Страница:
— Хитрости вам не занимать стать, — ответила девушка, поднимая глаза.
А через минуту, словно надумавшись, прибавила:
— Ох, и любите вы вашего Збышка! Ох, и любите!
— Кто ж его не любит! — возразил старый рыцарь. — А ты? Так уж будто ненавидишь?
Ягенка напрямик ничего не ответила, только еще ближе придвинулась к Мацьку, сидевшему рядом на лавке, и, отворотившись, легонько толкнула старика локтем.
— Оставьте! И в чем только я перед вами провинилась!
XLII
XLIII
XLIV
А через минуту, словно надумавшись, прибавила:
— Ох, и любите вы вашего Збышка! Ох, и любите!
— Кто ж его не любит! — возразил старый рыцарь. — А ты? Так уж будто ненавидишь?
Ягенка напрямик ничего не ответила, только еще ближе придвинулась к Мацьку, сидевшему рядом на лавке, и, отворотившись, легонько толкнула старика локтем.
— Оставьте! И в чем только я перед вами провинилась!
XLII
Война крестоносцев с Витовтом за Жмудь живо занимала умы людей в королевстве, и все напряженно следили за ее ходом. Некоторые были уверены, что Ягайло придет на помощь двоюродному брату и скоро начнется великий поход против ордена. Рыцарство рвалось в бой, и во всех шляхетских усадьбах толковали о том, что многие краковские вельможи, заседающие в королевском совете, склоняются к тому, что надо начать войну, что надо раз навсегда покончить с врагом, который никогда не довольствуется своим и помышляет о захватах даже тогда, когда трепещет перед могущественным соседом. Но Мацько, человек рассудительный, бывалый и искушенный, не верил, что скоро начнется война, и не раз говорил об этом юному Яську из Згожелиц и другим соседям, которых встречал в Кшесне:
— Покуда жив магистр Конрад, ничего не будет, он умнее других и знает, что это была бы не простая война, а как бы это сказать: «Не тебе смерть, так мне!» Он знает, как могуществен король, и до войны не допустит.
— А ну как король первый объявит войну? — спрашивали соседи.
Но Мацько качал головой:
— Видите ли… Всего я насмотрелся и многое уразумел. Будь король из нашего древнего королевского рода, что правил у нас испокон христианских веков, может, он и ударил бы первый на немцев. А наш Владислав Ягайло (я не хочу умалять его достоинство, благородный он государь, дай бог ему здоровья!), прежде чем мы выбрали его королем, был великим князем литовским и язычником. Христианство он принял недавно, и немцы брешут везде, будто душа у него все еще языческая. Не подобает ему первому объявлять войну и проливать христианскую кровь. По этой причине он и не выступает на помощь Витовту, хоть руки у него и чешутся; я-то знаю, что крестоносцы для него хуже чумы.
Такими речами Мацько снискал себе славу человека проницательного, который всякое дело растолкует тебе и разжует. По воскресеньям в Кшесне его после обедни окружала толпа народа, а потом у соседей повелось со свежими новостями отправляться в Богданец к старому рыцарю, который тут же разъяснял то, чего не могла уразуметь простая шляхетская голова. Мацько радушно принимал всех и охотно беседовал с каждым, а когда гость, наговорившись всласть, уезжал, неизменно провожал его такими словами:
— Вы дивитесь моему уму, вот воротится, даст бог, Збышко, тогда будете дивиться! Ему в королевском совете впору заседать, уж и башковит же, шельма, уж и хитер!
Внушая гостям эту мысль, он в конце концов внушил ее и самому себе, а заодно и Ягенке. Збышко казался им обоим прямо сказочным королевичем. Когда наступила весна, они с трудом могли усидеть дома. Прилетели ласточки, прилетели аисты, на лугах засвистели коростели, в зеленях закричали перепелки, еще раньше прилетели вереницы журавлей и чирков; один Збышко не возвращался. Птицы тянули с юга, а с севера крылатый ветер приносил вести о войне. Рассказывали о битвах и многочисленных стычках, в которых ловкий Витовт то побеждал крестоносцев, то терпел поражение; рассказывали о большом уроне, который понесли немцы от зимних морозов и болезней. Наконец по всей стране прогремела радостная весть о том, что храбрый сын Кейстута взял Новое Ковно, или Готтесвердер, и разрушил его до основания, камня на камне не оставил. Когда эта весть дошла до Мацька, он вскочил на коня и во весь опор помчался в Згожелицы.
«Да! — говорил он. — Мне эти места знакомы, мы там со Збышком и Скирвойлом здорово поколотили крестоносцев. Там захватили мы достойного рыцаря де Лорша. Слава богу, оплошала немчура, нелегкое было дело взять такой замок».
Но еще до приезда Мацька до Ягенки дошел слух о разрушении Нового Ковно, услыхала она и еще одну весть: Витовт начал переговоры о мире. Эта весть потрясла ее больше первой: ведь если мир будет заключен, Збышко, если только он жив, должен вернуться домой.
Она стала спрашивать старого рыцаря, может ли это статься, а он, подумав, ответил:
— С Витовтом все может статься, совсем он непохож на других, и из всех христианских государей он самый хитрый. Когда ему нужно расширить свою власть в сторону Руси, он заключает с немцами мир, а достигнет цели, опять немцев бьет! Не могут они справиться ни с ним, ни с несчастной Жмудью. То он ее отнимает у них, то назад отдает, и не только отдает, но и сам помогает притеснять жмудинов. И у нас, да и в Литве осуждают Витовта за то, что это несчастное племя стало игралищем в его руках. Сказать по правде, не будь это Витовт, и я бы почел это позором. А так нет-нет, да и подумаю: «А может, он мудрее меня и знает, что делает?» Я от самого Скирвойла слыхал, что Витовт из Жмуди сделал язву, которая вечно гноится на теле ордена, чтобы никогда не вернулось к нему здоровье… Матери в Жмуди всегда будут рожать, а крови не жалко, лишь бы не лилась она напрасно.
— Я одно только хочу знать — воротится ли Збышко.
— На все воля божья, но дай бог, чтобы в добрый час ты молвила, девушка!
Миновало еще несколько месяцев. Пришли вести, что мир и впрямь заключен; зазолотились отягченные колосьями хлеба, побурела уж гречиха на нивках, а о Збышке не было ни слуху ни духу.
Вот и жатва началась; невмоготу стало Мацьку, и объявил он, что едет в Спыхов, — оттуда, мол, поближе к Литве, можно новости узнать и заодно поглядеть, как хозяйничает чех.
Ягенка собралась было с ним, но старик не согласился взять ее, и целую неделю они из-за этого спорили. Однажды вечером в Згожелицах, когда у них снова разгорелся спор, во двор усадьбы ураганом влетел на коне мальчишка из Богданца: босой, без шапки на русой голове, охлябь, он подскакал к крылечку, где Мацько сидел в это время с Ягенкой, и крикнул:
— Молодой пан воротился!
Збышко и впрямь вернулся, но какой-то странный: не только исхудалый, обожженный ветром полей, осунувшийся, но и безучастный и молчаливый. Чех, который сопровождал со своей женой Збышка из Спыхова, говорил и за него, и за себя. Он рассказывал, что поход был, видно, удачен, потому что в Спыхове молодой рыцарь возложил на гроб Дануси и ее матери целый пук павлиньих и страусовых рыцарских султанов. Вернулся он с богатой добычей — с конями и доспехами, причем двум броням цены не было, хотя в битве они страшно были иссечены мечом и секирой. Мацько сгорал от любопытства, ему хотелось услышать все подробности из уст племянника, но тот только махал рукой и отделывался полусловами, а на третий день захворал и слег. Оказалось, что у него помят левый бок и сломаны два ребра, которые сместились и мешали ему ходить и дышать. Дал себя знать и старый случай с туром, а дорога из Спыхова домой вконец подорвала силы Збышка. Все это не было опасно — Збышко был молод и крепок, как дуб, но им овладела вдруг страшная усталость, словно только сейчас сказались вдруг сразу все перенесенные им невзгоды. Мацько сперва думал, что за два-три дня парень отлежится и встанет. Не помогли ни мази, ни окуривание травами, которые присоветовал местный овчар, ни отвары, которые присылали Ягенка и кшесненский ксендз; Збышко все слабел, все хирел и грустил.
— Что с тобой? Может, тебе чего хочется? — допытывался у него старый рыцарь.
— Ничего я не хочу, и ничего мне не надо, — отвечал Збышко.
Так проходил день за днем. Ягенке пришло на ум, что, может, это у Збышка не простая хворь, а что-нибудь похуже, может, молодого рыцаря гнетет какая-то тайна, и она стала уговаривать Мацька попытаться еще раз выведать у Збышка, что бы это могло быть.
Мацько согласился без колебаний, однако, подумав, сказал:
— А может, он скорей тебе откроется. Что ты ему по душе, об этом и говорить нечего, но я и другое приметил: когда ты по горнице ходишь, он с тебя глаз не сводит.
— Вы приметили? — спросила Ягенка.
— Коли сказал, что не сводит, значит, не сводит. А когда тебя долго нет, он все на дверь поглядывает. Спроси-ка лучше ты.
На том они и порешили. Но тут оказалось, что Ягенка не знает, как к Збышку приступиться, робеет. Пораздумав, она поняла, что ей надо говорить про Данусю, про любовь Збышка к покойной, а говорить про это ей было невмочь.
— Вы похитрей меня, — сказала она Мацьку, — у вас и ума, и опыта побольше, вот и поговорите с ним, а я не могу.
Волей-неволей пришлось Мацьку взяться за дело. Как-то утром, когда Збышко показался ему как будто пободрей, старик затеял с ним такой разговор:
— Говорил мне Глава, что ты в Спыхове возложил на гробницы целый пук павлиньих чубов.
Лежа на спине, Збышко глядел в потолок; не повертывая головы, он утвердительно кивнул.
— Что ж, сподобил господь, ведь и на войне не на рыцаря, а на солдата легче наткнуться… Кнехтов можно перебить пропасть, а рыцаря еще надо поискать… Неужто они сами лезли тебе под меч?
— Многих рыцарей я вызвал на бой на утоптанной земле, а один раз они в битве меня окружили, — лениво ответил Збышко.
— И добычу ты привез богатую…
— Много даров князя Витовта.
— Он по-прежнему щедр?
Збышко снова кивнул головой, не имея, видно, охоты продолжать разговор.
Но Мацько не счел себя побежденным и решил приступить к делу.
— Скажи мне всю правду, — начал он, — когда ты покрыл чубами гробницу Дануси, у тебя, верно, стало легче на душе?.. Это ведь всегда большая радость — выполнить обет… Ты был рад, а?
Збышко оторвал свои грустные глаза от потолка и, устремив взор на Мацька, ответил как бы с удивлением:
— Нет.
— Нет? Побойся бога! А я-то думал, что, когда ты порадуешь души Дануськи и ее матери на небесах, так уж всему будет конец.
Молодой рыцарь смежил на минуту глаза, словно задумавшись, и наконец сказал:
— Ни к чему, должно быть, спасенным душам людская кровь.
На минуту воцарилось молчание.
— Так зачем же ты ходил на войну? — спросил наконец Мацько.
— Зачем? — с некоторым оживлением переспросил Збышко. — Да я сам думал, что мне станет легче, я сам думал, что и Дануську утешу, и себя… А потом мне даже чудно стало. Выхожу я из склепа, а тяжело мне, как и прежде. Ни к чему, видно, спасенным душам людская кровь.
— Тебе это, верно, кто-нибудь сказал, сам бы ты не додумался.
— Нет, сам я уразумел из того, что не стало мне веселее. Ксендз Калеб сказал мне только, что это правда.
— Убить врага на войне вовсе не грех, напротив, это даже похвально, а крестоносцы — враги нашего племени.
— А я и не почитаю это за грех и крестоносцев не жалею.
— Все о Дануське тоскуешь?
— Всякий раз, как вспомню ее, затоскую. Но на все воля божья! Лучше ей в небесных чертогах, и я уже привык.
— Так почему ж ты не стряхнешь с себя печаль? Чего тебе надобно?
— Откуда мне знать…
— Ты хорошо отдыхаешь, хворь твоя скоро пройдет. Сходи в баню, попарься, чару меду выпей, чтобы пропотеть, — и гопля!
— И что же тогда?
— Сразу повеселеешь.
— С чего мне веселеть-то? Нет в моем сердце веселости, а занять — так ведь никто не займет.
— Ты что-то скрываешь!
Збышко пожал плечами:
— Невесел я, но скрывать мне нечего.
Он сказал это так искренне, что у Мацька сразу рассеялись всякие подозрения; как всегда в минуту глубокого раздумья, он широкой рукой стал поглаживать свою седую чуприну и наконец проговорил:
— Тогда я скажу, чего тебе не хватает: одно у тебя кончилось, а другое еще не началось: понял?
— Не очень, но, может, и понял! — ответил молодой рыцарь.
И потянулся так, словно его стало клонить ко сну.
Мацько был уверен, что отгадал истинную причину его печали, он очень обрадовался и совсем перестал беспокоиться. Еще больше уверовал старый рыцарь в свой ум; в душе он говорил себе: «Что же удивительного, что люди со мной советуются?»
А когда после этого разговора в тот же день приехала вечером Ягенка, старик и с коня не дал ей сойти, тут же сказал, что знает, чего не хватает Збышку.
Девушка в один миг соскользнула с седла и стала допытываться:
— Чего же? Ну же, говорите!
— У тебя для него есть лекарство.
— У меня? Какое?
Он обнял ее стан и стал ей что-то нашептывать на ухо, но через минуту она отскочила от него, словно кипятком ошпаренная, и, спрятав пылающее лицо между чепраком и высоким седлом, крикнула:
— Уходите! Не терплю я вас!
— Ей-ей, правда! — смеясь, сказал Мацько.
— Покуда жив магистр Конрад, ничего не будет, он умнее других и знает, что это была бы не простая война, а как бы это сказать: «Не тебе смерть, так мне!» Он знает, как могуществен король, и до войны не допустит.
— А ну как король первый объявит войну? — спрашивали соседи.
Но Мацько качал головой:
— Видите ли… Всего я насмотрелся и многое уразумел. Будь король из нашего древнего королевского рода, что правил у нас испокон христианских веков, может, он и ударил бы первый на немцев. А наш Владислав Ягайло (я не хочу умалять его достоинство, благородный он государь, дай бог ему здоровья!), прежде чем мы выбрали его королем, был великим князем литовским и язычником. Христианство он принял недавно, и немцы брешут везде, будто душа у него все еще языческая. Не подобает ему первому объявлять войну и проливать христианскую кровь. По этой причине он и не выступает на помощь Витовту, хоть руки у него и чешутся; я-то знаю, что крестоносцы для него хуже чумы.
Такими речами Мацько снискал себе славу человека проницательного, который всякое дело растолкует тебе и разжует. По воскресеньям в Кшесне его после обедни окружала толпа народа, а потом у соседей повелось со свежими новостями отправляться в Богданец к старому рыцарю, который тут же разъяснял то, чего не могла уразуметь простая шляхетская голова. Мацько радушно принимал всех и охотно беседовал с каждым, а когда гость, наговорившись всласть, уезжал, неизменно провожал его такими словами:
— Вы дивитесь моему уму, вот воротится, даст бог, Збышко, тогда будете дивиться! Ему в королевском совете впору заседать, уж и башковит же, шельма, уж и хитер!
Внушая гостям эту мысль, он в конце концов внушил ее и самому себе, а заодно и Ягенке. Збышко казался им обоим прямо сказочным королевичем. Когда наступила весна, они с трудом могли усидеть дома. Прилетели ласточки, прилетели аисты, на лугах засвистели коростели, в зеленях закричали перепелки, еще раньше прилетели вереницы журавлей и чирков; один Збышко не возвращался. Птицы тянули с юга, а с севера крылатый ветер приносил вести о войне. Рассказывали о битвах и многочисленных стычках, в которых ловкий Витовт то побеждал крестоносцев, то терпел поражение; рассказывали о большом уроне, который понесли немцы от зимних морозов и болезней. Наконец по всей стране прогремела радостная весть о том, что храбрый сын Кейстута взял Новое Ковно, или Готтесвердер, и разрушил его до основания, камня на камне не оставил. Когда эта весть дошла до Мацька, он вскочил на коня и во весь опор помчался в Згожелицы.
«Да! — говорил он. — Мне эти места знакомы, мы там со Збышком и Скирвойлом здорово поколотили крестоносцев. Там захватили мы достойного рыцаря де Лорша. Слава богу, оплошала немчура, нелегкое было дело взять такой замок».
Но еще до приезда Мацька до Ягенки дошел слух о разрушении Нового Ковно, услыхала она и еще одну весть: Витовт начал переговоры о мире. Эта весть потрясла ее больше первой: ведь если мир будет заключен, Збышко, если только он жив, должен вернуться домой.
Она стала спрашивать старого рыцаря, может ли это статься, а он, подумав, ответил:
— С Витовтом все может статься, совсем он непохож на других, и из всех христианских государей он самый хитрый. Когда ему нужно расширить свою власть в сторону Руси, он заключает с немцами мир, а достигнет цели, опять немцев бьет! Не могут они справиться ни с ним, ни с несчастной Жмудью. То он ее отнимает у них, то назад отдает, и не только отдает, но и сам помогает притеснять жмудинов. И у нас, да и в Литве осуждают Витовта за то, что это несчастное племя стало игралищем в его руках. Сказать по правде, не будь это Витовт, и я бы почел это позором. А так нет-нет, да и подумаю: «А может, он мудрее меня и знает, что делает?» Я от самого Скирвойла слыхал, что Витовт из Жмуди сделал язву, которая вечно гноится на теле ордена, чтобы никогда не вернулось к нему здоровье… Матери в Жмуди всегда будут рожать, а крови не жалко, лишь бы не лилась она напрасно.
— Я одно только хочу знать — воротится ли Збышко.
— На все воля божья, но дай бог, чтобы в добрый час ты молвила, девушка!
Миновало еще несколько месяцев. Пришли вести, что мир и впрямь заключен; зазолотились отягченные колосьями хлеба, побурела уж гречиха на нивках, а о Збышке не было ни слуху ни духу.
Вот и жатва началась; невмоготу стало Мацьку, и объявил он, что едет в Спыхов, — оттуда, мол, поближе к Литве, можно новости узнать и заодно поглядеть, как хозяйничает чех.
Ягенка собралась было с ним, но старик не согласился взять ее, и целую неделю они из-за этого спорили. Однажды вечером в Згожелицах, когда у них снова разгорелся спор, во двор усадьбы ураганом влетел на коне мальчишка из Богданца: босой, без шапки на русой голове, охлябь, он подскакал к крылечку, где Мацько сидел в это время с Ягенкой, и крикнул:
— Молодой пан воротился!
Збышко и впрямь вернулся, но какой-то странный: не только исхудалый, обожженный ветром полей, осунувшийся, но и безучастный и молчаливый. Чех, который сопровождал со своей женой Збышка из Спыхова, говорил и за него, и за себя. Он рассказывал, что поход был, видно, удачен, потому что в Спыхове молодой рыцарь возложил на гроб Дануси и ее матери целый пук павлиньих и страусовых рыцарских султанов. Вернулся он с богатой добычей — с конями и доспехами, причем двум броням цены не было, хотя в битве они страшно были иссечены мечом и секирой. Мацько сгорал от любопытства, ему хотелось услышать все подробности из уст племянника, но тот только махал рукой и отделывался полусловами, а на третий день захворал и слег. Оказалось, что у него помят левый бок и сломаны два ребра, которые сместились и мешали ему ходить и дышать. Дал себя знать и старый случай с туром, а дорога из Спыхова домой вконец подорвала силы Збышка. Все это не было опасно — Збышко был молод и крепок, как дуб, но им овладела вдруг страшная усталость, словно только сейчас сказались вдруг сразу все перенесенные им невзгоды. Мацько сперва думал, что за два-три дня парень отлежится и встанет. Не помогли ни мази, ни окуривание травами, которые присоветовал местный овчар, ни отвары, которые присылали Ягенка и кшесненский ксендз; Збышко все слабел, все хирел и грустил.
— Что с тобой? Может, тебе чего хочется? — допытывался у него старый рыцарь.
— Ничего я не хочу, и ничего мне не надо, — отвечал Збышко.
Так проходил день за днем. Ягенке пришло на ум, что, может, это у Збышка не простая хворь, а что-нибудь похуже, может, молодого рыцаря гнетет какая-то тайна, и она стала уговаривать Мацька попытаться еще раз выведать у Збышка, что бы это могло быть.
Мацько согласился без колебаний, однако, подумав, сказал:
— А может, он скорей тебе откроется. Что ты ему по душе, об этом и говорить нечего, но я и другое приметил: когда ты по горнице ходишь, он с тебя глаз не сводит.
— Вы приметили? — спросила Ягенка.
— Коли сказал, что не сводит, значит, не сводит. А когда тебя долго нет, он все на дверь поглядывает. Спроси-ка лучше ты.
На том они и порешили. Но тут оказалось, что Ягенка не знает, как к Збышку приступиться, робеет. Пораздумав, она поняла, что ей надо говорить про Данусю, про любовь Збышка к покойной, а говорить про это ей было невмочь.
— Вы похитрей меня, — сказала она Мацьку, — у вас и ума, и опыта побольше, вот и поговорите с ним, а я не могу.
Волей-неволей пришлось Мацьку взяться за дело. Как-то утром, когда Збышко показался ему как будто пободрей, старик затеял с ним такой разговор:
— Говорил мне Глава, что ты в Спыхове возложил на гробницы целый пук павлиньих чубов.
Лежа на спине, Збышко глядел в потолок; не повертывая головы, он утвердительно кивнул.
— Что ж, сподобил господь, ведь и на войне не на рыцаря, а на солдата легче наткнуться… Кнехтов можно перебить пропасть, а рыцаря еще надо поискать… Неужто они сами лезли тебе под меч?
— Многих рыцарей я вызвал на бой на утоптанной земле, а один раз они в битве меня окружили, — лениво ответил Збышко.
— И добычу ты привез богатую…
— Много даров князя Витовта.
— Он по-прежнему щедр?
Збышко снова кивнул головой, не имея, видно, охоты продолжать разговор.
Но Мацько не счел себя побежденным и решил приступить к делу.
— Скажи мне всю правду, — начал он, — когда ты покрыл чубами гробницу Дануси, у тебя, верно, стало легче на душе?.. Это ведь всегда большая радость — выполнить обет… Ты был рад, а?
Збышко оторвал свои грустные глаза от потолка и, устремив взор на Мацька, ответил как бы с удивлением:
— Нет.
— Нет? Побойся бога! А я-то думал, что, когда ты порадуешь души Дануськи и ее матери на небесах, так уж всему будет конец.
Молодой рыцарь смежил на минуту глаза, словно задумавшись, и наконец сказал:
— Ни к чему, должно быть, спасенным душам людская кровь.
На минуту воцарилось молчание.
— Так зачем же ты ходил на войну? — спросил наконец Мацько.
— Зачем? — с некоторым оживлением переспросил Збышко. — Да я сам думал, что мне станет легче, я сам думал, что и Дануську утешу, и себя… А потом мне даже чудно стало. Выхожу я из склепа, а тяжело мне, как и прежде. Ни к чему, видно, спасенным душам людская кровь.
— Тебе это, верно, кто-нибудь сказал, сам бы ты не додумался.
— Нет, сам я уразумел из того, что не стало мне веселее. Ксендз Калеб сказал мне только, что это правда.
— Убить врага на войне вовсе не грех, напротив, это даже похвально, а крестоносцы — враги нашего племени.
— А я и не почитаю это за грех и крестоносцев не жалею.
— Все о Дануське тоскуешь?
— Всякий раз, как вспомню ее, затоскую. Но на все воля божья! Лучше ей в небесных чертогах, и я уже привык.
— Так почему ж ты не стряхнешь с себя печаль? Чего тебе надобно?
— Откуда мне знать…
— Ты хорошо отдыхаешь, хворь твоя скоро пройдет. Сходи в баню, попарься, чару меду выпей, чтобы пропотеть, — и гопля!
— И что же тогда?
— Сразу повеселеешь.
— С чего мне веселеть-то? Нет в моем сердце веселости, а занять — так ведь никто не займет.
— Ты что-то скрываешь!
Збышко пожал плечами:
— Невесел я, но скрывать мне нечего.
Он сказал это так искренне, что у Мацька сразу рассеялись всякие подозрения; как всегда в минуту глубокого раздумья, он широкой рукой стал поглаживать свою седую чуприну и наконец проговорил:
— Тогда я скажу, чего тебе не хватает: одно у тебя кончилось, а другое еще не началось: понял?
— Не очень, но, может, и понял! — ответил молодой рыцарь.
И потянулся так, словно его стало клонить ко сну.
Мацько был уверен, что отгадал истинную причину его печали, он очень обрадовался и совсем перестал беспокоиться. Еще больше уверовал старый рыцарь в свой ум; в душе он говорил себе: «Что же удивительного, что люди со мной советуются?»
А когда после этого разговора в тот же день приехала вечером Ягенка, старик и с коня не дал ей сойти, тут же сказал, что знает, чего не хватает Збышку.
Девушка в один миг соскользнула с седла и стала допытываться:
— Чего же? Ну же, говорите!
— У тебя для него есть лекарство.
— У меня? Какое?
Он обнял ее стан и стал ей что-то нашептывать на ухо, но через минуту она отскочила от него, словно кипятком ошпаренная, и, спрятав пылающее лицо между чепраком и высоким седлом, крикнула:
— Уходите! Не терплю я вас!
— Ей-ей, правда! — смеясь, сказал Мацько.
XLIII
Отгадать Мацько отгадал, да только наполовину. Старая жизнь и впрямь кончилась для Збышка совсем. Жаль было ему Дануськи, когда вспоминал он ее; но сам он сказал, что, верно, лучше ей в небесных чертогах, чем было в княжеских. Он уже сжился с мыслью, что ее нет на свете, привык к этому и думал, что иначе и быть не могло. В свое время в Кракове он восторгался цветными изображениями святых дев на окнах костелов; вырезанные из стекла и оправленные в свинец, они светились на солнце; теперь такой представлялась ему и Дануся. Он видел ее неземной, прозрачной, она стояла боком к нему, сложив ручки на груди и подняв к небу глаза, или играла на своей маленькой лютне среди всяких спасенных божьих музыкантов, которые на небесах играют на своих скрипочках божьей матери и младенцу. В ней не было уже ничего земного, и для него она стала таким чистым и бесплотным духом, что когда он вспоминал иногда, как в охотничьем доме она прислуживала княгине, смеялась, разговаривала, садилась с другими за стол, то начинал сомневаться, было ли все это на самом деле. Уже в походе под знаменами Витовта, когда боевые дела и сражения поглощали все его внимание, он перестал тосковать по своей покойнице, как тоскует муж по жене, и думал о ней так, как человек благочестивый думает о своей покровительнице. Так любовь его, утрачивая постепенно земные черты, все больше и больше обращалась в сладостное, лазурное, словно небеса, воспоминание, просто в предмет поклонения.
Если бы он телом был хил и обладал глубоким умом, то пошел бы в монахи и в тихой монастырской жизни, как святыню, сохранил бы это небесное воспоминание до той поры, когда душа его, освободившись от плотских уз, улетела бы в бесконечные просторы, как птица из клетки улетает на волю. Но ему едва минуло двадцать лет, он мог еще выжать рукой сок из свежей ветви и задушить коня, стиснув его ногами. Он был таким, какими бывали в те времена шляхтичи, которые если не умирали в детстве и не становились священниками, то, не зная никаких границ и никакой меры в удовлетворении плотских вожделений, либо предавались разбою, разврату и пьянству, либо женились молодыми и впоследствии, по королевскому указу о созыве ополчения, шли на войну с двадцатью четырьмя, а то и больше, сыновьями, сильными, как вепри.
Но Збышко не знал, что и сам он таков, тем более что на первых порах хворал. Однако его сместившиеся ребра постепенно срослись, остался лишь небольшой бугорок на боку, который не мешал Збышку и был незаметен не только под панцирем, но и под обычной одеждой. Слабость проходила. Густые русые волосы, остриженные в знак траура по Данусе, отросли и снова ниспадали на плечи. Возвращалась и неописанная его красота. Когда несколько лет назад он шел, чтобы принять смерть от руки палача, то похож был на знатного юношу, а теперь стал еще краше, — сущий королевич, плечи, грудь, ноги и руки как у великана, а лицом красная девица. Он весь кипел силой и жизнью; от целомудрия и долгого отдыха огонь разливался у него по жилам. Не понимая, что с ним творится, он думал, что все хворает, и вылеживался в постели, довольный, что Мацько и Ягенка присматривают и ухаживают за ним и во всем ему угождают. По временам он чувствовал, что ему хорошо, как на небе, по временам же, особенно когда рядом не было Ягенки, ему было невыносимо плохо и грустно. Тогда он зевал, томился, метался в жару и объявлял Мацьку, что после выздоровления снова отправится хоть на край света — на немцев ли, на татар или иных дикарей, лишь бы только сложить свою голову, потому что жизнь страшно его тяготит. Мацько, вместо того чтобы возражать, только кивал головой и поддакивал, а тем временем посылал за Ягенкой, после приезда которой мысли Збышка о новых военных походах пропадали, как пригретый солнцем вешний снег.
Ягенка приезжала с готовностью и по зову, и по своей охоте, потому что полюбила Збышка всем сердцем. В Плоцке при епископском и княжеском дворах ей привелось видеть таких же красивых рыцарей, которые так же прославились своей отвагой и силой, многие из них преклоняли перед нею колено и клялись ей в верности до гроба, но он был ее избранником, его полюбила она первой любовью на заре своей жизни, а от несчастий, которые он пережил, ее любовь только окрепла, и он стал милее и стократ дороже ей не только всех рыцарей, но и всех князей земли. Теперь, когда он выздоравливал и с каждым днем становился все краше, любовь ее обратилась в страсть и заслонила от нее весь мир.
Однако даже самой себе не признавалась она в этом и таилась со своей любовью от Збышка, боясь, что он опять пренебрежет ею. Даже с Мацьком, которому раньше она поверяла все свои тайны, Ягенка была теперь осторожна и молчалива. Ее могла выдать только заботливость, с какой ухаживала она за Збышком, но и этой заботливости она старалась дать другое объяснение и с этой целью вот что однажды лукаво сказала ему:
— Коли и гляжу я за тобой немножко, так только из приязни к Мацьку, а ты небось уже бог весть что подумал? Скажи-ка?
И, как будто поправляя волосы на лбу, она закрылась рукой и сквозь пальцы пристально поглядела на Збышка, а он, захваченный врасплох неожиданным вопросом, вспыхнул, как красная девица, и не сразу ответил ей:
— Я ничего не думал. Ты теперь другая.
На минуту снова воцарилось молчание.
— Другая? — переспросила наконец девушка тихим и мягким голосом. — Да, пожалуй, другая. Но разве я, избави бог, совсем уж не люблю тебя?
— Спасибо и на том, — ответил Збышко.
С тех пор им было хорошо вместе, но как-то не по себе, непривычно. Порой могло показаться, что они говорят об одном, а думают совсем про другое. Часто они надолго умолкали. Вылеживаясь в постели, Збышко, как говорил Мацько, следил за девушкой глазами, куда бы она ни пошла; порой она казалась ему такой красавицей, что он не мог на нее налюбоваться. Случалось им неожиданно встретиться глазами — тогда они краснели, и высокая грудь девушки волновалась, а сердце билось словно в ожидании, что вот-вот услышит она нечто такое, от чего замлеет, растает ее душа. Но Збышко молчал, он утратил всю свою прежнюю смелость, боялся спугнуть девушку неосторожным словом и, вопреки тому, что видели его глаза, убеждал себя, что она из дружбы к Мацьку выказывает ему только сестринскую любовь.
Однажды Збышко заговорил об этом с Мацьком. Он старался говорить спокойно, даже безразлично, но сам не заметил, как его речи все больше стали походить на полугорькую-полугрустную жалобу. Мацько терпеливо его выслушал, а в конце сказал одно только слово:
— Дурень!
И вышел вон.
Но во дворе он от большой радости стал потирать руки и хлопать себя по бедрам.
«Вот, — говорил он сам с собою, — когда она задаром могла тебе достаться, так ты и смотреть на нее не хотел, натерпись-ка теперь страху, коли ты глуп. Я тебе буду замок ставить, а ты пока облизывайся. Ничего я тебе не скажу и глаз тебе не открою, хоть ржать будешь громче всех жеребцов в Богданце. Коли щепки лежат на жару, пламя рано или поздно вспыхнет, но я-то не стану дуть на жар, думаю, нет в этом надобности».
И он не только не раздувал огня, но даже досаждал Збышку и дразнил его, как старый лукавец, который любит потешиться над неопытным юнцом. И вот однажды, когда Збышко опять повторил, что отправится, наверно, в какой-нибудь далекий поход, потому что жизнь ему опостылела, Мацько сказал:
— Покуда у тебя голо было под носом, я тобой руководил, а теперь — воля твоя! Хочешь только своим умом жить — ну что ж, иди.
Збышко от удивления даже сел на постели.
— Как? Так вы уж и этому не противитесь?
— Чего же мне противиться? Жаль только рода, который может вымереть с тобой, но и против этого найдется средство.
— Какое средство? — в тревоге спросил Збышко.
— Какое? Что и говорить, года мои немалые, но все-таки я еще крепкий. Оно конечно, Ягенке хотелось бы парня помоложе, но я был дружен с ее отцом, и как знать…
— Вы были дружны с ее отцом, но мне вы никогда не желали добра, никогда, никогда!..
У Збышка задрожал подбородок, и он смолк, а Мацько сказал:
— Коли ты непременно хочешь идти на смерть, что же мне остается делать?
— Ладно! Делайте, что хотите, а я еще сегодня уеду куда глаза глядят!
— Дурень! — повторил Мацько.
И вышел вон присмотреть за богданецкими людьми, да и теми, которых прислала Ягенка из Згожелиц и Мочидолов, чтобы помочь обнести рвом будущий замок.
Если бы он телом был хил и обладал глубоким умом, то пошел бы в монахи и в тихой монастырской жизни, как святыню, сохранил бы это небесное воспоминание до той поры, когда душа его, освободившись от плотских уз, улетела бы в бесконечные просторы, как птица из клетки улетает на волю. Но ему едва минуло двадцать лет, он мог еще выжать рукой сок из свежей ветви и задушить коня, стиснув его ногами. Он был таким, какими бывали в те времена шляхтичи, которые если не умирали в детстве и не становились священниками, то, не зная никаких границ и никакой меры в удовлетворении плотских вожделений, либо предавались разбою, разврату и пьянству, либо женились молодыми и впоследствии, по королевскому указу о созыве ополчения, шли на войну с двадцатью четырьмя, а то и больше, сыновьями, сильными, как вепри.
Но Збышко не знал, что и сам он таков, тем более что на первых порах хворал. Однако его сместившиеся ребра постепенно срослись, остался лишь небольшой бугорок на боку, который не мешал Збышку и был незаметен не только под панцирем, но и под обычной одеждой. Слабость проходила. Густые русые волосы, остриженные в знак траура по Данусе, отросли и снова ниспадали на плечи. Возвращалась и неописанная его красота. Когда несколько лет назад он шел, чтобы принять смерть от руки палача, то похож был на знатного юношу, а теперь стал еще краше, — сущий королевич, плечи, грудь, ноги и руки как у великана, а лицом красная девица. Он весь кипел силой и жизнью; от целомудрия и долгого отдыха огонь разливался у него по жилам. Не понимая, что с ним творится, он думал, что все хворает, и вылеживался в постели, довольный, что Мацько и Ягенка присматривают и ухаживают за ним и во всем ему угождают. По временам он чувствовал, что ему хорошо, как на небе, по временам же, особенно когда рядом не было Ягенки, ему было невыносимо плохо и грустно. Тогда он зевал, томился, метался в жару и объявлял Мацьку, что после выздоровления снова отправится хоть на край света — на немцев ли, на татар или иных дикарей, лишь бы только сложить свою голову, потому что жизнь страшно его тяготит. Мацько, вместо того чтобы возражать, только кивал головой и поддакивал, а тем временем посылал за Ягенкой, после приезда которой мысли Збышка о новых военных походах пропадали, как пригретый солнцем вешний снег.
Ягенка приезжала с готовностью и по зову, и по своей охоте, потому что полюбила Збышка всем сердцем. В Плоцке при епископском и княжеском дворах ей привелось видеть таких же красивых рыцарей, которые так же прославились своей отвагой и силой, многие из них преклоняли перед нею колено и клялись ей в верности до гроба, но он был ее избранником, его полюбила она первой любовью на заре своей жизни, а от несчастий, которые он пережил, ее любовь только окрепла, и он стал милее и стократ дороже ей не только всех рыцарей, но и всех князей земли. Теперь, когда он выздоравливал и с каждым днем становился все краше, любовь ее обратилась в страсть и заслонила от нее весь мир.
Однако даже самой себе не признавалась она в этом и таилась со своей любовью от Збышка, боясь, что он опять пренебрежет ею. Даже с Мацьком, которому раньше она поверяла все свои тайны, Ягенка была теперь осторожна и молчалива. Ее могла выдать только заботливость, с какой ухаживала она за Збышком, но и этой заботливости она старалась дать другое объяснение и с этой целью вот что однажды лукаво сказала ему:
— Коли и гляжу я за тобой немножко, так только из приязни к Мацьку, а ты небось уже бог весть что подумал? Скажи-ка?
И, как будто поправляя волосы на лбу, она закрылась рукой и сквозь пальцы пристально поглядела на Збышка, а он, захваченный врасплох неожиданным вопросом, вспыхнул, как красная девица, и не сразу ответил ей:
— Я ничего не думал. Ты теперь другая.
На минуту снова воцарилось молчание.
— Другая? — переспросила наконец девушка тихим и мягким голосом. — Да, пожалуй, другая. Но разве я, избави бог, совсем уж не люблю тебя?
— Спасибо и на том, — ответил Збышко.
С тех пор им было хорошо вместе, но как-то не по себе, непривычно. Порой могло показаться, что они говорят об одном, а думают совсем про другое. Часто они надолго умолкали. Вылеживаясь в постели, Збышко, как говорил Мацько, следил за девушкой глазами, куда бы она ни пошла; порой она казалась ему такой красавицей, что он не мог на нее налюбоваться. Случалось им неожиданно встретиться глазами — тогда они краснели, и высокая грудь девушки волновалась, а сердце билось словно в ожидании, что вот-вот услышит она нечто такое, от чего замлеет, растает ее душа. Но Збышко молчал, он утратил всю свою прежнюю смелость, боялся спугнуть девушку неосторожным словом и, вопреки тому, что видели его глаза, убеждал себя, что она из дружбы к Мацьку выказывает ему только сестринскую любовь.
Однажды Збышко заговорил об этом с Мацьком. Он старался говорить спокойно, даже безразлично, но сам не заметил, как его речи все больше стали походить на полугорькую-полугрустную жалобу. Мацько терпеливо его выслушал, а в конце сказал одно только слово:
— Дурень!
И вышел вон.
Но во дворе он от большой радости стал потирать руки и хлопать себя по бедрам.
«Вот, — говорил он сам с собою, — когда она задаром могла тебе достаться, так ты и смотреть на нее не хотел, натерпись-ка теперь страху, коли ты глуп. Я тебе буду замок ставить, а ты пока облизывайся. Ничего я тебе не скажу и глаз тебе не открою, хоть ржать будешь громче всех жеребцов в Богданце. Коли щепки лежат на жару, пламя рано или поздно вспыхнет, но я-то не стану дуть на жар, думаю, нет в этом надобности».
И он не только не раздувал огня, но даже досаждал Збышку и дразнил его, как старый лукавец, который любит потешиться над неопытным юнцом. И вот однажды, когда Збышко опять повторил, что отправится, наверно, в какой-нибудь далекий поход, потому что жизнь ему опостылела, Мацько сказал:
— Покуда у тебя голо было под носом, я тобой руководил, а теперь — воля твоя! Хочешь только своим умом жить — ну что ж, иди.
Збышко от удивления даже сел на постели.
— Как? Так вы уж и этому не противитесь?
— Чего же мне противиться? Жаль только рода, который может вымереть с тобой, но и против этого найдется средство.
— Какое средство? — в тревоге спросил Збышко.
— Какое? Что и говорить, года мои немалые, но все-таки я еще крепкий. Оно конечно, Ягенке хотелось бы парня помоложе, но я был дружен с ее отцом, и как знать…
— Вы были дружны с ее отцом, но мне вы никогда не желали добра, никогда, никогда!..
У Збышка задрожал подбородок, и он смолк, а Мацько сказал:
— Коли ты непременно хочешь идти на смерть, что же мне остается делать?
— Ладно! Делайте, что хотите, а я еще сегодня уеду куда глаза глядят!
— Дурень! — повторил Мацько.
И вышел вон присмотреть за богданецкими людьми, да и теми, которых прислала Ягенка из Згожелиц и Мочидолов, чтобы помочь обнести рвом будущий замок.
XLIV
Угрозы своей Збышко, разумеется, не привел в исполнение и никуда не уехал, а здоровье его через неделю настолько поправилось, что он не мог уже больше валяться в постели. Мацько сказал, что теперь им следует съездить в Згожелицы и поблагодарить Ягенку за заботы. Однажды, хорошенько попарившись в бане, Збышко решил ехать немедля. Он велел достать из сундука нарядное платье, чтобы сменить свою будничную одежду, а затем занялся завивкой волос. Дело это было нелегкое и нешуточное, потому что волосы у Збышка были очень густые и сзади, как грива, спускались пониже лопаток. В повседневной жизни рыцари убирали волосы в сетку, которая смахивала на гриб и во время походов была очень удобна, так как шлем не так сильно жал голову; но, отправляясь на всякие торжества, на свадьбы или в гости в такие семейства, где были девушки, рыцари завивали волосы красивыми локонами и для крепости завивки и придания блеска волосам смазывали их обычно белком. Именно так и хотел причесаться Збышко. Но две бабы, которых кликнули из людской, не были приучены к такой работе и не могли справиться с его гривой. Просохшие после бани и взлохмаченные волосы никак не укладывались в локоны и торчали на голове, словно вороха плохо уложенной соломы на стрехе халупы. Не помогли ни захваченные у фризов красиво отделанные гребни из буйволового рога, ни даже скребница, за которой одна из баб сходила на конюшню. Збышко уже стал терять терпение и сердиться, когда в горницу вошли вдруг Мацько и Ягенка, которая неожиданно приехала к ним.
— Слава Иисусу Христу! — поздоровалась девушка.
— Во веки веков! — ответил, просияв, Збышко. — Вот и отлично! Мы собирались в Згожелицы ехать, а ты сама тут как тут!
И глаза его заблестели от радости. Всякий раз, когда Збышко видел ее, на душе у него становилось так светло, словно он видел восходящее солнце.
А Ягенка, взглянув на растерянных баб с гребнями в руках, на лежавшую на скамье подле Збышка скребницу и на его растрепанную чуприну, залилась смехом.
— Ну и вихры, вот так вихры! — воскликнула она, и из-за ее коралловых губ блеснули чудные белые зубы. — Да тебя можно в коноплянике или вишеннике выставить птиц пугать!
Збышко насупился.
— Мы собирались в Згожелицы ехать, — сказал он, — небось в Згожелицах тебе неловко было бы обижать гостя, а здесь можешь издеваться надо мной, сколько тебе угодно, что, впрочем, ты всегда охотно делаешь.
— Охотно делаю! — воскликнула девушка. — Всемогущий боже! Да ведь я приехала позвать вас на ужин и не над тобой смеюсь, а над этими бабами. Небось я бы мигом справилась.
— И ты бы не справилась!
— А Яська кто причесывает?
— Ясько твой брат, — ответил Збышко.
— Это верно…
Но тут старый и искушенный Мацько решил прийти им на помощь.
— В шляхетских домах, — сказал он, — обстригут мальчику по седьмому году волосы, а потом, как они отрастут у него, их ему сестра завивает, а в зрелую пору это жена делает. Но есть такой обычай, что коли у рыцаря нет ни сестры, ни жены, то ему служат шляхетские девушки, даже вовсе чужие.
— Неужели есть такой обычай? — спросила, потупясь Ягенка.
— И не только в шляхетских домах, но и в замках, — да что там! — даже при королевском дворе, — ответил Мацько.
Затем он обратился к бабам:
— Ни на что вы не годитесь, ступайте-ка в людскую!
— Пусть они принесут мне горячей воды, — прибавила девушка.
Мацько вышел с бабами, будто бы для того, чтобы поторопить их, и через минуту прислал горячей воды, после чего молодые люди остались одни. Намочив полотенце, Ягенка стала обильно смачивать Збышку волосы, и когда вихры перестали торчать и влажные волосы упали на плечи, взяла гребень и села рядом с молодым рыцарем, чтобы продолжить работу.
Так сидели они друг подле друга, млея любовью, оба чудно прекрасные, но смущенные и безмолвные. Наконец Ягенка стала укладывать его золотистые волосы, а он затрепетал, почувствовав близость ее поднятых рук, и лишь усилием воли сдержался, чтобы не схватить ее в объятия и не прижать крепко к груди.
В тишине слышалось только жаркое их дыхание.
— Ты не болен? — спросила вдруг девушка. — Что с тобой?
— Ничего! — ответил молодой рыцарь.
— Ты так дышишь.
— И ты…
И они снова умолкли. Щеки у Ягенки расцвели, как розы, она чувствовала, что Збышко глаз с нее не сводит, и, чтобы скрыть свое смущение, снова спросила:
— Слава Иисусу Христу! — поздоровалась девушка.
— Во веки веков! — ответил, просияв, Збышко. — Вот и отлично! Мы собирались в Згожелицы ехать, а ты сама тут как тут!
И глаза его заблестели от радости. Всякий раз, когда Збышко видел ее, на душе у него становилось так светло, словно он видел восходящее солнце.
А Ягенка, взглянув на растерянных баб с гребнями в руках, на лежавшую на скамье подле Збышка скребницу и на его растрепанную чуприну, залилась смехом.
— Ну и вихры, вот так вихры! — воскликнула она, и из-за ее коралловых губ блеснули чудные белые зубы. — Да тебя можно в коноплянике или вишеннике выставить птиц пугать!
Збышко насупился.
— Мы собирались в Згожелицы ехать, — сказал он, — небось в Згожелицах тебе неловко было бы обижать гостя, а здесь можешь издеваться надо мной, сколько тебе угодно, что, впрочем, ты всегда охотно делаешь.
— Охотно делаю! — воскликнула девушка. — Всемогущий боже! Да ведь я приехала позвать вас на ужин и не над тобой смеюсь, а над этими бабами. Небось я бы мигом справилась.
— И ты бы не справилась!
— А Яська кто причесывает?
— Ясько твой брат, — ответил Збышко.
— Это верно…
Но тут старый и искушенный Мацько решил прийти им на помощь.
— В шляхетских домах, — сказал он, — обстригут мальчику по седьмому году волосы, а потом, как они отрастут у него, их ему сестра завивает, а в зрелую пору это жена делает. Но есть такой обычай, что коли у рыцаря нет ни сестры, ни жены, то ему служат шляхетские девушки, даже вовсе чужие.
— Неужели есть такой обычай? — спросила, потупясь Ягенка.
— И не только в шляхетских домах, но и в замках, — да что там! — даже при королевском дворе, — ответил Мацько.
Затем он обратился к бабам:
— Ни на что вы не годитесь, ступайте-ка в людскую!
— Пусть они принесут мне горячей воды, — прибавила девушка.
Мацько вышел с бабами, будто бы для того, чтобы поторопить их, и через минуту прислал горячей воды, после чего молодые люди остались одни. Намочив полотенце, Ягенка стала обильно смачивать Збышку волосы, и когда вихры перестали торчать и влажные волосы упали на плечи, взяла гребень и села рядом с молодым рыцарем, чтобы продолжить работу.
Так сидели они друг подле друга, млея любовью, оба чудно прекрасные, но смущенные и безмолвные. Наконец Ягенка стала укладывать его золотистые волосы, а он затрепетал, почувствовав близость ее поднятых рук, и лишь усилием воли сдержался, чтобы не схватить ее в объятия и не прижать крепко к груди.
В тишине слышалось только жаркое их дыхание.
— Ты не болен? — спросила вдруг девушка. — Что с тобой?
— Ничего! — ответил молодой рыцарь.
— Ты так дышишь.
— И ты…
И они снова умолкли. Щеки у Ягенки расцвели, как розы, она чувствовала, что Збышко глаз с нее не сводит, и, чтобы скрыть свое смущение, снова спросила: