В соседней просторной горнице ждали лучшие рыцари, чья слава гремела в Польше и за границей; они должны были быть под рукой у короля, чтобы в случае надобности помочь советом. Мацько и Збышко увидели там и Завишу Чарного Сулимчика с братом его Фаруреем, и Скарбка Абданка из Гур, и Добка из Олесницы, который в свое время на турнире в Торуне выбил из седла двенадцать немецких рыцарей, и великана Пашка Злодзея из Бискупиц, и Повалу из Тачева, их задушевного друга, и Кшона из Козихглув, и Марцина из Вроцимовиц, который носил большую хоругвь всего королевства, и Флориана Елитчика из Корытницы, и страшного в рукопашном бою Лиса из Тарговиска, и Сташка из Харбимовиц, который в полном вооружении мог перескочить через двух рослых коней.
   Было и много других знаменитых рыцарей из разных земель и из Мазовии, которые в бой шли в первых рядах. Все знакомцы, особенно Повала, радостно приветствовали Мацька и Збышка и тотчас завели с ними разговор о старых временах и подвигах.
   — Эх, — говорил Збышку пан из Тачева, — старые у тебя счеты с крестоносцами, надеюсь, теперь ты с ними за все разочтешься.
   — Кровью разочтусь, как и все мы! — ответил Збышко.
   — А знаешь ли ты, что твой Куно Лихтенштейн теперь великий комтур? — спросил Пашко Злодзей из Бискупиц.
   — Знаю, и дядя мой знает.
   — Дай-то бог повстречаться с ним, — вмешался Мацько, — у меня к нему дело особое.
   — Да и мы его вызывали на бой, — воскликнул Повала, — но он ответил, что драться ему сан не позволяет. Ну, теперь-то, пожалуй, и сан позволит.
   Неизменно рассудительный Збышко заметил:
   — Он тому достанется, кому бог его предназначил.
   Любопытствуя узнать мнение Завиши о деле Мацька и решив тотчас представить это дело на суд славного рыцаря, Збышко спросил, можно ли почесть обет исполненным, если Мацько сражался с родичем Лихтенштейна, который принял вызов вместо Куно и был убит старым рыцарем. Все закричали, что этого больше чем достаточно. Непреклонный Мацько, хоть и был обрадован таким решением, все же заявил:
   — Так-то оно так, но я больше уповал бы на вечное спасение, когда бы дрался с самим Куно!
   Затем рыцари заговорили о взятии Гильгенбурга и о предстоящей великой битве, которой они ждали в самом непродолжительном времени, ибо магистру ничего другого не оставалось, как преградить дорогу королю.
   Когда рыцари ломали голову над тем, через сколько дней может произойти эта битва, к ним подошел худой, долговязый рыцарь в одежде из красного сукна и такой же шапочке и, раскрыв объятия, мягким, почти женским голосом промолвил:
   — Привет тебе, рыцарь Збышко из Богданца!
   — Де Лорш! — вскричал молодой рыцарь. — Ты здесь!
   И Збышко, сохранивший наилучшие воспоминания о гельдернском рыцаре, заключил его в объятия, а когда они расцеловались, как самые задушевные друзья, с радостью стал расспрашивать:
   — Ты здесь, на нашей стороне?
   — Быть может, много гельдернских рыцарей находится на той стороне, — ответил де Лорш, — но я владетель Длуголяса, и мой долг служить моему господину, князю Янушу.
   — Так ты после смерти старого Миколая стал владетелем Длуголяса?
   — Да. После смерти Миколая и его сына, убитого под Бобровниками. Длуголяс достался прекрасной Ягенке, а она вот уж пять лет моя супруга и госпожа.
   — Боже мой! — воскликнул Збышко. — Расскажи, как все это сталось?
   Но де Лорш, поздоровавшись со старым Мацьком, сказал:
   — Ваш старый оруженосец, Гловач, сказал мне, что я найду вас здесь, а сейчас он ждет нас у меня в шатре и приглядывает за ужином. Правда, это далеконько, на другом конце лагеря, но верхом мы скоро доскачем, так что прошу вас — поедемте со мной.
   Затем, обратившись к Повале, с которым он когда-то познакомился в Плоцке, де Лорш прибавил:
   — И вас прошу, благородный рыцарь. Я буду счастлив и весьма польщен.
   — Извольте, — ответил Повала. — Приятно побеседовать со знакомыми, а по дороге мы к тому же осмотрим лагерь.
   И рыцари вышли. Когда они хотели уже садиться на коней, слуга де Лорша набросил им на плечи епанчи, которые он предусмотрительно прихватил с собою. Приблизившись к Збышку, он поцеловал молодому рыцарю руку и сказал:
   — Честь и хвала вам, господин. Я ваш бывший слуга, только в темноте вы не можете признать меня. Помните Сандеруса?
   — Боже мой! — воскликнул Збышко.
   И на минуту в памяти его воскресли воспоминания о пережитых горестях, печалях и муках так же, как недели две назад, когда при соединении королевского войска с хоругвями мазовецких князей он после долгой разлуки встретил своего старого оруженосца Главу.
   — Сандерус! — воскликнул Збышко. — Помню я и старое время, и тебя! Что же ты до сих пор поделывал, где шатался? Неужели не торгуешь больше святынями?
   — Нет, господин. До последней весны я был причетником в костеле в Длуголясе, но покойный отец мой занимался военным делом, и, когда вспыхнула война, противна мне стала колокольная медь, и проснулась во мне страсть к железу и стали.
   — Что я слышу! — вскричал Збышко, который никак не мог представить себе Сандеруса с мечом, рогатиной или секирой, выступающего в бой.
   А Сандерус, поддерживая его стремя, сказал:
   — Год назад, по распоряжению плоцкого епископа, я ходил в прусские края и оказал королевству большую услугу, но об этом расскажу потом, а сейчас садитесь, ваша светлость, на коня, чешский граф, которого вы зовете Главой, ждет вас с ужином в шатре моего господина.
   Збышко сел на коня и, приблизившись к господину де Лоршу, поехал рядом с рыцарем, чтобы поговорить на свободе об его делах.
   — Я очень рад, что ты на нашей стороне, — сказал он, — но все же мне удивительно это, ты ведь служил у крестоносцев.
   — Служат те, кто получает жалованье, — возразил де Лорш, — а я его не получал. Нет! Я приехал к крестоносцам только в поисках приключений да рыцарский пояс хотел добыть, — ты знаешь, я получил его из рук польского князя. Долгие годы провел я в этой стране и понял, на чьей стороне правда, а когда вдобавок женился и остался здесь жить, то как же мне было идти против вас? Я уже здешний, ты только послушай, как я научился вашему языку, я даже свой начинаю уже забывать.
   — А твои гельдернские поместья? Я слыхал, ты родич тамошнего герцога и владетель многих замков и деревень?
   — Свои владения я уступил родичу, Фулькону де Лоршу, который заплатил мне за них. Пять лет назад я был в Гельдерне и привез оттуда большие деньги, на которые приобрел поместья в Мазовии.
   — А как же ты женился на Ягенке из Длуголяса?
   — Ах! — ответил де Лорш. — Кто может разгадать женщину? Она всегда насмехалась надо мной, а когда мне это наскучило и я объявил, что с горя поеду на войну в Азию и больше никогда не вернусь, она вдруг расплакалась и сказала: «Тогда я пойду в монастырь». Услышав эти слова, я упал к ее ногам, а спустя две недели плоцкий епископ обвенчал нас в костеле.
   — А дети у вас есть? — спросил Збышко.
   — После войны Ягенка собирается ко гробу вашей королевы Ядвиги, чтобы испросить ее благословения, — со вздохом ответил де Лорш.
   — Вот и отлично. Это, говорят, верное средство, и в таких делах нет лучше заступницы, чем наша святая королева. Через несколько дней решительная битва, а там будет мир.
   — Да.
   — Но крестоносцы почитают тебя, верно, изменником.
   — Нет! — сказал де Лорш. — Ты знаешь, как я блюду рыцарскую честь. Сандерус, по поручению плоцкого епископа, ездил в Мальборк, и я послал с ним письмо магистру Ульриху, в котором отказался от службы и изложил причины, по которым перехожу на вашу сторону.
   — Сандерус! — воскликнул Збышко. — Он говорил, что ему опротивела колокольная медь и что в нем проснулась страсть к железу; это мне удивительно, он всегда был труслив, как заяц.
   — Сандерус, — ответил господин де Лорш, — только тогда имеет дело с железом, когда бреет меня и моих оруженосцев.
   — Ах, вот как! — воскликнул, развеселившись, Збышко.
   Некоторое время они ехали в молчании, затем де Лорш поднял глаза к небу и проговорил:
   — Позвал я вас на ужин, но, пока мы доедем, будет, наверно, завтрак.
   — Луна еще светит, — ответил Збышко. — Едем.
   И, поравнявшись с Мацьком и Повалой, они поехали дальше вчетвером по широкой лагерной улице, какую по приказу военачальников всегда вешили между шатрами и кострами, чтобы оставался свободный проезд. Рыцарям надо было проехать вдоль всего лагеря, чтобы добраться до стоявших на другом его конце мазовецких хоругвей.
   — С той поры как Польша стоит, — промолвил Мацько, — не видывала она еще такого войска, сюда стеклись люди со всех концов земли.
   — Ни одному королю не выставить такого войска, — поддержал его де Лорш, — ибо ни один из них не правит такой могучей державой.
   А старый рыцарь обратился к Повале из Тачева:
   — Сколько, вы говорите, хоругвей привел князь Витовт?
   — Сорок, — ответил Повала. — Наших польских с мазурами пятьдесят, но наши не так велики, как у Витовта, у него под одной хоругвью служат иногда несколько тысяч человек. Да! Слыхали мы, будто магистр сказал, что эта голытьба не мечами, а ложками ловчей орудует; дай-то бог, чтобы в недобрый для крестоносцев час он молвил, думаю, что обагрятся их кровью литовские сулицы.
   — А что это за люди, мимо которых мы сейчас проезжаем? — спросил де Лорш.
   — Это татары, их привел данник Витовта, Саладин.
   — А как они дерутся?
   — Литва умеет с ними воевать и много их покорила, потому им и пришлось выступить на эту войну. Но западным рыцарям с ними тяжело, при отступлении они страшнее, чем в бою.
   — Посмотрим на них поближе, — предложил де Лорш.
   И рыцари подъехали к кострам, у которых виднелись люди с совершенно голыми до плеч руками, одетые, невзирая на летнюю пору, в тулупы без рукавов овчиной наружу. Большая часть их спала прямо на голой земле или на мокрой соломе, от которой от жара поднимался пар; но многие сидели на корточках у пылающих костров; некоторые коротали часы ночи, гнуся дикие песни, при этом они подыгрывали себе, постукивая лошадиными цевками, которые издавали странные, неприятные звуки; иные играли на бубенцах или перебирали пальцами натянутые тетивы луков. Многие выхватывали прямо из огня дымящееся мясо и пожирали кровавые куски, дуя на них оттопыренными синими губами. Вид у татар был такой зловещий и дикий, что их скорее можно было принять не за людей, а за страшных лесных чудовищ. От костров поднимался едкий дым, пахнувший конским и бараньим жиром, который топился на огне; невыносимый чад шел от горелой шерсти и нагретых тулупов, и смердело свежесодранными шкурами и кровью. По другую сторону улицы стояли кони, оттуда несло лошадиным потом. Это несколько сотен коней поставили поближе для разъездов; выщипав всю траву под ногами, они кусались, пронзительно ржали и храпели. Конюхи усмиряли их, с криком стегая кнутами из сыромятной кожи.
   Забираться сюда в одиночку было небезопасно, дикари отличались неслыханной свирепостью. Непосредственно за ними стояли почти такие же дикие бессарабы с рогами на головах, длинноволосые валахи, которые вместо панцирей закрывали грудь и спину деревянными досками с неуклюжими изображениями упырей, скелетов или зверей; дальше расположились сербы, лагерь которых сейчас погружен был в сон, а днем на постое, казалось, звучал как одна огромная лютня — столько было у сербов флейт, балалаек, дудок и других инструментов.
   Пылали костры, а в небе из разрывов туч, которые рассеивал сильный ветер, смотрела яркая полная луна, и при свете ее наши рыцари озирали лагерь. За сербами стояли несчастные жмудины. Реки жмудской крови пролили немцы, однако по первому призыву Витовта они поднимались на новые и новые битвы. И сейчас, словно предчувствуя, что скоро конец всем их бедам, они пришли сюда, проникнутые духом Скирвойла, одно имя которого приводило немцев в трепет и ярость. Костры жмудинов горели рядом с кострами литвинов
   — это был один народ, с одинаковыми обычаями и языком.
   При въезде в литовский лагерь взорам рыцарей открылось мрачное зрелище. Два трупа висели на сколоченной из бревен виселице; ветер раскачивал их, кружил, трепал и подкидывал с такой силой, что перекладины виселицы жалобно скрипели. Почуяв трупы, кони захрапели и присели на задние ноги, а рыцари набожно перекрестились.
   — Князь Витовт, — сказал Повала, когда они миновали виселицу, — был у короля, когда привели этих преступников, и я в ту пору был при короле. Наши епископы и вельможи еще раньше жаловались, что литвины на войне очень свирепствуют и не щадят даже костелов. И вот когда привели этих бедняг (это были знатные бояре, но они совершили святотатство), князь так разгневался, что на него страшно было глядеть, он приказал им самим повеситься. Несчастные сами должны были поставить себе виселицу и сами повесились, при этом они еще подгоняли друг дружку: «Живей, а то князь еще пуще разгневается!» Теперь все татары и литвины в страхе, они не смерти боятся, а княжеского гнева.
   — Да, да, я помню, — сказал Збышко, — когда король разгневался на меня в Кракове за Лихтенштейна, молодой князь Ямонт, приближенный короля, тоже советовал мне самому повеситься. Он от чистого сердца дал мне этот совет, хоть я за это вызвал бы его на бой на утоптанной земле, когда бы мне не собирались и так отрубить голову.
   — Князь Ямонт теперь уже держится рыцарских обычаев, — заметил Повала.
   Беседуя таким образом, они миновали огромный литовский лагерь и три отборных русских полка, из которых самым многочисленным был смоленский, и въехали в польский лагерь. Здесь стояло пятьдесят хоругвей — ядро и вместе с тем головная колонна всей армии. Доспехи у поляков были лучше, кони рослей, рыцари тоже были лучше обучены и ни в чем не уступали западным. Избалованных воителей Запада шляхтичи превосходили и физической силой, и способностью переносить голод, холод и ратный труд. Обычаи их были проще, панцири грубее, но закал крепче, а их презрению к смерти и беспримерной стойкости в бою даже в те времена не раз удивлялись приезжавшие издалека французские и английские рыцари.
   — Здесь, — заметил де Лорш, который давно знал польское рыцарство, — вся сила и вся наша надежда. Помню, в Мальборке не раз жаловались, что в битвах с вами за каждую пядь земли приходится платить реками крови.
   — Кровь и теперь польется рекой, — ответил Мацько, — Ведь и орден никогда еще не собирал такого войска.
   — Рыцарь Кожбуг, — сказал Повала, — ездил к магистру с письмами от короля, он рассказывал, что крестоносцы думают, будто ни римский император и никакой другой государь не могут сравниться с ними могуществом и что орден мог бы покорить все царства.
   — Да, только нас-то побольше! — заметил Збышко.
   — Это верно, но они ни в грош не ставят войско Витовта, думают, что оно вооружено кое-как и от первого удара рассыплется, как глиняный горшок под молотом. Не знаю, правда это или нет.
   — И правда, и неправда, — ответил рассудительный Мацько. — Мы со Збышком знаем литвинов, вместе воевали. Что и говорить, оружие у них похуже и лошадки неказисты, случается, что не выдерживают литвины натиска рыцарей, но сердца у них отважные, пожалуй, отважней немецких.
   — Скоро можно будет испытать их, — сказал Повала. — У короля слезы стоят в глазах, когда он думает о том, сколько прольется христианской крови, в любую минуту готов он заключить справедливый мир, но кичливые крестоносцы этого не допустят.
   — Это уж как пить дать! Знаю я крестоносцев, да и все мы их знаем, — подтвердил Мацько. — У бога и чаши весов уже готовы, на которые положит он нашу кровь и кровь врагов нашего племени.
   Они были недалеко от мазовецких хоругвей, где виднелись шатры господина де Лорша, когда заметили вдруг, что посреди «улицы» сбилась толпа и смотрит в небо.
   — Эй, стойте, стойте! — раздался голос в толпе.
   — Кто это говорит? Что вы тут делаете? — спросил Повала.
   — Клобуцкий ксендз. А вы кто?
   — Повала из Тачева, рыцари из Богданца и де Лорш.
   — Ах, это вы, пан рыцарь, — таинственным голосом произнес ксендз, подходя к Повале. — Взгляните на луну, посмотрите, что там творится. Это вещая, чудесная ночь!
   Рыцари подняли голову и стали глядеть на луну, которая уже побледнела и склонялась к закату.
   — Ничего не могу разобрать! — сказал Повала. — А что вы видите?
   — Монах в капюшоне сражается с королем в короне! Посмотрите! Вон там! Во имя отца, и сына, и святого духа! О, как страшно они бьются… Боже, будь милостив к нам, грешным!
   Тишина воцарилась вокруг, все затаили дыхание.
   — Смотрите, смотрите! — кричал ксендз.
   — Правда! Что-то видно! — сказал Мацько.
   — Правда! Правда! — подтвердили другие.
   — О! Король повалил монаха, — вскрикнул внезапно клобуцкий настоятель, — поставил на него ногу! Слава Иисусу Христу!
   — Во веки веков!
   В эту минуту большая черная туча закрыла луну, и стало темно. Только от костров кровавыми полосами ложились поперек дороги трепетные отблески пламени.
   Рыцари двинулись дальше.
   — Вы что-нибудь видели? — спросил Повала, когда они отдалились от толпы.
   — Сперва ничего, — ответил Мацько, — а потом я ясно видел и короля, и монаха.
   — И я.
   — И я.
   — Это знамение, — произнес Повала. — Видно, невзирая на слезы нашего короля, мира не будет.
   — И битва будет такая, какой люди не запомнят, — прибавил Мацько.
   И они в молчании поехали дальше, воодушевленные и торжественные.
   Они уже подъезжали к шатру господина де Лорша, когда снова поднялся ураган такой силы, что в одно мгновение разметал костры мазуров. Тысячи головней, пылающих щепок и искр закружились в воздухе, и все кругом окуталось клубами дыма.
   — Ну и буря! — воскликнул Збышко, опуская епанчу, которую порывом ветра закинуло ему на голову.
   — А в буре как будто стоны слышны и рыдания.
   — Скоро рассветет, но никто не знает, что принесет ему грядущий день,
   — прибавил де Лорш.

L

   Ветер к утру не только не стих, но усилился, так что нельзя было раскинуть шатер, в котором король с самого начала похода слушал каждый день три обедни. Прибежал наконец Витовт, стал просить и молить отложить службу до более подходящего времени, когда войско сможет укрыться в лесу, и не задерживать выступления. Волей-неволей пришлось покориться.
   С восходом солнца войско лавой двинулось вперед, а за ним — необозримые вереницы повозок. Через час ветер поутих, и хорунжие смогли развернуть хоругви. Все поле кругом, насколько хватает глаз, покрылось словно пестрыми цветами. Не окинуть глазами было эту рать и лес знамен, под которыми двигались вперед полки. Шла краковская земля под красной хоругвью с белым орлом в короне; это была главная хоругвь всего королевства, великое знамя всего войска. Нес его Марцин из Вроцимовиц, герба Пулкозы, могучий и славный рыцарь. Далее шли королевские полки, один под двойным литовским крестом, другой под Погоней. Под знаменем Георгия Победоносца двигался сильный отряд иноземных наемников и охотников, состоявший преимущественно из чехов и моравов. На войну их много пришло, вся сорок девятая хоругвь состояла из одних моравов и чехов. Дикие и необузданные, особенно в пехоте, которая следовала за копейщиками, они были, однако, столь закалены в бою и с такой яростью бросались на врага, что все прочие пешие воины, сшибаясь с ними, отскакивали от них, как собака от ежа. Оружием им служили бердыши, косы, секиры и особенно железные чеканы; действовали они ими просто с устрашающей силой. Нанимались чехи и моравы ко всякому, кто платил деньги, ибо война, грабеж и сеча были их родной стихией.
   Рядом с ними шли под своими знаменами шестнадцать хоругвей польских земель, в том числе одна перемышльская, одна львовская, одна галицкая и три подольские, а за ними пехота тех же земель, вооруженная больше рогатинами и косами. Мазовецкие князья, Януш и Земовит, вели двадцать первую, двадцать вторую и двадцать третью хоругвиnote 42. За ними шли двадцать две хоругви епископов и вельмож: Яська из Тарнова, Ендрека из Тенчина, Спытка Леливы и Кшона из Острова, Миколая из Михалова, Збигнева из Бжезя, Кшона из Козихглув, Кубы из Конецполя, Яська Лигензы, Кмиты и Заклики, а кроме того, родовые хоругви Грифитов, Бобовских, Козих Рогов и многих других, которые выходили на войну под хоругвями с одним гербом, и клич у них был тоже один.
   Земля расцвела под ними, как расцветают весною луга. Волна за волной текли кони и люди; над ними колыхался лес копий с пестрыми, словно цветочки, значками, а в хвосте выступали в облаках пыли пешие воины городов и деревень. Все знали, что идут на страшный бой, но знали, что это их долг, и с радостью шли вперед.
   На правом крыле шли хоругви Витовта под разноцветными знаменами, но с одинаковым изображением литовской Погони.note 43 Не окинуть взором было всю эту рать, которая растянулась вширь среди полей и лесов на целую немецкую милю.
   К полудню войско подошло к деревням Логдау и Танненберг и остановилось на опушке леса. Место как будто было удобное для отдыха, защищенное от неожиданного нападения; с левой стороны его ограждал плес Домбровского озера, с правой — озеро Любень, а впереди открывалось поле шириною с милю. Посреди этого поля, плавно поднимавшегося к западу, зеленели болотистые леса Грюнвальда, а поодаль серели соломенные крыши и пустые унылые перелоги Танненберга. Если бы крестоносцы стали спускаться к лесам с возвышенности, их легко можно было бы заметить, но поляки не ждали врагов раньше следующего дня. Войско остановилось здесь только на отдых; искушенный в военном деле Зындрам из Машковиц даже в походе сохранял боевой порядок, и потому хоругви расположились так, чтобы в любую минуту быть готовыми к бою. По приказу военачальника в сторону Грюнвальда, Танненберга и дальше были посланы гонцы на легких и быстроногих конях, чтобы разведать окрестности, а тем временем для Ягайла, который жаждал молитвы, на высоком берегу озера Любень раскинули часовенный шатер, чтобы король мог прослушать свои три обедни.
   Ягайло, Витовт, князья мазовецкие и военный совет направились в часовню. Перед ней собрались славнейшие рыцари, чтобы накануне решительного дня поручить себя богу да и поглядеть на короля. Все видели, как он шел в серой походной одежде, на суровом лице его лежала печать тяжелых забот. Годы мало изменили его, не покрыли морщинами лица и не убелили волос, которые он и сейчас заправлял за уши таким же быстрым движением, как и тогда, когда Збышко впервые увидел его в Кракове. Но теперь король шел, словно согбенный страшной ответственностью, тяготевшей на нем, словно погруженный в глубокую печаль. В войске говорили, что он все время плачет о христианской крови, которую придется пролить; так оно на самом деле и было. Ягайло содрогался при мысли о войне, особенно с людьми, у которых крест на плащах и хоругвях, и всей душой жаждал мира.
   Напрасно польские вельможи и даже венгерские посредники, Сцибор и Гара,note 44 обращали его внимание на то, что магистр Ульрих, обуянный гордыней, как и все крестоносцы, готов вызвать на бой весь мир; напрасно собственный посол короля, Петр Кожбуг, клялся крестом господним и рыбами своего герба, что крестоносцы и слышать не хотят о мире, что они глумились и издевались над единственным человеком, который склонял их к миру, — над гневским комтуром, графом фон Венде, — король все еще лелеял надежду, что враг признает правоту его требований, пожалеет людскую кровь и страшный раздор окончится справедливым миром.
   И теперь король направился в часовню молиться о мире, ибо страшной тревогой была объята его простая и добрая душа. Когда-то он сам предавал огню и мечу земли крестоносцев, но он был тогда языческим литовским князем, а теперь, увидев полыхающие селения, пепелища, слезы и кровь, он, польский король и христианин, устрашился гнева божия, а ведь это было только начало войны. О, если бы на этом остановиться! Но не сегодня-завтра народы схватятся, и земля напитается кровью. Воистину, творит беззаконие враг, но он носит крест на плаще и столь великие святыни охраняют его, что при мысли о них трепещет душа христианина. Все войско со страхом думало о них, и не копий, не мечей, не секир боялись поляки, а прежде всего этих священных останков. «Как же поднять руку на магистра, — говорили рыцари, не знавшие страха, — коли на панцире у него ковчежец, а в нем святые кости и древо животворящего креста господня!» Да, Витовт жаждал битвы, он толкал Ягайла к войне и рвался в бой, но исполненный страха божия король просто трепетал при мысли о тех силах, которыми орден прикрывал свои беззакония.