельника, он велел готовить сани и седлать коней и сказал чеху, что они едут в Цеханов. Верный оруженосец немного обеспокоился, тем более что на дворе стоял трескучий мороз, но Збышко отрезал:
— Не суй нос не в свое дело, Гловач (так называл он чеха на польский лад). Нечего нам тут делать, а и захвораю я, так в Цеханове будет кому за мной присмотреть. Да и поеду я не верхом, а на санях, в сено зароюсь да укроюсь шкурами и только перед самым Цехановом сяду на коня.
Так он и сделал. Чех уже постиг нрав своего молодого господина и знал, что ему слова нельзя сказать поперек, а не выполнить приказ — и подавно, так что через час они уже тронулись в путь. Перед отъездом Збышко увидел, что Сандерус усаживается со своим коробом на сани.
— Что это ты прицепился ко мне, как репей? — спросил он у торговца индульгенциями. — Ты же говорил, что хочешь в Пруссию.
— Говорить-то я говорил, — ответил Сандерус, — да как же мне одному идти по такому снегу? Первая звезда взойти не успеет, как меня волки съедят, а тут мне тоже нечего делать. Лучше уж я в городе стану учить людей благочестию, оделять их святыми товарами и спасать из сетей диавола, как обещал в Риме отцу всех христиан. Да и крепко полюбились вы мне, ваша милость, и не брошу я вас до самого отъезда в Рим, а может статься, что и услугу какую-нибудь придется вам оказать.
— Он за вас, пан, всегда готов выпить и закусить, — сказал чех, — и больше всего рад оказать вам эту услугу. Но ежели в праснышском лесу нападет на нас целая стая волков, так мы бросим им его на съедение, больше он ни на что не годен.
— Смотрите, как бы у вас грешное слово к устам не примерзло, — отрезал Сандерус, — а то такие сосульки тают только в огне преисподней.
— Эва! — ответил Гловач, поглаживая рукавицей свои едва пробивающиеся усики. — Я сперва попробую пива подогреть на привале, а тебе не дам.
— А нам заповедано: жаждущего напои. Еще один грех!
— Ну, тогда я дам тебе ведро воды, а пока получай то, что есть у меня под рукой.
С этими словами он набрал полные пригоршни снега и швырнул Сандерусу в бороду; однако тот увернулся и сказал:
— Не нужны вы вовсе в Цеханове, там уже медвежонка научили в снежки играть.
Так они переругивались, хотя оба пришлись по нраву друг другу. Сандерус потешал Збышка и даже как будто сильно к нему привязался, поэтому молодой рыцарь не стал запрещать этому чудаку ехать с ним дальше. Итак, в ясное утро они выехали из лесной усадьбы; мороз стоял такой сильный, что лошадей пришлось покрыть попонами. Все кругом потонуло в снегу. Кровли хат едва виднелись из-под снега, и порой казалось, что дым поднимается прямо из белых сугробов и столбом уносится к небесам, розовея от утренней зари и раскидываясь вверху рыцарским султаном.
Чтобы не терять сил, да и укрыться от мороза под сеном и шкурами, Збышко ехал на санях. Он велел Гловачу пересесть на сани и на случай нападения волков держать наготове самострел, а пока весело с ним разговаривал.
— В Прасныше, — сказал Збышко, — мы только покормим лошадей да погреемся и сейчас же поедем дальше.
— В Цеханов?
— Сперва в Цеханов поклониться князю и княгине и помолиться богу.
— А потом? — спросил Гловач.
Збышко улыбнулся и ответил:
— Кто знает, может, потом и в Богданец.
Чех удивленно посмотрел на своего господина. В голове у него мелькнула мысль, уж не отказался ли он от дочки Юранда. Это было похоже на правду, потому что Дануся уехала, а в лесном доме князя до ушей чеха дошел слух о том, что пан из Спыхова не соглашается отдать дочку за молодого рыцаря. Обрадовался добрый оруженосец; хоть он сам любил Ягенку, но для него она была словно звезда в небе, и рад он был добыть ей счастье даже ценою собственной крови. Збышка он тоже полюбил и всей душой желал служить им обоим до смерти.
— Так это вы, ваша милость, останетесь уже в своих владениях? — весело спросил он.
— Как же мне оставаться в своих владениях, — возразил Збышко, — коли я послал вызов крестоносцам, а еще раньше Лихтенштейну? Де Лорш говорил, что магистр будто бы хочет пригласить короля в гости в Торунь, так я присоединюсь тогда к королевской свите: авось пан Завиша из Гарбова или пан Повала из Тачева испросят для меня позволения у короля драться с этими монахами. Те, наверно, выйдут на бой с оруженосцами, так что и тебе придется с ними сразиться.