Страница:
Слушая хриплые выкрики и проклятия Арнольда, Мацько сразу понял, что большего от них ему не добиться и надо брать, что дают.
— Вот о чем я еще хочу вас попросить, — сказал он, обращаясь к Вольфгангу, — я уверен, что мой племянник сам поймет, что ему надо ехать с женой, а мне оставаться с вами. Однако на всякий случай позвольте мне сказать ему, что об этом и говорить не приходится, ибо такова ваша воля.
— Ладно, мне все едино, — ответил Вольфганг. — Давайте только поговорим о выкупе, который ваш племянник должен привезти за себя и за вас, от этого зависит все.
— О выкупе? — переспросил Мацько, который предпочел бы отложить этот разговор. — Разве у нас мало времени впереди? Когда имеешь дело с опоясанным рыцарем, слово его — это те же деньги, да и насчет цены можно положиться на совесть. Мы вот под Готтесвердером захватили одного знатного вашего рыцаря, некоего господина де Лорша, и мой племянник, — это он взял его в плен, — отпустил его просто на слово, вовсе не договариваясь о цене.
— Вы взяли в плен де Лорша? — быстро спросил Вольфганг. — Я его знаю. Это знатный рыцарь. Но почему же мы не встретились с ним по дороге?
— Верно, он не сюда поехал, а в Готтесвердер или в Рагнету, — ответил Мацько.
— Это рыцарь богатый и знатного рода, — повторил Вольфганг. — Вы за него много получите! Хорошо, что вспомнили об этом, теперь и я за грош вас не отпущу.
Мацько закусил язык, но гордо поднял голову.
— Мы и без того знаем себе цену.
— Тем лучше, — сказал младший фон Баден.
Однако он тут же оговорился:
— Тем лучше, но не для нас, ибо мы смиренные монахи, давшие обет бедности, а для ордена, который употребит ваши деньги во славу божию.
Мацько ничего не ответил, он только взглянул на Вольфганга так, точно хотел сказать ему: «Рассказывай сказки!» — и через минуту они стали торговаться. Тяжелое и щекотливое это было дело для старого рыцаря: с одной стороны, его очень огорчали всякие убытки, а с другой, он понимал, что не подобает ему слишком дешево ценить себя и Збышка. Он вьюном вертелся, тем более что Вольфганг, на словах как будто мягкий и учтивый, на деле оказался непомерно жадным и твердым, как кремень. Единственным утешением была для Мацька мысль, что за все заплатит де Лорш, и все-таки он сожалел об утраченной надежде на барыш, тем более что не рассчитывал получить выкуп за Зигфрида, уверенный, что ни Юранд, ни Збышко ни за какие деньги не отпустят старого крестоносца живым.
После долгих переговоров они пришли наконец к соглашению о том, сколько гривен и к какому сроку должен привезти Збышко, и точно определили, сколько людей и лошадей он возьмет с собою. Мацько отправился сообщить об этом племяннику; опасаясь, видно, как бы немцы не передумали, старик посоветовал ему выезжать немедленно.
— Такая она, эта рыцарская жизнь, — говорил он, вздыхая, — вчера ты был сверху, а сегодня подмяли тебя! Что делать! Бог даст, придет опять наш черед! А сейчас не теряй времени. Коли поторопишься, догонишь Главу, вместе вам будет безопаснее, а как выберетесь из пущи и попадете к своим, в Мазовию, так у любого шляхтича, в любой усадьбе найдете приют, любой окажет вам помощь, позаботится о вас. У нас чужим в этом не отказывают, так что же говорить о своих! Для бедняжки Дануси это может быть тоже спасением.
Он поглядывал при этом на Данусю, которая часто и тяжело дышала в полусне. Ее прозрачные руки, лежавшие на темной медвежьей шкуре, лихорадочно дрожали.
Мацько перекрестил ее и сказал:
— Эх, бери ее и уезжай! Все в руках божьих, только видится мне, что она уж на ладан дышит!
— Не говорите так! — воскликнул Збышко в отчаянии.
— Все мы под богом ходим! Я велю сюда подать тебе коня, и поезжай с богом!
И, выйдя, из избушки, он велел приготовить все к отъезду. Турки, подаренные Завишей, подвели к избушке коней с носилками, устланными мохом и шкурами, а слуга Вит — верхового коня Збышка; спустя некоторое время Збышко вышел из избушки с Данусей на руках. Это была такая трогательная картина, что оба брата фон Бадены, подойдя из любопытства к избушке и увидев полудетскую фигурку Дануси, ее лицо, живо напомнившее им лик святой на иконе, и заметив, как тяжело и бессильно опустила она ослабелую голову на плечо молодого рыцаря, переглянулись в изумлении, и сердца их зажглись гневом против виновников ее несчастья. «У Зигфрида сердце не рыцаря, а палача, — шепнул Вольфганг брату, — а эту змею, хоть она и помогла тебе вызволиться, я прикажу высечь». Их растрогало и то, что Збышко нес Данусю на руках, словно мать родное дитя, они поняли, как любит он ее, ибо в жилах их текла еще молодая кровь.
Збышко с минуту колебался, посадить ли больную с собой на седло и держать в дороге в объятиях, или положить ее на носилки. Он остановился на последнем, решив, что ехать лежа ей будет удобнее. Затем он подошел к дяде и нагнулся, чтобы поцеловать на прощанье ему руку. Мацько, который действительно горячо любил племянника, не хотел проявлять при немцах слабость, но не мог сдержаться и, крепко обняв Збышка, прижался губами к его густым золотистым волосам.
— Храни тебя бог! — сказал он. — А старика не забывай — неволя, она всегда тяжка.
— Не забуду, — ответил Збышко.
— Дай тебе счастья пресвятая дева!
— А вас да вознаградит бог за все… за все.
Через минуту Збышко уже сидел на коне; но Мацько, вспомнив вдруг что-то, подбежал к нему, положил ему на колено руку и сказал:
— Послушай! Догонишь Главу, смотри с Зигфридом не опозорь себя и мои седины. Юранд — это дело другое, но не ты! Поклянись мне в этом честью на своем мече!
— Пока вы не воротитесь, я и Юранда удержу, чтоб они не стали мстить вам за Зигфрида, — ответил Збышко.
— Так я люб тебе?
Молодой рыцарь грустно улыбнулся:
— Сами знаете.
— Ну, в путь! Будь здоров!
Кони тронулись и вскоре скрылись в яркой зелени орешника. Мацьку стало вдруг невыносимо грустно и одиноко, душа его рвалась за дорогим хлопцем, в котором заключалась вся надежда их рода. Но Мацько тут же стряхнул с себя грусть, он был человек стойкий и умел владеть собою.
«Слава богу, — сказал он себе, — что не он в неволе, а я…»
И обратился к немцам:
— А вы когда тронетесь в путь и куда?
— Когда нам вздумается, — ответил Вольфганг, — а поедем мы в Мальборк, где вам прежде всего придется предстать перед магистром.
«Эх, чего доброго, срубят они мне голову за помощь жмудинам!» — подумал Мацько.
Правда, его успокаивала мысль о господине де Лорше и о том, что сами братья фон Бадены будут хранить его голову, хотя бы ради того, чтобы не лишиться выкупа.
«Впрочем, — сказал он себе, — Збышку не придется тогда ни являться к ним, ни расточать достояние».
И эта мысль принесла ему некоторое облегчение.
XXV
XXVI
— Вот о чем я еще хочу вас попросить, — сказал он, обращаясь к Вольфгангу, — я уверен, что мой племянник сам поймет, что ему надо ехать с женой, а мне оставаться с вами. Однако на всякий случай позвольте мне сказать ему, что об этом и говорить не приходится, ибо такова ваша воля.
— Ладно, мне все едино, — ответил Вольфганг. — Давайте только поговорим о выкупе, который ваш племянник должен привезти за себя и за вас, от этого зависит все.
— О выкупе? — переспросил Мацько, который предпочел бы отложить этот разговор. — Разве у нас мало времени впереди? Когда имеешь дело с опоясанным рыцарем, слово его — это те же деньги, да и насчет цены можно положиться на совесть. Мы вот под Готтесвердером захватили одного знатного вашего рыцаря, некоего господина де Лорша, и мой племянник, — это он взял его в плен, — отпустил его просто на слово, вовсе не договариваясь о цене.
— Вы взяли в плен де Лорша? — быстро спросил Вольфганг. — Я его знаю. Это знатный рыцарь. Но почему же мы не встретились с ним по дороге?
— Верно, он не сюда поехал, а в Готтесвердер или в Рагнету, — ответил Мацько.
— Это рыцарь богатый и знатного рода, — повторил Вольфганг. — Вы за него много получите! Хорошо, что вспомнили об этом, теперь и я за грош вас не отпущу.
Мацько закусил язык, но гордо поднял голову.
— Мы и без того знаем себе цену.
— Тем лучше, — сказал младший фон Баден.
Однако он тут же оговорился:
— Тем лучше, но не для нас, ибо мы смиренные монахи, давшие обет бедности, а для ордена, который употребит ваши деньги во славу божию.
Мацько ничего не ответил, он только взглянул на Вольфганга так, точно хотел сказать ему: «Рассказывай сказки!» — и через минуту они стали торговаться. Тяжелое и щекотливое это было дело для старого рыцаря: с одной стороны, его очень огорчали всякие убытки, а с другой, он понимал, что не подобает ему слишком дешево ценить себя и Збышка. Он вьюном вертелся, тем более что Вольфганг, на словах как будто мягкий и учтивый, на деле оказался непомерно жадным и твердым, как кремень. Единственным утешением была для Мацька мысль, что за все заплатит де Лорш, и все-таки он сожалел об утраченной надежде на барыш, тем более что не рассчитывал получить выкуп за Зигфрида, уверенный, что ни Юранд, ни Збышко ни за какие деньги не отпустят старого крестоносца живым.
После долгих переговоров они пришли наконец к соглашению о том, сколько гривен и к какому сроку должен привезти Збышко, и точно определили, сколько людей и лошадей он возьмет с собою. Мацько отправился сообщить об этом племяннику; опасаясь, видно, как бы немцы не передумали, старик посоветовал ему выезжать немедленно.
— Такая она, эта рыцарская жизнь, — говорил он, вздыхая, — вчера ты был сверху, а сегодня подмяли тебя! Что делать! Бог даст, придет опять наш черед! А сейчас не теряй времени. Коли поторопишься, догонишь Главу, вместе вам будет безопаснее, а как выберетесь из пущи и попадете к своим, в Мазовию, так у любого шляхтича, в любой усадьбе найдете приют, любой окажет вам помощь, позаботится о вас. У нас чужим в этом не отказывают, так что же говорить о своих! Для бедняжки Дануси это может быть тоже спасением.
Он поглядывал при этом на Данусю, которая часто и тяжело дышала в полусне. Ее прозрачные руки, лежавшие на темной медвежьей шкуре, лихорадочно дрожали.
Мацько перекрестил ее и сказал:
— Эх, бери ее и уезжай! Все в руках божьих, только видится мне, что она уж на ладан дышит!
— Не говорите так! — воскликнул Збышко в отчаянии.
— Все мы под богом ходим! Я велю сюда подать тебе коня, и поезжай с богом!
И, выйдя, из избушки, он велел приготовить все к отъезду. Турки, подаренные Завишей, подвели к избушке коней с носилками, устланными мохом и шкурами, а слуга Вит — верхового коня Збышка; спустя некоторое время Збышко вышел из избушки с Данусей на руках. Это была такая трогательная картина, что оба брата фон Бадены, подойдя из любопытства к избушке и увидев полудетскую фигурку Дануси, ее лицо, живо напомнившее им лик святой на иконе, и заметив, как тяжело и бессильно опустила она ослабелую голову на плечо молодого рыцаря, переглянулись в изумлении, и сердца их зажглись гневом против виновников ее несчастья. «У Зигфрида сердце не рыцаря, а палача, — шепнул Вольфганг брату, — а эту змею, хоть она и помогла тебе вызволиться, я прикажу высечь». Их растрогало и то, что Збышко нес Данусю на руках, словно мать родное дитя, они поняли, как любит он ее, ибо в жилах их текла еще молодая кровь.
Збышко с минуту колебался, посадить ли больную с собой на седло и держать в дороге в объятиях, или положить ее на носилки. Он остановился на последнем, решив, что ехать лежа ей будет удобнее. Затем он подошел к дяде и нагнулся, чтобы поцеловать на прощанье ему руку. Мацько, который действительно горячо любил племянника, не хотел проявлять при немцах слабость, но не мог сдержаться и, крепко обняв Збышка, прижался губами к его густым золотистым волосам.
— Храни тебя бог! — сказал он. — А старика не забывай — неволя, она всегда тяжка.
— Не забуду, — ответил Збышко.
— Дай тебе счастья пресвятая дева!
— А вас да вознаградит бог за все… за все.
Через минуту Збышко уже сидел на коне; но Мацько, вспомнив вдруг что-то, подбежал к нему, положил ему на колено руку и сказал:
— Послушай! Догонишь Главу, смотри с Зигфридом не опозорь себя и мои седины. Юранд — это дело другое, но не ты! Поклянись мне в этом честью на своем мече!
— Пока вы не воротитесь, я и Юранда удержу, чтоб они не стали мстить вам за Зигфрида, — ответил Збышко.
— Так я люб тебе?
Молодой рыцарь грустно улыбнулся:
— Сами знаете.
— Ну, в путь! Будь здоров!
Кони тронулись и вскоре скрылись в яркой зелени орешника. Мацьку стало вдруг невыносимо грустно и одиноко, душа его рвалась за дорогим хлопцем, в котором заключалась вся надежда их рода. Но Мацько тут же стряхнул с себя грусть, он был человек стойкий и умел владеть собою.
«Слава богу, — сказал он себе, — что не он в неволе, а я…»
И обратился к немцам:
— А вы когда тронетесь в путь и куда?
— Когда нам вздумается, — ответил Вольфганг, — а поедем мы в Мальборк, где вам прежде всего придется предстать перед магистром.
«Эх, чего доброго, срубят они мне голову за помощь жмудинам!» — подумал Мацько.
Правда, его успокаивала мысль о господине де Лорше и о том, что сами братья фон Бадены будут хранить его голову, хотя бы ради того, чтобы не лишиться выкупа.
«Впрочем, — сказал он себе, — Збышку не придется тогда ни являться к ним, ни расточать достояние».
И эта мысль принесла ему некоторое облегчение.
XXV
Збышко не мог догнать своего оруженосца; тот ехал днем и ночью, отдыхая лишь по мере надобности, чтобы кони не пали; захирев на одной траве, они не могли совершать такие большие переходы, как там, где было легче с овсом. Себя Глава не щадил, не обращал он внимания и на годы и слабосилие Зигфрида. Старый крестоносец жестоко страдал, тем более что его порядком-таки помял жилистый Мацько. Но больше всего досаждали Зигфриду комары, роившиеся в сырой пуще, он не мог защититься от них, так как руки у него были связаны, а ноги припутаны к брюху коня. Никаким особенным мукам оруженосец его не подвергал, но и не жалел нимало и развязывал ему только правую руку на привалах во время еды. «Ешь, собака, чтобы мне живым привезти тебя к спыховскому пану!» В таких выражениях приглашал он крестоносца подкрепиться. В начале пути Зигфрид решил было уморить себя голодом; но, когда его предупредили, что ему будут разжимать зубы ножом и кормить насильно, он смирился, не желая допустить оскорбления своего монашеского сана и рыцарского достоинства.
Чтобы избавить от позора свою обожаемую панночку, чех непременно хотел приехать в Спыхов раньше «пана и пани». Он был простой, но толковый и не лишенный благородства шляхтич и прекрасно понимал, что Ягенке унизительно оставаться при Данусе в Спыхове. «В Плоцке, — думал он, — можно будет сказать епископу, что старому пану из Богданца пришлось взять ее с собой как опекуну; а там пусть только разгласят, что она на попечении епископа и что, кроме Згожелиц, за нею владения аббата, так и воеводич будет для нее не велика честь». Когда он думал об этом, ему становилось легче переносить тягости пути, и терзался он только мыслью о том, что счастливая весть, которую он везет в Спыхов, для панночки будет приговором судьбы.
Часто ему представлялась и румяная, как яблочко, Ануля. Он вонзал тогда шпоры в бока коню и, торопясь в Спыхов, гнал его вперед, насколько позволяла дорога.
Они ехали наугад, вернее, совсем без дороги, напрямик через лес. Чех знал, что если держать путь все время на юг, отклоняясь немного на запад, то непременно доберешься до Мазовии, а там все будет хорошо. Днем он ехал по солнцу, а когда в дороге их застигала ночь, — по звездам. Казалось, пуще конца-краю не будет. Дни и ночи текли в ночном мраке. Глава не раз думал, что молодому рыцарю не провезти живой свою жену через эту жуткую, безлюдную пущу, где неоткуда ждать помощи, негде добыть пищу, где по ночам приходится стеречь коней от волков и медведей, а днем уступать дорогу стадам зубров и туров, где страшные вепри-одинцы точат кривые клыки о корни сосен, где часто по целым дням приходится оставаться голодным, если не удастся пронзить стрелой или проткнуть копьем пятнистых боков оленя или молодого вепря.
«Как тут ехать, — думал Глава, — с нею, полуживой; она ведь на ладан дышит!»
Нередко им приходилось объезжать большие болота или глубокие овраги, на дне которых шумели потоки, вздувшиеся от весенних дождей. Много было в пуще и озер; на закате солнца путники видели, как в их румяных прозрачных водах купались целые стада лосей и оленей. Порою они замечали дым — вестник близости человека. Несколько раз Глава подъезжал к лесным деревушкам; но навстречу ему высыпали дикари в звериных шкурах, наброшенных на голое тело; вооруженные кистенями и луками, они так враждебно глядели из-под шапки густых волос, свалявшихся от колтуна, что, пользуясь замешательством, которое вызывал в толпе вид рыцарей, чех быстро уезжал прочь.
Дважды вслед Главе свистели стрелы и раздавались возгласы: «Вокили!» («Немцы!»); но он спешил скрыться, не входя в объяснения. Прошло еще несколько дней, и ему наконец показалось, что они переехали границу; но спросить об этом было не у кого. Только от переселенцев, говоривших по-польски, он узнал, что ступил наконец на мазовецкую землю.
По всей восточной Мазовии тоже шумел дремучий лес; но пробираться здесь было легче. Край по-прежнему был безлюден; но, если встречалось человеческое жилье, обитатель его уже не дышал такой злобой, быть может, потому, что ему не приходилось ненавидеть угнетателей лютой ненавистью, а может, и потому, что чех говорил на понятном ему языке. Досаждало только непомерное любопытство лесных жителей, которые толпами окружали всадников, забрасывая их вопросами, а узнав, что они везут пленника-крестоносца, просили:
— Подарите нам его, пан, уж мы-то с ним разделаемся!
И просили так настойчиво, что чех порой даже сердился или объяснял им, что это княжеский пленник. Тогда они отступали. Позже в местах, где жил уже оседлый народ, трудно было с шляхтой. В сердцах людей кипела ненависть к крестоносцам, все живо помнили об их предательстве и обиде, нанесенной в свое время князю, когда в мирное время они схватили его под Злоторыей и держали как пленника. Правда, здесь уже не хотели «разделаться» с Зигфридом; но какой-нибудь упрямый шляхтич говорил: «Развяжите его, я дам ему оружие и за межой вызову на смертный бой». Всякому такому шляхтичу чех должен был разжевать да в рот положить, что право на месть в первую очередь принадлежит несчастному владетелю Спыхова, что это его неотъемлемое право.
Путешествовать по людному краю было легко, здесь уже были кой-какие дороги, и коней кормили всюду овсом или ячменем. Чех ехал быстро, стараясь нигде не задерживаться, и за десять дней до праздника тела господня явился в Спыхов.
Приехал он вечером, как и тогда, когда Мацько прислал его из Щитно с вестью о своем отъезде в Жмудь, и так же, как тогда, выбежала Ягенка, увидев оруженосца в окно, а он упал к ее ногам и сперва слова не мог вымолвить. Она подняла Главу и тотчас потащила наверх, не желая расспрашивать его при людях.
— Что нового? — спросила она, дрожа от нетерпения и едва переводя дух. — Живы, здоровы?
— Живы, здоровы!
— А она нашлась?
— Нашлась. Мы отбили ее.
— Слава Иисусу Христу!
Но лицо ее словно застыло при этом: все ее надежды сразу рухнули.
Однако девушка не потерялась и не лишилась чувств; овладев через минуту собою, она спросила:
— Когда они будут здесь?
— Через несколько дней! Тяжкий это путь — с больною.
— Она больна?
— Ее замучили. От страданий она помешалась.
— Господи милостивый!
На минуту воцарилось молчание, только побледневшие губы Ягенки шевелились, словно девушка шептала молитву.
— Она не опомнилась при Збышке? — снова спросила Ягенка.
— Может, и опомнилась, не знаю, я ведь сразу уехал, чтобы вас, панночка, известить, прежде чем они приедут сюда.
— Да вознаградит тебя бог. Рассказывай все, как было.
Чех в коротких словах рассказал, как они отбили Данусю и взяли в плен великана Арнольда и Зигфрида. Он сообщил также, что привез с собой Зигфрида, которого молодой рыцарь прислал в дар Юранду для отмщения.
— Мне надо пойти к Юранду! — сказала Ягенка, когда чех кончил рассказ.
Она ушла; но Глава недолго оставался один, из боковуши к нему выбежала Ануля; то ли оттого, что чех не пришел еще в себя от усталости после неслыханно трудной дороги, то ли оттого, что очень тосковал он по девушке, но только, увидев ее, он вдруг позабылся, схватил Анулю в объятия и, прижав к груди, стал осыпать поцелуями ее глаза, щеки и губы так, словно давно уже сказал ей все то, что принято говорить девушке, прежде чем ее целовать.
Быть может, в душе он и впрямь сказал ей все в пути, потому что целовал и целовал ее без конца и прижимал к груди с такой силой, что у девушки дух захватывало. Она не защищалась — сперва от изумления, а потом от такой сладкой истомы, что, верно, упала бы, если бы ее не держали такие крепкие руки. К счастью, все это продолжалось недолго, на лестнице послышались шаги, и через минуту в комнату вбежал ксендз Калеб.
Они отскочили друг от друга, а ксендз Калеб засыпал Главу вопросами, на которые тот, не успев отдышаться, едва мог ответить. Ксендз решил, что это от усталости. Когда чех подтвердил, что Данусю нашли и отбили, а палача ее привезли в Спыхов, он упал на колени, чтобы вознести благодарственную молитву богу. За это время кровь поостыла в жилах Главы, и, когда ксендз поднялся, он уже мог спокойно повторить рассказ о том, как они нашли и отбили Данусю.
— Не для того бог ее спас, — сказал ксендз, выслушав чеха, — чтобы оставить рассудок ее омраченным и душу во власти злых сил! Юранд возложит на нее свои святые руки и одной молитвой вернет ей рассудок и здоровье.
— Рыцарь Юранд? — спросил в удивлении чех. — Он имеет такую силу? Может, он при жизни стал святым?
— Пред лицом господа он святой еще при жизни, а когда скончается, у людей на небесах будет еще один мученик-покровитель.
— Вы все-таки, преподобный отче, сказали, что он возложит на главу дочери руки. Неужели у него отросла правая рука? Я помню, вы молили об этом Иисуса Христа.
— Я сказал: «руки», как всегда говорят, — ответил ксендз, — но коли будет на то милость господня, то достаточно и одной.
— Это верно! — согласился Глава.
Но в голосе его слышалось некоторое разочарование, он думал, что увидит настоящее чудо. Дальнейший разговор был прерван приходом Ягенки.
— Я рассказала ему все осторожно, — сказала она, — чтобы нечаянная радость не убила его, а он тотчас пал ниц и молится.
— Он и без того по целым ночам лежит, простершись ниц, а сегодня тем более не встанет до утра, — заметил ксендз Калеб.
Так оно и случилось. Несколько раз заглядывали они к Юранду и всякий раз заставали его простертым ниц; но старый рыцарь не был погружен в сон, он молился так жарко, что позабылся в молитве. Только на другой день, когда уж кончилась утреня, Ягенка снова заглянула к Юранду, и он дал знак, что хочет видеть Главу и пленника. Зигфрида с руками, связанными крестом на груди, вывели из подземелья, и все вместе с Толимой направились к старому рыцарю.
В первую минуту Глава не мог хорошо рассмотреть Юранда: затянутые пузырями окна пропускали мало света, да и день был хмурый, тучи обложили все небо, предвещая страшную грозу. Но когда зоркие глаза чеха привыкли к темноте, он едва узнал Юранда, так похудел тот и осунулся. Огромный человек превратился в огромный скелет. Лицо его было так бледно, что почти не отличалось от серебряных седин, а когда он склонился на подлокотник кресла и закрыл веками свои пустые глазницы, то показался Главе просто мертвецом.
Около кресла стоял стол, а на нем распятие, кувшин с водой и каравай черного хлеба с воткнутой в него мизерикордией, страшным ножом, которым рыцари добивали раненых. Кроме хлеба и воды, Юранд давно уже не принимал никакой другой пищи. Одеждой ему служила грубая власяница, препоясанная соломенным жгутом, которую он носил на голом теле. Так со времени возвращения из щитненской неволи жил богатый и некогда страшный рыцарь из Спыхова.
Заслышав шаги, он отстранил ногой ручную волчицу, которая грела его босые ноги, и откинулся назад. Именно в эту минуту он показался чеху покойником. Все замерли в ожидании, уверенные, что он даст знак, чтобы кто-нибудь начал говорить; но он сидел неподвижно, бледный, спокойный, с полуоткрытыми губами, словно и впрямь спал вечным сном.
— Глава здесь, — сказала наконец нежным голосом Ягенка, — не хотите ли вы послушать его?
Юранд утвердительно кивнул головой, и чех в третий раз начал свой рассказ. Он коротко упомянул о сражениях с немцами под Готтесвердером, рассказал о схватке с Арнольдом фон Баденом и освобождении Дануси, однако, не желая омрачать радость старого страдальца и будить в нем новую тревогу, утаил, что от долгих дней тяжкой неволи у Дануси помутился рассудок.
Но он питал злобу против крестоносцев и, желая, чтобы Зигфрид был сурово наказан, умышленно не скрыл, что Дануся страшно напугана, измождена и больна, что с нею, видно, обращались со звериной жестокостью, и если бы она осталась еще в страшных руках крестоносцев, то увяла бы и угасла, как вянут и гибнут растоптанные ногами цветы. Этот страшный рассказ сопровождался таким же страшным громом надвигающейся бури. Медно-черные громады туч все сильнее клубились над Спыховом.
Юранд не дрогнул и не шевельнулся, слушая этот рассказ, так что присутствующим могло показаться, что он погружен в сон. Но он все слышал и все понимал. Когда Глава стал говорить о страданиях Дануси, две крупные слезы показались в пустых глазницах старого рыцаря и скатились по его щекам. Из всех земных чувств у него осталось только одно: любовь к дочери.
Затем его синие губы стали шептать молитву. На дворе раздались первые, еще отдаленные раскаты грома, молния сверкнула в окнах. Юранд долго молился, и слезы снова капали на его седую бороду. Наконец он кончил молитву, воцарилось молчание, такое долгое, что всем стало тягостно, никто не знал, что же делать.
Тогда старый Толима, правая рука Юранда, его товарищ во всех битвах и главный хранитель Спыхова, сказал:
— Перед вами, пан, стоит этот дьявол, этот кровопийца крестоносец, который истязал вас и вашу дочку. Дайте знак, что мне с ним делать и как его покарать?
При этих словах словно луч света скользнул по лицу Юранда, он кивнул, чтобы к нему подвели пленника.
В то же мгновение двое слуг схватили крестоносца за плечи и подвели его к старику; Юранд протянул руку и сперва провел по лицу Зигфрида, словно желая припомнить или навсегда запечатлеть в памяти его черты, потом нащупал на груди крестоносца скрещенные руки, коснулся веревок и, снова закрыв глаза, откинул голову.
Все решили, что старик погрузился в раздумье. Но это продолжалось недолго, через минуту Юранд очнулся и протянул руку к хлебу, в котором торчала страшная мизерикордия.
Увидев это, Ягенка, чех, даже старый Толима со слугами затаили дух. Стократ была заслужена кара, справедлива месть; но сердца содрогнулись у всех при мысли о том, что этот полуживой старик будет ощупью резать связанного пленника.
Держа нож за середину, Юранд провел указательным пальцем к его острию, чтобы знать, чего он касается, и стал перерезать веревки на руках крестоносца.
Все были потрясены, когда поняли его намерение, никто не хотел верить своим глазам. Это было уж слишком. Первый возроптал Глава, за ним Толима и слуги. Только ксендз Калеб, не в силах удержать слезы, прерывистым голосом спросил:
— Брат Юранд, чего вы хотите? Неужели вы хотите возвратить пленнику свободу?
— Да! — движением головы ответил Юранд.
— Вы хотите отпустить его без отмщения и кары?
— Да.
Громче стал ропот гнева и возмущения; но ксендз Калеб, не желая, чтобы тщетным остался этот неслыханный порыв милосердной души, воскликнул, обращаясь к ропщущим:
— Кто смеет противиться святому? На колени!
И сам, преклонив колена, стал читать молитву:
— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое…
Он прочел всю молитву. При словах: «И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим», глаза его невольно обратились на Юранда, лицо которого светилось каким-то подлинно неземным светом.
Это зрелище в соединении со словами молитвы сокрушило сердца всех присутствующих, и старый Толима с его закаленной в постоянных битвах душой обнял колени Юранда и сказал:
— Если ваша воля, пан, должна быть исполнена, то пленника надо проводить до границы.
— Да! — кивнул Юранд.
Молния все чаще озаряла окна, буря надвигалась все ближе и ближе.
Чтобы избавить от позора свою обожаемую панночку, чех непременно хотел приехать в Спыхов раньше «пана и пани». Он был простой, но толковый и не лишенный благородства шляхтич и прекрасно понимал, что Ягенке унизительно оставаться при Данусе в Спыхове. «В Плоцке, — думал он, — можно будет сказать епископу, что старому пану из Богданца пришлось взять ее с собой как опекуну; а там пусть только разгласят, что она на попечении епископа и что, кроме Згожелиц, за нею владения аббата, так и воеводич будет для нее не велика честь». Когда он думал об этом, ему становилось легче переносить тягости пути, и терзался он только мыслью о том, что счастливая весть, которую он везет в Спыхов, для панночки будет приговором судьбы.
Часто ему представлялась и румяная, как яблочко, Ануля. Он вонзал тогда шпоры в бока коню и, торопясь в Спыхов, гнал его вперед, насколько позволяла дорога.
Они ехали наугад, вернее, совсем без дороги, напрямик через лес. Чех знал, что если держать путь все время на юг, отклоняясь немного на запад, то непременно доберешься до Мазовии, а там все будет хорошо. Днем он ехал по солнцу, а когда в дороге их застигала ночь, — по звездам. Казалось, пуще конца-краю не будет. Дни и ночи текли в ночном мраке. Глава не раз думал, что молодому рыцарю не провезти живой свою жену через эту жуткую, безлюдную пущу, где неоткуда ждать помощи, негде добыть пищу, где по ночам приходится стеречь коней от волков и медведей, а днем уступать дорогу стадам зубров и туров, где страшные вепри-одинцы точат кривые клыки о корни сосен, где часто по целым дням приходится оставаться голодным, если не удастся пронзить стрелой или проткнуть копьем пятнистых боков оленя или молодого вепря.
«Как тут ехать, — думал Глава, — с нею, полуживой; она ведь на ладан дышит!»
Нередко им приходилось объезжать большие болота или глубокие овраги, на дне которых шумели потоки, вздувшиеся от весенних дождей. Много было в пуще и озер; на закате солнца путники видели, как в их румяных прозрачных водах купались целые стада лосей и оленей. Порою они замечали дым — вестник близости человека. Несколько раз Глава подъезжал к лесным деревушкам; но навстречу ему высыпали дикари в звериных шкурах, наброшенных на голое тело; вооруженные кистенями и луками, они так враждебно глядели из-под шапки густых волос, свалявшихся от колтуна, что, пользуясь замешательством, которое вызывал в толпе вид рыцарей, чех быстро уезжал прочь.
Дважды вслед Главе свистели стрелы и раздавались возгласы: «Вокили!» («Немцы!»); но он спешил скрыться, не входя в объяснения. Прошло еще несколько дней, и ему наконец показалось, что они переехали границу; но спросить об этом было не у кого. Только от переселенцев, говоривших по-польски, он узнал, что ступил наконец на мазовецкую землю.
По всей восточной Мазовии тоже шумел дремучий лес; но пробираться здесь было легче. Край по-прежнему был безлюден; но, если встречалось человеческое жилье, обитатель его уже не дышал такой злобой, быть может, потому, что ему не приходилось ненавидеть угнетателей лютой ненавистью, а может, и потому, что чех говорил на понятном ему языке. Досаждало только непомерное любопытство лесных жителей, которые толпами окружали всадников, забрасывая их вопросами, а узнав, что они везут пленника-крестоносца, просили:
— Подарите нам его, пан, уж мы-то с ним разделаемся!
И просили так настойчиво, что чех порой даже сердился или объяснял им, что это княжеский пленник. Тогда они отступали. Позже в местах, где жил уже оседлый народ, трудно было с шляхтой. В сердцах людей кипела ненависть к крестоносцам, все живо помнили об их предательстве и обиде, нанесенной в свое время князю, когда в мирное время они схватили его под Злоторыей и держали как пленника. Правда, здесь уже не хотели «разделаться» с Зигфридом; но какой-нибудь упрямый шляхтич говорил: «Развяжите его, я дам ему оружие и за межой вызову на смертный бой». Всякому такому шляхтичу чех должен был разжевать да в рот положить, что право на месть в первую очередь принадлежит несчастному владетелю Спыхова, что это его неотъемлемое право.
Путешествовать по людному краю было легко, здесь уже были кой-какие дороги, и коней кормили всюду овсом или ячменем. Чех ехал быстро, стараясь нигде не задерживаться, и за десять дней до праздника тела господня явился в Спыхов.
Приехал он вечером, как и тогда, когда Мацько прислал его из Щитно с вестью о своем отъезде в Жмудь, и так же, как тогда, выбежала Ягенка, увидев оруженосца в окно, а он упал к ее ногам и сперва слова не мог вымолвить. Она подняла Главу и тотчас потащила наверх, не желая расспрашивать его при людях.
— Что нового? — спросила она, дрожа от нетерпения и едва переводя дух. — Живы, здоровы?
— Живы, здоровы!
— А она нашлась?
— Нашлась. Мы отбили ее.
— Слава Иисусу Христу!
Но лицо ее словно застыло при этом: все ее надежды сразу рухнули.
Однако девушка не потерялась и не лишилась чувств; овладев через минуту собою, она спросила:
— Когда они будут здесь?
— Через несколько дней! Тяжкий это путь — с больною.
— Она больна?
— Ее замучили. От страданий она помешалась.
— Господи милостивый!
На минуту воцарилось молчание, только побледневшие губы Ягенки шевелились, словно девушка шептала молитву.
— Она не опомнилась при Збышке? — снова спросила Ягенка.
— Может, и опомнилась, не знаю, я ведь сразу уехал, чтобы вас, панночка, известить, прежде чем они приедут сюда.
— Да вознаградит тебя бог. Рассказывай все, как было.
Чех в коротких словах рассказал, как они отбили Данусю и взяли в плен великана Арнольда и Зигфрида. Он сообщил также, что привез с собой Зигфрида, которого молодой рыцарь прислал в дар Юранду для отмщения.
— Мне надо пойти к Юранду! — сказала Ягенка, когда чех кончил рассказ.
Она ушла; но Глава недолго оставался один, из боковуши к нему выбежала Ануля; то ли оттого, что чех не пришел еще в себя от усталости после неслыханно трудной дороги, то ли оттого, что очень тосковал он по девушке, но только, увидев ее, он вдруг позабылся, схватил Анулю в объятия и, прижав к груди, стал осыпать поцелуями ее глаза, щеки и губы так, словно давно уже сказал ей все то, что принято говорить девушке, прежде чем ее целовать.
Быть может, в душе он и впрямь сказал ей все в пути, потому что целовал и целовал ее без конца и прижимал к груди с такой силой, что у девушки дух захватывало. Она не защищалась — сперва от изумления, а потом от такой сладкой истомы, что, верно, упала бы, если бы ее не держали такие крепкие руки. К счастью, все это продолжалось недолго, на лестнице послышались шаги, и через минуту в комнату вбежал ксендз Калеб.
Они отскочили друг от друга, а ксендз Калеб засыпал Главу вопросами, на которые тот, не успев отдышаться, едва мог ответить. Ксендз решил, что это от усталости. Когда чех подтвердил, что Данусю нашли и отбили, а палача ее привезли в Спыхов, он упал на колени, чтобы вознести благодарственную молитву богу. За это время кровь поостыла в жилах Главы, и, когда ксендз поднялся, он уже мог спокойно повторить рассказ о том, как они нашли и отбили Данусю.
— Не для того бог ее спас, — сказал ксендз, выслушав чеха, — чтобы оставить рассудок ее омраченным и душу во власти злых сил! Юранд возложит на нее свои святые руки и одной молитвой вернет ей рассудок и здоровье.
— Рыцарь Юранд? — спросил в удивлении чех. — Он имеет такую силу? Может, он при жизни стал святым?
— Пред лицом господа он святой еще при жизни, а когда скончается, у людей на небесах будет еще один мученик-покровитель.
— Вы все-таки, преподобный отче, сказали, что он возложит на главу дочери руки. Неужели у него отросла правая рука? Я помню, вы молили об этом Иисуса Христа.
— Я сказал: «руки», как всегда говорят, — ответил ксендз, — но коли будет на то милость господня, то достаточно и одной.
— Это верно! — согласился Глава.
Но в голосе его слышалось некоторое разочарование, он думал, что увидит настоящее чудо. Дальнейший разговор был прерван приходом Ягенки.
— Я рассказала ему все осторожно, — сказала она, — чтобы нечаянная радость не убила его, а он тотчас пал ниц и молится.
— Он и без того по целым ночам лежит, простершись ниц, а сегодня тем более не встанет до утра, — заметил ксендз Калеб.
Так оно и случилось. Несколько раз заглядывали они к Юранду и всякий раз заставали его простертым ниц; но старый рыцарь не был погружен в сон, он молился так жарко, что позабылся в молитве. Только на другой день, когда уж кончилась утреня, Ягенка снова заглянула к Юранду, и он дал знак, что хочет видеть Главу и пленника. Зигфрида с руками, связанными крестом на груди, вывели из подземелья, и все вместе с Толимой направились к старому рыцарю.
В первую минуту Глава не мог хорошо рассмотреть Юранда: затянутые пузырями окна пропускали мало света, да и день был хмурый, тучи обложили все небо, предвещая страшную грозу. Но когда зоркие глаза чеха привыкли к темноте, он едва узнал Юранда, так похудел тот и осунулся. Огромный человек превратился в огромный скелет. Лицо его было так бледно, что почти не отличалось от серебряных седин, а когда он склонился на подлокотник кресла и закрыл веками свои пустые глазницы, то показался Главе просто мертвецом.
Около кресла стоял стол, а на нем распятие, кувшин с водой и каравай черного хлеба с воткнутой в него мизерикордией, страшным ножом, которым рыцари добивали раненых. Кроме хлеба и воды, Юранд давно уже не принимал никакой другой пищи. Одеждой ему служила грубая власяница, препоясанная соломенным жгутом, которую он носил на голом теле. Так со времени возвращения из щитненской неволи жил богатый и некогда страшный рыцарь из Спыхова.
Заслышав шаги, он отстранил ногой ручную волчицу, которая грела его босые ноги, и откинулся назад. Именно в эту минуту он показался чеху покойником. Все замерли в ожидании, уверенные, что он даст знак, чтобы кто-нибудь начал говорить; но он сидел неподвижно, бледный, спокойный, с полуоткрытыми губами, словно и впрямь спал вечным сном.
— Глава здесь, — сказала наконец нежным голосом Ягенка, — не хотите ли вы послушать его?
Юранд утвердительно кивнул головой, и чех в третий раз начал свой рассказ. Он коротко упомянул о сражениях с немцами под Готтесвердером, рассказал о схватке с Арнольдом фон Баденом и освобождении Дануси, однако, не желая омрачать радость старого страдальца и будить в нем новую тревогу, утаил, что от долгих дней тяжкой неволи у Дануси помутился рассудок.
Но он питал злобу против крестоносцев и, желая, чтобы Зигфрид был сурово наказан, умышленно не скрыл, что Дануся страшно напугана, измождена и больна, что с нею, видно, обращались со звериной жестокостью, и если бы она осталась еще в страшных руках крестоносцев, то увяла бы и угасла, как вянут и гибнут растоптанные ногами цветы. Этот страшный рассказ сопровождался таким же страшным громом надвигающейся бури. Медно-черные громады туч все сильнее клубились над Спыховом.
Юранд не дрогнул и не шевельнулся, слушая этот рассказ, так что присутствующим могло показаться, что он погружен в сон. Но он все слышал и все понимал. Когда Глава стал говорить о страданиях Дануси, две крупные слезы показались в пустых глазницах старого рыцаря и скатились по его щекам. Из всех земных чувств у него осталось только одно: любовь к дочери.
Затем его синие губы стали шептать молитву. На дворе раздались первые, еще отдаленные раскаты грома, молния сверкнула в окнах. Юранд долго молился, и слезы снова капали на его седую бороду. Наконец он кончил молитву, воцарилось молчание, такое долгое, что всем стало тягостно, никто не знал, что же делать.
Тогда старый Толима, правая рука Юранда, его товарищ во всех битвах и главный хранитель Спыхова, сказал:
— Перед вами, пан, стоит этот дьявол, этот кровопийца крестоносец, который истязал вас и вашу дочку. Дайте знак, что мне с ним делать и как его покарать?
При этих словах словно луч света скользнул по лицу Юранда, он кивнул, чтобы к нему подвели пленника.
В то же мгновение двое слуг схватили крестоносца за плечи и подвели его к старику; Юранд протянул руку и сперва провел по лицу Зигфрида, словно желая припомнить или навсегда запечатлеть в памяти его черты, потом нащупал на груди крестоносца скрещенные руки, коснулся веревок и, снова закрыв глаза, откинул голову.
Все решили, что старик погрузился в раздумье. Но это продолжалось недолго, через минуту Юранд очнулся и протянул руку к хлебу, в котором торчала страшная мизерикордия.
Увидев это, Ягенка, чех, даже старый Толима со слугами затаили дух. Стократ была заслужена кара, справедлива месть; но сердца содрогнулись у всех при мысли о том, что этот полуживой старик будет ощупью резать связанного пленника.
Держа нож за середину, Юранд провел указательным пальцем к его острию, чтобы знать, чего он касается, и стал перерезать веревки на руках крестоносца.
Все были потрясены, когда поняли его намерение, никто не хотел верить своим глазам. Это было уж слишком. Первый возроптал Глава, за ним Толима и слуги. Только ксендз Калеб, не в силах удержать слезы, прерывистым голосом спросил:
— Брат Юранд, чего вы хотите? Неужели вы хотите возвратить пленнику свободу?
— Да! — движением головы ответил Юранд.
— Вы хотите отпустить его без отмщения и кары?
— Да.
Громче стал ропот гнева и возмущения; но ксендз Калеб, не желая, чтобы тщетным остался этот неслыханный порыв милосердной души, воскликнул, обращаясь к ропщущим:
— Кто смеет противиться святому? На колени!
И сам, преклонив колена, стал читать молитву:
— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое…
Он прочел всю молитву. При словах: «И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим», глаза его невольно обратились на Юранда, лицо которого светилось каким-то подлинно неземным светом.
Это зрелище в соединении со словами молитвы сокрушило сердца всех присутствующих, и старый Толима с его закаленной в постоянных битвах душой обнял колени Юранда и сказал:
— Если ваша воля, пан, должна быть исполнена, то пленника надо проводить до границы.
— Да! — кивнул Юранд.
Молния все чаще озаряла окна, буря надвигалась все ближе и ближе.
XXVI
Ветер дул, и порой срывался бурный ливень, когда два всадника — Зигфрид и Толима — приближались к спыховской границе. Толима провожал немца из опасения, как бы по дороге его не убили мужики, стоявшие на страже, или спыховские слуги, которые ненавидели его лютой ненавистью и жаждали мести. Зигфрид ехал без оружия, но и без цепей. Тучи, гонимые вихрем, нависли уже над всадниками. По временам, когда раздавался неожиданный удар грома, кони приседали на задние ноги. Всадники ехали в немом молчании по такой узкой дороге, пролегавшей в овраге, что стремя порою касалось стремени. Толима, который за много лет привык стеречь невольников, и сейчас то и дело поглядывал зорко на Зигфрида, словно опасаясь, как бы тот не обратился неожиданно в бегство, и всякий раз его пронимала при этом невольная дрожь, все казалось ему, что глаза крестоносца горят во мраке, как у злого духа или упыря. Толима даже подумывал, не осенить ли его крестом, но при одной только мысли, что от крестного знамения он взвоет вдруг нечеловеческим голосом, оборотится каким-нибудь чудищем и начнет щелкать губами, его охватывал еще больший страх. Старый воин мог один смело броситься на целую толпу немцев, как ястреб бросается на стаю куропаток, но боялся нечистой силы и не желал иметь с нею дела. Ему хотелось показать просто немцу дорогу и вернуться назад, но стыдно было перед самим собою, и он проводил Зигфрида до самой границы.
Когда они добрались до опушки спыховского леса, дождь утих, и тучи озарились каким-то удивительным желтым светом. Кругом посветлело, и глаза Зигфрида утратили свой зловещий блеск. Но тут Толимой овладело другое искушение. «Мне велели, — говорил он себе, — довезти этого бешеного пса целым и невредимым до границы, и я довез его; но неужто он так и уедет, не понеся возмездия и кары, этот палач моего господина и его дочки, и не будет ли делом, угодным и приятным богу, убить его? А что, если вызвать его на смертный бой? Правда, при нем нет оружия, но за милю отсюда, в усадьбе пана Варцима, ему дадут какой-нибудь меч или секиру, и я смогу биться с ним. Бог даст, свалю его, а там и добью, как положено, и голову зарою в навоз!» Так говорил себе Толима и, поглядывая алчно на немца, раздувал ноздри, словно почуяв запах свежей крови. Нелегко было ему подавить это желание, нелегко бороться с собой; но когда он подумал, что Юранд даровал невольнику жизнь и свободу не для того, чтобы тот доехал только до границы, и что, если он убьет Зигфрида, доброе дело, совершенное его господином, останется втуне и меньше будет за него награда небесная, он превозмог себя и, остановив коня, сказал:
— Вот наша граница, отсюда недалеко и до вашей. Поезжай свободно, и коли не загрызет тебя совесть и гром небесный не разразит, то от людей тебе ничто не угрожает.
С этими словами он повернул коня, а крестоносец, с дико окаменелым лицом, поехал вперед, не проронив ни слова, будто не слыша, что кто-то с ним говорит.
Он ехал все дальше и дальше, уже по большой дороге, и, казалось, был погружен в сон.
Недолгим было затишье, и не надолго прояснилось небо. Снова оно потемнело так, будто вечерний сумрак пал на землю, и тучи спустились низко, нависли над самым лесом. В вышине зловеще погромыхивало, словно ангел бури еще сдерживал нетерпеливый рокот и грохотанье громов. Но молния уже поминутно озаряла ослепительным блеском грозное небо и потрясенную землю, и тогда видна была широкая дорога, бегущая между двумя черными стенами леса, а посреди нее одинокий всадник на коне. Зигфрид ехал в полубеспамятстве, томимый жаром. От отчаяния, снедавшего его душу со времени смерти Ротгера, злодеяний, совершенных из мести, угрызений совести, страшных видений и душевных мук ум его давно мутился, старик был на грани безумия и держался лишь чудовищным усилием воли, порою все же теряя рассудок. Тяжести пути под жестким надзором чеха, ночь, проведенная в спыховском подземелье, страх перед неизвестностью и этот неслыханный, непостижимый акт всепрощения и милосердия, который просто потряс его, — все это вконец сокрушило Зигфрида. Порою ум его цепенел, так что старик переставал понимать, что с ним творится; но жар заставлял его очнуться, снова пробуждая в нем смутное чувство отчаяния, подавленности, гибели, чувство, что все уже миновало, угасло, оборвалось, что пришел конец, что вокруг только ночь да ночь, небытие и ужасная бездна, полная страхов, к которой он все же должен идти.
Когда они добрались до опушки спыховского леса, дождь утих, и тучи озарились каким-то удивительным желтым светом. Кругом посветлело, и глаза Зигфрида утратили свой зловещий блеск. Но тут Толимой овладело другое искушение. «Мне велели, — говорил он себе, — довезти этого бешеного пса целым и невредимым до границы, и я довез его; но неужто он так и уедет, не понеся возмездия и кары, этот палач моего господина и его дочки, и не будет ли делом, угодным и приятным богу, убить его? А что, если вызвать его на смертный бой? Правда, при нем нет оружия, но за милю отсюда, в усадьбе пана Варцима, ему дадут какой-нибудь меч или секиру, и я смогу биться с ним. Бог даст, свалю его, а там и добью, как положено, и голову зарою в навоз!» Так говорил себе Толима и, поглядывая алчно на немца, раздувал ноздри, словно почуяв запах свежей крови. Нелегко было ему подавить это желание, нелегко бороться с собой; но когда он подумал, что Юранд даровал невольнику жизнь и свободу не для того, чтобы тот доехал только до границы, и что, если он убьет Зигфрида, доброе дело, совершенное его господином, останется втуне и меньше будет за него награда небесная, он превозмог себя и, остановив коня, сказал:
— Вот наша граница, отсюда недалеко и до вашей. Поезжай свободно, и коли не загрызет тебя совесть и гром небесный не разразит, то от людей тебе ничто не угрожает.
С этими словами он повернул коня, а крестоносец, с дико окаменелым лицом, поехал вперед, не проронив ни слова, будто не слыша, что кто-то с ним говорит.
Он ехал все дальше и дальше, уже по большой дороге, и, казалось, был погружен в сон.
Недолгим было затишье, и не надолго прояснилось небо. Снова оно потемнело так, будто вечерний сумрак пал на землю, и тучи спустились низко, нависли над самым лесом. В вышине зловеще погромыхивало, словно ангел бури еще сдерживал нетерпеливый рокот и грохотанье громов. Но молния уже поминутно озаряла ослепительным блеском грозное небо и потрясенную землю, и тогда видна была широкая дорога, бегущая между двумя черными стенами леса, а посреди нее одинокий всадник на коне. Зигфрид ехал в полубеспамятстве, томимый жаром. От отчаяния, снедавшего его душу со времени смерти Ротгера, злодеяний, совершенных из мести, угрызений совести, страшных видений и душевных мук ум его давно мутился, старик был на грани безумия и держался лишь чудовищным усилием воли, порою все же теряя рассудок. Тяжести пути под жестким надзором чеха, ночь, проведенная в спыховском подземелье, страх перед неизвестностью и этот неслыханный, непостижимый акт всепрощения и милосердия, который просто потряс его, — все это вконец сокрушило Зигфрида. Порою ум его цепенел, так что старик переставал понимать, что с ним творится; но жар заставлял его очнуться, снова пробуждая в нем смутное чувство отчаяния, подавленности, гибели, чувство, что все уже миновало, угасло, оборвалось, что пришел конец, что вокруг только ночь да ночь, небытие и ужасная бездна, полная страхов, к которой он все же должен идти.